На все попытки вступить с ним в беседу Николау Каналс отвечал односложно и тут же замолкал, тем не менее никто не воспринял его лаконичность как проявление нелюбезности, потому что по большому счету никого не интересовало его мнение. Скоро завязался общий разговор, и его благополучно оставили в покое. И только хозяйка изредка обращалась к нему с предложением отведать то или иное изысканное кушанье, положенное лакеем на тарелку. Но он так и не притронулся ни к одному из них. После ужина все вернулись в гостиную, где стоял рояль. По настоятельной просьбе жены дона Умберта, осведомленной о его музыкальных пристрастиях, он сел за инструмент и стал машинально – благо никто не слушал – бегать пальцами по клавишам, исполняя
tudes[79]Шопена, которые знал наизусть. Когда музыка отзвучала, раздались бурные аплодисменты; он повернулся, чтобы поблагодарить слушателей, в чьей неискренности не сомневался ни на мгновение, и кровь застыла у него в жилах – Маргарита стояла в толпе гостей. На ней было простое домашнее платье из органди с широким поясом алого цвета. Единственным украшением служил цветок, приколотый к корсажу серебряной брошкой. Медно-красные волосы, заплетенные в косу, были уложены вокруг головы. Маргарита подошла к роялю и пробормотала несколько извинительных фраз по поводу своего отсутствия на ужине: после полудня у нее случился приступ головокружения, и только сейчас она немного пришла в себя и смогла выйти к обществу. Счастливый, он принял ее объяснения за чистую монету.
– Я слушала вашу игру, – сказала она. – А вы, оказывается, настоящий артист.
– Всего лишь жалкий любитель, – возразил он, покраснев до корней волос. – Может быть, вы хотите, чтобы я сыграл для вас что-нибудь особенное?
Она склонилась над роялем, делая вид, что листает ноты. Николау почувствовал тепло ее тела, у щеки промелькнула обнаженная рука, и у него пересохло во рту от острого желания поцеловать эту руку.
– Вы получили мое письмо? – услышал он жаркий шепот у своего уха. – Ради господа, скажите, разве вам не передали письмо, которое я вам послала?
Кончиком глаза он увидел ее молящий взгляд и притворился поглощенным музыкой.
– Передали, – ответил он после непродолжительного молчания.
– Ну и что? – спросила она. – Что вы мне скажете? Я могу рассчитывать на ваше великодушие?
Он сделал над собой сверхчеловеческое усилие и заговорил:
– Я не могу отвечать за свои поступки. Не могу спать, не могу есть, плохо себя чувствую. Когда вас нет рядом, я испытываю сильную боль в груди, мне не хватает воздуха, я задыхаюсь и ощущаю приближение смерти.
– Ну так как же? – настаивала она. – Каков будет ваш ответ?
«Святители небесные! – с отчаянием подумал он. – Она не слышала ни слова из моего признания».
Отставной генерал Осорио-и-Клементе, бывший губернатор острова Лусон, был убит тремя револьверными выстрелами, произведенными из закрытого экипажа в тот момент, когда он после мессы выходил из церкви Сантс-Жуст-и-Пастор. Генерал едва успел спуститься на последнюю ступеньку паперти, как замертво упал на каменные плиты площади. Из окна экипажа кто-то бросил букет цветов, который упал рядом с бездыханным телом. Уже потом свидетели рассказывали забавную историю о том, как филиппинец, слуга покойного, услышав первый выстрел, бросился бежать на другой конец площади и сделал там нечто такое, что выходило за рамки понимания, – встал на корточки, вынул из кармана кривую палку тридцати сантиметров в длину и всунул ее в трещину между плитами; таким образом он смог открыть металлическую крышку канализационного люка и исчез в нем навсегда. Полицейские усмотрели в поведении слуги прямые доказательства его участия в преступлении и обвинили его в пособничестве заранее спланированному убийству. Кое-кто поговаривал, что филиппинец стал готовить побег сразу после получения мертвой черепахи, что он якобы бродил по городу часами, изучая и запоминая расположение всех канализационных люков; при этом он всегда носил с собой кривую палку, которую сам же и сделал.
