— Мне не нужен Рим, так же как и я не нужна Риму. Наша дорога пройдет в стороне от Рима, и это верно, так как она это говорит, — заключила старуха, указывая головой на небесное светило.
— Смотри-ка! Надеюсь только на то, что ты не предвидишь, как мы идем в Африку?..
— Э, — бросила она, — если бы она тебе это сказала, то ты бы туда и пошел! Разве у нее на лице нет глаз? Так вот, эти глаза видят большую гору с огнем, горящим внутри, а у подножия этой горы — море. Оттуда вы пришли, и туда вы должны без промедления отправиться...
— Гора с огнем внутри? — удивился Котий, который стал поддаваться колдовским чарам старухи.
Он сам и его товарищи действительно, возвращаясь из Берберии, проезжали через сицилийские Сиракузы, где им показали Этну. Потом они из Сицилии попали в Кампанию[93] и видели Везувий. Это были две горы с внутренним огнем, расположенные на берегу моря... Правда ли, что старуха уже предвидела все это?
— А зачем нам туда возвращаться, к этой горе? — спросил он уже более мягким тоном.
— Потому что там тебя ждет хозяин, который нуждается в тебе и остальных.
Ну, на этот раз прорицательница, доившая коров, просто бредила. Котию стало жалко эту несчастную, у которой судьба в конце жизни отняла разум. В трудную минуту жизни она встретила хозяина, пожалевшего ее, он перекупил старуху у другого, чтобы избавить от ужасной смерти, подобной гибели животного на живодерне; и вот внезапная смерть этого хозяина привела ее к такому жалкому концу.
— Хозяин? — сказал Котий, стараясь говорить ласковым голосом. — Бедная старуха, его больше нет! Он был несправедливо осужден в Риме и потерял все: и свое богатство, и свою жизнь... Вот поэтому мои товарищи и я решили перекупить эту фер...
— Жизнь? Бедный солдат, жизни в этом мужчине больше, чем в моем теле. Лев его ел, тигр ел, он потерял кровь, почти все потерял, но с тем немногим, что ему осталось, он еще лучше устроит свою жизнь!
Нет, нет, — продолжила она, покачивая головой. — Он там, где я тебе сказала, живой, его стерегут солдаты. Но вы же тоже солдаты, и он ждет, что вы придете за ним с копьями и луками в руках!
Котий начал испытывать беспокойство. Он чувствовал, что на него подействовали бессвязные слова этой карлицы со странным лицом состарившейся куклы, которая говорила то вдохновенно, то насмешливо. Тем не менее эти слова были лишены смысла. Осужденных, не погибших на арене, могли отправить на рудники, это Котий знал. Но Сулла был мертв.
Ветеран почувствовал что-то необычное. А что, если Сулла не умер, что, если старуха знала об этом? Она увидела Везувий, она увидела Этну. Есть ли рудники около этих двух вулканов или хотя бы у одного? На руднике может работать Сулла, в этом случае действительно ветераны и персы с фермы могли бы туда отправиться, напасть на рудник и освободить Суллу, как и предсказывала старуха. Если предприятие не удастся или их схватят, ветераны, восставшие против власти, будут распяты на крестах вместе с Суллой... Но с другой стороны, оба вулкана находятся рядом с морем, и оттуда, несомненно, можно уплыть на корабле, похитив бывшего офицера. Котий был уже захвачен этим планом, созданным военным умом солдата, двадцать лет попадавшего с оружием в руках в приключения. Да и Сулла, как офицер, много раз руководил подобными и даже более сложными операциями.
— Так что? — услышал он голос старухи, который вернул его к действительности. — Ты решился готовить своих лошадей к походу?
— Подожди... Эта гора, с огнем, не знаешь ли ты ее названия?
Он рассчитывал на то, что она обрадуется, убедив ветерана, и постарается ответить немного любезнее.
— Если ты не можешь найти гору до неба, которая выплевывает огонь и которую можно обойти кругом, так как же ты тогда служил в легионах? — тут же съязвила она. — Ты знаешь запах серы, солдат?
— Запах серы? Конечно, я уже вдыхал серу.
— Так вот, когда ты почувствуешь запах серы, то знай, что недалеко от этой дымящейся горы мы и остановимся...
