В прежние времена, когда в деревне-государстве-микрокосме рождался ребенок, прибегали к такой уловке: дожидались появления еще одного и заносили обоих в книгу посемейных записей как одного человека. Эта уловка была проявлением внутреннего сопротивления: внешне покорившись Великой Японской империи, к ней прибегли после долгого периода, именуемого Веком свободы, – того, что последовал сразу же за основанием деревни-государства-микрокосма. Но после поражения в пятидесятидневной войне между деревней-государством-микрокосмом и Великой Японской империей от этой уловки пришлось отказаться. Даже у Разрушителя, придумавшего ее, не хватило сил ее возродить.
Вот почему, появившись на свет уже после пятидесятидневной войны, я обосновался в реальном мире, будучи зарегистрирован в книге посемейных записей один, как это принято делать обычно. И все же еще до школы я, как бы перечитывая первоначальный замысел Разрушителя, обнаружил в этом мире двойника. Обнаружил тебя, сестренка, своего близнеца. Разумеется, двойник – не просто моя выдумка. В данных нам с тобой именах просматриваются козни стариков, все еще цеплявшихся за старую уловку с книгой посемейных записей. Однако, появившись на свет близнецами, но разнополыми, мы нарушили стройный замысел Разрушителя. Отнюдь не благодаря проникновению в его планы я признал тебя своим повторением. Только благодаря тебе меня осенило – словно вспыхнул огонь в душе, – и я постиг значение планов Разрушителя в истории нашего края.
В маленьком городке Малиналько я обнаружил, что из глубины сердца взываю к тебе – неотъемлемой частице меня самого, и поэтому, сестренка, приступил к работе, заново осознав свою миссию – описать мифы и предания нашего края. Именно тогда я, вдохновленный прикрепленным к твоей фотографии цветным слайдом, и решил рассказывать обо всем в письмах, решил писать. Дух захватывало при мысли о том, что через тебя, ставшую жрицей Разрушителя, я расскажу ему мифы и предания нашего края. Городок Малиналько, где я принял это решение, примостился на крутом склоне обращенной к пустыне горы, у подножия которой разбросаны возделанные поля; он ничем не отличается от большинства старинных мексиканских городков, история его была долгой и запутанной. Потрясение, выпавшее однажды на мою долю в этом городке, неожиданно воскресило во мне намерение описать в письмах к тебе мифы и предания нашего края – намерение, осуществление которого я с давних пор все откладывал и откладывал. Здесь, в четырех часах быстрой езды от Мехико, я оказался, разумеется, не потому, что на меня была возложена миссия описывать мифы и предания нашего края. Потрясение, благодаря которому я наконец обратился к предназначенной мне роли летописца, выпало на мою долю совершенно случайно. Я услыхал интересный рассказ от одного человека, выходца из Германии, получившего американское гражданство; увлекшись японским языком, он бросил на полпути изучение истории филиппино-мексиканских отношений и жил теперь в собственном доме, построенном в поселке индейцев и метисов на окраине Малиналько. Именно рассказ этого самого Альфреда Мюнцера и послужил для меня толчком.
– Чтобы посмотреть на пирамиду, сюда, в Малиналько, приехала группа туристов из Японии. Сопровождавший их японец, говоривший по-испански, человек чудаковатый, заявил, что хотел бы купить здесь гектаров сто пустоши, начиная вон оттуда, от той горы, где сейчас что-то жгут – видите, поднимается дым? – и до этой церкви при кладбище. Он даже стал расспрашивать, во сколько ему обойдутся эти сто гектаров. Зачем? Чтобы люди с его родины, предводительствуемые стариками, основали здесь новое государство. Раньше этот японец искал такую землю в пределах своей страны, а теперь разъезжает туристом и ищет ее по всему свету. Если авиакомпания «Никко» организует туристский маршрут на Марс, он с радостью присоединится к такой группе в качестве гида и будет подыскивать там территорию, необходимую для основания государства. Оказывается, эту миссию еще в детстве возложила на него родная община. Человек он, конечно, чудаковатый, и, слушая его, я с трудом сдерживал улыбку.
