Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семь смертей Лешего

ModernLib.Net / Исторические приключения / Салов Андрей / Семь смертей Лешего - Чтение (стр. 2)
Автор: Салов Андрей
Жанр: Исторические приключения

 

 


      И он не рыпался, не совал своего носа в дела сельчан, сидел сиднем в заново отстроенной сельской управе и пил с утра до ночи самогон, который ему исправно и совершенно безвозмездно поставляли сельчане, быстро смекнувшие, какое благо свалилось на их головы после недавних злоключений. Власть у них есть и другой не надо. Пускай пьет, ест за их счет, много ли съест комиссар с парой худосочных солдатиков, лишь бы не лез в их дела, не мешал жить так, как они привыкли на протяжении сотен лет. Сельчане приняли его, как неизбежное, но вполне терпимое зло, даже более терпимое, чем их бывший барин, торжественно повешенный на воротах усадьбы в самый первый день воцарения на селе новой, голодранческой власти. Барин сбежать из деревни не успел, и вряд ли, что успел понять, настолько быстро все произошло.
      Вряд ли он вообще знал, что в России произошли грандиозные события. Что нет больше самодержавной власти, вообще нет нормальной власти как таковой, и что судьбы людские теперь решают бывшие грабители и убийцы. Запойные алкоголики и насильники, демагоги всех мастей, во главе с наиглавнейшим подонком всех времен и народов, - Ульяновым-Лениным, одурачившим народ пустыми обещаниями сказочных благ, а потом с презрением его кинувшим, использовав в своих корыстных целях. А кто был не согласен с проводимой партией политикой, не согласен взглядом, словом, жестом, тех в лагеря, где работа до изнеможения, до кровавого пота, до гробовой доски.
      И поднялись, и зашумели грандиозные стройки советской власти, и пошли гулять по миру невиданные ранее рекорды, основанные на сотнях тысяч тонн человеческих костей, без имени и названия, с номерком на груди. Кто знал слишком много, и сопротивлялся слишком рьяно, с теми разговор был намного короче и суровее. Арест, допрос, через пару дней суд и единственный приемлемый для новой власти приговор, - расстрел. Стон и плач стоял над Россией в это жуткое время. И лишь кровожадным вурдалакам, во главе с главным вампиром, - Лениным, в этом скорбном звуке слышалось иное, шум великих строек и грядущих индустриальных побед.
      Удаленность села от ближайшего города, леса, непролазные болота и отсутствие нормальных дорог, сыграли с Шишигинским барином, злую шутку. Знай, он хоть понаслышке о том, что происходит в стране, что делается за околицей глухого села, бежал бы не раздумывая, без оглядки, как можно дальше, прихватив добро и домочадцев. Но, увы, знать этого, ему было не дано. Барин просто жил, как и бесчисленные поколения помещиков обитавших в Шишигино с незапамятных времен. Крестьян он особо не прижимал, не тянул жилы, не отбирал последнее, прекрасно понимая, что при нищих крестьянах не быть и ему богатым, а когда холоп весел и сыт и владеет неплохим хозяйством, то он охотнее работает на барина, не таясь, отчисляя положенные по закону, платежи. Не озлобленный человек, не так опасен, как гонимый и притесняемый, у которого отбирают последнее. Такого человека можно не опасаться, что он подкараулит тебя где-нибудь с обрезом, или подпустит на барское подворье, красного петуха.
      Барин был человеком грамотным и начитанным, и воспринимался крестьянами, как неизбежное зло, от которого никуда не деться. Как никуда не деться от зимы, которая особенно лютая, в здешних краях, которую никто не любил, но и запретить ей приходить не мог. Барин просто был, как и прочие помещики до него. Часть крестьянских трудов отходила ему, но того, что оставалось, вполне хватало на жизнь, если конечно человек не лентяй, не алкаш, и не водит дружбу с сельскими отбросами, роющимися на свалке в поисках пропитания. Они даже любили барина, по своему. Знающие люди говорили, что с помещиком им повезло, золото, а не человек, не чета самодурам в иных деревнях.
