– Дай ей денег, сколько положено в таких случаях, и скажи, чтобы держала язык за зубами, – надоумил он своего несообразительного дружка, и тот последовал его совету.
В положенный срок родился ребенок, который, унаследовав рост и силу отца, через несколько лет стал играть за футбольный клуб «Барселона», основанный по случайному совпадению в день зачатия мальчика, бок о бок со знаменитыми футболистами своего времени Саморой, Самитьером и Алкантарой. Эфрен Кастелс хотел вернуть Онофре скинутый им с лестницы пистолет, но тот его не взял.
– Впредь я никогда не буду носить с собой оружия. Пусть другие делают это за меня, – сказал он.
Николау Каналс-и-Ратаплан занял просторную светлую комнату в отеле «Арагон». Завтрак ему подавали на балкон; он смотрел вниз на живописную людскую толчею на Рамблас, жадно вдыхал запахи улицы, смешанные с ароматом цветов, и слушал птичью разноголосицу. Все это приводило его в хорошее настроение. «Проведу здесь несколько приятных дней, – неспешно думал он, – а потом вернусь в Париж. Небольшие перемены в жизни всегда действуют благотворно, и чем дольше я буду отсутствовать, тем радостнее окажется встреча с Парижем, а там, может, и мама, соскучившись в мое отсутствие, будет со мной понежнее». Зловещие предчувствия, которые одолевали его на станции Порт-Боу, отступили на задний план – он приписал их бессоннице. Тем не менее одно из его предположений оправдалось: мать горько раскаивалась в том, что заставила его уехать. После того как Николау покинул Париж, она разыскала Казимира и привела его в пансион на улицу Риволи.
– Здесь тебе будет хорошо, – говорила она ему, – я буду о тебе заботиться, а ты сможешь заняться поэзией.
Посреди ночи она вдруг проснулась и не обнаружила его рядом. Накинув поверх ночной рубашки пеньюар, она вышла из спальни и обнаружила молодого поэта в прихожей: он стоял у окна и завороженно смотрел на звезды.
– Qu 'avez vous, mon cher ami?[74]– спросила она.
И так как Казимир ничего не отвечал, она приблизилась к нему вплотную и нежно сжала его руку. Рука горела и дрожала в ее ладонях, и ей открылась страшная истина: всего за каких-нибудь несколько дней она потеряла и сына, и любовника. На следующее утро она отправила Николау письмо: Срочно возвращайся в Париж, – умоляла она, – мы совершили чудовищную ошибку; это было каким-то наваждением. Николау, сынок, ты должен знать, – продолжала она, – у меня уже давно есть любовник, Казимир; я никогда не осмеливалась говорить о нем, боялась твоего осуждения. Теперь я понимаю, насколько я была к тебе несправедлива. Заставив тебя согласиться на этот отвратительный для нас обоих брак, я хотела обрести свободу и поступила как законченная эгоистка. Но Казимир умирает от сухотки, и скоро я останусь совсем одна. Годы идут, и ты мне нужен здесь, рядом… Это письмо при других обстоятельствах сделало бы Николау бесконечно счастливым, но оно пришло слишком поздно.
Получив сообщение о прибытии Николау Каналса-и-Ратаплана в Барселону, семья дона Умберта Фиги-и-Мореры тотчас вернулась из поместья Будальера. Николау послал жене дона Умберта записку, в которой припадал к ее ногам и выражал совершеннейшее к ней почтение. К записке был приложен букет цветов.
– Этому мальчику нельзя отказать в тонкости чувств, – заметила она, чрезвычайно польщенная.
На следующий день Николау вручили приглашение посетить ложу дона Умберта и отведать в антракте холодных закусок. Он с трудом догадался, что речь шла о театре «Лисеу». В тот день там должна была состояться премьера, и его присутствие воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Ему пришлось срочно послать гостиничного курьера за билетом в партер и отдать погладить свой фрак. Николау вспомнил, сколько усилий было потрачено, чтобы подогнать фрак к его нестандартной фигуре, но, даже тщательно отутюженный, он все равно сидел на нем мешком.