Котий с пересохшим горлом смотрел на эту старую куклу, испытывая нечто похожее на страх, и понимал: ему так хотелось, чтобы Сулла не умер, что он даже начал верить в ее пророчества.
— Конечно! У меня тоже назначена встреча с огнем и серой...
— И ты сможешь шагать два месяца? Дорога долгая.
— Я столько ходила, что пройду на два месяца больше.
Глава 34
Гонорий убеждает Сенат
Сенат романского народа, знаменитый ареопаг, сердце обширной империи, головой которой являлся Цезарь, в полном составе занял свои места на скамьях. Когда Гонорий подошел к трибуне, амфитеатр, видевший за три века столько ошеломляющих или драматических сцен, замер.
Он поклонился величественному месту, откуда раздавались самые значительные голоса в истории Рима, от Катона до Цицерона, произносивших здесь свои памятные всем речи, потом медленно повернулся к сенаторам, и они с некоторым любопытством разглядывали этого молодого человека, непривлекательного физически и неясного происхождения, который тем не менее, благодаря как своему упорству, так и неистовству, получил разрешение на появление в столь уважаемом месте, собрав в результате долгих изысканий все материалы, необходимые для пересмотра процесса над галлом Суллой, наследником патриция Менезия, отданным на растерзание диким зверям во время празднеств, посвященных открытию Колизея.
— Уважаемые сенаторы, — прокричал он, стараясь привлечь внимание ко всем имевшимся у него доказательствам, но голос его внезапно сорвался, — мудрецы, которые с начала основания республики направляют несравненную судьбу единственного в мире народа! Правдолюбцы, которые снесли столько голов тех, кто посягал на могущество и целостность Рима! Вы, кто покрыл неувядаемой славой почтенное звание сенатора и сохранил его для будущих веков... Я смиренно предстал перед вами, после того как провел тщательное расследование как в военных лагерях, где еще находятся на военной службе товарищи бывшего офицера Суллы, так и на улицах Города, где завязываются темные дела, и, повторяю, я предстал перед вами и с гордостью сообщаю, что завершил наконец распутывать клубок интриг, в результате которых патриций Менезий и его товарищ по оружию, галл Сулла, погибли: первый от яда, а второй от острых тигриных зубов, а фактически в результате козней, цинично подстроенных нечистоплотными людьми, жаждущими власти и нарушающими волю Цезаря, который еще в начале своего счастливого правления стремился избавиться от преступлений и клеветы как во дворце, так и на форумах, где решаются государственные дела...
Тут рука Гонория, которую он выбросил вперед, упала, он сжал кулаки.
— Да! — громко провозгласил он. — Я собрал необходимые доказательства, я заслушал свидетелей. Я постарался добыть из колодцев забвения правду и представить ее вам!
Он немного помолчал, прежде чем продолжить, но его голос теперь звучал печально:
— Ах! Почтенные сенаторы! Голая правда ведь некрасива... Сколько низостей предстанет сейчас перед вашими глазами! Сколько грязи разольется под вашими ногами! Но то, что я смогу наконец отомстить за смерть того, кто был патрицием, похожим на вас, что я смогу обелить память безупречного солдата легионов, который вместе с ним и с большинством из вас сражался под теми же знаменами во имя величия Рима, наполняет меня грустной радостью...
Гонорий закончил эту фразу в молчании, паузой он как бы хотел подчеркнуть величие Рима, потом он сделал несколько шагов перед трибуной, делая вид, что размышляет на ходу.
— Но будьте спокойны, — продолжил он, резко подняв голову. — Я не буду больше утомлять вас своим красноречием... Факты будут говорить сами за себя, а совсем не скучный и неловкий Гонорий!
Он подошел к ивовой корзине, которую еще до начала заседания поставил на один из пюпитров, где сидели писцы, которые должны были записывать наиболее существенные моменты выступлений ораторов. Он взял из корзины пергаментный свиток и несколько табличек и поднял их над головой так, чтобы все могли их видеть.