      Именно поэтому им было неприятно смотреть, как вешают на воротах усадьбы хозяина, хозяйку и двух их, уже взрослых, дочерей. Они наблюдали за казнью молча, согнанные в кучу возле барских хором, ничего не понимающие, недоуменно поглядывающие по сторонам. А это оказалось ни много, ни мало, - пришествие народной власти, лучшие, надо полагать, представители которой, целились наганами в молчаливую толпу, в то время, как самый мелкий и шустрый из них, внешне напоминающий маленького, озлобленного крысеныша, сноровисто затягивал на шеях приговоренных новой властью к смерти дворян-кровопийц, веревки. Этот же крысеныш со счастливой улыбкой на оскаленном лице, словно дитенок - дауненок, получивший любимую игрушку, забавляясь, поочередно выбил из-под ног сначала барина, а затем и его домочадцев, добротно сколоченные табуреты. Несколько бесконечно долгих минут раскачивались тела повешенных с вывалившимися из орбит глазами, с перекошенными смертной мукой лицами. Кое у кого вывались изо рта кляпы, предусмотрительно запиханные туда прибывшими из города вершить суд и расправу, комиссарами. Но хотя рты казненных были свободны, они оставались, глухи и безучастны к происходящему вокруг, потому что были безнадежно мертвы.
      Еще несколько дней раскачивалась на ветру ужасная гирлянда человеческих тел, поскольку получили сельчане от новой власти категорический запрет на их захоронение. Так и висели они в назидание всем, намеком на то, что новая власть сильна, и врагам ее, несдобровать.
      Болтались на ветру, стукаясь друг о друга окоченевшие тела, в то время как красная сволочь, укрывшись за прочными дубовыми стенами сельской управы, несколько дней и ночей подряд, безвылазно, отмечала дешевой сивухой свое первое благое начинание, на пути становления на селе советской власти. Но спустя несколько дней, под покровом ночи, тела исчезли, кто-то не убоялся угроз властей, и схоронил барскую семью, казненную душегубами в кожаных куртках, с красными повязками на рукавах.
      Когда похмельная красная сволочь в ежеутренней прогулке приблизилась к месту недавнего триумфа, их ждало потрясение. Стропила ворот, на которых так красочно, так нарядно, покачивались трупы местных господ, были безнадежно пусты. Тела казненных исчезли, словно их и не было здесь вовсе, и все это лишь отголосок пьяного угара, ночной кошмар, и ничего более. Они и сами собирались спустя денек-другой, дать команду на снятие и погребение тел, которые в знойные, жаркие летние денечки, отнюдь не становились лучше и наряднее с каждым днем, и все меньше радовали глаз даже вечно пьяных, или похмельных, комиссаров. Тела повешенных опухли до безобразия, став бесформенными и одутловатыми, черты лица казненных потекли, и если бы не одежды, то теперь, по прошествии нескольких дней, вряд ли бы кто с уверенностью смог определить, кто есть кто. Но главное в другом. Запах. Даже не запах, а жуткая вонь, вонище, трупный смрад, разносимый ветром по всей деревне, проникающий в самые дальние, потаенные уголки, смрад, сводящий с ума, от которого нет спасения. Жуткая вонь проникала даже в помещение сельской управы, где, смешиваясь с застойным сивушным перегаром и весьма своеобразным ароматом застарелого, порыжевшего и прогорклого сала, создавала невообразимый зловонный коктейль, аналогов которому вряд ли можно было сыскать, но одуреть от которого, плевое дело.
