Занималось утро, когда он спросил ее со злобой:
— Что заставило тебя выйти за этого человека?
Она смотрела на него с удивлением, подперев голову рукой.
— Ты, кажется, его ненавидишь? Как странно! Ведь ты его даже не знаешь! — Она взяла с ночного столика сигарету и спички. Он следил за каждым движением ее обнаженной руки. Она закурила сигарету и сунула ему в зубы. — Он и в самом деле заслуживает презрения, в этом смысле я просто не знаю ему равного!
Ему показалось, что он ослышался.
— Ты хочешь сказать, что он — сильная личность, а таких либо почитают, либо ненавидят?
— Вздор! Он просто-напросто свинья, отъявленный подлец со всеми задатками уголовного преступника. Если бы нацисты не сделали его большой шишкой, бог знает, до чего бы он докатился!
Свинья, отъявленный подлец, нацисты! Вот так характеристика! Слово «нацист» он и слышал всего два раза в жизни! До тысяча девятьсот тридцать третьего оно, кажется, считалось бранным. Куда я попал? — думал Хольт. Однако он и виду не подал и, затянувшись сигаретой, сказал:
— Тем более я не понимаю, как ты за него вышла.
— С каждым бывает в жизни, что он ставит все на карту, — возразила она. — Надо только, чтобы это была верная карта.
— И ты поставила на человека, к которому питаешь одно презренье?
— Тогда я, разумеется, не догадывалась, какую омерзительно гнусную работу он ведет. В то время все представлялось в другом свете. Я сказала себе: с этого человека есть что взять, ну и, естественно, за него ухватилась.
— И это при твоей… наружности! На что он тебе сдался?
Она улыбнулась.
— Я всего лишь обыкновенная провинциальная танцовщица! Надо же позаботиться о своем будущем!
Она продалась, думал он, продалась этому человеку!
— Какая же у него работа?
— Он отбирает детей по концлагерям. Потом их будут скрещивать с арийцами, как скрещивают скот. Где бы какая гнусность ни творилась — он обязательно там. Это он решает, направить ребенка в Германию или удушить газом.
Страшное предчувствие подкралось к Хольту, сердце у него сжалось. Ему почудилось, что какие-то глухие подземные толчки колеблют под ним почву.
— Смотри только помалкивай, — слышал он как сквозь сон се слова. — В генерал-губернаторстве евреев и поляков истребляют сотнями тысяч. Это поручено СС. Цише это называет «ослаблением неполноценной расы». Евреев, говорят, уже истребили начисто.
Неполноценные нации. Нордическая раса господ. Евреи и арийцы — вот, стало быть, как это изображают, думал он, холодея.
— Но ведь с расовой теорией это все не так, — попытался он протестовать. — У меня отец профессор, я слышал, как он кому-то объяснял, что расовая теория все равно, что религия…
— С религией сравнение удачное, — сказала она. — Римляне убивали христиан, инквизиция сжигала еретиков, а мы истребляем газом евреев и поляков. Но я-то, конечно, ничего этого не знала, когда выходила за Цише. Он был крейслейтером и в то время очень выдвинулся. Это и привлекло меня. Хочется ведь быть среди тех, кто стоит наверху. — Она понизила голос. — Правда, теперь мы катимся с горки вниз. Как знать, может, в один прекрасный день все это дутое великолепие взлетит на воздух.
Незадолго до утренней поверки Хольт возвращался в барак окольными тропками. Когда он попросил Готтескнехта отпустить его в город на ночь, тот сказал ему:
— Не будьте дураком и не лишайте себя рождественского отпуска. — И добавил, понизив голос: — Берите по-прежнему увольнительную на день. А если вздумаете немного задержаться, предупредите меня. — Так Хольт и делал. Но сегодня он столкнулся с Готтескнехтом носом к носу.
— Чтобы этого больше не было! — приказал Готтескнехт. — Я вам категорически запрещаю.
— Господин вахмистр, да я же ни в одном глазу, бодр душой и телом.