Незадолго до происшествия с отставным генералом сеньор Браулио, сам не зная почему, ощутил в душе щемящую тревогу. «У меня предчувствие неотвратимой беды», – сказал он своему отражению в зеркале. За последнее время бывший хозяин пансиона сильно располнел и теперь, наряжаясь женщиной, становился похожим на заплывшую жиром матрону; кроме того, он отпустил короткие тевтонские усики, придававшие его облику скорее шутовской, нежели чувственный вид. Но, несмотря на это, многие из тех, кто раньше смеялся над его кривляньями, теперь относились к нему серьезно, иногда даже с почтением. Другие же видели в его поведении признаки старения или болезни, которую тогда называли размягчением мозга. Кое-кто объяснял его умственную слабость многочисленными ударами по голове, полученными сеньором Браулио во время ночных пьяных оргий. При этом вспоминали случай, произошедший с датским боксером Андерсом Сеном, – после его недавнего посещения Барселоны об этом кричали все газеты. Этот боксер несколько лет подряд вызывал на поединок чемпионов Франции, Германии и Объединенного Королевства и всегда проигрывал, его отделывали на совесть. Потом стали возить из города в город. В Барселоне, на Пуэрта-де-ла-Пас, соорудили специальную палатку из тростника и брезента и выставили его на обозрение публики как экспонат, представлявший медицинский интерес, – по крайней мере, так утверждали многочисленные публикации, хотя в действительности его несчастье беззастенчиво эксплуатировалось наглыми мошенниками. Он превратился в сущего ребенка: сжимал своими ручищами погремушку и, размахивая ею в воздухе, сосал молоко из бутылочки. Заплатив реал, можно было войти в палатку и поговорить с ним, а за песету – немного побоксировать. Он все еще обладал мощным торсом и огромными бицепсами, но его движения были медленными, ноги едва держали колоссальный вес, и в довершение всего он совершенно ослеп, хотя ему было всего двадцать четыре года. Конечно, случай сеньора Браулио был иным: он обладал отменным здоровьем, только с годами немного поблек и опустился, особенно после того как Онофре Боувила принудил его уйти в отставку. Все ярче стали проявляться его чудачества, маниакальные страхи и резкие смены настроения. Сейчас его очень беспокоила судьба Одона Мостасы: головорез с каждым днем все больше погрязал в пороке, ничем не занимался, однако всегда был при деньгах. Когда сеньор Браулио пытался ему выговаривать, он грубо огрызался.
– Ты, тридцать три несчастья, кусок дерьма, – говорил он, – заткнись. Мало тебе было выставлять свою задницу в Карбонере, так ты еще и учить меня вздумал!
– Верно, но мне пришлось дорого заплатить за мои безумства: из-за них я потерял жену и дочь, – отвечал бывший хозяин пансиона, – из-за меня пострадали невинные существа.
Но Одон Мостаса не внимал его поучениям, всеми силами изображая независимость. Однако стоило Онофре Боувиле призвать его к себе, он тотчас явился к нему в кабинет. Приятели сердечно обнялись, звонко похлопали друг друга по спине.
– Мы не виделись целую вечность, подумать только, – растроганно сказал Одон Мостаса. – С тех пор как ты заделался буржуем, до тебя не добраться. Ах! Какие были времена! – окончательно расчувствовался головорез. – Помнишь, как мы разделались с Жоаном Сикартом?
Онофре дал ему выговориться и слушал его с улыбкой, а когда тот замолк, сказал:
– Пора возвращаться на арену, Одон; мы не можем почивать на лаврах, ты мне нужен.
На лице головореза тоже проступило некое подобие улыбки, походившей на волчий оскал.