      Именно это обстоятельство и сподвигло изрядно опохмелившуюся с утра красную сволочь, на столь ранний моцион. Но, к разочарованию комиссаров, отдавать приказ о погребении классовых врагов, им так и не пришлось. Сельчане сделали это без них, не испросив величайшего позволения, тем самым нарушив распоряжение советской власти, за что они просто обязаны понести суровое наказание, чтобы, глядя на нарушителей, и другим неповадно было покушаться на устои народной власти. И хотя, быть может, убрали сельчане тела не из-за великой любви к классово чуждому элементу, а по причине элементарной брезгливости и вони, это не важно. Они нарушили один из законов советской власти, а за это не может быть пощады.
      С того самого дня началось противостояние власти и сельчан, приведшей в итоге к многочисленным жертвам с обеих сторон, закончившееся поражением власти как таковой, оставшейся на селе лишь номинально, в лице единственного представителя, никуда не лезущего, и ни во что не вмешивающегося.
      Не помышлял он ни о каких колхозах-совхозах, строить которые так рьяно взялись его предшественники. Из их затеи ровным счетом ничего не вышло, чего и следовало ожидать. Какой нормальный человек отдаст куда-то на сторону, не понятно в чьи руки, свою собственность, мозолями и кровавым потом, заработанную. Какой здравомыслящий человек отдаст в никуда, корову или лошадь, или тех же баранов. Что будет с ними, кто позаботится о них, если не будет одного-единственного, хозяина. Они помрут от голода и грязи, издохнут исхудавшие и опаршивевшие, не нужные никому. А орудия труда, попав в чужие руки, в считанные дни придут в полнейшую негодность. Разве человек станет должным образом заботиться о том, что не принадлежит ни конкретно ему, ни даже соседу, который может с него спросить. Хозяев в колхозе нет, а значит все вокруг народное, все вокруг ничье, полнейшая бесхозяйственность, а значит бей, круши, ломай все подряд.
      Так было везде, во всех деревнях, в которых за комиссарскую карьеру пришлось побывать нынешнему представителю власти. Или почти везде. Был и другой вариант развития ситуации, он случался реже, но там не менее имел место быть. Именно этот вариант выбрали Шишигинские жители, что впрочем, было не удивительно, и вполне предсказуемо, поскольку затерянная в глухих лесах деревушка, была зажиточной, приличные хозяйства и подворья имелись у большинства крестьян, многим из которых могли позавидовать и так называемые «кулаки», из более бедных деревень. Причина ли в трудолюбии и упорстве шишигинских мужиков, или в либерализме местного помещика, но здешние жители жили совсем неплохо, хоть бери всех скопом да и записывай в «кулаки» и «подкулачники» и высылай куда-нибудь подальше на Север, на лесоповал, или на юг, на очередную грандиозную стройку века, высокопарно называемую демагогической властью, комсомольской, или коммунистической ударной стройкой, на которой в поте лица трудятся великовозрастные комсомольцы, с заросшими бородами лицами, и волчьим блеском в глазах.
      Но, об этом он мог лишь мечтать в одиночестве, в компании с очередной, щедро поставляемой сельчанами, бутылью самогона, перед миской вареной картошки и нарезанного шматками сала и лука. Но даже мечтать приходилось тихо, осторожно, с оглядкой, как бы кто ненароком не прочел его мыслишек, и не принял бы к нему мер, о крутости которых он знал не понаслышке. О коих красноречиво говорила одна приметная поляна за околицей села, с натыканным на ней десятком колышков с крашеной, фанерной звездой на вершине. Он был осторожен, очень осторожен, он и мечтать переставал о том времени, когда сможет в полной мере применить данную страной советов, власть, поставить на место самоуверенных крестьян, считающих его полным ничтожеством, смысл существования которого сводился к стакану самогона, да куску порыжевшего, вонючего сала. В этом они заблуждаются, очень сильно заблуждаются, он не такой, просто еще не пришло его время. Но ничего, он терпеливый, он обязательно дождется, когда его час пробьет, и тогда он развернется во всю мощь, и горе тогда всем этим, заботливым и приветливым на словах, людишкам, в чьих глазах он ежедневно читал плохо скрытое презрение.