— Сначала посмотрим на то, что написано в этом свитке: это свидетельство консула Руфа Вецилия Страбона, полученное из его собственных уст в военном лагере в Батавии, где он находился еще месяц назад, а также свидетельские показания трех всадников, которые присутствовали при том, как во дворе галльской фермы Суллы ему в руки была передана табличка, в которой патриций Менезий просил своего товарища поспешить к нему в Рим, чтобы обеспечить его безопасность, так как чувствовал, что его жизни что-то угрожает. Послушайте, что нам говорит консул. "Менезий не скрыл от меня, — читал Гонорий, — что его жизни угрожают и что только присутствие Суллы в Риме могло бы его успокоить и позволить ему продолжить борьбу за должность трибуна... Конечно, я не читал табличку, врученную мне, — продолжает консул, — но, так как она писалась на моих глазах самим Менезием и я помнил наши с ним разговоры, смысл послания был мне ясен... " Но вы можете сказать, — продолжал Гонорий, кладя свиток в корзину с вещественными доказательствами, — что это заявление не является неоспоримым доводом... Что у нас нет самой таблички! Увы! Уважаемые сенаторы, враги Суллы и Менезия многочисленны, и у них нет совести. Когда Сулла, через несколько часов после отравления патриция, показал эту табличку префекту ночных стражей Кассию Лонгину Цепио, префект забрал ее под тем предлогом, что она является вещественным доказательством. Попросите Кассия Лонгина предстать перед вами и предъявить табличку! Если он согласится, то конечно же заявит, что, к сожалению, та была утеряна. И вы, уважаемые сенаторы, обязательно поверите словам такого высокопоставленного чиновника... Так вот, позволю себе заметить, что это будет проявлением слабости с вашей стороны, а со стороны слишком любопытного префекта ночных стражей это будет ложью! Так как эта табличка никогда не терялась. Она была спрятана. «Спрятана? Незатейливо придумано! — возразите вы тогда. — Этот Гонорий, после того как пообещал представить доказательства, показывает лишь фокусы». Ну нет, сенаторы! Гонорий не собирался представать перед вашим знаменитым ареопагом как фокусник или фигляр!
Бросив это замечание, молодой адвокат снова подошел к корзине с вещественными доказательствами. И вынул оттуда еще одну табличку, которую, сделав круг, показал всем, а затем отдал в руки одному из сенаторов, сидевшему в первом ряду, затем он заговорил в полный голос:
— Вот конфискованная и спрятанная табличка! Вы узнаете печать Менезия? Как я ее раздобыл? Я читаю этот вопрос в ваших глазах, сенаторы! А ответ — прост, хотя суть его омерзительна... Когда имеешь дело со злоумышленниками, то есть с людьми, для которых золото — все, а честь — ничто, надо выкладывать перед ними миллионы сестерциев, и тут же, незамедлительно, один из мошенников станет предавать других... Именно таким образом я и поступил, заплатив свои последние сто тысяч сестерциев за эту табличку одному из служащих секретариата префекта ночных стражей, который сбежал из Рима с этими деньгами, как только добыл из личного сейфа Кассия Лонгина ту табличку, которая, как он уверял, исчезла... Этот служащий боялся, что однажды ему придется отвечать за преступления, в которых он выступал свидетелем и одновременно сообщником исполнителей, и он предпочел, получив от меня денежное вознаграждение, скрыться... Таким образом, благодаря этой гнусной сделке — а ничего другого предпринять было невозможно — табличка вернулась туда, где и должна была быть, то есть попала в корзину с вещественными доказательствами, предназначенную для того процесса. Который Сулла, увы, проиграл перед тем, как потерял жизнь... А я только вернул ее на место!
Гонорий взял табличку из рук одного из сенаторов, сидевшего в первом ряду и прочитавшего текст последним, и положил ее в корзину.
Он опять прошелся перед трибуной, делая вид, что размышляет, давая тем самым сенаторам возможность ослабить внимание и обменяться мнениями, а в амфитеатре уже стоял гул, сквозь который пробивались отдельные голоса.
Потом молодой адвокат снова заговорил:
— Но теперь вы скажете, что этот Гонорий обвиняет префекта ночных стражей в том, что он скрывал правду о смерти Менезия? Страшное обвинение против одного из самых высокопоставленных людей Города! Да! — сказал Гонорий с разочарованием в голосе. — Тот, кто должен обеспечивать безопасность граждан, является одним из участников этого преступного деяния. Это он охраняет ту грязную лужу, в которой копошатся заговорщики... В этой луже мы и поймали первую рыбку, добрались до ее внутренностей и, как гаруспики[94], по неблагоприятным знакам прочли, каким образом был отравлен патриций Менезий. Я сознательно употребил слово «рыбка», почтенные сенаторы, так как речь идет о человеке по имени Ихтиос, что по-гречески означает «рыба», он занимался сводничеством и содержал заведение с молодыми людьми, которых сдавал на время или покупал. Это именно он, Ихтиос, рассказал Сулле и тем, кто ему помогал раскрыть истину, о деталях интриги, которая привела к тому, что патрицию поднесли отравленный кубок...