– Слава тебе, Господи! – ответил он. – А то у меня стало ржаветь оружие. Так о чем речь?
Онофре Боувила понизил голос и бросил взгляд на телохранителей. Те моментально отошли в глубь кабинета.
– Есть тут одно дельце – оно тебе понравится, – сказал он.
В назначенный день рано утром Одон Мостаса вышел из дома, нанял фиакр и приказал отвезти себя за город. Доехав до условленного места, он приставил к голове кучера револьвер и велел ему вылезать. За деревом ожидал один из его людей; он связал кучера веревкой и воткнул ему в рот кляп из пакли. Потом уже вдвоем они завязали ему глаза и нанесли сильный удар по затылку – кучер потерял сознание. Разбойник, вышедший из-за дерева, завернулся в плащ кучера и забрался на козлы. Одон Мостаса сел в экипаж и задернул шторы, потом отклеил искусственную бороду и снял темные очки, которые надел, чтобы кучер не узнал его в случае, если дело выплывет наружу. У него было стопроцентное алиби. Еще раньше он по указанию Онофре купил на Рамблас букет лилий, и теперь в закрытом экипаже цветы издавали такой резкий запах, что у него закружилась голова. «Сейчас меня вырвет», – подумал он, но продолжал крутить барабан револьвера, проверяя его готовность. Когда экипаж въехал на площадь, с колокольни раздался бой часов. Кончилась месса, и из церкви стали выходить редкие прихожане; был рабочий день, и народу пришло мало. Одон приподнял край занавески и высунул в образовавшуюся щель револьвер. В этот момент в дверях церкви появился экс-губернатор со слугой-филиппинцем; Одон спокойно прицелился, подождал, пока жертва спустится с лестницы, и произвел три выстрела. Никто не шелохнулся, только филиппинец отреагировал моментально. Фиакр тронулся с места. В этот момент Одон вспомнил о цветах и застучал в потолок, чтобы кучер остановился, затем взял с сиденья букет лилий и швырнул его в окно. Послышались первые крики и топот бегущих ног – все старались убраться подальше от этого места.
Через несколько дней полиция задержала Одона Мостасу в дверях борделя, где он провел всю ночь. Уверенный, что на него не падет ни тени подозрения, убийца не оказал сопротивления и обращался с агентами с изысканной вежливостью, в которой чувствовалась откровенная издевка.
– Шути, шути, Мостаса, – сказал ему сержант. – На этот раз ты заплатишь за все.
Тот строил ему глазки и посылал воздушные поцелуи, будто перед ним была шлюха. От подобной наглости сержант потерял дар речи и отвернулся. Полицейские, зная, с кем имеют дело, не спускали с него глаз, нацелили на него дула мушкетов и держали наготове дубинки, чтобы в случае чего обрушить их на голову арестанта. Некоторые из них были совсем юнцами. Еще до поступления на службу они слышали много разговоров об этом безжалостном убийце и сейчас, ведя его под конвоем в суд, беспомощного, со связанными руками, испытывали что-то наподобие гордости. Когда судья начал спрашивать Одона Мостасу, что он делал в такой-то день и в такой-то час, убийца отвечал с большим апломбом, раскручивая тот клубок лжи, который они с Онофре Боувилой навертели для обеспечения алиби. Судья повторял одни и те же вопросы, а писарь заносил в протокол одни и те же ответы, потом судья читал их с неподдельным изумлением, и все начиналось снова.
– Ты что, издеваешься? – спросил он, не выдержав.
– Пусть ваша милость прибережет свои уловки для карманников, социалистов, анархистов, педерастов и прочей швали, – ответил головорез. – Я – Одон Мостаса, профессионал с большим стажем; больше вы не услышите от меня ни слова.