      Он очень осторожен и поэтому гнал прочь даже робкие отголоски крамольных мыслей, едва заслышав чьи-то шаги, приближающиеся к приютившей его избе, с какой-нибудь незначительной просьбой, или из любопытства, взглянуть, не сдохла ли еще, не захлебнулась дармовой сивухой, свалившаяся им на головы, красная сволочь. Но едва затихали вдали шаги очередного визитера, как он снова мысленно возвращался к тому дню, когда наступит праздник на его улице, пробьет его звездный час. И в ознаменование грядущего триумфа наливал себе чарку плохо очищенного самогона, чокался с бутылью, за неимением другой компании, и одним махом опрокидывал в глотку очередную порцию горячительного зелья. Привычно морщился, матерился, ругая про себя прижимистых сельчан, что травят его откровенной бурдой, заедал мерзкий привкус во рту луком и салом, и вновь погружался в радужные мечтания. Через некоторое время процесс повторялся по уже опробованному сценарию, финал оставался, столь же неизменен, как и сам процесс. В определенный момент времени, кода в голове не оставалось уже не единой связной мысли, кроме желания выпить еще, а глаза уже не могли сконцентрироваться на бутылке, застывшей в компании опорожненных товарок, происходил закономерный финал. Рука, протянувшаяся к бутылке, замирала на полпути, словно размышляя о том, а стоит ли это делать, или лучше подпереть болтающуюся где-то наверху голову, или же почесать так некстати засвербевшие яйца.
      Стол, уставленный порожними и початыми бутылками с самогоном, заваленный обломками хлеба, огрызками сала и надкусанными луковицами, до этого спокойно взиравший на происходящее, терял терпение и начинал взбрыкивать. И взбрыкивал так сильно и ловко, так метко хлопал деревянной ладонью, по лбу потерявшего от выпитого рассудок человека, что тот отключался, вырубленный напрочь взбунтовавшейся мебелью.
      В очередной раз, получивший по лбу комиссар, засыпал за столом, погружаясь в пучину небытия, на несколько минут, что потребны расслабленному организму, чтобы нарушилась устойчивость, рухнуло хрупкое равновесие, что позволяло спящему удерживать вертикальное, положение.
      Потеряв равновесие, отравленный алкогольным дурманом человек, медленно сползал на пол, где принимал горизонтальное положение и начинал видеть сны. Снились красной сволочи сны, подстать выжранной незадолго до этого сивухи, вонючие и кошмарные, после недолгого просмотра, которых просыпался он с диким криком в горле, весь в холодном поту, с перекошенной от ужаса рожей, и бешено бьющимся в сумасшедшем галопе, сердцем. А затем долгая, мучительно трудная дорога наверх, к заветной бутыли, дающей пусть и на время, покой, и забвение.
      И так каждый день, и не с кем комиссару словом перекинуться, разве что с человечками, вылепленными из хлебного мякиша. Но, увы, существа эти, хоть и великолепные слушатели, но живут они недолго, минут 10, а потом как-то незаметно уходят на закусь, унося в желудок, поведанные им, тайны. Были, правда, и другие собеседники, что могли благосклонно слушать его многие часы кряду, какую бы чушь и ахинею он не нес. Они только улыбались в ответ и радостно кивали рогатыми головами, да весело помахивали зелеными хвостами. Приходили они не часто, и были не в меру нагловаты, постоянно норовили взобраться верхом на шмат сала, или ловко пробалансировать на шаре-луковице, а то и вовсе усесться, свесив ноги в стакан с самогоном, весело ими болтая, вызывая небольшие, но такие симпатичные, волны. Их непристойное поведение раздражало его даже больше, чем не вполне обычный вид. Он понимал, что они какие-то не такие, не похожие ни на одно видимое им ранее живое существо. О подобных созданиях ему и слышать-то раньше не приходилось, их не могло существовать ни по каким законам, ни по человеческим, ни по божеским, но тем не менее они были вполне реальны и порой досаждали ему невоздержанным поведением. В другое время, в другой обстановке, он, пожалуй, прогнал бы их прочь, но сейчас, не имея других собеседников, был рад и таким, и по возможности терпел их выходки, пока они не становились совсем уж неприличными. Тогда он прогонял их, но его гости, смешные зеленые создания с маленькими копытцами, рожками и хвостом, имевшие на уморительной мордашке смешную козлиную бородку, не обижались на него, они явно не принадлежали к породе обидчивых созданий. Добряки. Мгновение спустя они прощали своего большого друга, и все возвращалось на круги своя.
