На фоне всеобщей суматохи его эскапады проходили незамеченными: прислуга была слишком занята, чтобы тратить время на какого-то сопляка, объяснял старик. Он горестно обвел взглядом зеркальный зал: в потолочных балках вили гнезда стрижи, по лепнине сновали мыши, и это не прибавило ему радости. Он помолчал, а потом заговорил быстро, сбивчиво, глотая слова и окончания, словно хотел поскорее положить конец прогулке по старому дому, которая приносила ему явную боль, должно быть, оттого, что он совершал ее впервые за долгие годы и в компании чужого человека.
– Однажды летом, сеньор, – продолжил он, – в тот кошмарный день, воротившись домой после ранней прогулки с собаками, я нашел все перевернутым с ног на голову, точно в разгар смерча, а его обитателей – растерянно метавшимися по комнатам, что заставило меня подумать о подготовке к новому грандиозному торжеству, однако я тут же отбросил эту мысль, поскольку совсем недавно у нас уже состоялись два праздника подряд – постойте, какие бишь это? Ах да – вербена Сан-Жоана и приезд театра святого Карла Неаполитанского, приуроченный к летним каникулам. Сеньор Роселл пригласил театр представить для его семьи и некоторых ближайших друзей Le Nozze di Figaro[112]сеньора Моцарта; это вызвало неимоверную суету, так как надо было разместить и обиходить певцов, хористов и оркестрантов, а также остальной персонал театра – всего около четырехсот человек; да еще прибавьте к этому инструменты и костюмы. Пережитые в тот раз волнения, казалось бы, должны были надолго угомонить хозяев и предостеречь их от повторения затей подобного размаха, но не тут-то было: в тот незабываемый день я вновь увидел, хотя и не верил собственным глазам, как целая армия каменщиков, столяров, штукатуров и маляров готовила новое пышное празднество. Возбужденный неожиданным переполохом, я точно угорелый побежал в глубь дома, преследуемый моими семью собаками, в поисках кого-нибудь, кто мог бы объяснить мне суть происходившего или того, что должно было произойти, пока на кухне не наткнулся на ключницу, состоявшую со мной, как бы это поприличнее выразиться, в некоем родстве. Видите ли, сеньор, среди слуг, работавших в доме, нередко заключались браки, что, к слову сказать, порождало щекотливые ситуации, например: одна почтенная сеньора, будучи по одной линии моей двоюродной теткой, по другой приходилась мне кузиной, а один из братьев моей матери одновременно был моим племянником, и тому подобное. Но это к делу не относится. Ключница, с которой я находился в родстве, и, возможно даже, как я сейчас думаю, не таком уж отдаленном, – словом, она могла быть мне матерью, поскольку мой отец, когда выбирался из лесу и ночевал дома, часто залезал к ней в постель, хотя, разумеется, это ничего не доказывает; так вот, ключница, стало быть, приходившаяся мне матерью, сидела за столом и ощипывала фазана, чью голову только что аккуратно отрубила топориком, лежавшим у нее на коленях; она-то и рассказала мне, что сегодня во второй половине дня верхом прискакал какой-то человек в плаще и фетровой треуголке, к тому времени уже вышедшей из моды, на полном скаку спрыгнул с лошади, нимало не заботясь о том, чтобы привязать животное или хотя бы передать уздцы груму, который, услышав стук копыт по мосту, уже бежал к нему на помощь, – кстати сказать, лошадь воспользовалась свободой и тут же нырнула в канал, – шепнул что-то на ухо мажордому – должно быть, условный сигнал, – и тот сразу же открыл перед ним двери и доложил о нем сеньору Роселлу, для чего бесцеремонно вытащил его из постели, прервав послеобеденную сиесту. Хозяин тотчас распорядился готовить большой бал (в тот же вечер!) в честь знатного гостя, чье имя тем не менее прислуге не открыли. Эмиссар вскоре ускакал, а вслед за ним понеслись гонцы, чтобы на словах передать приглашения избранным участникам приема, – все это рассказала мне ключница, моя предполагаемая матушка. Я с любопытством, свойственным моему нежному возрасту, спросил, о ком шла речь, однако матушка поначалу наотрез отказалась выдать мне этот секрет, поскольку, даже узнай я имя таинственного гостя, оно ничего бы мне не сказало. Потом призналась: она все-таки подслушала его, стоя за дверями, правда уловив лишь отдельные доносимые ветром слоги, но я так упорствовал, апеллируя к нашей родственной связи в надежде разбудить в ней материнские чувства, если они вообще существовали, что в конце концов она сдалась и сказала мне, что гость, в честь которого готовился прием, был не кто иной, как сам герцог Арчибальдо Мария, чьи претензии на испанский трон уже много лет поддерживала семья Роселл.