Через некоторое время, видя, что ему задают одни и те же вопросы, будто имеют дело с глухим или идиотом, Одон не выдержал и заговорил:
– Уж не желает ли ваша милость сделать себе имя на моем аресте? Так знайте – другие тоже пробовали, все хотели прославиться, стать тем единственным, кто сможет упечь за решетку самого Одона Мостасу; все мечтали увидеть свое имя и портреты в газетах. И все стали посмешищем.
Судью, который допрашивал Одона Мостасу, звали Асискло Салгадо Фонсека Пинтохо-и-Гамуса. Это был мужчина лет тридцати двух – тридцати трех, сутулый, с толстой шеей, густой бородой и бледным лицом. Он говорил медленно и поднимал брови при каждом ответе, словно все, что он слышал, вызывало у него безмерное удивление.
– Скажите, где вы находились в такой-то день, в такой-то час, – бубнил он, точно повторял затверженный урок.
Одон Мостаса вышел из себя.
– Хватит ломать эту дурацкую комедию! – закричал он во весь голос, нимало не смущаясь присутствием в помещении суда других задержанных. – Что вы от меня хотите? Может, денег? Так знайте, лично вы, ваша милость, не дождетесь от меня ни реала. Я вас вижу насквозь: дай вам сегодня сотню, завтра вы попросите тысячу. Со мной у вас ничего не выйдет. У вас нет ни доказательств, ни свидетелей, а у меня стопроцентное алиби. Экс-губернатора убрали филиппинцы – это все знают.
Судья оторопело двигал бровями:
– Какой такой экс-губернатор? – спрашивал он. – Что еще за филиппинцы? До Одона Мостасы наконец дошло, что его обвиняют не в убийстве экс-губернатора Осорио, а в смерти какого-то юноши, Николау Каналса-и-Ратаплана, о котором он и слыхом не слыхивал. Утром в день его ареста какой-то человек, наглухо закутанный в плащ и прятавший свое лицо под широкополым чамберго, прошмыгнул мимо comptoir отеля «Арагон». Охранник не сумел перехватить проворного незнакомца в вестибюле и направил по его следу двух жандармов, патрулировавших район Рамблас в часы наибольшего скопления народа. Меж тем возмутитель спокойствия добрался до верхних этажей и затерялся в их лабиринтах. Его так и не нашли. Одни предполагали, что он спустился по стене со стороны фасада при помощи каната с кошкой на конце, якобы спрятанного под плащом; другие, ссылаясь на отсутствие очевидцев, утверждали, что он просто-напросто подкупил служащих гостиницы. Как бы то ни было, единственным свидетельством его мимолетного появления в гостинице был труп Николау Каналса-и-Ратаплана. Убийца зарезал юношу тремя ударами кинжала, причем все три оказались смертельными. На следующий день его похоронили в фамильном склепе рядом с останками отца, тоже погибшего от руки убийцы. Мать на погребение не приехала. Так трагически оборвался род Каналсов, поскольку Николау был единственным отпрыском этой ветви семьи. Теперь судья показывал Одону Мостасе плащ и чамберго. Пока головорез развлекался в борделе, полиция обыскала его квартиру и нашла там эти вещи вместе со складной навахой на четырех пружинах – лезвие все еще хранило следы крови, хотя его тщательно вымыли. Сбитый с толку Одон Мостаса продолжал отрицать очевидное. Он упрямо повторял историю о черепахе, курице и свинье. «Обвиняемый, – записал потом в деле судья, – очевидно, бредит, говорит несуразности». Судья потребовал очную ставку, поэтому его заставили надеть плащ и чамберго и предстать в таком виде перед администратором гостиницы. Как плащ, так и чамберго пришлись ему по размеру, и администратор подтвердил, что это тот самый тип, который прошмыгнул мимо охранника и тут же испарился. Пообещав взятку, Одон добился от офицера, охранявшего помещение суда, разрешения послать сеньору Браулио записку. «Я не понимаю, что происходит, но добром это не кончится», – писал он. Сеньор Браулио тут же побежал к Онофре Боувиле.