Подойдя к подъезду «Лисеу», он увидел тройное кольцо полицейских и подумал о покушении. Пять лет назад террорист Сантьяго Сальвадор совершил в этом театре взрыв, о чем рассказывали каталонцы, забредавшие иногда в пансион на улице Риволи во время прогулок по Парижу. Однако на сей раз ажиотаж случился по другому поводу. Спектакль, приуроченный к завершению празднеств в честь основания ордена Мерсед[75], удостоил своим посещением принц Черногории Николай I, и его тезка смог занять свое место, только когда стало гаснуть газовое освещение и блиставший роскошью зал постепенно погрузился в полумрак. Давали «Отелло» Джузеппе Верди. Все последние годы, проведенные в Париже, Николау восторженно следил за творчеством Клода Дебюсси, которого почитал самым великим после Бетховена музыкантом в мире. С почтительным трепетом он присутствовал на исполнении его инструментальных произведений и переслушал почти все оперы, кроме «Пеллеас и Мелизанда» – в тот день его так некстати уложил в постель жесточайший грипп. Но тогда Николау проявил чудеса настойчивости и надоедал матери своим брюзжанием до тех пор, пока она не вышла, несмотря на ледяной холод, на улицу и не раздобыла ему партитуру. Он настолько ей обрадовался, что тут же выздоровел. После утонченного Дебюсси музыка Верди показалась ему слишком шумной и помпезной, и он пожалел о своем приходе. Когда в антракте зажглись люстры, юноша решил исполнить семейные обязанности, наложенные тайным жениховством. Не сведущий в правилах светской жизни Барселоны, он, заблудившись в коридорах театра, несколько раз спрашивал дорогу к ложе дона Умберта Фиги-и-Мореры. Пока он шел, его все больше одолевали чувства гнева и стыда: «Ведь мне придется принимать угощение из рук убийцы моего отца! За каким дьяволом я туда тащусь?» Он надеялся лишь на то, что у дона Умберта будет много посетителей и его появление останется незамеченным, но ошибся: в аванложе присутствовали только сам хозяин с супругой, Маргарита и слуга, наряженный а-ла Федерика; последний держал обеими руками поднос с бисквитами и petits-fours[76]. Если бы он знал, сколько приглашений разослал бедный дон Умберт, чтобы заполучить к себе в ложу кого-нибудь из знатных гостей, и сколько извинений с отказом он получил! Семейство слушало Верди в грустном одиночестве. Николау попытался произнести несколько вежливых фраз, но сбился от смущения и почувствовал себя неловко.
– После Парижа все это должно вам показаться слишком провинциальным, – любезно заметила сеньора, принимая поднос из рук слуги и предлагая Николау отведать бутерброд.
– Ни в коей мере, сеньора, напротив, я в полном восхищении, – ответил юноша, жестом поблагодарив хозяйку за любезность.
Слуга разлил шампанское в бокалы, и все выпили за приятное пребывание молодого человека в Барселоне.
– Надеюсь, оно будет столь же счастливым, сколь и продолжительным, – проворковала сеньора, многозначительно прищурив глаза, меж тем как Николау думал про себя: «Он – заурядный мерзавец, ничем не выделяющийся среди прочих, она – рыбная торговка с претензиями на аристократичность, а дочка похожа на начинающую cocotte[77], которую родители пытаются продать как можно выгоднее».
Прозвучал гонг, ознаменовавший возобновление спектакля. Николау воспользовался предлогом и засобирался. Дон Умберт подхватил молодого человека под локоть.
– Ни в коем случае, вы должны остаться с нами, – сказал он. – Места достаточно, и здесь вам будет в тысячу раз удобнее, чем в партере. Нет, нет! Возражения не принимаются.