На втором этаже сухих листьев было меньше, зато пол покрывал толстый слой пыли и трухи – все, что осталось от истлевшей мебели. «Однако сколько же грязи может накопиться в одном месте! – подумал Онофре Боувила. – Даже подумать страшно, что произошло бы, если бы вдруг все или почти все прекратили заниматься каждодневной уборкой своей части планеты, выпавшей им по жребию. По-видимому, именно в этом и состоит подлинный смысл существования человека: Господь послал его на землю для поддержания чистоты и порядка, а остальное – всего лишь химера».
– В те времена высказывание в пользу того или иного претендента на трон не свидетельствовало о душевной склонности либо о простой предпочтительности, сравнимой в наши дни, к примеру, с отношением к какому-нибудь тореро, а считалось ясно заявленной политической позицией, ставившей зачастую под удар человеческую жизнь, и, принимая во внимание тот накал враждебности, который вызывали междоусобные войны, последствия таких политических взглядов могли стать необратимыми, – продолжал бубнить старик. – А тут еще, – добавил он, помолчав, – человек, которого мы ожидали в тот вечер, в одном невразумительном документе – какая-то мешанина из идеологической тарабарщины, нудных рассуждений и программы действия, – провозглашенном в Монпелье и названном непонятно почему «эдиктом», пообещал предоставить Каталонии ограниченную независимость или что-то похожее на статус, который связывал и поныне связывает Индию с британской короной. Ради этих туманных посулов семья Роселл была готова отдать жизнь и состояние. И теперь претендент на трон неожиданно объявил о своем визите, чем вызвал нездоровую обстановку в доме и поставил его обитателей в двусмысленное положение: с одной стороны, надо было встретить гостя с почестями, подобавшими его будущему королевскому рангу, а с другой – требовалось во что бы то ни стало сохранять секретность, так как официальные власти, преодолев разногласия между соперничавшими политическими группировками, выступили с ними заодно и назначили цену за его голову. Все эти обстоятельства вкупе с поспешностью самого визита подвергли серьезным испытаниям воображение, утонченность и savoir faire[113]семьи Роселл.
Ступая по осколкам фарфора, которые хрустели под ногами, оба перешли в следующие покои. Онофре поднял с пола один осколок, поднес его к глазам и, рассмотрев, определил, что перед ним остатки севрского или лиможского сервиза не менее чем на двести персон без учета супниц, солонок, подносов и фруктовых ваз. «Если столовая находится внизу, – подумал он, – то хотел бы я знать, как попал сюда этот сервиз? Я также не прочь спросить, если бы знал у кого, кто его разбил?» Старик молчал, погруженный в свои воспоминания.
– Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: этот человек не принесет нашему дому ничего, кроме несчастья, – наконец проговорил он. – Герцогу Арчибальдо Мария в ту пору было лет сорок, сорок пять, и он всегда жил в изгнании. Эта обособленная кочевая жизнь сделала из него порочного типа, попиравшего всякую мораль. Он появился в поместье сильно пьяным и, въезжая на мост, свалился с лошади. Думаю, он даже не заметил, как плывшие на лодках слуги приветствовали его высоко поднятыми подсвечниками и шандалами, образуя на воде движущийся круг света. Адъютант герцога, субъект по прозвищу Флитан, сильно смахивавший на цыгана, с ловкостью циркового наездника соскочил с седла, помог ему подняться и волоком потащил к парапету моста. Его высочество навалился на парапет грудью и начал блевать в канал; тем временем сеньорита Кларабелья, выполняя инструкции отца и учителя танцев, который потратил весь день на то, чтобы показать ей наиболее изящные жесты и движения, присела в грациозном реверансе и поднесла ему на шелковой клетчатой подушечке копию золотого (а может, просто позолоченного) ключа и белую лилию… Не знаю, говорил ли я вам, сеньор, но в ту ужасную летнюю ночь стояла нестерпимая жара. Герцог не брился несколько дней и не мылся несколько месяцев; от его одежды шел терпкий дух, с носа свешивалась густая сопля, а смеясь, более от свирепости, нежели от веселости, он показывал острые гнилые зубы – никогда еще королевский дом не был представлен в таком плачевном виде. Он оценивающим жестом взвесил на ладони золотой ключ и передал его адъютанту, затем бросил на землю лилию и ущипнул сеньориту Кларабелью за щеку. Та покраснела до корней волос, заученно повторила слова приветствия и, повернувшись, побежала прятаться за спиной у матери.
Онофре и старик поднялись на второй этаж по полуразрушенной лестнице; от перил остались только разбитые в щепки балясины, торчавшие из ступеней. Когда они добрались до верха, старик, передвигавшийся тяжелыми шаркающими шагами и подолгу отдыхавший в каждой комнате, сделал вдруг стремительный скачок и стал напротив Онофре Боувилы, словно хотел преградить ему путь.
– Здесь прежде были спальни, – выпалил он без всякой связи с предыдущим рассказом, поскольку до этого не утруждал себя пояснениями насчет расположения и принадлежности покоев тому или иному обитателю дома. – Я хочу сказать, спальни хозяев, – добавил он поспешно, испугавшись допущенной неточности. – Слуги, естественно, жили наверху, в мансарде – самой жаркой части дома летом и самой холодной зимой, – но эти незначительные неудобства с лихвой восполнялись тем великолепным видом, который открывался оттуда на поместье и его окрестности. Я тоже спал там и имел отдельную комнату… Говорю это не для того, чтобы напустить на себя больше важности: ведь мне приходилось спать вместе с семью собаками сеньориты Кларабельи, но зато я жил отдельно от остальных слуг вопреки сложившемуся в доме укладу; это давало мне некоторую свободу и избавляло от насмешек, розог и содомского греха, хотя, по правде говоря, не совсем, но по крайней мере большую часть недели; в общем, я хочу сказать, что пока я здесь жил, то подвергался издевательствам, поркам и насилию приблизительно раз в неделю, чего не могли сказать о себе другие, находившиеся в таком же, как я, положении. В остальное время меня оставляли в покое. Тогда я садился на подоконник, свешивал ноги наружу и смотрел на звезды, а иногда вниз, в сторону Барселоны, в надежде на какой-нибудь пожар, потому что без него город был погружен в абсолютную темноту, и с моей дозорной башни я не мог его видеть, тем более на таком расстоянии. Потом появилось электричество, и все изменилось, но в этом доме к тому времени уже никто не жил. Пойдемте, сеньор, – он резко потянул Онофре за рукав, – давайте поднимемся в мансарду, и я покажу вам, где была моя комната, та самая, о которой я говорил. Покинем на время эти покои, поверьте, они не представляют никакого интереса.
Крыша мансарды прохудилась в нескольких местах; через отверстия просвечивало небо, и, вычерчивая стремительные темные зигзаги, туда-сюда сновали летучие мыши, потревоженные вторжением чужаков. Остальные спали, повиснув на балках вниз головой. Из-под ног бросились врассыпную большие жирные крысы с жесткой, как колючки терновника, шерстью. Старик испуганно подхватил на руки собачонку.