– Наймем ему лучшего адвоката, специализирующегося на уголовном праве, – заверил тот.
– А не лучше ли замять это неприятное дело в приватном порядке, пока этой галиматье не дали официальный ход? – несмело предложил сеньор Браулио.
Адвоката, взявшегося за защиту, звали Эрмохенес Пальеха или Пальеха, точно не известно. По его словам, он был родом из Севильи и недавно вступил в коллегию адвокатов Барселоны, где хотел открыть свою контору, но почему-то не открыл. Большинство свидетелей, вызванных защитником, в суд не явились: в основном это были уличные женщины, и когда за ними послали судебных приставов, они как сквозь землю провалились. Поскольку у них не было документов и их знали только по прозвищам, достаточно было поменять местожительство и имя, чтобы стереть все следы прошлого и исчезнуть навсегда. Но трое из них все же пришли и произвели на суд тяжелое впечатление. Женщины назвались: Пуэрка, Педорра и Ромуальда ла Катапингас[80]. Вели они себя в зале суда безобразно: норовили задрать юбку и продемонстрировать толстые ляжки, подмигивали мужчинам, говорили непристойности, хрипло хохотали по поводу и без повода, а прокурора называли «сладенький» и «родимый». Председатель суда вынужден был несколько раз призвать их к порядку. Все трое подтверждали присутствие обвиняемого в борделе утром в день убийства, но когда к допросу приступил прокурор, а затем защитник, отказались от прежних показаний и заявили, что перепутали день и час. Одон Мостаса, не испытывавший подобных ударов ни разу в жизни и видя всю безнадежность и даже вредность своего вмешательства в процесс, решил посоветоваться с адвокатом, но тот, сославшись на срочные дела, не пришел к нему в камеру, находившуюся тут же, во Дворце правосудия, куда обвиняемого перевели из тюрьмы на время судебного разбирательства. Дворец правосудия, открытый десять лет назад, был расположен на бывшей территории Всемирной выставки, то есть там, где Онофре Боувила познакомился с Одоном Мостасой при неприятных для первого обстоятельствах. Однако роли поменялись, и теперь Одон Мостаса беззаветно верил в него как в единственного избавителя. Но Онофре не выказывал признаков беспокойства. Когда сеньор Браулио, ни на минуту не покидавший зал, битком набитый жадной до подобных зрелищ публикой, приходил к нему едва живой от горя и пытался с ним посоветоваться, тот уклонялся от встречи под любым предлогом, а если и встречался, то тут же переводил разговор на другую тему. На предварительном слушании прокурор потребовал для обвиняемого высшей меры наказания, а затем подтвердил это требование в заключительном постановлении. Наконец суд вынес решение, в котором приговорил Одона Мостасу к смертной казни.
– Терпение, – успокаивал его защитник. – Мы обжалуем это постановление.
Он так и сделал, но умышленно подал апелляцию, когда прошли все сроки, установленные законом. Более того, представленные документы были оформлены с такими нарушениями, что высшие инстанции отклоняли их, даже не рассматривая. Отрезанный от контактов с внешним миром головорез совершенно отчаялся: он перестал принимать пищу и почти не спал; когда же ему удавалось вздремнуть, его будили кошмары, и он с криком вскакивал. Охранники тюрьмы, куда его снова перевели, издевались над его страхами, а иногда входили в камеру и жестоко избивали дубинками. В нем стали происходить странные изменения: он понял, что не совершенное им преступление является расплатой за все те, которые он совершил и которые остались безнаказанными. В этом он видел карающую десницу всемогущего Господа и от неверия и фанфаронства перешел к набожности и смирению. Он то и дело просил позвать тюремного священника и исповедовался ему во всех своих бесчисленных прегрешениях. Вспоминал, в какой грязи протекала его жизнь, как порочны были его помыслы и поступки, и безутешно рыдал. И хотя узник получил от исповедника отпущение грехов, он все еще не был готов предстать перед Всевышним. – Уповайте на его безграничную милость, – говорил ему священник.