— Вот и хорошо! Видите? Вон до того дерева восемьдесят пять метров по самому точному измерению. Ну-ка, зайчиком прыг-скок! Восемьдесят скачков! Если не собьетесь со счету, я позволю вам обратно приползти на брюхе.
От Готтескнехта Хольт узнал, что ему разрешен рождественский отпуск. Хольт собирался ехать с Вольцовом. И вдруг, поддавшись внезапному побуждению, выправил бумаги на город, где жил его отец. Они уже четыре года не виделись. Матери он ничего не сообщил, да и отца не уведомил о своем посещении.
Отъезд был назначен на двадцать второе декабря. За несколько дней до этого Шмидлинг вечером в орудийном окопе отвел в сторону Вольцова и Хольта.
— Вот что, — сказал он. — Ребята, которые с Гамбурга, да и другие, с «Берты», грозятся вам ребра пересчитать. Они нападут на вас ночью в бараке.
На следующий день, когда Цише отправился в соседний барак на занятия, друзья стали держать военный совет.
— Негодяй Гюнше не унимается, — бушевал Вольцов. — Мне надоела эта канитель. Я — за внезапное нападение. Мы разнесем их берлогу вдребезги!
— Если мы начнем первыми, вина падет на нас, — пытался возразить Гомулка.
— Глупости! — сказал Вольцов и достал из заднего кармана свой неразлучный справочник. Полистав его, он прочитал: «Когда в 1629 году Густав-Адольф решил предпринять поход в Германию, он произнес перед шведским риксдагом следующие исторические слова: „Мое мнение таково, что во имя нашей безопасности, нашей чести и конечного мира нам надлежит первыми напасть на врага“.
Началась подготовка. Вольцов и Хольт, сбежав с немецкого, занялись тем, что изрезали на ремни добротный портфель Вольцова, а потом прибили их гвоздями к крепким кнутовищам. Прежде чем спрятать это оружие в свой шкафчик, Вольцов смазал ременные плети жиром.
Уже много дней валил снег. Скоростные эскадрильи, летавшие на Берлин, все последние ночи поворачивали назад еще в Голландии. В тот вечер тоже не ждали тревоги, так как с обеда пошла крутить вьюга.
На этот раз в карательной операции участвовали также Феттер и Рутшер. Рутшеру на медпункте удалили миндалины, и он почти не заикался. «Нечего откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня!» — заявил Вольцов. И сразу же после вечернего обхода друзья повскакали с коек и начали одеваться. Маленький Кирш, живший в «Берте» и шпионивший для Вольцова, прибежал с донесением, что там все легли спать.
— Надеть каски, — приказал Вольцов. Цише растерянно наблюдал эти сборы.
— Либо твои друзья дадут священную клятву оставить нас в покое, либо мы разнесем их логово, — грозился Вольцов. — Лежи и не рыпайся, — приказал он грубо. — Кирш, ты отвечаешь за то, что Цише шагу не сделает из барака.
Крадучись, обошли они кругом барак «Цезарь» и с северной стороны приблизились к «Берте». На цыпочках прошли по коридору и ворвались в просторную спальню. Вольцов включил свет, Рутшер и Феттер тяжелым, столом забаррикадировали дверь, открывавшуюся наружу.
Гамбуржцы в испуге присели на своих койках.
— Добрый вечер! — приветствовал их Вольцов. — Вы господа, говорят, собираетесь напасть на нас превосходящими силами?
— Пошли вы к черту! — крикнул кто-то со сна.
— Молчать! — заорал на него Вольцов. — Клянитесь честью, что нам не грозит ночное нападение. Да нельзя ли поживее?
Гюнше испуганно таращился снизу вверх на Вольцова, стоявшего в угрожающей близости от его ложа.
— Это что? Шантаж? Мы не позволим над собой издеваться!