Альфред Мюнцер рассмеялся, как будто сбрасывая с себя непосильную ношу. Разговаривая по-японски, он громко сопел и издавал странные горловые звуки, точно раздувал кузнечные мехи. Правда, в смехе его слышалась печаль. Смех этот: «ха-а, ха-а, ха-а» – напоминал крик койота в гулкой каменистой пустыне.
Рассказ Мюнцера, который, ни с кем из местных не общаясь, жил с женой-индианкой в Малиналько, маленьком городке, расположенном на Мексиканском нагорье и окруженном неприступными скалами, куда вела одна-единственная дорога через перевал, произвел глубокое впечатление на меня, человека, занесенного в далекие края, оторванного от тех мест, где мне надлежало быть. Поглощенный своими мыслями, я с тех пор постоянно пребывал в задумчивости. Одно отчетливо помню: как раз тогда у меня разболелась десна коренного зуба. Воспоминания того времени, начиная с впечатлений от грандиозных атмосферных явлений, событий, происшедших в Малиналько, развалин недостроенной пирамиды на вершине горы и кончая такими мелочами, как колючки кактусов, торчащих из сухой земли между черными скалами, и снующие между ними муравьи, до сих пор ассоциируются у меня с зубной болью и со словами Альфреда.
У меня такое чувство, что с того самого дня, как я добрался до Малиналько, я уже был внутренне подготовлен к потрясению, которое произвел во мне его рассказ. Все началось, когда мы с Альфредом, поднимаясь по бесконечному склону, добрались наконец до развалин
пирамиды, откуда открывался вид на обращенные к пустыне дома-утесы в глубине долины, и он, указав на церквушку – не ту, при кладбище, а на другую, – сказал с совершенно искренним возмущением, что при ее постройке «святой отец», пришедший вместе с испанскими конкистадорами, заставлял перетаскивать туда камни от пирамиды. Может быть, мраморные плиты, которые даже на расстоянии казались грубыми, неотесанными, а также покрытые лаком оконные переплеты церквушки, видневшейся далеко внизу на площади, напомнили мне стоявший посреди нашей деревни амбар для хранения воска. И я задумался о судьбе древнего сооружения, которое разрушили, чтобы добыть материал для новой постройки.
Крытое массивной испанской черепицей низкое здание за каменной оградой казалось совсем темным оттого, что сплошь заросло цветущей бугенвиллеей[2]. Дом Альфреда, как и все дома индейцев вокруг, – старое строение, украшенное резными балками, но рядом с ним, за той же каменной оградой, высилось еще одно необычного вида здание: современная железобетонная коробка, внутри полностью копирующая японское жилье. Таким способом Альфред отгораживался от живших в городке индейцев. Когда я там появился впервые, в небольшом дворике, зажатом между этими двумя домами, под высоченной липой стояли два грузовичка и джип – то ли их ремонтировали, то ли просто осматривали. Из-за автомобилей одновременно выглянули индеец-автомеханик и молодая жена Альфреда – сверкая черными глазами, она улыбалась, демонстрируя крепкие зубы. Ее лицо показалось мне точной копией с изображений индейских воинов, которые я видел на фресках дворца Кортеса в Куэрнаваке. Там по одной стене – отдельные эпизоды прошлого, начиная от захвата Мексики и кончая революцией, и эта современная ретроспектива заставила меня, сестренка, задуматься над явственными до боли мифами и преданиями нашего края. И вот в тот день, впервые после приезда в Малиналько, я оказался во власти предчувствия того, что позже открылось мне в словах Альфреда. Моя душа, мои чувства устремились навстречу тем людям, которые