Гонорий, не переставая говорить, снова подошел к корзине с доказательствами и, вытащив оттуда еще один пергамент, развернул его.
— Вот, — сказал он, — описание сцены признания сутенера Ихтиоса, при которой присутствовали ветераны Котий Исидор, Вентиллий Мелиа, Коллодий Цицио и, наконец, бывший легионер из Бельгийской Галлии Иможен. Они вместе подписали это признание, заверенное по моей просьбе нотариусом в той колонии, где они сейчас устраиваются и куда я выезжал, чтобы выслушать их показания о том, что им рассказал сутенер Ихтиос после разоблачения... "По приказу Палфурния, владельца школы гладиаторов, расположенной в Помпеях, которому я подчинялся все время, пока совершалось преступление против Менезия, я быстро доставил яд управляющему Патробию, надзиравшему за рабами во дворце Менезия. Недостойный Патробий передал этот яд музыкантше, игравшей на тамбурине, Эдилии, чтобы та подсыпала его в кубок, из которого обычно пил ее хозяин... Чтобы убедить ее это сделать, он сказал, что речь идет о любовном напитке, который пробудит в хозяине страсть к ней, из чего она, в свою очередь, сможет извлечь большую выгоду. Он убедил молодую девушку выпить то, что останется, чтобы напиток обязательно подействовал. Но понятно, что это было сделано лишь для того, чтобы она сама погибла и не смогла ничего рассказать о преступлении... "
Вот, почтенные сенаторы, — заключил молодой адвокат, возвращая на место пергамент, — как управляющий предал доверие своего хозяина, отправив того на смерть, да так, что Сулла, уже бывший в тот вечер в Риме, ничего не смог сделать. Кроме единственного — поклясться, что найдет виновных. Это была роковая клятва, которая привела и его самого к смерти, объявленной на процессе, продемонстрировавшем поругание правосудия! Конечно, — продолжал Гонорий, — если бы я смог приволочь к вам Патробия, который исчез из дворца Менезия в ночь преступления и о котором больше никто не слышал, то, признаю, это было бы более убедительным доказательством, чем свидетельства бывших солдат, преданных Сулле, хотя трудно заподозрить в клятвопреступлении пятерых ветеранов, самым достойным образом исполнивших свой долг по отношению к Риму...
Он передал свиток сенаторам, около которых остановился, затем продолжил свою речь:
— Хорошо! Оставим письменные свидетельства. Некоторые из вас, уважаемые сенаторы, примут их к сведению, другие, озабоченные совершенством, не обратят на них внимания. Это меня не обескураживает, — громко произнес Гонорий. — Я как следует искал Патробия, и я клянусь, что не смог найти его следов... Тем не менее, когда я пытался его разыскать, я думал: а вот если бы ты, Гонорий, смог убедить самого Палфурния, этого жителя Помпеи, упомянутого Ихтиосом, называвшего его главным зачинщиком преступления, который после того, что совершил, не скрылся, а по-прежнему живет в этом прекрасном городе у подножия Везувия, ведет беззаботную жизнь в хорошо обставленном доме, окруженный слугами, вот если бы ты смог убедить его, говорил я сам себе, лично предстать перед лицом правосудия, это было бы замечательно, и дело было бы выиграно...
Гонорий оглядел ряды сенаторов, сидевших на скамьях.
— Я знаю, что многим из вас, почтенные сенаторы, это кажется смешным... Разве Палфурний согласится ускорить свою погибель, явившись сюда для признания в ужасных преступлениях? Это могло бы показаться абсурдным, если бы боги допустили оскорбление правосудия, а Фемида осталась безучастной к безжалостной судьбе, настигшей Менезия и Суллу...