Ему ничего не оставалось, как уступить, и он занял место за стулом Маргариты. Когда потухли люстры и занавес поднялся, он смог в свете рампы рассмотреть нежный изгиб ее плеч. Волосы девушки были уложены в высокую прическу, скрепленную диадемой из мелкого, но очень ровного и искусно подобранного жемчуга, что позволяло Николау видеть ее затылок и часть спины, выступавшую из-под пышных кружев бального платья. Устремив взгляд на ее оголенные плечи, он весь отдался музыке; шампанское погрузило его в приятную истому. После спектакля Николау вынес на балкон гостиницы столик и плетеное кресло, в котором обычно сидел, когда завтракал, потом взял письменный прибор, зажег масляную лампу и полной грудью вдохнул теплый воздух Рамблас. Стояла ранняя осень. Тишину ночи нарушал лишь стук редких фиакров. Он стал писать: Сегодня вечером, пока мы слушали «Отелло» Верди в ложе Ваших достопочтенных родителей, меня обуревало неудержимое желание нагнуться и припасть губами к Вашим плечам. Это выглядело бы совершеннейшей нелепостью, и я этого не сделал. Но вместе с тем мною был упущен единственный шанс обратить на себя Ваше внимание и, может быть, со временем добиться Вашей любви. Все это могло бы произойти, будь я другим человеком, отличным от того, каким создал меня Господь, и при условии, что я был бы способен отдаться страстному порыву вместо того, чтобы трусливо его сдерживать и теперь проявлять еще большую робость, доверяя мою исповедь бумаге. Но ничего не может измениться, и поэтому я сейчас скажу Вам правду: я был вынужден дать согласие на наш брак, замышляемый – я в этом абсолютно уверен – против Вашей воли, и решился на этот шаг с глубоким отвращением. Но тогда у меня и в помыслах не было, что во время представления «Отелло» Верди я глубоко и страстно полюблю Вас и что это случится помимо моей воли и желания. Он задумался на мгновение, поднес перо к губам, потом продолжил: Это сильно осложняет мое теперешнее положение. Николау положил перо, поднялся, взял лампу и вошел в комнату, затем пересек ее по диагонали и поднял лампу над головой так высоко, насколько позволила рука. Зеркало отразило его фигуру – на нем все еще был надет фрак. Впервые в жизни он почувствовал зависть ко всем нормальным людям, которые не имели заметных физических недостатков. По отношению к себе в этот момент он не испытывал жалости, лишь сильное раздражение:
– Хорош красавчик! Ну и вид у тебя! – говорил он вполголоса, обращаясь к своему двойнику в зеркале. – Ты похож на человека, обмочившего штаны… – Он вернулся на балкон и вновь взялся за перо. Сейчас я знаю одно, – продолжил он, – мне уже не суждено вернуться в Париж. Никогда.
Закончив излагать беспорядочно теснившиеся в голове мысли и ощущения, он обнаружил, что письмо растянулось на много страниц. Светало, и он накинул на себя купальный халат, чтобы уберечься от ночной сырости и выпавшей росы. Было без пятнадцати восемь, на улице появились первые прохожие. Он сложил исписанные листки пополам и не перечитывая засунул в конверт. Вошла горничная с подносом.
– Сеньор желает позавтракать, как и всегда, на балконе? – спросила она.
– Не беспокойтесь, – ответил он. – Можете оставить завтрак здесь. Я сам все сделаю. А вы, будьте любезны, доставьте это письмо по адресу, указанному на конверте, и постарайтесь, чтобы оно попало лично в руки сеньориты.
– Для сеньора тоже есть письмо, – сказала горничная, указывая на поднос.
Наверное, от матери, подумал он. Но его писала Маргарита, и ему было достаточно одного взгляда, чтобы в этом убедиться.
– Можете идти, – сказал он горничной.
– А письмо, сеньор? – спросила она.