      Все возвращалось к исходной точке и продолжалось одинокое веселье до тех пор, пока стол от всей души не хлопал его дубовой дланью по лбу, и окружающий мир не погружался во мрак. А когда он пробуждался, зеленых приятелей уже не было и в помине, не оставляли они и записки о том, когда вновь ожидать их появления. По прошествии времени он и сам научился определять примерное время их прибытия. Он приметил, практически всегда, они появляются вслед за Петровичем, известным скупердяем и сквалыгой, гнавшим самогон имевший на деревне славу самого дерьмового, и вкус он имел соответствующий, словно Петрович гнал его из дерьма, которое сам и вырабатывал, знатного дерьма семидесятилетнего хронического алкоголика. Но хоть вкус и запах самогон имел весьма специфический, но крепость имел отменную и шибал по мозгам круче всех, куда до него цивильному, очищенному самогону, который хоть изредка, но все же оказывался на столе у местного представителя власти.
      Он заметил, что зеленые друзья имеют привычку заявляться к нему после двух-трех стаканов гнусного пойла, и поэтому отдавал предпочтение именно этой мерзкой бурде, особенно в дни, когда становилось особенно плохо и тягостно на душе, и нестерпимо тянуло выговориться, излить душу благосклонному слушателю, поведать о горькой судьбине, и не сложившейся жизни. Лучших собеседников, понимающих и внимательных, никогда его не перебивающих, невозможно сыскать на всем белом свете. В их компании и проводил комиссар дни и ночи, горько сетуя на судьбу, что занесла его в богом забытое место.
      Человеческой компании комиссар лишился едва ли не сразу по прибытии сюда. Оставленные ему для охраны солдаты через неделю дезертировали, оставив комиссара в одиночку бороться за светлое будущее, внедрять в жизнь вбитые в его голову большевистской пропагандой, коммунистические идеи, в которых он и сам последнее время стал сильно сомневаться, хотя об этом не признался бы и под пытками. Солдатики сбежали, прихватив с собой оружие, то ли убоявшись сурового вида крестьян, то ли причиной испуга стали те самые колышки на окраине села с красными фанерными звездами на вершинах. Комиссар был уверен в том, что здешние мужики здесь не при чем и не имеют отношения к исчезновению солдат, это их собственный почин. Зачем крестьянам трогать этих щенков, безусых юнцов, когда перед ними, зрелый мужик, матерый волчище, затянутый в кожу. Бей, круши его, ан нет, несут сало и самогон, и снова самогон и сало. Ну а солдатики наверняка в городе, наплетут небылиц тамошнему начальству, да и затеряются там, или уйдут с ближайшим полком, на фронт, где высоко подняла голову и разгулялась сволочь белой масти.

1.4. Дед Егор и баба Настя

      Послушать деда Егора, так у него любая власть, - сволочь, и отличает ее только расцветка, будь она красная, или белая, или вообще экзотическая, типа зеленой. Рассказывал как-то случайно забредший в их лесную глухомань, мужичок, о том, что дескать есть в далекой Хохляндии батька Петлюра, что гуляет по Украине в зеленом зипуне, лупя москалей всех расцветок и оттенков, и вот по цвету его любимого зипуна и зовут всех батькиных приспешников, - зелеными.