Он остановился, чтобы продолжить уже совсем другим тоном:
— Видите ли, почтенные сенаторы, в самые тяжелые моменты этого расследования, когда я голодал, был избит, оставлен привязанным к дереву в лесу теми, кто пытался помешать мне выступить защитником на процессе Суллы, когда я обнаружил, что из дома вывезена вся обстановка, когда я вынужден был скрываться от преследований у почтенного торговца, испытывавшего ко мне жалость, я не переставал надеяться на богов... Я хотел верить в то, что они не потерпят больше преступлений и в конце концов станут на сторону жертв... Так вот! Уважаемые сенаторы, эта мысль, которая меня не покидала, оказалась верной. Так как наступил момент, когда я через знакомых, которых приобрел даже среди организаторов заговора, узнал, что люди, ради которых Палфурний совершил столько низких поступков, — и именно по этой самой причине, — собираются исключить его из числа живущих: хотят избавиться от живого свидетеля. Я сказал «низкие поступки», так как к отравлению Менезия надо добавить и изготовление ловким подделывателем бумаг, коим и является Палфурний, табличек, якобы найденных у финикийца Халлиля, которые убедили судей в виновности Суллы... Узнав эти ценные сведения, мне оставалось только отправиться в Помпеи и приехать туда раньше наемных убийц, посланных разделаться с Палфурнием: я должен был предупредить того об угрожавшей ему опасности и убедить его явиться в ваше благородное собрание, чтобы вымолить у вас милость, разоблачив преступников, с которыми он действовал заодно... И Палфурний, благородные сенаторы, взятый мною за горло, если можно так выразиться, согласился! И вот он здесь и готов предстать перед вами! А я в этот момент не только адвокат Суллы! Я стал также и защитником жалкого Палфурния, преследуемого угрызениями совести, проклятого богами, ставшего жертвой после того, как он побыл палачом, и теперь заклинаю вас сохранить ему жизнь и приговорить его к изгнанию на самую отдаленную границу империи, где он начнет жизнь честного человека. Он заслуживает сохранения жизни, благородные сенаторы, так как он, именно он, позволит нам своим признанием и показаниями вернуть Сулле уже после смерти похищенную у него честь. Почтенные сенаторы! Вот истинная Справедливость! В милости, которую вы окажете Палфурнию, изгнав его, вместо того чтобы отправить в звериную пасть. Достаточно, увы, и того, что кровь Суллы обагрила арену! Довольно крови! Я уверен, зная благородство души Суллы, что он бы одобрил такое ваше решение... Стражники! — закричал Гонорий театральным фальцетом, на который не последовало реакции, так как момент был драматическим. — Введите свидетеля Палфурния!
Все взгляды устремились на дверь, находившуюся за трибуной, где были расположены комнаты, куда можно было поместить свидетеля или виновного. Сенаторы увидели человека довольно крупного телосложения, с высокой залысиной, с венами на ногах и с опущенными как бы от тяжести стыда глазами.
— Палфурний! — вскричал молодой адвокат. — Не скрывай правду от тех, кто обеспокоен судьбой Рима! Действительно ли ты из Помпеи, где ты живешь, отдал приказание сутенеру Ихтиосу, который ни в чем тебе не мог отказать, доставить яд управляющему Патробию, для того чтобы погубить его хозяина?
— Да, это, увы, моя вина! — прозвучал в тишине, установившейся в зале, слабый голос Палфурния.
— А затем ты, — продолжал молодой адвокат, — употребил твои способности подделывать документы, чем сослужил службу недругам Суллы: ты своей рукой выгравировал таблички, которые помогли убедить всех в том, что бывший офицер-легионер хотел завладеть наследством? Ты сделал это, Палфурний?
— Да, и это тоже, — признался житель Помпеи. — Пусть боги простят мне то, что я посвятил жизнь злу, которое было так необходимо одному важному лицу...
— Ну, вот теперь тебе осталось сказать только одно слово, Палфурний, чтобы представить этому знаменитому ареопагу только правду, а себе — угрызения совести, одно только имя... Это имя ты должен произнести сам! Отвечай! Кому ты помогал, совершая эти преступления?
— Я действовал по наущению патриция Лацертия, — произнес житель Помпеи в полной тишине, которую разорвали голоса сенаторов, изумленных тем, что названо имя конкурента Менезия по трибунату, имя честолюбивого человека, полностью, как было известно, преданного Домициану. Это было сокрушительное откровение, подтверждавшее слухи, ходившие по Городу, о том, что родной брат Цезаря замышлял что-то против императорской власти. И вот некий жалкий адвокатишка, представ перед римским сенатом, превратил этот слух в публичное обвинение, а свидетельские показания Палфурния сделали этот факт достоверным...