– Я сам снесу его в comptoir[78], – ответил он.
Письмо от Маргариты было длинным. «Она тоже не спала этой ночью», – промелькнуло у него в голове. Девушка извинялась за дерзость, признавалась, что имела на его счет, вернее, на счет порядочности его намерений сомнения, но во время встречи в ложе «Лисеу» он показался ей человеком в высшей степени воспитанным, искренним и добрым. Поэтому она осмеливается просить его о помощи. Далее Маргарита писала: Уже много лет я люблю одного мужчину, а он любит меня. Мой избранник низкого происхождения, но я втайне ото всех отдала ему свое сердце и кое-что еще, о чем я не могу Вам сказать. Далее она писала о том ложном положении, в которое поставила ее мать, безусловно, из лучших побуждений, и она не видит способа разрешить этот конфликт самостоятельно. Если Вы откажетесь помочь мне выйти из этого затруднительного положения, моя жизнь кончится – одна я уже не смогу бороться с судьбой. Это выше моих сил. И кончала словами: Дорогой друг! Вы сделаете это для меня, не правда ли? Он порвал свое письмо, на которое потратил всю ночь, и написал коротенькую записку. В ней он благодарил девушку за откровенность и умолял относиться к нему, начиная с этого момента, как к верному бескорыстному другу. Я запрещаю Вам употреблять в отношении меня просительный тон – я ни в коей мере не могу считать себя достойным его. Напротив, это я Ваш должник, это я должен молить Вас оставить мысли о смирении и фатализме. Мы все имеем право на счастье, более того, быть счастливыми – это наш священный долг, даже если для этого мы вынуждены иногда противостоять сложившимся обстоятельствам. Он перечитал письмо и нашел его неискренним и претенциозным. Сделал еще несколько безрезультатных попыток, вымылся, облачился в будничный костюм и спустился в вестибюль гостиницы.
– Доставьте по этому адресу коробку конфет и мою визитную карточку, – приказал он рассыльному.
На обороте Николау нацарапал несколько вежливых фраз, поблагодарив семью дона Умберта Фиги-и-Мореры за любезный прием, оказанный ему в предыдущий вечер в ложе «Лисеу». Затем попросил подать экипаж и поехал на кладбище Сан-Жервасио. Кладбище находилось далеко от города, и он добрался туда ближе к полудню: жаркий воздух был влажен и удушлив. Николау пришлось долго выяснять, где находится могила отца. Когда тот умер, мальчик с матерью уже несколько дней находились в Париже и не приехали в Барселону по соображениям безопасности. Сейчас он пытался восстановить в памяти те события. «Я даже не знаю, кто занимался похоронами», – подумал он и тут же представил убийц, хлопотавших на погребальной церемонии. Юноша, словно ища защиты, оглянулся на кладбищенского сторожа, проводившего его к могиле, и дал ему на чай. Тот принял деньги и, нимало не смущаясь, с жадностью вонзил зубы в толстый бутерброд, сочившийся жиром. Николау еще не завтракал и почувствовал, как остро засосало под ложечкой; ему пришло в голову предложить сторожу деньги в обмен на грубую пищу, с удовольствием им пожираемую, но он тут же устыдился прозаического направления мыслей в таком месте, как кладбище, которое он посещал впервые.
– Папенька, простите меня, но это выше моих сил, – прошептал он, остановившись перед усыпальницей и читая над входом надпись, выложенную большими бронзовыми буквами: СЕМЬЯ КАНАЛС. – Я влюбился, отчаянно и безнадежно.
Сторож продолжал стоять рядом.
– Сколько человек здесь уместятся? – спросил Николау, показывая рукой на склеп.
– Сколько нужно, столько и уместятся, – промямлил могильщик.
Услышав этот ответ, юноша, сам не зная почему, успокоился: близился конец его мучениям и то знамение, которое он получил на станции Порт-Боу несколько дней назад и которое рассудок отказался тогда воспринять, скоро должно исполниться.