— Ладно, дело ваше! — прорычал Вольцов. — Как сказал Шлаффен, лучшей обороной является нападение. Вперед, храбрецы!.. — И в то время как Хольт и остальные избивали плетьми застигнутых врасплох гамбуржцев, Вольцов взял в руки аквариум, весивший добрый центнер, поднял его над головой и под общий крик ужаса швырнул его по направлению к койке Гюнше. Тот только успел поджать ноги. Тяжелый стеклянный ящик, расплескивая воду, со звоном ударился о стойку, так что кровать заходила ходуном. Пятьдесят литров воды вылилось на постель и на пол, повсюду звенело разбитое стекло, в лужах на полу прыгали и трепыхались рыбки… На гамбуржцев словно столбняк нашел. Хольт успел трижды занести кнут над спиной Вильде, прежде чем тот сделал попытку защититься. Тем временем Вольцов расшвырял шкафы, об стену полетели горшки с цветами, а за ними вазы, настольные лампы и пепельницы, какая-то картина проплыла через всю комнату, как метательный диск, и раскололась на части. Друзья Вольцова ожесточенно орудовали кнутами.
Кое-кто из гамбуржцев, придя в себя, соскочил с койки, но удары сыпались градом, к тому же им мешали защищаться длинные ночные рубахи; Они были босиком, а кругом валялись осколки стекла.
Снаружи распахнули дверь. Из соседних спален сбежались старшие курсанты, тоже в ночных рубахах, но им мешал войти стол, а Феттер и Гомулка самоотверженно защищали вход. Наконец Вольцов завершил свою разрушительную работу. Он раздавил ногами столик, на котором стоял аквариум приговаривая: «Вот вам на растопку!», разорвал и клочья календарь и швырнул радиоприемник в своего главного врага — Гюнше, который ошалело сидел на койке, окруженный трепыхающимися рыбками, и только одеялом успел заслониться от этого снаряда.
— Баста! — крикнул Вольцов. — А теперь приятных сновидений!
Комната выглядела как после прямого попадания. Друзья проложили себе путь через коридор, где сгрудились старшие курсанты, и кинулись бежать к бараку «Дора».
На утренней поверке атмосфера была накалена. Хольт чувствовал, что среди гамбуржцев и их закадычных приятелей нет прежнего согласия. Может, они хоть теперь оставят нас в покое, думал он. О ночном нападении, по-видимому, не было доложено по инстанции, существовал неписаный закон — не посвящать начальство в методы так называемого самовоспитания.
Однако капитан был в курсе дела.
— Слушать всем! — заорал он на построении. — Пятеро бандитов из расчета «Антон» этой ночью, как вандалы, разгромили «Берту»… Неслыханное безобразие — швыряться аквариумами! — И перед тем, как удалиться, прибавил с досадой: — Трое из этих пятерых собираются в отпуск. Я им покажу отпуск!..
И все же два дня спустя Хольта и его друзей вызвали в канцелярию для получения отпускных документов.
— Вы, стало быть, к папаше едете? — спросил Готтескнехт. — Я сам из тех мест.
Хольт, Вольцов и Гомулка остановили в Эссене тягач, который довез их до Касселя. Машина кое-как тащилась сквозь снежный буран по заметенным сугробами дорогам. Из Касселя поезд доставил их в Эрфурт, где им подвернулся старый грузовичок. Автострада была очищена от льда, но грузовичок утомительно медленно полз по зимнему ландшафту. Под натянутый брезент задувал ветер. Вольцов сидел впереди, в кабине водителя. Гомулка, прикорнув под хлопающим на ветру брезентом, заметил с удовлетворением:
— Оказывается, жизнь может быть прекрасна и без пушек!
Погруженный в свои .мысли Хольт утвердительно кивнул. Он ехал к почти незнакомому человеку. Четыре года — немалый срок! Над его далеким детством витали образы отца и матери, но даже и сейчас воспоминания о родительском доме леденили душу. Мать: «Ты хоронишь себя в лаборатории. Для этого тебе не нужна такая жена, как я…» — и все в таком же духе, свары и раздоры… »Зачем ты так много работаешь, папа?» — «У каждого должна быть своя жизненная задача, сынок! Без жизненной задачи человек прозябает, как животное».
Прозябает, как животное, охотится на оленей, палит из пушки, дерется с товарищами… А у меня какая задача? — спрашивал себя Хольт. И отвечал: Война. Мы воюем за Германию. С детства читал он в хрестоматиях: Шлагетер, Лангемарк и так далее… Умереть за отечество!