за десятки тысяч километров отсюда, в нашем крае, затерявшемся в горах Сикоку, щедрой рукой кормят чуждую им власть. Кто знает, сможет ли наш край навсегда сохранить свой нынешний облик и жить нормальной жизнью, но если деревня-государство-микрокосм окажется перед лицом гибели, то на поиски новой земли обетованной будут посланы разведчики, готовые носиться по всему свету на реактивных самолетах и даже отправиться на Марс. Слова Альфреда искрой воспламенили подготовленную предчувствием душу, и тогда постоянно улавливаемые мной биотоки, излучавшиеся нашим краем, разбудили в моей груди силы, подобно сжатой пружине рвущиеся на волю, и я уже не мог мыслить ни о чем ином, кроме как о возложенной на меня миссии. Я до конца прозрел, увидел в истинном свете нашу деревню-государство-микрокосм, и потому мир Альфреда, где я обитал, перестал для меня существовать, я погрузился в забытье. Придя в себя после этого странного обморока, я спустился в пустыню, простиравшуюся передо мной, и сел прямо на землю; рядом у ивы с искореженным суровым климатом стволом стоял побитый, весь во вмятинах, точно в синяках, джип. С сухого, растрескавшегося ствола донесся, будто завывание ветра, тонкий свист – это вылезла посмотреть на меня исхудавшая игуана. Далеко внизу, у самого основания склона, виднелся глубокий каньон – точно земля разверзлась; в сезон дождей там клокочет, наверное, бурная река. На противоположной стороне – заросший кустарником луг, где индеец с ружьем, болтавшимся на плече, пас коров. Сразу же за лугом высились отвесные скалы.
Здесь, среди скал, я, сестренка, вновь подумал о том, что, выполняя свою миссию, должен буду четко обрисовать этот пейзаж, когда мы, ведомые Разрушителем, придем, чтобы поселиться здесь. Крутые склоны высоченных гор образуют огромную замкнутую чашу. Дно чаши – пустыня, и я сижу на пороге этой пустыни, устремив взгляд вверх. Редкий сосновый лес, растущий посреди склона, напоминает пейзажи корейских художников-бундзинов[3], а выше – точная копия альпийских лугов. Я хочу, чтобы ты поняла: даже соединяя взглядом эти отдельные, не связанные между собой куски картины, целиком охватить ее невозможно, если не пустить в ход все свое воображение. Но я, сестренка, держал в руках спасительную путеводную нить. У меня было чувство, что взгляд на пустыню с вершины горы подсказал мне выбор – в этом, собственно, и заключается обязанность разведчика нашего края с самого его рождения, – и вот свершилось, выбор сделан: место, подходящее для новой деревни-государства-микрокосма, найдено. Я пришел к этому интуитивно, интуиция подкреплялась все усиливающейся зубной болью, одолевшей меня в дороге, когда наш джип метался среди стада быков, оказавшегося на нашем пути: раздирая себе брюхо о колючую проволоку, они перескакивали через ограду, отделявшую пастбище от шоссе. Сначала только первый справа нижний коренной зуб, а потом еще и два по бокам от него стали шататься, десна распухла. Правую щеку раздуло, она сделалась в два раза толще. Оба моих приятеля-латиноамериканца, спустившиеся со мной в пустыню, удрученные зрелищем моих страданий, не в силах видеть мое перекошенное лицо, оставили меня одного и отправились в эвкалиптовую рощу у края каньона, где бил ключ. Они принадлежали к тому разряду людей, которые даже не с брезгливостью, а скорее с возмущением относятся к страданиям окружающих. Хотя, я думаю, покинув меня и оказавшись у свежего родника, они наверняка мучились угрызениями совести оттого, что бросили своего товарища.