– Проследите, чтобы здесь всегда были цветы, – сказал он сторожу. – Я буду заглядывать сюда время от времени.
Он пошел к наемному экипажу, ожидавшему у заброшенного карьера. Уже две недели не было дождя, и его туфли увязали в белесой иссушенной солнцем пыли. В гостинице на его имя было еще одно письмо, от матери: она рассказывала ему о Казимире, о его смертельной болезни и умоляла сына вернуться в Париж. Обстоятельства вынуждают меня отложить возвращение на неопределенное время, – ответил Николау в этот же день. Он передавал свои наилучшие пожелания Казимиру, которого не имел удовольствия знать, и надеялся на его полное и скорейшее выздоровление. Надеюсь, положение изменится к лучшему, а Вы со своей стороны предоставите ему соответствующий уход, каких бы средств это ни потребовало, – и добавлял: – Мама, Вы можете распоряжаться моим состоянием без стеснения как своим собственным, но не просите меня вернуться в Париж; грядет мое двадцатилетие, и настал час, когда мне необходимо начать самостоятельную жизнь. В этот же вечер к нему в отель заявился дон Умберт Фига-и-Морера собственной персоной.
– Я пришел к вам, мой дорогой друг, как отец и юрист в одном лице, – сказал он, не тратя времени на вступление. – Если ваши намерения в отношении моей дочери серьезны, в чем я ни минуты не сомневаюсь, то в таком случае возникают некоторые крайне важные обстоятельства, требующие уточнения; прежде всего речь пойдет о вашем положении и состоянии.
Николау Каналс-и-Ратаплан окинул своего собеседника отсутствующим взглядом. Про себя он подумал: «Эти мерзавцы, несомненно, уже догадались о том впечатлении, какое произвела на меня их дочь, и сейчас пытаются поднять цену». С каким удовольствием он бросил бы ему в лицо слова презрения, переполнявшие его душу, но он знал, что тогда потеряет Маргариту безвозвратно. «Только при сообщничестве этих алчных гарпий – ее родителей, я могу сохранить луч надежды», – думал он. Но это не укладывалось в рамки его представления о порядочности. Слабость характера, та самая слабость, которая мешала ему отказаться от этой безнадежной любви и уехать в Париж, теперь не позволяла ему добиться обладания девушкой постыдным, по его мнению, способом. «Если бы я любил ее по-настоящему, я бы без колебаний продал душу дьяволу», – упрекал он себя. Эта двойственность вымотала его окончательно, и он, так ничего и не решив, уклонился от прямого ответа, чтобы выиграть время. И преуспел, поскольку научился напускать на себя святую невинность, столь для него естественную еще за день до описываемых событий.
– Я полагал, моя мать и ваша супруга пришли в этом деле к полному пониманию, – сказал он и добавил, что не мог взять на себя ответственность обсуждать эту тему, пока не переговорит со своими банкирами в Барселоне.
Дон Умберт поспешил свернуть паруса и сбавить скорость:
– Я оказался по делам в этих краях чисто случайно и зашел в гостиницу только для того, чтобы с вами поздороваться, а также выразить благодарность за конфеты, которые вы имели любезность прислать, и убедиться в том, что вы ни в чем не нуждаетесь.
Пока они беседовали, Онофре Боувила, следивший за каждым шагом противника, спешил воплотить в жизнь свой план. Два дня назад он получил зашифрованное послание от Гарнета, американского агента экс-губернатора острова Лусон. Шифровка гласила: «Все готово, жду инструкций». Онофре Боувила позвонил в колокольчик. Вошел секретарь.
– Сеньор звал меня? – спросил секретарь.
– Да, – ответил он. – Срочно разыщите Одона Мостасу и приведите его ко мне.