Теперь Одон Мостаса неизменно носил темно-лиловое рубище и серую веревку на шее.
Сеньор Браулио снова отправился к Онофре Боувиле. Оказавшись перед ним, он уткнулся коленями в ковер и скрестил заломленные над головой руки.
– Что это еще за представление? – спросил Онофре.
– Я не двинусь с места, пока ты меня не выслушаешь, – ответил сеньор Браулио.
Онофре Боувила позвонил в колокольчик и сказал секретарю, просунувшему лицо в дверную щель:
– Скажи, чтобы нам не мешали.
Секретарь закрыл дверь, а Онофре зажег сигару и развалился в кресле.
– Ну-с, так о чем речь, сеньор Браулио?
– Ты знаешь, зачем я пришел, – ответил тот. – Конечно, он злодей, но он и твой друг; в трудные моменты он всегда был рядом с тобой. У тебя не было человека преданнее и вернее… – его голос прервался, – а я не встречал никого красивее!
– Не понимаю, к чему вы клоните, – ответил Онофре.
– Ладно, допустим, ты хочешь преподать ему хороший урок. Считай, что он его уже получил, – я ручаюсь за него в будущем.
– Что вы от меня хотите? – спросил Онофре. – Я подключил самых лучших адвокатов Испании, чтобы добиться его освобождения, поставил всех на уши, готов добраться до самого короля…
– Дальше можешь не распространяться, – перебил его сеньор Браулио. – Я знаю тебя уже много лет, с тех пор как ты сопливым мальчишкой пришел ко мне в пансион горе мыкать. И знаю: именно ты заправляешь всем этим фарсом, потому что ты злой, потому что нет вещи или человека, которыми бы ты не пожертвовал ради своих целей, и потому что в душе ты всегда завидовал Одону Мостасе. Но сейчас ты зарвался и должен исправить положение любыми средствами. Посмотри на меня – я стою перед тобой на коленях и умоляю спасти жизнь этого несчастного; мое сердце, как у Скорбящей Богоматери, пронзено семью ударами кинжала и истекает кровью; заклинаю: сделай это ради него или ради меня.
Онофре молчал. Сеньор Браулио безвольно опустил руки и поднялся с колен.
– Хорошо, – сказал он. – Ты сам этого хочешь. Тогда слушай: в эти дни я кое-что разузнал. Гарнет и ты с помощью дона Умберта Фиги-и-Мореры строите козни, переводите контракты, подписанные Осорио, на подставных лиц, в результате чего практически все владения генерала перешли в твои руки. Я также знаю, кто из людей, состоящих у тебя на жалованье, по твоему поручению купил черепаху, курицу и свинью и пересылал по почте эти увесистые посылки. Все эти факты не снимут с Одона вины за преступление, которое ему вменяется. Однако в результате расследования истинных причин гибели Осорио неизбежно всплывет и твоя вина. Пойми, нельзя одного и того же человека убить дважды, а Одон все равно что мертв. Да, он уже умер, но может потащить за собой в могилу других. Ты понимаешь, кого я имею в виду, – сказал он напоследок.
Онофре, не переставая странно улыбаться, продолжал спокойно курить сигару.
– Не надо так убиваться, сеньор Браулио, – произнес он после долгого молчания. – Как вам уже известно, я сделал все от меня зависящее, чтобы спасти моего друга Одона Мостасу. К несчастью, мои хлопоты не дали желаемого результата. Зато, пытаясь освободить одного заключенного, я случайно добился свободы для другого. Здесь, в этом ящике лежит подписанный приказ о помиловании вашей дочери Дельфины. Мне это далось нелегко: пришлось использовать массу знакомств и денег, поскольку власти наотрез отказывались выпустить ее на свободу, руководствуясь интересами общественной безопасности, и я прекрасно их понимаю. К счастью, теперь все в порядке. Вопрос урегулирован. Разве не будет обидно, если приказу о помиловании не дадут хода?