Тем временем, сидя на сухой, потрескавшейся земле и невыносимо страдая от зубной боли, я, сестренка, наблюдал, как, переливаясь всеми цветами радуги, в пустыню спускаются с гор сумерки, и постепенно обретал душевный покой. Обретал потому, что ощущение зубной боли крепко, почти осязаемой нитью связывало меня с нашим краем, с тобой. За несколько часов до нашего появления на свет отец-настоятель местного храма замыслил, что, если родится мальчик, он вырастит из него летописца нашей деревни-государства-микрокосма. А если девочка, он сделает ее жрицей Разрушителя. Видимо, так все и будет. Раньше, сестренка, ты, кажется, этому не верила, а теперь твердо убеждена, что все произошло так, как он хотел: моя миссия – описать мифы и предания, твоя – быть жрицей. Но я уже давно думаю вот о чем: должно быть, отец-настоятель подвергал меня серьезным испытаниям для того, чтобы решить, по плечу ли мне такое дело. В конце концов, выдержав экзамен, я под руководством отца-настоятеля со спартанской последовательностью стал постигать мифы и предания деревни-государства-микрокосма. Позже отец-настоятель решил, что если я не покину наш край и не займусь серьезным изучением истории, то не смогу выполнить возложенную на меня миссию, – вот я и поступил в Токийский университет; а это в свою очередь явилось причиной того, что я, человек, обязанный описать мифы и предания нашего края, теперь вдруг отправился читать лекции в университет Мехико. Таким образом я стал «образованным человеком», как говорят в нашем крае, вкладывая в эти слова особый смысл: мол, у нас в долине и горном поселке появилось слишком уж много этих так называемых «образованных людей», не способных на настоящее дело. Такое положение полностью противоречило изначальной воле созидателей и Разрушителя. Ты согласна со мной, сестренка? Вот почему отец-настоятель подвергал меня в деревне таким серьезным испытаниям. Ты, наверное, удивишься, но как раз зубная боль и подтвердила вновь, что именно на меня возложена эта миссия, уготованная мне еще до рождения; и ведь та же самая зубная боль разграничила наши жизненные пути: у тебя был свой, у меня – свой. В нашем крае ты обладала самыми прекрасными зубами, а я не помню такого дня в детстве, чтобы у меня они не болели. И поскольку у нас был только один зубной врач, я не мог монопольно пользоваться им. Вот мне и приходилось самому заниматься лечением зубов. Ты часто присутствовала при этом, но тебе, сестренка, с состраданием и в то же время с интересом молча наблюдавшей за моими действиями, они представлялись не столько лечением, сколько безумным самоистязанием. А делал я вот что: острым осколком камня расковыривал черное дупло в зубе и раздирал вспухшую десну. От этого зубной нерв точно заряжался статическим электричеством огромной силы, и все завершалось тем, что я, истошно вопя, валился на землю. Потом, на глазах у тех, кто с любопытством наблюдал за мной, я снова находил острый камень и начинал ковырять им в том же месте. Боль не утихала, голову, затылок охватывал изнуряющий жар, на губах выступала кровь и пена, а лицо становилось серым, как камень, крепко стиснутый зубами. Эту процедуру я проделывал на песчаном берегу реки под пристальными взглядами моих сверстников. Тебе некого было звать на помощь, и ты молчала, а остальные ребята со всех ног бежали домой рассказывать об увиденном. Обо мне сложилось мнение, что я, хотя и напоминаю своими действиями безумца, на самом деле совсем не безумец, да и не глупец. Ты, сестренка, в детстве была молчаливой, не в пример мне, болтуну, и поэтому я никогда не знал, как ты относишься к моим выходкам. Чего же я добивался своими действиями? Пытаясь выяснить, что представляет собой мучившая меня днем и ночью нестерпимая зубная боль, я приходил к мысли, что, когда она станет такой нестерпимой, что полностью отравит мое существование, тогда-то в меня и вольется сила, вершившая судьбами нашего края, то есть сила Разрушителя. Сила, которая спасет несчастного мальчишку, не способного ничего осуществить самостоятельно. Разумеется, сколько я ни ковырял зубы осколком камня, эта могучая сила не приходила мне на помощь. Покой, наступавший в те минуты, когда я терял сознание от непереносимой боли, я мог считать милостью, ниспосланной мне этой могучей силой, – вот единственное, что мне оставалось. И пока я валялся без сознания, ты, сестренка, охраняла мое распростертое тело…
И все-таки я не восставал против могущества Разрушителя, подчинившего себе деревню-государство-микрокосм. Что верно, то верно. Отец-настоятель прекрасно подметил мое преклонение перед этой силой и, видимо, окончательно утвердился в мысли, что я и есть тот самый человек, с появлением которого он связывал свои надежды: человек, способный описать мифы и предания нашего края. В отличие от тебя сегодняшней ты, как мне представляется, в то время не испытывала ни малейшего почтения к Разрушителю – настолько, что отец-настоятель был даже склонен заменить тебя мной в роли его жреца.