– В ту ночь я не мог заснуть, – продолжил он свой рассказ все тем же тоном, будто не прерывался ни на минуту. – До моей комнаты доносились звуки музыки. Играл оркестр, бал был в разгаре. Я, по обыкновению, смотрел в окно. Внизу, по другую сторону моста, на эспланаде, при слабом свете звезд, которые в ту летнюю ночь, сеньор, в ту страшную ночь усыпали небосвод мириадами серебряных точек, я смог рассмотреть экипажи прибывших на бал знатных гостей (естественно, все они были горячими сторонниками герцога – нет надобности говорить это), а дальше, на склонах горы) – бесконечное число огоньков; они двигались медленно, будто стайка ленивых светлячков, но это были не светлячки, сеньор, а факелы, освещавшие дорогу отрядам солдат генерала Эспартеро, предупрежденного о присутствии герцога каким-то предателем, будь он неладен, и отдавшего приказ окружить имение. По иронии судьбы никто, кроме меня, не заметил готовившуюся ловушку, но что мог знать о войне и предательстве в свои шесть лет бедный несмышленыш? Дайте мне отдышаться, сеньор, и я тотчас продолжу мою историю. – Он шумно запыхтел, достал из кармана огромный носовой платок и вытер им слезы. Потом, ни с того ни с сего, протер глаза собачонке, которая закрутила головой, пытаясь увернуться. Засунув платок обратно в карман, старик продолжил: – Я еще долго слушал музыку, пока сморенный дремой не ушел спать. Не знаю, сколько могло быть времени, когда я проснулся от внезапного ощущения беды. Спавшие со мной собаки проснулись еще раньше и беспокойно метались по комнате, царапали дверь, грызли циновку, покрывавшую пол, и подвывали, будто тоже чуяли в воздухе смутную опасность. Стояла глухая ночь. Выглянув в окно, я заметил, что экипажи уже уехали и огоньков, которые раньше привлекли мое внимание, теперь нигде не было видно. Я зажег огарок свечи и в ночной рубашке, шлепая босыми ногами по полу, вышел в коридор, предварительно закрыв собак, чтобы они, не дай бог, не выскочили и не принялись бегать по дому, казавшемуся погруженным в глубокий сон. По этой самой лестнице, сеньор, я спустился на первый этаж. Не знаю, какая сила тянула меня туда. Вдруг кто-то схватил меня за руку и зажал мне рот: я не мог ни убежать, ни позвать на помощь. Свеча упала на пол, но ее тут же кто-то подхватил. Когда я вышел из оцепенения, то увидел: меня держит герцог Арчибальдо Мария собственной персоной, а свечу подхватил и теперь освещал ею свое дьявольское лицо его адъютант Флитан с кинжалом в зубах. Все это повергло меня в невыразимое смятение.
– Не бойся, – услышал я у своего уха шепот герцога, дышавшего мне в лицо таким вонючим и густым перегаром, что я чуть было не потерял сознание. – Ты знаешь, кто я? – спросил он, и я ответил легким кивком головы. Похоже, его удовлетворил мой ответ, так как он сказал: – Если так, то тебе должно быть известно и следующее: ты обязан во всем мне подчиняться. – И поскольку я опять знаком выразил согласие, он спросил, знаю ли я, где спальня сеньориты Кларабельи. Получив мой утвердительный ответ, оба мужчины переглянулись и издали отвратительный смешок, смысл которого я не мог себе представить даже в кошмарном сне. – Тогда отведи меня туда и не теряй времени, – сказал герцог, – потому что сеньорита Кларабелья ждет меня. Я должен ей кое-что передать, – добавил он через некоторое время, и его слова заглушил грубый хохот адъютанта. Я, естественно, подчинился. Перед дверью спальни мне отдали свечу и приказали вернуться к себе в комнату. – Ступай спать и никому ни слова о произошедшем, – предупредил меня герцог, – иначе я прикажу Флитану отрезать тебе язык.