      Дед Егор лупил бы и белых, и далеких от этих мест, зеленых, если вдруг возникла бы в их шальных головах безумная мысль посетить эти глухие места, с желанием установить здесь свою власть. Но не белых, ни тем более зеленых деду увидеть так и не довелось, и тем не менее всех их дед считал такой же сволочью, как и красные комиссары, лучших представителей которых он имел несчастье лицезреть воочию, и по мере сил и возможностей, поучаствовать в процессе переселения их в лучший из миров, загробный, против существования которого, так решительно выступали большевики. Даже потом, десятилетия спустя, дед не утратил неприязни по отношению к власти, которая все-таки утвердилась на селе с приставкой, народная. Даже будучи на пенсии, назначенной нелюбимой властью, посматривал искоса, недобро, на ее представителей, оказавшихся на его пути, плевал им вслед, и чертыхался.
      Много позже узнал дед Егор, что, оказывается, был еще один, дюже гарный хлопец, - батька Махно, что не делил людей по национальному признаку, как бандит Петлюра. Махно был лучше, много лучше, и так же, как и дед, Егор, был твердо уверен, что всякая власть есть зло, а со злом нужно бороться всеми возможными способами. Цель оправдывает средства, а потому бей красных пока не побелеют, бей белых пока не покраснеют, бей и зеленых, пока они не превратятся в месиво черт знает какого цвета. Частенько, вспоминая молодость, горько вздыхал дед Егор, сожалея о том, что, живя в глухомани, не знал он о существовании такой легендарной личности, как батька Махно, яром защитнике анархии, - матери истинного порядка. Знай, он о нем, не мешкая и особо не раздумывая, собрал бы узелок с провизией, прихватил бы пару белья да любимый карабин, которым за добрую сотню шагов бил белку в глаз, да рванул бы из этой глухомани в новую жизнь, сражаться за справедливость, за настоящий порядок. Уж он бы постарался, показал себя с самой лучшей стороны, непременно бы заслужил похвалу от самого батьки, чтобы можно было потом, спустя много лет, в тесном кругу домочадцев и друзей, похвастаться о сем знаменательном событии в его героической жизни.
      Но увы, этого не случилось и причина была до обидного банальна, сродни той, что сгубила сельского помещика, повешенного красными комиссарами. Глухомань, дремучие леса, непролазные болота и дорога, нормально функционирующая лишь несколько месяцев в году, все остальное время, оставаясь непреодолимой преградой на пути в деревню транспорта, людей и новостей.
      О батьке Махно дед Егор узнал лишь десятилетия спустя, когда окрепшая советская власть окончательно утвердилась в стране и добралась-таки и до их медвежьего угла. Построив в деревне клуб, школу и фельдшерский пункт, хозяином которого стал вечно пьяный доктор, изгнанный из городской больницы за беспробудное пьянство и нашедший приют в этом богом забытом месте.
      Люди здесь, испокон веков, особо не болели, времени болеть у них, не было. Раз никто не болеет, можно без ущерба для себя и медицины заниматься любимым делом, а любил фельдшер выпить, благо спирта дармового имелось в изобилии. По большому счету спирт и был, наряду с зеленкой и йодом, пожалуй, единственным из лекарств, коим снабдило в немереном количестве сельскую больницу, советское правительство.
      Бабка Алексея, была полной противоположностью деду Егору, большому и шумному, делавшему все, чего бы не касались его руки, неторопливо, даже, как порой казалось окружающим, нарочито медленно, но зато на совесть, и эта основательность вызывала у сельчан уважение. Баба Настя, словно в противовес мужу-великану, была хрупкой женщиной, сухощавой и подвижной. Крутилась день-деньской, как белка в колесе, успевая крохотными ручонками переделать массу неотложных дел, которых всегда на сельском подворье, хоть отбавляй. Почти все хозяйство лежало на ее хрупких плечах, а это и сад-огород, и курятник, и свинарник, и прочая живность. Помимо этого нужно прибраться в доме, постирать белье, приготовить завтрак-обед-ужин. И все она успевала, также, как и супруг, делая все на совесть, только в отличии от несколько тяжеловесного мужа, делала это быстро и споро, с присущей только деревенским бабам, сноровкой. Говорила она мало, тихо и как могло показаться постороннему человеку, не смело. Но Лешка то знал, что, не смотря на хрупкость и кажущуюся слабость, бабка кремень, а уж когда она в ярости, под ее горячую руку лучше не попадаться. В гневе она была страшна и могла запросто надавать изрядных тумаков любому, даже двухметровому верзиле, оказавшемуся на ее пути. Но, пожалуй, лучше всех знал истинную силу бабы Насти дед Егор и, не смотря на то, что был вдвое больше и сильнее своей второй половины, изрядно ее побаивался, хотя мужская гордость и самолюбие, не позволили бы деду даже под пыткой, признаться в этом.