Итак, я, человек средних лет со вспухшей десной, сидел в Малиналько на сухой, потрескавшейся земле, и карман моих брюк оттопыривал каменный топор. Это был топор индейцев, строивших пирамиду, Альфред нашел его, когда мы стояли на развалинах: пытаясь вырыть орхидею, он подобрал острый камень и неожиданно для себя обнаружил, что его очень удобно держать в руке, хотя на первый взгляд и не было похоже, что камень специально обработан. Обойдя крутую скалу, на которой высилась пирамида, и поднявшись по противоположному ее склону, мы увидели выдолбленное в скале святилище; перед входом было высечено лицо бога Земли, а на стенах – барельефы пумы, черепахи и орла. Я подумал, что в нашем крае таким сохранившимся памятником старины была лишь Дорога мертвецов…
– К моменту завоевания индейцы в этих местах недалеко ушли от забот древнего мира – они как раз сооружали пирамиду. – Ненависть, клокотавшая в груди Альфреда, подступила к горлу, и он даже поперхнулся. – «Святой отец» уничтожил изваяния в святилище, но барельефы на стенах почему-то решил не трогать. Индейцы высекали их такими вот каменными топорами.
Далекие предки местных жителей несколько столетий назад каменными топорами выдолбили в скале огромную пещеру, вполне пригодную для жилья, и даже украсили ее изваяниями и барельефами. Размышляя об этих людях, я в мыслях унесся от пирамиды Малиналько ко времени основания нашей деревни-государства-микрокосма. Это было как стремительный полет орла, высеченного там на барельефе… Нащупав в кармане грязный, мокрый, точно пульсирующий в руке камень, я как бы проник в собственное нутро и тут же вообразил себя одним из созидателей деревни-государства-микрокосма, человеком древности, последовавшим за Разрушителем. И поскольку я обнаружил в себе стремление обратиться к нашей древности, то одним этим, не написав еще ни строчки, уже приступил к выполнению возложенной на меня миссии летописца нашего края. Ты меня понимаешь? Испытывала ли ты когда-нибудь такое же чувство? Ведь тебе, сестренка, как жрице Разрушителя был открыт путь к духовному слиянию с ним.
Каменный топор, который я достал из кармана, уже высох, и на его бесчисленных темно-серых сколах, напоминающих рваные раны, белой пылью налипла земля. Древний топор индейцев, согретый телом человека из деревни-государства-микрокосма, живущего во второй половине двадцатого века. Отыскивая центр тяжести этого увесистого куска камня, я перехватывал его и так и эдак, пока наконец не взял как нужно. Глядя на свою правую руку с зажатым в ней каменным топором, я понял, что точно так же могла выглядеть рука древнего человека.
Мне были ведомы лишь два назначения каменного топора, побывавшего в руках древнего человека: ковырять распухшую десну, вспоминая далекие дни детства, когда мы с тобой, сестренка, жили еще вместе на родине, или выкапывать из земли мелкие камешки. Если бы люди нашего края: жители горного поселка и жители долины – все, оставшиеся в живых, переселились сюда, основав в Малиналько новую деревню-государство-микрокосм, Разрушитель устроил бы празднество. И тогда переселенцы, отыскав возле пирамиды каждый по каменному топору, начали бы копать вожделенную землю, сухую и потрескавшуюся, – вот какое, наверное, было бы это празднество.