На следующее утро Николау Каналса разбудил какой-то шум, в котором нетрудно было узнать звуки выстрелов. Затем послышались торопливые шаги и голоса, но тут же стихли. Переполох длился считанные секунды. Он вскочил с постели, накинул на плечи купальный халат и неосмотрительно вышел на балкон. Из соседнего окна высунулась голова какого-то типа.
– Анархисты застрелили полицейского. А сейчас его тело увозят на телеге, – сказал он.
Николау бегом спустился по лестнице и выскочил на улицу, но не увидел ничего, кроме толпы любопытных, собравшихся вокруг лужи крови. Все говорили разом, и из этих сбивчивых объяснений он ничего толком не понял. Однако происшествие взволновало его чрезвычайно, поскольку впервые за все это время он почувствовал себя приобщенным к жизни города. В этот же день после обеда юноша пошел к портному по имени Тенеброс, содержавшему ателье на улице Анча, и заказал у него несколько костюмов; в магазине мужской одежды Роберто Маса на улице Льибретерия он купил несколько дюжин сорочек и кое-что из теплых вещей. Все указывало на то, что Николау собирался провести в Барселоне зиму. В гостинице его ожидало приглашение: сеньор и сеньора Фига-и-Морера просили оказать им честь отужинать с ними в ближайшую субботу у них дома, на улице Каспе, где они проживали в настоящее время. «Не надо туда ходить, – подумал он опять. – Я не должен упускать последнюю возможность выразить мою ясную и окончательную позицию в отношении этой грязной затеи». Но он увидел перед собой ее плечи и чуть не умер от острого чувства тоски. И тут же написал, что непременно будет, послав в подарок золоченую клетку со щеглом. В птичьем магазине его уверили, будто это очень редкий и ценный экземпляр: его якобы привезли прямо из Японии, и в его звонком пении слышались нотки ностальгии.
6
В разгар событий злосчастный Осорио, экс-губернатор острова Лусон, позорящий воинскую доблесть, получил по почте пакет. В него была вложена мертвая черепаха с выкрашенным кармином панцирем. Слуга-филиппинец при виде черепахи сделался бледным как смерть. Осорио попытался изобразить на лице презрение, но в тот же день на всякий случай переговорил с инспектором Маркесом, одним из полицейских, который состоял членом общества любителей боя быков, и сказал ему:
– У малайских племен это означает кровную месть.
– Очень может быть, что ваше губернаторство оставило кое у кого плохую о себе память, – заметил полицейский.
– Вздор, друг мой, и ничего, кроме вздора, – возразил экс-губернатор. – Мое правление было безупречным. Разумеется, исполнение столь тяжких обязанностей не могло обойтись без появления недоброжелателей, но уверяю вас, ни один из тех, чьи интересы я мог бы затронуть в процессе неуклонного исполнения своего долга, не располагает достаточной суммой, чтобы оплатить путешествие в Барселону.
– Как бы там ни было, – отвечал инспектор Маркес, – ясно одно: факт получения вами по почте этой пакости не может быть достаточным основанием для возбуждения дела.
Через несколько дней экс-губернатор получил второй пакет. В нем была дохлая курица, ощипанная до последнего перышка и с черной лентой на шее.
– Знак пиньонга! Считайте, мы уже мертвы, мой генерал! – вскричал слуга экс-губернатора. – Это все равно что черная метка, всякое сопротивление бессмысленно.
– Я поговорил с начальством о черепахе, – проинформировал своего приятеля инспектор Маркес. – Как я и ожидал, они не спешат вмешиваться в это дело и советуют вам не сгущать краски. Хотя, может быть, теперь, когда к черепахе добавилась еще и мертвая курица… не знаю.
– Друг мой, – прервал его экс-губернатор. – В прошлый раз я не придал посылке особого значения, посчитав ее просто шуткой дурного тона, но дохлая курица, согласитесь, – это уже ни в какие ворота не лезет. Я настоятельно вас прошу, убедите начальство уделить минуту внимания если не самому делу, то хотя бы такому заслуженному человеку, каким является моя скромная персона.