Грузовичок остановился.
— Кто-то хотел здесь слезть?
Хольт простился с друзьями. Он долго брел по шоссе. Kpyгом лежал снег, небо нависло, серое и хмурое.
Город показался ему бесконечно чужим — нетронутый бом-бежками гигант, давящая, сбивающая с толку громада. Следуя по адресу, Хольт свернул в цереулок. По обе стороны тянулись ряды высоких домов. Гореть будут на славу, подумал Хольт. Грязный, облезлый дом, третий этаж, замызганная дверь в квартиру. Хольту вспомнилась их леверкузенская вилла, дом его матери в Бамберге, высокий, светлый, современной архитектуры, окруженный зеленью, южный фасад весь из стекла. Здесь, в этой грязной лачуге, он увидел надпись «Хольт» на картонной табличке — ни докторской степени, ни профессорского звания. Он позвонил. Угрюмая хозяйка дала ему адрес какого-то городского учреждения.
— Хольт? — отозвался привратник. — Он все еще у себя. День и ночь копается, ступайте наверх! — Коридоры, лаборатории, маленький, слабо освещенный закуток. Человек, склонившийся над микроскопом.
Так вот он каков, его отец! Волосы на массивном черепе белы как снег. Старший Хольт выпрямился, долго тер себе глаза и наконец узнал сына.
— Вернер! В самом деле Вернер! — повторял он с удивлением.
Хольт застыл в проеме двери. Им овладело острое разочарование, он не отдавал себе отчета почему. Угнетала теснота бедного рабочего помещения, худосочный свет настольной лампы, поношенный отцовский пиджак… Вспомнились вечные припевы матери: «чудак, не от мира сего… у него только работа на уме.»
— Я думал обрадовать тебя своим приездом… после долгой разлуки, — сказал Хольт. — И, кажется, помешал!
Профессор Хольт собирал свои банки и склянки.
— Напротив! Ты очень меня обрадовал! И нисколько не помешал. Я тут после работы расположился испробовать кое-какие способы крашения — раньше до этих вещей не доходили руки!
А ведь верно, думал Хольт со все возрастающим разочарованием. Ничего ему не нужно, кроме его работы…
Неподвижно, прислонясь к дверному косяку, наблюдал он, как отец убирает в шкафчик пузырьки, пробирки и колбы, как заботливо укладывает в полированный деревянный ящик свой микроскоп.
— Ну вот, мой мальчик, а теперь пойдем!
Улицы были погружены в темноту. Две-три машины с затемненными фарами пронеслись по влажному от тающего снега асфальту. Хольт молча шагал рядом с профессором, который был значительно выше его ростом. Рассказывать? Разве его что-нибудь интересует? Ведь он затворник, не от мира сего. Неохотно и скупо Хольт рассказал о себе.
В скудно обставленной комнатушке у самого окна стоял стол, а на нем в беспорядке валялись бумаги, книги, таблицы. В коридоре громко ворчала хозяйка, проклиная непредвиденные расходы, непрошеных гостей и дополнительную работу, когда у добрых людей канун праздников. Эта хмурая комната, весь этот чуждый, утлый мир леденили Хольту душу, и он почти с враждебным интересом следил за отцом, набивающим трубку. Чужой старик, отживший свой век, человек с характером, взвалил на себя обузу — жить в этой гнусной дыре, ходить в каких-то обносках, покорно выслушивать брань неряхи хозяйки, между тем как его, Хольта, мать живет в своей бамбергской вилле… Человек с характером — а вернее, упрямец, чудак, ненавидящий все живое… Что он там бормочет?.. Я после четырех лет разыскал его, и что я нахожу?..
— О себе, — сказал он вслух, — я главное рассказал. А ты, отец, как жилось тебе эти годы? «Меня это в самом деле интересует? — спрашивал он себя. — Или я говорю это так, для отвода глаз? Из всех чужаков самый мне чужой!» И все же в нем шевельнулось какое-то любопытство, желание заглянуть наконец за кулисы этой непростой судьбы.