Когда ведомые Разрушителем созидатели, основавшие деревню-государство-микрокосм, достигли нашего края, затерявшегося в горах Сикоку, путь им преградила неприступная стена, и для ее уничтожения, кроме взрывчатки Разрушителя, они располагали лишь несколькими мотыгами и лопатами. Ведь прежде они были воинами, а не крестьянами. Вот почему большинство действовало самодельными каменными топорами. Сначала, разумеется, шла в ход взрывчатка Разрушителя, а уж вся остальная работа по расчистке завалов делалась руками людей.
Здесь будет по-другому, когда в разгар упадка общины начнется создание деревни-государства-микрокосма на этой окруженной горами скудной земле Мексиканского нагорья, куда переселятся старики и молодые, мужчины и женщины, в той или иной мере превратившиеся в «образованных людей». Торжество во славу каменного топора, выдолбившего святилище в скале, которую венчают развалины пирамиды, – именно оно должно подвигнуть нас на строительство нового мира в Малиналько.
Сестренка, я сейчас читаю лекции в университете Мехико и одновременно, выполняя работу, порученную мне Центром по изучению стран Азии и Северной Африки, которому подчинена моя лаборатория, привожу в порядок подаренные Центру записки японских переселенцев. Это еще одна из сторон моей деятельности ученого-историка, идущая вразрез с моим жизненным предначертанием – описать мифы и предания деревни-государства-микрокосма. Попался мне такой, например, документ. Когда Такэаки Эномото создал в 1897 году поселение в Мексике, японцы, которым не удалось захватить землю для посевов, с криками: «В Мехико! В Мехико!» – двинулись в столицу, рассчитывая на помощь. Это шествие японцев – оборванных, нечесаных, являвших собой полную противоположность конным конкистадорам, тоже направлявшимся в Мехико, – вызывало в сердцах забитых и униженных индейцев, толпившихся вдоль дорог и провожавших глазами полчища беженцев, скорее всего, сочувствие. Может быть, когда японцы прибудут сюда, чтобы основать новую деревню-государство-микрокосм, и каменными топорами начнут долбить эту скудную землю, индейцы Малиналько отнесутся к ним с симпатией?
…Приготовившись символическим жестом возвестить об основании новой деревни-государства-микрокосма, я занес над головой каменный топор, чтобы вонзить его в землю, но вдруг мне показалось, что с окружающих гор доносится голос предостережения, и я замер в ужасе. Это был, сестренка, предостерегающий голос из нашего края, лежащего далеко за морем, предостерегающий голос Разрушителя, и никого иного. Я, призванный лишь описать мифы и предания деревни-государства-микрокосма, не более, живу вдали от наших мест и связан с ними лишь тем, что временами сопровождаю в качестве гида группы туристов, прибывающие в Мексику на реактивных авиалайнерах. Так что я совершенно не гожусь на роль разведчика нового рая для себя и своих сородичей. Кроме того, если когда-нибудь в Малиналько и в самом деле будет создаваться новый мир, то только под водительством Разрушителя; да и вонзать в землю каменный топор следует только в том случае, если в груди бушует горячее сочувствие к эпохе основания нашей деревни-государства-микрокосма. В конце концов, допустимо ли вообще подобное своеволие – предвосхищать грядущие события?