Поставленный перед подобным выбором, сеньор Браулио опустил голову и вышел из кабинета, не произнеся ни слова; по его щекам текли слезы.
В камеру для смертников вошли два члена братства Святой Крови Господней и возложили на алтарь распятие, потом зажгли шесть свечей. В соответствии с уставом они были облачены в монашеское одеяние: плащ с капюшоном, черный кожаный пояс с четками; на груди был пришит герб в знак принадлежности к ордену. В обязанности братства входило оказание помощи осужденному на казнь преступнику в его последние часы, а также отпевание и погребение тела при условии, что его не забирали родственники. Братство Святой Крови Господней было основано в Барселоне в 1547 году в часовне Святого Таинства, более известной как часовня Крови Господней, которая находилась в церкви Санта-Мария дел Пино, и до недавнего времени имело официальную резиденцию в доме номер один на площади Пино. Одон Мостаса стоял на коленях и молился, уткнувшись лбом в холодные влажные плиты. Его одиночная камера находилась в полной изоляции от остального мира в самом дальнем конце тюрьмы. К нему допускали только представителей компетентных органов, тюремного врача, священников, членов братства и по специальному распоряжению – нотариуса на случай, если преступник захочет написать завещание или высказать какое-нибудь устное пожелание. «Каждая минута кажется вечностью, – думал он. – Но ведь минута течет с такой же скоростью, что и вечность». В тюрьме царила тишина: прогулки, как и прочие более-менее активные действия, были запрещены, чтобы не отвлекать смертников от надлежащей сосредоточенности. Во дворе тюрьмы уже собрались те, кто должен был присутствовать при казни: судебный секретарь, представители исполнительной и судебной властей, начальник тюрьмы и тюремные служители, назначенные начальником; священники и члены благотворительных обществ, призванные оказывать помощь осужденному, и трое горожан, назначенных алькальдом при условии их добровольного согласия. Публичная казнь была отменена всего несколько лет назад королевским указом от 24 ноября 1894 года. Отмена вызвала ожесточенную критику в прессе. Таким образом, – читаем мы в одной газете, – смертная казнь потеряла в Испании свою назидательность, и общество от этого ничего не выиграло, поскольку публикации о казнях не только разжигают любопытство, но и окружают преступника пагубным ореолом мученичества. Теперь трое горожан внимательно следили за действиями палача, проверявшего надежность гарроты. Это пыточное приспособление состояло из стула с высокой спинкой, от которого отходила вертушка, заканчивавшаяся железным «галстуком», похожим на веревку с петлей. Петля надевалась на шею приговоренного и затягивалась до тех пор, пока не удушала его до смерти. Его величество дон Фердинанд VII королевским указом от 28 апреля 1828 года, дабы неомрачать светлого праздника тезоименитства королевы, отменил смертную казнь через повешение, которая до того времени применялась по всей Испании, и распорядился в дальнейшем осуществлять ее посредством обычной гарроты для преступников низкого происхождения, подлой гарроты для преступников, совершивших злодеяние, и благородной гарроты для идальго. Приговоренных к обычной гарроте доставляли к эшафоту в телеге, запряженной мулом или лошадью, при этом их облачали в накинутый поверх рубахи капус – длинный траурный плащ с капюшоном и шлейфом. Приговоренные к подлой гарроте доставлялись на эшафот в телеге, запряженной ослом или передвигаемой волоком, если так гласил приговор. Они были одеты в обычный плащ. И наконец, приговоренные к благородной гарроте доставлялись к эшафоту верхом на лошади, покрытой черной попоной. После отмены публичных казней вся эта театральная зрелищность потеряла смысл. Когда открылись двери камеры, Одон Мостаса не захотел поднять лицо от пола. Четыре руки подняли его под мышки. Чей-то голос бормотал:
– Упокой, Господи, мою душу.