Я поспешно вернулся в комнату, ни разу не оглянувшись. Однако перед дверью задержался: встреча оставила в моей душе тяжелое чувство, которое я не мог себе объяснить. В конце коридора нашей мансарды находилась комната ключницы,
возможно, моей матушки, а может, и нет – кто же теперь знает? На цыпочках я вошел в комнату, где она спала, как я уже сказал, вместе с другими слугами, подошел к ее кровати и потряс за плечо. Она приоткрыла глаза и сердито на меня уставилась.
– Какого дьявола ты здесь делаешь, каторжник? – прошипела она сквозь зубы, и я, испугавшись, подумал: нет, она мне не мать, а в таком случае мне от нее нечего ждать, кроме хорошей взбучки. Тем не менее я ответил:
– Мне страшно, маменька.
– Ладно, – ответила она, сменив гнев на милость. – Оставайся тут, если хочешь, но не лезь ко мне в постель. Я сегодня не одна, – добавила она, поднеся указательный палец к губам и указывая на человека, храпевшего у нее под боком и, к слову, совсем не похожего на моего отца, лесника, хотя, разумеется, это тоже ни о чем не говорит.
Я послушно растянулся на циновке у кровати и принялся считать ночные горшки, которые были видны с моего места на полу. Скоро я опять проснулся от толчка – меня изо всей силы трясла мать. Все служанки, а также мужчины, находившиеся в их комнате по известным причинам, бегали из угла в угол, разыскивая свою одежду при жидком свете, сочившемся сквозь окно на потолке. Я спросил, что случилось, и мать, вместо объяснений, больно щелкнула меня по носу.
– Не задавай лишних вопросов, и скорее пошли отсюда, – сказала она, набросила платок поверх ночной сорочки и быстро вышла из комнаты, таща меня за собой.
Лестница сотрясалась и скрипела под тяжестью стремительных шагов прислуги, бежавшей вниз в подвальное помещение. Там мы увидели сеньора и сеньору Роселл. На хозяине все еще был парадный костюм – он то ли не снимал его, то ли успел надеть снова; в правой руке он сжимал саблю, вынутую из ножен, а левой покровительственно обнимал плечи сеньоры Роселл, которая рыдала у него на груди, прижавшись лицом к узлу галстука. На ней был длинный бархатный халат синего цвета. Проходя мимо них, я услышал, как сеньор шептал: Povera Catalogna![114]Я огляделся по сторонам, надеясь увидеть среди этого хаоса сеньориту Кларабелью, что было невероятно трудно при моем малом росте. В этот момент я услышал, как кто-то сказал, будто отряды генерала Эспартеро только что перебрались через мост и с минуты на минуту взломают входную дверь. Словно в подтверждение этих слов на первом этаже, прямо над нашими головами, раздался страшный грохот от удара дверным молотком. Я спрятал голову в частоколе ног и колен, окружавших меня плотным кольцом. Сеньор Роселл проговорил спокойным голосом: «Быстро, быстро, не задерживайтесь, от этого зависит наша жизнь». Все пошли в кладовую, где в деревянных бочонках с железными обручами хранились фасоль, чечевица и бобы. Я не мог опомниться от изумления, не понимая, как такое маленькое помещение могло вместить столько людей. Подойдя ближе, я все понял: в полу кладовки был проделан люк, обычно заставленный всякой всячиной, а сейчас открытый, и в нем исчезали все, кто входил в кладовку. Люк вел в потайной подземный ход, о котором знали лишь хозяева поместья и по которому можно было убежать, если дом, как в нашем случае, находился в глухой осаде. Мать сделала мне знак рукой: «Не отставай, давай бегом». И я бы за ней последовал, сеньор, не вспомни я о семи собачках, закрытых в моей комнате несколько часов назад, когда я совершил первую вылазку в коридор и встретился с герцогом. «Мне надо пойти за ними», – сказал я себе, боясь попасть в немилость к сеньорите Кларабелье. Недолго думая, я развернулся на сто восемьдесят градусов и пробежал четыре этажа, отделявшие подвал от мансарды.