Даль за каньоном от склонов гор до громоздящихся вершин утонула в густом тумане. Казалось, черные и фиолетовые частицы, слившись воедино, создали почти осязаемую мглу – таким густым был этот туман, предвестник тьмы. Здесь, в Мексике, сестренка, сумерки будто и на ощупь отличаются от наших. Присмотревшись, я заметил, как они своими первыми прикосновениями просачиваются у меня где-то между кончиком носа и занесенной вверх рукой с каменным топором. Дрожа от холода, я приоткрыл рот и прижал острие каменного топора к вспухшей десне. Мне казалось, что ты, как в то далекое время, не моргая, пристально смотришь на меня. Если же говорить о самом непосредственном стимуле, побудившем меня в письмах излагать мифы и предания нашего края, то им явилось твое отсутствие, сестренка: тебя не было со мной в Малиналько и ты не могла наблюдать все это, хотя в воображении я удивительно отчетливо, будто наяву, видел тебя еще совсем маленькой девочкой. Из десны фонтаном брызнул гной – ему следовало быть цвета молока с кровью, но здесь он казался черной тушью. В какой-то миг я снова погрузился в свое одиночество, но тут передо мной всплыло ничего не выражающее крестьянское лицо Альфреда Мюнцера – ни изумления, ни осуждения, так не похоже на твою по-детски мягкую улыбку, которой ты меня возвратила к жизни, – и я закричал. Нет, не от боли.
От обиды.
2
Когда, сестренка, я со своими приятелями: аргентинцем, изучающим японскую литературу, его женой-мексиканкой, а также супругами из Чили (он – архитектор, она – киносценаристка) – сел поздно вечером за стол – такие приемы в Мексике обычное дело – и Альфред рассказал им, что я сотворил с собой, они были потрясены до крайности. Причем потрясение свое выражали экспрессивно, отчаянно жестикулируя. Это же была латиноамериканская интеллигенция. Их мучило раскаяние за то, что они обрекли страдающего зубной болью японца на тряску в джипе по каменистой дороге, а потом бросили одного в пустыне, где по стволам старых ив ползают игуаны. Но высказывать подобные мысли вслух они считали недостойным латиноамериканцев. Вдобавок мои приятели были очень раздосадованы. Мол, мы тоже не ради собственного удовольствия бродим по пустыне. Чтобы отыскать участки, пригодные для строительства курортов, они, прихватив с собой приятелей-коллег, в любую погоду спускаются на дно каньонов. На этот раз, оставив своего попутчика-японца два часа томиться в одиночестве, они спустились в каньон, а когда вернулись, оказалось, что он сделал себе чуть ли не харакири! Да еще индейским каменным топором, оскорбив при этом чувства жены Мюнцера, потомка тех, кто в древности такими же топорами строил пирамиды!
У меня из десны хлестала кровь, однако я знал, что, если заткнуть рану, легче мне не станет – десна снова начнет распухать, как это было в далекие детские годы, когда я без конца устраивал себе такие варварские процедуры. Щека раздулась, деформировалась, а изнутри, я чувствовал, затвердела. Мой вид настроил на враждебный лад Мюнцера-младшего, рыжеволосого мальчишку, тем не менее очень похожего на индейца. Чтобы не дать ему броситься на меня, родители будто ненароком придерживали его коленями и локтями.
Возможно, сестренка, тебе интересно будет узнать, что собой представляет домашняя мексиканская еда. Мы тогда ели тортильи – маисовые лепешки с тушеной курицей. Эти тортильи, еще горячие, лежали в соломенной корзине, прикрытые полотенцем. Мы сдабривали их перцем и макали в шоколадный соус; стараясь не касаться вспухшей десны, я заталкивал куски тортильи глубоко в рот – горнило боли – и делал вид, что с наслаждением жую. Таким нехитрым способом я пытался оправдать свое нежелание вступать в общий разговор. Грубые края тортильи, царапая больное место, терзали мои нервы, и есть было невыносимо трудно, а языком я все время ощущал привкус крови, но не мог позволить себе выплюнуть изо рта окровавленный непрожеванный кусок. Решись я вдруг на такое, это оскорбило бы жену Мюнцера, особу со странными горящими глазами: будто в каждом из них было по два зрачка, – ведь она и так-то не выказывала ко мне никаких дружеских чувств. Через некоторое время я отключился от их разговора на мало мне понятном испанском языке; меня потянуло отдохнуть в зарослях бугенвиллеи, заполонившей, похоже, весь сад. Но могли ли мои латиноамериканские приятели отпустить без провожатых этого японца, который и так уже устроил им один спектакль, изобразив, будто делает себе харакири? Они опасались, что пропахшего кровью азиата загрызут злые пастушеские собаки, и чувствовали себя обязанными не спускать с него глаз до тех пор, пока сами не завершат поздний ужин и не отправятся в далекий Мехико.