Одон машинально повторил эту фразу. Выйдя на воздух, он открыл глаза. Впереди него двигалась процессия, состоявшая из членов братства, которые несли распятие, хранившееся в часовне. Он увидел белесый рассвет – занимался ясный безоблачный день – и подумал, что ему теперь все равно, какими будут этот и следующие за ним дни и взойдет ли вообще солнце. В конце двора он увидел гарроту, группу свидетелей, а несколько в стороне – палача. Один из свидетелей бросил на землю сигарету и растоптал ее ногой. Около стены стояли гроб темного дерева и крышка. У него подогнулись колени, но охранники опять подхватили его под руки и не позволили упасть. «Только бы они ничего не сказали», – подумал Одон, выпрямил спину и поднял голову. «Можете меня отпустить», – хотел произнести он, но не услышал собственного голоса; слова застряли в горле и превратились в рвавшийся из груди хрип. «И то хорошо, принимая во внимание мое положение», – подумал он. Каждый пройденный шаг казался ему победой. Одон шел, волоча по мощеному двору полы плаща. По закону одежда смертников должна была быть черного цвета. Исключение составляли царе– и отцеубийцы, которых облачали в желтые накидки с ярко-красными пятнами и шапочки такого же цвета. Плащ Одона был похож на сутану, и когда он надел его, то почувствовал себя униженным. «До сих пор я всегда выбирал себе одежду сам», – шутил он с тюремщиками. Если бы его казнь состоялась несколькими месяцами позже, у него не было бы причины жаловаться, потому что плащ смертника был отменен законом от 9 апреля 1900 года. Его довели до стула, и он сел, дав привязать себя веревками. Член братства поднес к его губам распятие. Одон крепко зажмурился и припал к нему губами. Он не видел, как кто-то сделал сдержанный жест рукой. И казнь свершилась. Под актом подписались все присутствующие. Члены братства приготовили тело для погребения, затем положили его в гроб, скрестили на груди руки, в пальцы вложили четки из серебристого металла, закрыли ему веки и пригладили растрепанные ветром волосы. Члены братства смотрели на него и шептали:
– А ведь и правда – во всей Барселоне не сыскать такого красавчика, как этот.
Меж тем на другом конце города открылись двери женской тюрьмы, чтобы выпустить на свободу Дельфину. Сеньор Браулио ожидал ее в закрытом экипаже, стоявшем в тени тюремных стен. Увидев ее за воротами, он грузно вылез и пошел ей навстречу. Они молча обнялись, заплакали.
– Как ты похудела, доченька, – сказал сеньор Браулио, немного помолчав.
– А вы, отец! Весь дрожите. Вам плохо? – спрашивала она.
– Нет, нет. Все в порядке, – отвечал бывший хозяин пансиона. – Это, наверное, от волнения. Давай поднимайся в экипаж, и поедем домой. Скорее прочь отсюда. Но как ты похудела! Хотя теперь это неважно, я тебя быстро поставлю на ноги. Ты удивишься, насколько я изменился.
После казни Одона Мостасы Онофре выждал месяц, а потом вновь попросил у дона Умберта Фиги-и-Мореры руки его дочери Маргариты и получил согласие тотчас же и без всяких условий.
ГЛАВА V
1
XIX век, насажденный жесткой рукой Наполеона Бонапарта 18 брюмера 1799 года, корчился в предсмертных муках на ложе королевы Виктории. Прошли те времена, когда улицы Европы сотрясались от стука копыт императорской гвардии, когда под Аустерлицем, Бородино и Ватерлоо и на других не менее прославленных полях сражений гремели пушки; теперь за пределами королевской опочивальни слышались лишь равномерное постукивание ткацких станков да гул и хлопки двигателей внутреннего сгорания.