Напряжение в зале постепенно спадало. Гонорий продолжил свою речь:
— Что я могу добавить, почтенные сенаторы, к этому грустному признанию? Я оставляю вашему воображению представлять все те последствия, которые может повлечь за собой подобная публичная исповедь.
Это был намек на ответственность, которую может понести брат Цезаря, и ареопаг не ошибся в своей догадке.
— Я должен теперь вспомнить позорный эпизод, когда люди Лацертия выкрали меня из моего дома, где я собирал все те доказательства, которые имею честь представлять сейчас перед вами; это произошло накануне того дня, когда я должен был защищать Суллу от позорного обвинения в присвоении наследства... Член коллегии адвокатов, выкраденный из своего дома, оставлен связанным посреди леса, в котором живут волки, и именно в тот день, когда он должен был появиться в зале суда! Какое оскорбление правосудию! Так началась моя тайная жизнь, так я вынужден был прятаться, чтобы и меня не настигло роковое мщение, которым мне угрожали... И вот тогда, именитые сенаторы, я смог оценить благородные чувства во всех слоях романского населения; в моем несчастье мне помогли и бедный безграмотный раб, который привел меня в чувство и отогрел в своей жалкой хижине угольщика, и торговка-содержательница скромного семейного пансиона из простонародного квартала, предоставившая мне кров и средства к существованию, у которой я прятался, каждый раз испытывая страх, когда слышал шаги, как мне казалось, моих убийц, поднимающихся по скрипучей лестнице...
Но, уважаемые сенаторы, — продолжал Гонорий, — правда заключена в том, что эта женщина будет вознаграждена за ту доброту, которую она проявила по отношению к защитнику истины! Вот почему ей предоставляется великая честь предстать перед вами в своих скромных одеждах... Стражники, — закричал он, — введите хозяйку пансиона Омитиллу!
Бросив эти слова, Гонорий почувствовал, как его охватывает беспокойство, как будто бы он внезапно понял, что, увлекшись своими доказательствами, он совершил ошибку, решив представить сенаторам толстуху в качестве свидетеля того, как его преследовали Лацертий и его молодчики. Он понял, что испортит сейчас все то хорошее впечатление, которое до сих пор производил на аудиторию, от ужаса по его спине под тогой полился пот. Но было слишком поздно. Мощная содержательница меблированных комнат, сопровождаемая двумя дежурными стражниками, уже входила в зал.
При виде этой женщины из простонародья на многих лицах царственного собрания появились улыбки: ей было около сорока пяти лет, одета она была крикливо, на шее висело пять или шесть золотых ожерелий, что сильно удивило Гонория, который до сих пор видел у своей хозяйки и любовницы только одно... Продавщица супа за два или четыре асса сделала нечто вроде поклона, который выглядел так смешно, что вызвал громкий смех на скамьях — смех, который мгновенно остудил горячий пот, лившийся между лопатками молодого адвоката...
И тут произошла ужасная вещь, которая буквально привела оратора в оцепенение и лишила голоса, отнимая последнюю надежду на то, что слова смогут предотвратить крушение его репутации и гибель процесса, в котором он хотел выступить триумфатором: Омитилла с широкой улыбкой на губах стала медленно поднимать юбку, открывая сначала свои бедра, а потом и жесткое руно волос, так хорошо знакомое Гонорию. Предел всему наступил тогда, когда молодой адвокат почувствовал близкое наступление эрекции, которое не смог сдержать при виде знакомого тела, так как его любовница не давала ему отдыхать от любовных игр; эта эрекция, необычайно сильная, так, очевидно, приподняла его тогу, что многие сенаторы просто прыснули от смеха, указывая тем, кто еще этого не заметил, на эту неюридическую природу связи, существующую между хозяйкой меблированных комнат и выступающим на процессе защитником.
Но самое худшее наступило тогда, когда адвокат понял, что сейчас наступит оргазм и что он не сможет его сдержать, что все произойдет на глазах самых почитаемых в столице вселенной патрициев... И тут он, вцепившись в волосы содержательницы комнат, внезапно пробудился от своего громкого крика: хозяйка, проснувшись рядом с ним в их почти супружеской кровати и почувствовав его возбужденный член, занялась, как это делала каждое утро, фелляцией своего спящего любовника.