— Как видишь, — сказал профессор, не выпуская из зубов короткой трубки, — живу, работаю. Стало на очередь то, для чего раньше не хватало времени, и я занимаюсь этим основательно, без спешки.
— Ладно, ладно, — не выдержал Хольт, — твоя работа… Я же в ней ни черта не смыслю. Ну а все прочее?.. — И он сказал напрямик: — Ты, я вижу, живешь в нужде… А ведь если вспомнить… У меня к тебе миллион вопросов. Как-никак, становишься взрослым… Почему ты, собственно…
Он замолчал. Не трогай этого, говорил ему внутренний голос.
— Почему, — спросил он, — ты ушел из семьи?
Профессор удивленно на него воззрился. Он все еще покуривал трубку. Настольная лампа освещала его лицо, в резких складках от крыльев носа к углам рта залегли глубокие тени.
— Твоя мать, — начал он раздумчиво, — и по сей день кажется мне достойнейшей в своем роде женщиной… Но именно поэтому мы не подходили друг другу.
— Ладно, ладно, — снова сказал Хольт, — но что послужило поводом? Ведь был же какой-то повод! Почему ты тогда в Леверкузене подал в отставку? — И снова что-то подсказало ему: не спрашивай, этого нельзя трогать!
— Меня не удовлетворяла моя работа, — сказал отец. Но чувствовалось, что он уклоняется от прямого ответа.
— Позволь, — подхватил Хольт, — ведь ты оставил Гамбург, чтобы заняться работой в промышленности, не так ли? Ты мечтая о деятельности большого масштаба! И вдруг эта работа перестала тебя удовлетворять?
— Вот именно, она перестала меня удовлетворять, — сказал профессор, испытующе и оценивающе глядя на сына.
— Ну а здесь, — продолжал Хольт с вызовом, — в этой дыре, работа рядовым химиком на более чем скромном участке тебя удовлетворяет?
— Вот именно, — сказал профессор, — она меня удовлетворяет.
Лицо его тонуло в полумраке комнаты. Выразительный профиль заслонял лампу. Белые, пронизанные светом волосы отливали серебром. Как зачарованный, смотрел Хольт на отца: склонив голову и уставив глаза в темноту, тот, видимо, размышлял о чем-то своем.
— Так случилось, что во второй половине моей жизни, — неторопливо начал профессор, — я похоронил множество иллюзий. Ты стал старше — хорошо! Одной из этих иллюзий было убеждение, будто можно, сторонясь злобы дня, спокойно работать на пользу людям… Сюда же я причисляю мою женитьбу, сюда отношу и мое желание… иметь сына… чтобы воспитать его, как мне хочется… Когда человек свободен от иллюзий, он может ждать. А для этой цели эта моя комната… и эта моя работа подходят как нельзя лучше.
Хольт, не отрываясь, смотрел на старого профессора. Непонятные речи отца поразили его своей серьезностью; как он ни старался подавить в себе впечатление от этих слов, они вызвали в нем далекие воспоминания детства. В то время, когда между родителями не пролегла еще трещина, когда язвительные речи матери еще не заронили ему в душу тлетворный яд, отец был для него воплощением всего хорошего на земле — всеведущий, всемогущий, добрый и мудрый учитель и друг. В то время постепенно лед таял.
— Папа, — сказал он и сам удивился, как неожиданно тепло вдруг прозвучал его голос, — ты говорил мне когда-то: у каждого человека должна быть своя задача, иначе он прозябает как животное… В Леверкузене у тебя была задача, что же ты бросил ее на полдороге?
Старый Хольт вместе со стулом повернулся к свету, в этом движении было что-то обещающее. Теперь отец и сын сидели рядом, освещенные лампой.
— Верно, — сказал он, — я это говорил. Но есть нечто и выше: совесть, чувство ответственности, верность себе… Кое-кому кажется, а особенно в наши дни, будто это пустые слова. Но за словами стоят далеко не пустые понятия. Я не мог нарушить присягу врача, а у меня требовали именно этого. По мнению моих сотрудников и коллег… да и твоей матери… я не только легкомысленно разрушил свое житейское благополучие, но якобы повел себя как предатель и изменник. Зато совесть моя будет чиста, когда все это пойдет прахом.