Онофре Боувила высунулся в окно и посмотрел вниз. Межа, которая очерчивала границы поместья, густо заросла кустарником и сорняками, и перед ним вплоть до городской черты раскинулся сплошной зеленый массив. Отсюда были хорошо видны деревни и поселки, поглощенные городом; за ними виднелись новостройки с прямыми стрелами проспектов и пышными барочными зданиями; ниже приютился старый город, с которым, несмотря на прошедшие годы, он все еще чувствовал себя связанным. Потом он увидел море. По границам города дымились трубы промышленных зон, выбрасывая серые клубы в закатное небо. Фонарщики неспешно, один за другим, зажигали фонари на столбах, и на улицах волнообразно вспыхивал свет.
– Конец истории меня не интересует, – сказал он сухо, бросив на старика властный взгляд поверх плеча. – Я покупаю этот дом.
2
То ли по чистой случайности, то ли в результате заранее обдуманного намерения, но крах кинематографической империи Онофре Боувилы совпал с концом перестройки приобретенного им поместья. С неисчерпаемым упорством, не скупясь на время, силы и траты, он велел разобрать внутренние перегородки и соорудить их заново там, где они находились прежде. Трудность состояла в том, что у него не было ни описания, ни плана старого дома, ни какого-либо другого руководства или источника информации – только интуиция, логические построения и ненадежные воспоминания старика с собачкой. Проблемы возникали на каждом шагу, и для их решения в имение устремилось несметное число архитекторов, историков, декораторов, столяров-краснодеревщиков, художников, чертежников и просто шарлатанов, и он с бесконечным терпением выслушивал их суждения и противоречивые вердикты, которые они высказывали по каждому вопросу, а выслушав, щедро их оплачивал. Потом уже самостоятельно принимал оптимальное решение, но при этом основывался на объективных обстоятельствах, забыв о собственных предпочтениях. На его глазах постепенно возрождались к жизни дом и парк, конюшни, хозяйственные постройки, озеро и обводной канал, мосты и павильоны, цветочные клумбы, сады и огороды. Полы и потолки были отреставрированы настолько, насколько позволяла их сохранность, а там, где время всласть поиздевалось над плодами трудов человеческих, изменив либо уничтожив их до основания, утерянные фрагменты были созданы заново. Он раздал своим агентам осколки фарфора и стекла и послал их во все концы мира в поисках точно таких же изделий. Еще совсем недавно те же самые агенты мотались по тем же городам и весям, предлагая на продажу гаубицы и минометы, а теперь обрывали шнуры колокольчиков на дверях, ведущих в сырые подвалы, где работали ювелиры и держали свои лавки антиквары. По его распоряжению в Барселону прибыла целая армия художников, скульпторов и реставраторов из известных студий, мастерских, картинных галерей и музеев всего мира. Так, один кусочек разбитой вазы размером с ладонь дважды совершил путешествие в Шанхай. Из Андалусии и Девоншира доставили лошадей, и он запряг их в точные копии прежних карет, построенные специально для него в Германии. Никто не понимал причины, заставившей его погрузиться в эту головоломку, не имевшую решения, а потому все дружно заподозрили его в потере рассудка, или попросту в сумасшествии. Однако никто не осмеливался ему перечить; не было таких доводов, которые он согласился бы принять в расчет: в этом вопросе для него не существовало понятий целесообразности, удобства или экономии – каждый предмет должен был в точности воспроизводить обстановку того времени, когда в доме жила семья Роселл, чей след ему даже не приходило в голову отыскать, и точка. Если кто-нибудь удивлялся и спрашивал, почему он, еще недавно пытавшийся заменить идущую из глубины веков религию современным кинематографом, теперь так упорствует на воссоздании того, что идет вразрез с прогрессом, другими словами, того, что сам прогресс бесповоротно отбросил в прошлое, он только улыбался и ограничивался кратким ответом:
– Потому.