Когда же инспектор наконец пришел к нему с ответом от вышестоящих органов, то нашел экс-губернатора с посеревшим от страха лицом и трясущимися руками.
– Можно подумать, вам явились души из чистилища, – сказал инспектор.
– Приберегите ваши остроты для себя. Шутка зашла слишком далеко, – ответил экс-губернатор.
В то утро он получил третью и последнюю посылку: в ней была мертвая свинья, завернутая во что-то наподобие атласной туники цвета баклажана. Посылка была так тяжела, что ее пришлось везти на тележке до дома на улице Эскудельерс, где жил экс-губернатор. За дополнительную услугу с него содрали порядочные деньги; он попытался протестовать:
– В оплату почтовых отправлений входит доставка адресату, – доказывал экс-губернатор.
– Это верно, но в нее не входит стоимость тележки, – возразили ему.
Однако вид дохлой свиньи отбил у экс-губернатора всякую охоту затевать тяжбу: он безропотно заплатил требуемую сумму и закрыл двери и ставни на засов, потом вытащил из саквояжа положенный ему по уставу личный пистолет, зарядил его и заткнул за пояс, как принято делать в колониях. После чего с чувством выполненного долга отставной генерал надавал затрещин слуге, обмочившему штаны при виде свиньи.
– Имей мужество, – приговаривал он.
– Ваша милость может считать себя уже съеденным, – сказал слуга.
Хотя генерал и хорохорился, он был сильно напуган, зная по опыту, что добрые веселые малайцы могут в случае надобности продемонстрировать, помимо редкостного великодушия, и другую сторону своего нрава – жестокую и решительную. В свою бытность губернатором ему пришлось возглавлять ритуальную церемонию, которую правительство метрополии, дабы не отдаляться от народных традиций и не раздражать вождей племен, предпочло разрешить по-хорошему, пока малайцы не провели ее по-плохому, то есть насильственным путем. На этом ритуале ему случилось воочию наблюдать жуткие сцены каннибализма. Перед глазами несчастного экс-губернатора до сих пор маячили раскрашенные в боевые краски воины, пресыщенно рыгающие после кровавого пиршества. Они мерещились ему повсюду: под платанами Рамблас, в порталах элегантных домов, и казалось, будто они выглядывают оттуда, сжимая в зубах кривые ножи. Генерал снова изложил свои страхи инспектору Маркесу, и тот в очередной раз пообещал донести их до ушей начальства слово в слово. При этом инспектор не осмелился добавить, что начальству было в высшей степени наплевать на доклады какого-то инспектора: чтобы приобрести больший вес в глазах членов общества любителей тавромахии, он существенно преувеличивал свое влияние в полицейском корпусе, повысив себя в чине и звании.
Николау Каналс не спал, не ел и постоянно испытывал смутное ощущение боли, которую не могли облегчить ни лекарства, ни развлечения. Поэтому в субботу, когда фиакр доставил его к подъезду дома дона Умберта Фиги-и-Мореры, он был совершенно измучен и едва держался на ногах. Ливрейный лакей, нанятый специально для приема, открыл дверцу экипажа, чтобы помочь ему выйти. Николау ступил на подножку, но неожиданно споткнулся о трость, предательски застрявшую у него между ног, и упал бы, если бы не лакей; тот подхватил его под руки и перенес на тротуар, потом подобрал с земли цилиндр. Смущенный юноша вручил его вместе с тростью и перчатками горничной, встречавшей гостей в вестибюле. Это была та самая горничная, которую соблазнил неутомимый Эфрен Кастелс, и сейчас она чувствовала первые симптомы беременности. «Во всем, что со мной случилось, виноват вот такой же богатый хлыщ», – подумала девушка, принимая из рук Николау Каналса-и-Ратаплана его вещи. «Почему все смотрят на меня, словно на диковинное создание? – удивился Николау, заметив неприязненный взгляд девушки. – Будто я балаганный шут». Он приехал первым; европейская пунктуальность еще не проникла в беспечные испанские салоны. Даже хозяйка не была готова к выходу: в ее спальне камеристки и горничные сбивались с ног, исполняя противоречивые приказы, а модистки и парикмахеры, погоняя их своими окриками и руганью, только подливали масла в огонь. Дону Умберту пришлось отдуваться одному. Он оказал гостю подобающие почести в гостиной, выглядевшей без остальных приглашенных слишком просторной. Непринужденным тоном глава семейства извинился за жену:
– Уж эти мне дамы, они совершенно невозможны, если речь идет о туалете.