— Когда… что пойдет прахом? — переспросил Хольт. Профессор устремил на него такой взгляд, что у Хольта мороз пробежал по коже.
— Так называемый Третий рейх, — сказал он.
В сознании Хольта вспыхнули сотни раз напетые слова — «измена… разложение», но они тут же растворились в пустоте, не найдя опоры. И снова им овладел страх.
— Ты хочешь сказать…
Он так и не кончил, зачарованный истовой и серьезной речью, которая доносилась к нему словно издалека.
— Ты носишь их форму, носишь на рукаве эту… свастику, и ты пришел ко мне требовать, чтобы я сказал тебе всю правду. Под тем самым знаком, какой ты носишь на рукаве, национал-социалисты подготовили и развязали самую страшную из грабительских и завоевательных войн, известных мировой истории, и теперь они проигрывают ее окончательно и бесповоротно. Мне предложили тогда от концерна «ИГ-Фарбен» работать над созданием особого рода химических средств, которые в конечном счете должны были способствовать массовому уничтожению людей, и я отклонил это предложение. Мало того, я заклеймил как преступные их попытки испробовать на крупных млекопитающих действие различных ядов, которые обычно служат для уничтожения вредителей; я понимал, куда метят эти опыты, проводимые в грандиозных масштабах, и оказался прав: в настоящее время эсэсовцы убивают в концлагерях сотни тысяч людей смесью синильной кислоты и метилового эфира хлоругольной кислоты… Этот препарат поставляет им концерн ИГ.
Хольт сделал рукой движение, выражавшее беспомощность, одну только беспомощность и страх. Профессор, видимо, понял. Он замолчал. Настольная лампа изливала мутный свет, отбрасывая исполинские тени на выбеленные стены. Хольт долгие секунды боролся со снедавшим его страхом и подавил его в себе, но заодно погасил искорку тепла, едва затеплившуюся в его душе. Вернулось чувство, что он здесь чужой, и отчужденность снова легла между отцом и сыном, ширясь и разливаясь, точно дыхание мороза. Хольта охватил озноб. Он смотрел на отца, озаренного мутным светом лампы, и снова видел перед собой старого чудака, человеконенавистника… Швыряет мне свою правду, словно собаке кость, думал он, толкает меня в пропасть: туда, мол, тебе и дорога.Одно стало ему ясно: надо бежать отсюда… Свихнувшийся старик, думал он… Сосет свою трубку и пялится в пространство… Здесь сердце замерзнет, превратится в ледышку. На что он мне сдался? — думал Хольт. Что привело меня сюда и зачем я стал его пытать?.
Вон отсюда! Но куда же? К Герти! — решил он. Там ждет меня тепло, чувство безопасности, утешение…
— Хорошо было повидаться с тобой после стольких лет, — сказал он как можно более непринужденно. — К сожалению, — и он голосам выразил это сожаление, — завтра утром мне катить обратно. При нынешнем напряженном положении в воздушной войне…
Но профессор уже понял. Наступил его черед сделать беспомощный жест рукой, и рука бессильно упала на стол.
— А раз так — давай ложиться спать. Будем надеяться, что эта ночь пройдет без тревоги.
Наступило утро, ясное, морозное. Профессор, высокий, статный, шагал к себе в лабораторию. Сын настороженно смотрел ему вслед. Отчужденность, разочарование, страх вылились в ожесточение. Шагай себе! — думал он со злобой. Шагай! Ты мне не нужен, ты, со своей… правдой!
Он устремился на вокзал. Скорый поезд для отпускников помчал его на запад. Все отделения были забиты солдатами всевозможных родов войск. Повсюду небритые лица, разомлевшие со сна или изможденные долгим бдением-Сегодня сочельник!
Магдебург. Стоп!.. Ни шагу дальше на север. В Ганновере пришлось застрять на ночь. Ни поезда, ни попутной машины. Бесцельно слонялся он по улицам. Спускались сумерки. Он вернулся на вокзал и сел ждать в зале для пассажиров. Наступил вечер.