Его ужасный кошмар вылился в рот Омитилле — которая, что было совершенно очевидно, этим утренним занятием пыталась заставить своего любовника забыть о ее физических несовершенствах и возрасте, — и Гонорий, как человек, избавившийся от дурного сна, радостно подумал о том, что его будущая речь перед сенатом Рима не была ничем омрачена и что почтенные сенаторы никогда не увидят, как содержательница комнат поднимает перед ними юбку. Вспоминая различные фразы своего выступления, Гонорий понял, что его защитительная речь получила трещину в момент появления хозяйки, а вот предыдущая сцена, то есть публичное выступление Палфурния, была решающим моментом в цепи доказательств невиновности его клиента. Да, конечно, Палфурний! Он и был ключом успеха, и молодой адвокат с очевидностью осознал: сон был вещим и послан ему самой Фемидой:
А разве он не принес на прошлой неделе в жертву богине справедливости двух голубей, отправив раба, прислуживавшего по дому, в храм на улице Метровиа с тридцатью сэкономленными им сестерциями, взятыми из карманных денег, которые ему выделяла его благодетельница; раб должен был попросить служителей храма принести жертву от имени адвоката, прикованного к кровати тяжелой болезнью. Этот сон и был ответом, который ему отправила с Олимпа Фемида. Она не оставила его, несмотря на неблагоприятные обстоятельства. Она указывала ему дорогу на Помпеи, настаивая на том, что главную роль в обвинении сыграл бессовестный Палфурний. Во что бы то ни стало надо было ехать в Кампанию. Она указывала ему дорогу...
Омитилла улыбалась, радуясь крику своего молодого любовника, вознаградившего ее за труды. Было очевидно, что она все больше и больше привязывалась к нему, на это указывало то, что она за месяц, посещая каждую неделю занятия по гимнастике в термах Каракаллы, потеряла в весе двадцать два ливра, и то, что она не жалела денег на парикмахера, хотя никогда раньше не посещала заведения такого рода, и все это крайне изумляло ее рабов, выливавших комнатные горшки и готовивших супы, они поражались тому, как все заботы о хозяйстве все больше перекладывались на главного раба, Ифидиаса. Ифидиас жил с неистовой надеждой на освобождение и поэтому вел дела хозяйки с еще большей жесткостью, чем она сама.
Гонорий решительно поднялся с кровати.
— Омитилла, — объявил он, — я ценю твое доброе отношение ко мне, но я должен сказать тебе правду. Я принял решение положить конец моему положению, которое походит на капуанскую негу и может повредить моей карьере. Что бы ни случилось, я должен без промедления выехать в Помпеи, где я начну расследование, что поможет мне успешно выступить с защитительной речью в сенате по тому делу, о котором я тебе рассказывал... Это решение бесповоротно, а ты можешь выбирать. Или ты мне поможешь деньгами, что ускорит расследование и позволит мне быстрее вернуться в столицу, или я направлюсь туда лишенным всего, каков я есть с тех пор, как меня полностью обокрали. В этом случае я пойду в Помпеи пешком, выпрашивая по дороге пищу, а когда доберусь туда, то наймусь, если будет такая необходимость, за самую низкую плату к городскому юристу, буду браться за самые скучные дела, а сам, тайно, начну проводить в свободное время свое собственное расследование. И тогда я вспомню, что ты осталась безучастной к моей просьбе, следовательно, твоя привязанность ко мне была продиктована всего лишь эгоизмом.
И молодой адвокат, одетый в ночную рубашку, которая была ему велика, так как была взята из гардероба умершего Омитилла, поднялся, чтобы продемонстрировать тем самым свою решительность.
Его подруга была так напугана этой речью, что разрыдалась.
* * *
На следующий день утром, в шестом часу, после ночи, во время которой Гонорий не пожалел своих сил, тихо плакавшая Омитилла вручила ему десять тысяч сестерциев из сэкономленных ею денег, запрятанных под кроватью, под одной из напольных глиняных плиток, которую можно было приподнять; молодой адвокат спустился по узкой лестнице, чтобы в последний раз перед отъездом в Помпеи съесть суп с мясом за четыре асса.