Николау, сгорая от нетерпения, спросил, когда выйдет Маргарита.
– О! Даже не знаю, как вам ответить: бедняжка неважно себя чувствует и поэтому вряд ли сможет присутствовать на ужине. Но она просила передать вам свои искренние извинения.
Понимая, что совершает непростительную бестактность, Николау тем не менее не удержался и, прикрыв лицо руками, зарыдал. Дон Умберт сначала опешил, а потом счел за благо сделать вид, будто ничего не заметил.
– Пойдемте со мной, – сказал он успокаивающим тоном. – У нас еще много времени, и я хочу показать вам одну занятную вещицу. Она вам понравится – вот увидите.
Он провел гостя в кабинет и показал ему только что установленный телефон. Аппарат, считавшийся по тем временам чудом техники, представлял собой крайне примитивное механическое устройство – две огромные слуховые трубки, соединенные между собой проводом: по нему можно было разговаривать только с тем, кто находился в комнате по другую сторону внутреннего дворика. Фрагмент оконного стекла в обеих комнатах был заменен тонкой пластиной из елового дерева, через которую проходил передававший звук провод. Если телефон использовали при разговоре на большие расстояния, то во избежание соприкосновения провода с твердыми предметами, поглощающими звук, его подвешивали в воздухе на тонкой проволоке. Когда Николау и дон Умберт вернулись в гостиную, их уже ждала хозяйка в длинном вечернем платье, увешанном драгоценностями и издававшем пронзительный аромат левкоя. Она все еще блистала вызывающей красотой, сейчас несколько перезрелой, но ранее притягивавшей к себе все взоры; эта красота и помогла ей пробиться наверх. При виде Николау Каналса-и-Ратаплана они изошла медом; чтобы завлечь его в сети, жена дона Умберта пустила в ход все приемы обольщения: то бойко кокетничала и болтала без умолку, то вдруг прикидывалась святошей и, театрально закатывая глаза, слащаво называла его «сын мой». «Сколько унижений, а я даже не смогу ее сегодня увидеть!» – сетовал бедный Николау, пытаясь из последних сил сдержать подступавшие слезы. Прибытие гостей отвлекло его от грустных мыслей. На этот раз дон Умберт заранее позаботился о том, чтобы создать в своем доме видимость атмосферы светской изысканности.
– Он еще слишком молод и все время жил за границей, – сказал он жене, – поэтому ничего не заметит.
Среди приглашенных фигурировали коррумпированный член городского совета, получивший от дона Умберта то единственное место, где он наконец-то смог найти применение своим скудным талантам, с супругой; какой-то сомнительного вида маркиз без гроша в кармане, чьи карточные долги дон Умберт оплатил несколько лет назад, – поступок, несомненно внушенный ему свыше, так как давал возможность использовать связи маркиза для придания своим раутам большего великолепия, с супругой; некая донья Эулалия де Росалес, или просто «Тити»; мосен Вальторта, священник и горький пьяница с густыми бровями; и один профессор медицины, прикормленный доном Умбертом для получения фальшивых справок, с супругой – вот тот неприглядный круг общения, к которому приговорил дона Умберта высший свет Барселоны.