Внезапно громко заговорило радио. Чья-то приветственная речь. Только бы ничего не слышать!.. А потом — тихая ночь, святая ночь!.. Сочельник. Праздничный благовест немецких соборов… Хольт уронил голову на руки.
В Гельзенкирхен он прибыл утром, на трамвае добрался до Эссена и сразу позвонил. Фрау Цише крайне удивилась.
— Можно к тебе? — спросил он.
— — Ни в коем случае. Я с минуты на минуту жду Гюнтера Цише. Он отпросился на весь день.
— Мне очень тяжело, — пожаловался он. — Я сжег за собой корабли… Не оставляй меня одного!
Он услышал в трубке ее голос: «Подожди минутку!» Но ждать пришлось долго. И наконец: «Поезжай в Боркен, это за Везелем, на другом берегу. Как-нибудь разыщешь. Оттуда пойдешь по шоссе и свернешь у развилки вправо. Дойдешь до соседней деревни, это примерно в двух километрах. Увидишь гостиницу „У источника“. Там мы и встретимся. К черту Цише! Меня подвезет знакомый на машине».
Хольт чувствовал себя на седьмом небе.
— Пока, — сказала она, — я тоже страшно рада.
Только во второй половине дня добрался Хольт до цели. Он попал в приветливую деревенскую гостиницу. Фрау Цише забилась в уголок, юная, неприметная. Он схватил ее за руку. Она медленно повернула руку, над которой он склонился, и теплой ладошкой зажала ему рот.
Они шли по открытой, занесенной снегом местности. Широкая равнина тонула в надвигающихся сумерках — тихий, поэтический ландшафт. На луга, на заросли лозняка и ольшаника медленно ложились хлопья снега. Здесь уж, верно, рукой подать до голландской границы. Мороз крепчал. К вечеру разъяснилось. В темноте над их головами то и дело слышалось гудение. Где-то вдалеке стреляли зенитки. Но все это их уже не касалось. Здесь не объявляли тревогу, У них было в запасе два долгих дня. Они топали по глубокому снегу.
— Не правда ли, чудесный зимний пейзаж, — говорила она. — Тебе здесь нравится? — И это было в ней чем-то новым. Позднее он рассказал ей об отце.
— Уж очень он мрачно смотрит, — сказала она, — хотя в основном он прав. — И она заговорила о бессилии человека и о всемогуществе судьбы. — Мы только пешки в большой игре. — Ему было отрадно эта слышать в его нынешнем подавлением настроении. — Забудь все это, — потребовала она. То же самое говорила ему Ута: забудь все это.
— Но я не в силах ничего забыть!
— Это только кажется. Увидишь: вернешься на батарею — и все эти печальные мысли вылетят у тебя из головы.
В полупустом зальце горело на елке несколько свечек. Печка дышала благодатным теплом. Гостиница была битком набита пострадавшими от бомбежек, но для фрау Цише здесь всегда находилась комната. Когда-то, по ее рассказам, они останавливались здесь во время загородных экскурсий.
Они сидели после ужина у изразцовой печки, тесно прижавшись друг к другу. По радио снова звучало «Тихая ночь, святая ночь»… но только слова были другие: «Приветствую тебя Бальдур, светодавец!..» Хольт ничего не слышал. Теперь, когда стемнело и за окнами притаилась грозная ночь, он был бессилен бороться с обступившими его воспоминаниями — воспоминаниями о .седовласом старике и его словах. Потом они поднялись к себе. Хольт искал у нее прибежища, и она, видимо угадывая, что в нем происходит, отдалась ему покорно и безвольно. Но он еще долго лежал без сна и боролся со страхом, который только постепенно отступал. Не поддаваться, думал он. Я и тогда с этим справился, когда услышал впервые от Уты и… болтовню Герти с себя стряхнул… Не надо поддаваться! Одно наслаивается на другое, думал он, это… как постепенно увеличивающаяся нагрузка, словно судьба хочет меня испытать… Судьба!.. — думал он.