      Но Лешка парень глазастый и смекалистый, мимо его глаз не мог проскользнуть незамеченным столь примечательный факт, как возвращение деда из гостей. Нередко засиживался он далеко за полночь у закадычного друга Степана и совсем не за шахматами. Степан, также как и дед Егор, слыл на деревне отменным специалистом по части изготовления горячительных напитков, и был, пожалуй, единственным настоящим конкурентом Лешкиного деда на этом поприще. Нередко они затевали споры о том, чей продукт все-таки лучше, и кто на деревне первейший самогонных дел, мастер. Дед приходил к Степану с бутылью собственного производства, тот выставлял встречную и спор разгорался не на шутку. И длился он очень долго, и заканчивался, как правило, за полночь, с единственно возможным, и заведомо предсказуемым, финалом. Дед Егор, нетрезво держащийся на ногах, появлялся на пороге дома приятеля-спорщика, несколько бесконечно долгих минут очумело всматривался в темноту, словно высчитывая маршрут дальнейшего движения, а затем спускался по крутым ступеням Степанова крыльца, не прекращая все это время материть и песочить хозяина за трусость и глупость, нежелание честно признать поражение.
      Так и удалялся он в сторону собственной усадьбы, еле-еле держась на ногах, раскачиваясь из стороны в сторону, то и дело, хватаясь за плетень, чтобы не громыхнуться на землю, предательски раскачивающуюся под ногами, с которой ему, при данном раскладе, подняться было бы очень и очень не просто. Дед, несмотря на сильное опьянение, прекрасно осознавал сей факт, и был предельно осторожен, насколько это вообще возможно. Все его внимание было всецело поглощено дорогой, в мыслях только она и ничего более. Его не касались даже обидные выкрики и трехэтажные маты деда Степана, сопровождающие его всю дорогу до дома, костерившие не только его, но и всех предков и потомков до десятого колена.
      Дед Степан, таким образом, напутствующий на дорогу лучшего друга, а конкретно сейчас самого гнусного и заклятого врага, был и сам изрядно на кочерге. Язык заплетался, он заговаривался, сбиваясь, путаясь в родственниках деда, кого нужно материть, а по кому уже изрядно прошелся. Иссякал поток его красноречия тоже вполне предсказуемо, так как всегда происходило одно и тоже. Вконец запутавшись в предках и потомках деда Егора, Степан в сердцах плевал на крыльцо, и круто разворачивался на месте, дабы зарулить в прихожую. Окончание подобного лихого маневра было закономерным, дикий грохот и шум падающего тела, настолько сильный, что спотыкался бредущий в доброй сотне метров от этого места дед Егор, а окрестные собаки разбуженные в ночи столь бесцеремонным образом, заливались оголтелым лаем, матеря на своем, непонятном людям, собачьем языке, старого дурня, дерзнувшего нарушить их покой. Но деду Степану было плевать на разбрехавшихся глупых собак, на друга обруганного с ног до головы, бредущего где-то в ночи, плевать на все, его мозг благополучно погрузился в царство Морфея.