Мои приятели искренне негодовали – необходимость сторожить меня связывала их по рукам и ногам. Они даже не пытались поговорить со мной по-английски или по-японски, хотя это было по силам любому из них. Вместо этого они пылко демонстрировали мне свой безукоризненный испанский язык, точно упрекали меня в том, что я сознательно саботирую, притворяясь, что недостаточно им владею. Разговаривая исключительно по-испански, они еще выказывали явное раздражение от присутствия человека, погруженного в свою зубную боль. Конечно, за всем этим стояло чувство вины – бросили ведь страдальца одного в дикой пустыне, когда уже спускались сумерки. Не кажется ли тебе, сестренка, что они просто не знали, что со мной делать? А мне оставалось одно – сидеть и молчать.
– Что думают, профессор, кинематографисты Японии о двенадцати тысячах футов несмонтированной пленки Эйзенштейна, мертвым грузом лежащей в Москве?[4] – спросила чилийская сценаристка, обратив ко мне длинное лицо, которое от выпитого пива пошло белыми и красными пятнами. Скорбные нотки в ее английской речи насторожили меня и индианку, жену Мюнцера, они прозвучали как команда занять оборону.
– Несмонтированная пленка Эйзенштейна? И так много? – сказал я, выплюнув наконец в ладонь красный недожеванный комок. А что мне оставалось еще? Об этой пленке я на самом деле не имел ни малейшего представления. Я преподаю историю, сестренка, и считаю себя настоящим специалистом только в области мифов и преданий нашего края, все остальное меня не интересует.
– Двенадцать тысяч футов пленки, – повторила сценаристка, но, убедившись в моем полном невежестве по части истории кино, назвала фильм по-испански, теперь уже для жены Мюнцера: – «ЎQue Viva Mexico!»
Это была заранее продуманная вежливость. Услыхав слова сценаристки, жена Мюнцера вдруг вытянула вперед руку. Сидела она прямо, точно надзирательница, и ее величественный жест, конечно, не мог остаться незамеченным. Все за столом посмотрели в сторону соседней комнаты – там стояло нечто, напоминавшее скульптуру: высокая конструкция из самых разнообразных материалов.
– Жена выполнила ее по рисунку Эйзенштейна и подарила Альфреду! – гордо объявил чилийский архитектор, впервые за весь день прибегнув к английскому языку.
Остовом конструкции служил крест из двух длинных брусьев, к которым была прибита вырезанная из доски фигура быка, поднявшегося на дыбы. Огромная голова быка, вываленный изо рта длинный язык, и рядом, точно распятый, откинулся назад тореадор, его левая рука тянется к листу жести, обагренному кровью быка. Такова была эта «лаконичная» конструкция; в ее огромных размерах – она занимала всю стену до потолка – сказался характер человека, создавшего ее. В первую очередь бросались в глаза сделанные из папье-маше черти и скелеты на переднем плане. Но в целом это грандиозное подобие скульптуры не впечатляло…
Рассчитывая на новые вздохи восхищения, сценаристка приготовилась подробно объяснить смысл своего творения. Но сделать это она уже не успела. Неожиданно голова быка отвалилась, на ее месте образовалась черная дыра и оттуда, из-за арматуры, рыжеволосый мальчишка-индеец атаковал меня. Этот бесенок, отважно высунувшись из дыры по самую грудь, издал воинственный клич, в котором не слышалось, однако, ни злобы, ни страха, и запустил в меня огрызком манго. Снаряд, из которого торчала огромная, как черпак для воды, косточка, летел в меня, разбрызгивая сок. А запустивший его мальчишка вместе с обломками скульптуры рухнул на пол.