Утро встало в белесом холодном тумане, но потом норд-ост рассеял густые облака. В ясном морозном небе сверкало зимнее солнце, отбрасывая синие тени от каждого ивового кустика. Часами блуждали они по засыпанной снегом равнине. Он шел с ней бок о бок, но мысли его витали далеко. Судьба… — думал он вновь и вновь. То исполинское, темное, неведомое, что распоряжается нами, людьми… Она рассказала ему о своей жизни. Ребенком она училась танцевать, шестнадцати лет объездила с балетной труппой всю Европу — Францию, Англию, Россию…
Он насторожился.
— Ты и в России была?
— Эта страна так же беспредельна, как раскинувшееся над ней небо, в ее бесконечных просторах теряешься и утопаешь… Почитай Достоевского, — говорила она. Глаза его устремились к далекому горизонту, туда, где мерцающий снег без всякого перехода сливался с небесной синевой. Простор, бесконечность, думал он, а разве наша жизнь не бесконечная дорога — дорога в никуда, над которой нависло грозовое небо? — Прочти, что пишет Рильке о русской душе, — услышал он ее голос. И только тут паутина его мыслей рассеялась. Он остановился.
— Русская душа? Но ведь это же недочеловеки? — спросил он, уже ничему не удивляясь.
— Надо же было что-то придумать, чтобы безнаказанно их истреблять, — усмехнулась она.
Как странно! Это новое противоречие уже не причинило ему боли… Жизнь продолжается, думал он, возвращаясь на батарею. Ей дела нет до нас, до наших разочарований и страхов, она парит на, недосягаемой высоте, вынуждая нас следовать по предуказанному пути, и мы бессильны ей противиться.
8
Зима шла своим чередом, принося вперемежку со снегами и морозами согретые солнцем дни, все более и более теплые. Но. в январе ударили лютые морозы. Ночью ртуть в термометре опускалась до двадцати двух, а случалось, что и до двадцати шести ниже нуля. Невзирая на жестокие холода, английские бомбардировщики ночь за ночью перелетали границу.
Курсанты, коченея от холода, дежурили у пушки.
Кто-то сказал:
— Пятую зиму воюем!
— Дома нечем топить, — рассказывал Гомулка, — да и с едой день от дня все хуже.
— Как у них там, наверху, задница не отмерзнет! — удивлялся Феттер.
— Сказал тоже! — возразил ему Вольцов. — Они-то не страдают от холода. Четырехмоторные машины закрываются герметически, и пилоты, должно быть, обливаются потом в своих согретых электричеством комбинезонах.
— Так мы тебе и поверили! — сказал Хольт. — Обливаются потом… Глупости! — И он плотнее подоткнул шерстяной плед, прикрывавший ему ноги; но холод пронизывал до костей, забираясь все выше, зуб на зуб не попадал от бившей его дрожи.
— Говорят, в подбитом «стерлинге» нашли шоколад и первосортные сигареты, — со смаком рассказывал Феттер. — Они и кофе пьют настоящий!
— Ну, хватит болтать! — оборвал его Цише. — Это уже пахнет изменой!
— Я — изменник?! — вознегодовал Феттер. — Идиот ты — вот и все.
— Молчать! Принимаю воздушную обстановку.
Все замолкли и стали готовиться к стрельбе.
В эти студеные ночи Кутшера только в самую последнюю минуту появлялся на командирском пункте, чтобы при первой же возможности исчезнуть. «Позовите меня, если что важное», — говорил он Готтескнехту, уходя. Он заглядывал на минуту к прибористам, ни за что ни про что выгонял двух-трех курсантов в открытое морозное поле, бросал напоследок что-нибудь вроде «Плевать я на вас хотел…» — и исчезал. Он провел к себе в барак телефон с пункта управления.
Пока все было спокойно. Готтескнехт, нахлобучив на голову меховую шапку отнюдь не военного образца, ходил от орудия к орудию и раздавал таблетки Виберта.
— Возьмите, Хольт, это помогает от простуды и от кашля, по крайней мере так значится на коробке.
Как-то ночью, когда они окончательно закоченели, Вольцов сварил в блиндаже грог.