И не было способа выбить у него из головы эту навязчивую идею. Грандиозная стройка длилась несколько лет.
Как-то раз, находясь в поместье, Онофре разговорился с одним из декораторов. Тот поведал ему о своих безрезультатных поисках одной безделицы – ничего не стоившей фигурки из майолики. Декоратор предпринял целое расследование и однажды услышал, будто фигурка находится в некоем заведении в Париже, однако, по его мнению, лучше отказаться от этой затеи, нежели тратить на нее деньги и усилия, не сопоставимые со стоимостью безделушки. Онофре Боувила взял у декоратора адрес, его самого тут же уволил, потом сел в автомобиль, ожидавший его на мосту, и сказал водителю:
– В Париж!
Прежде он никогда не выезжал за пределы Каталонии, даже не бывал в Мадриде, где вел столько дел. Почти всю поездку он проспал на заднем сиденье. Когда они пересекли границу, стало прохладно, и Онофре захотел купить плед, чтобы укрыть ноги, но в первом же магазине ему отказали, поскольку у него не было с собой французских денег. Так, без пледа, он доехал до Перпиньяна; в этом городе один из банков ссудил ему нужную сумму и снабдил на дорогу карточкой, с которой он мог снимать деньги без ограничений, где бы ни находился. При выезде из Перпиньяна зарядил дождик и не переставая лил всю поездку. На закате им попался небольшой городок, где они заночевали, а наутро продолжили путешествие. В Париже шофер сразу повез его по указанному незадачливым декоратором адресу; там Онофре действительно нашел фигурку из майолики и купил ее за смехотворную цену. Зажав статуэтку в руке, он распорядился отвезти себя в ближайший роскошный отель и поселился там в suite royale[115]. Когда он принимал ванну, к нему в номер явился управляющий, одетый в сюртук с гарденией в петлице. Он зашел спросить у monsieur Боувилы, не желает ли тот чего-нибудь особенного. Онофре велел принести ему ужин и доставить в номер шофера, который располагался на другом этаже, женщину.
– Завтра его ждет трудный день, – пояснил он.
Управляющий с пониманием кивнул.
– A monsieur? – спросил он потом. – Может, он тоже нуждается в хорошей компании?
– Пожалуй. Что-нибудь скромное и услужливое, – ответил Онофре, представив себе, как бы действовал в подобной ситуации его друг маркиз де Ут.
Управляющий воздел руки к потолку.
– C'est l'especialitй de la maison! – воскликнул управляющий. – Elle s'appelle Ninette[116].
Когда Ninette позже пришла к нему в suite, то нашла его в кровати одетым и погруженным в глубокий сон. Она сняла с него туфли, расстегнула жилет и верхние пуговицы рубашки, потом накрыла его покрывалом. Подойдя к выключателю, она увидела на прикроватном столике конверт, на котором было написано: Pour vous[117]. В конверте лежала объемистая пачка банкнот. Ninette положила конверт с деньгами на столик, выключила свет и бесшумно вышла.
«Путешествие – одна скука и вовсе не расширяет кругозор, как твердят все вокруг», – подумал Онофре Боувила на следующее утро. Управляющий в целях экономии времени предложил ему возвратиться в Барселону на аэроплане; тогда еще не существовало регулярного сообщения между обоими городами, но управляющий прозрачно намекнул:
– Если есть деньги, все в этом мире разрешимо.