      И снились Степану сладкие сны, в которых все превозносили его до небес, как величайшего из великих, и больше всех старался тот самый презренный червь, что покинул крыльцо его гостеприимного дома всего несколько минут назад. Во сне дед Степан расцветал, лицо его преображалось, становилось возвышенным и одухотворенным, принимало такое загадочное выражение, словно знало оно тайну великую, как осчастливить сразу и разом все человечество.
      Но не было поблизости людей, кроме верной супружницы, бабки Пелагеи, женщины могучей и дородной, на целую голову выше и шире в плечах тщедушного, но петушистого муженька. Привычно подхватывала она под руки отошедшего в мир сновидений супруга, и легко доставляла на топчан в прихожей, где тому предстояло досматривать свои великие сны.
      Заботливо подоткнув Степану под голову подушку, укрыв одеялом, чтобы не дай бог, не простудилось ненаглядное сокровище, Пелагея уходила спать, не забыв предварительно поставить на табурет, в паре метров от топчана стакан, наполненный самогоном на две трети. Да кусок сала на закуску, чтобы было чем благоверному поправить поутру пошатнувшееся здоровье, чтобы не умер ее ненаглядный, не околел не опохмелившись.
      Такая большая и сильная бабка Пелагея прямо-таки трепетала перед тщедушным Степаном, перед его неистовым напором, которым он пленил и взял ее много-много лет назад. Тогда она была еще глупой девкой, и не понимала, что в нем и нет ничего, кроме отчаянного напора. Хлипкий, страшноватый с виду, он пленил девичье сердце. Сколько уже годков минуло с тех пор, не счесть, а Пелагея по-прежнему без ума от суженого, сдувает с него пылинки, во всем потакает, прощает все его выходки, старается угодить во всем. И он, паразит, прекрасно это знает и пользуется данным обстоятельством без зазрения совести.
      Дед Егор поражался подобному положению вещей в доме друга, и все допытывался, чем это он пленил Пелагею, что она готова исполнить любую его прихоть. Не раз и не два дед Егор специально подпаивал старого друга лучшим самогоном из личного запаса, стремясь выведать тщательно скрываемую тайну, но все его потуги и ухищрения были тщетны. Дед Степан оставался, тверд, как кремень и непреклонен, явно намереваясь унести тайну в могилу. И всякий раз, потерпев очередную неудачу, дед Егор досадливо крякал о пропавшем зазря самогоне, и уходил домой ни с чем, костеря про себя последними словами закадычного дружка, не желающего поделиться секретом обольщения женщин.
      Лешка хоть и мал был годами, но догадывался, был практически на все сто уверен в разгадке, не дававшей покоя деду, тайны. Дело здесь не в обольщении или колдовском зелье, которым Степан опоил Пелагею, вовсе нет, ответ лежал на поверхности и только дед в своей косности, никак не мог его заметить.
      Все дело в детях, а их у Степана и Пелагеи семеро, а это уже кое о чем говорит в пользу деда Степана, и такой к нему любви. Лешкин отец, Николай Егорович, был у деда с бабкой единственным ребенком и может поэтому, ночами дед и крался так тихо и боязливо к родному порогу.
      Не доходя, десятка метров до ворот, дед Егор словно получал второе дыхание, он выпрямлялся, взгляд его принимал вполне осмысленное выражение, поступь становилась твердой и уверенной. Бодрым шагом входил он в калитку, ни на йоту не отклонившись от прямого пути, словно был трезвее отъявленного сельского трезвенника, колхозного бухгалтера Филимона. И этому было разумное объяснение. Дед нутром чувствовал, что из-за плотно задернутых штор спальни, за ним с интересом наблюдают бабкины глаза, пытаясь уличить в преступлении, если он хоть чуть-чуть колыхнется в сторону, ему не сдобровать. Подобно маленькому, серому смерчу, сопротивляться которому не только бессмысленно, но и смертельно опасно, налетит на него бабка Настасья, и полетят клочки по закоулочкам, и бесполезно спасаться бегством, или пытаться защититься от болезненных и обидных побоев.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78