Онофре велел отвезти себя на аэродром и переговорил с бельгийским пилотом, чтобы нанять биплан. Шофер отправился в Барселону на машине, а Онофре и пилот сели в самолет. Сильный встречный ветер отнес их в сторону Гренобля, оттуда они добрались до Лиона, где заправились и выпили в баре аэродрома несколько рюмок коньяку, чтобы согреться. Пролетая над Пиренеями, они чуть было не попали в аварию и находились на волосок от смерти. Наконец путешественники, живые и здоровые, приземлились на аэродроме в Сабаделе. С большим удивлением Онофре Боувила обнаружил, что на посадочной полосе его ждут Эфрен Кастелс и маркиз де Ут.
– Карамба! До чего же я вам рад и благодарен за встречу! – растрогался Онофре. Они что-то прокричали в ответ, но он не расслышал: от многочасового перелета у него заложило уши. Кроме того, его шатало из стороны в сторону, и великан из Калельи подхватил его под руки. – Я так и не понял, каким образом вы узнали, что я прилетаю именно сегодня? – удивился Онофре.
Они искали его повсюду. Через банки проследили его путь до Парижа; оттуда управляющий отеля послал им телеграмму, изложив его приключения в весьма оригинальной форме: Bibelot achet[118], – писал он. Теперь все трое ехали в Барселону в машине Эфрена Кастелса. Сидя на откидном сиденье, тот торопил шофера. Онофре спросил, к чему такая спешка.
– Что происходит? – повторял он.
– Происходят очень важные события, – ответил Эфрен Кастелс. – Из-за твоей глупой поездки мы упустили драгоценное время.
Он говорил с серьезностью, не свойственной его взрывному темпераменту.
– Давайте наденем шапочки, – предложил маркиз.
Из-под сиденья он достал прямоугольный деревянный ларец с инкрустацией, а оттуда – три черные островерхие шапочки, украшенные мальтийским крестом. Им пришлось согнуться и опустить головы, чтобы не помять колпаки о верх машины. Шофер наконец замедлил сумасшедшую гонку по склону Тибидабо и остановился напротив большого кирпичного дома с башенками, зубцами и фигурными желобами, стилизованными под готику. Двое мужчин с ружьями открыли ворота, пропустили автомобиль и вновь их закрыли. У главного входа пассажиры вышли из машины, прыгая через две ступеньки, почти бегом, поднялись по парадной лестнице и оказались в круглом вестибюле с высоким потолком; под сводами гулко отдавались их стремительные шаги. Перед ними сами собою открывались двери, а потом закрывались; слуги, наряженные в короткие обтягивающие панталоны и полумаски из белого атласа, низко кланялись и показывали, куда идти дальше. Таким образом они добрались до зала, в центре которого стоял длинный узкий стол. За столом сидели несколько человек в черных капюшонах, закрывавших лица и спускавшихся пелеринами на плечи. Три свободных стула предназначались для Онофре Боувилы, маркиза де Ута и Эфрена Кастелса. Председатель спросил дребезжащим голосом:
– Все собрались? – Ему ответили утвердительным бормотаньем. – Тогда начнем. – Он осенил себя крестным знамением.
Вслед за ним перекрестились все, кто был в зале. Председатель объявил:
– На этот чрезвычайный капитул[119] прибыли наши братья из Мадрида и Бильбао, и мне выпали честь и удовольствие сердечно приветствовать их в Барселоне. – Собравшиеся поддержали приветствие возгласами одобрения. Затем председатель ударил по столу небольшим молоточком и продолжил: – Надеюсь, все в курсе сложившейся ситуации.
В 1923 году общественное недовольство достигло той точки, откуда, по утверждению некоторых политиков, «не было возврата». И только Онофре Боувила не был согласен с этим пессимистическим вердиктом.
– Мы всегда жили в критической социальной ситуации, – возражал он. – Такова наша страна, и тут не о чем больше говорить. – Он свято верил, что, несмотря на трудности, в принципе не происходило ничего серьезного. – Пусть все идет своим чередом, – говорил он. – Все утрясется само собой и без излишнего насилия.