Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город чудес

ModernLib.Net / Современная проза / Мендоса Эдуардо / Город чудес - Чтение (стр. 11)
Автор: Мендоса Эдуардо
Жанр: Современная проза

 

 


Люди смотрели на него с недоверием: они либо не принимали его всерьез, либо откровенно издевались над ним и посылали куда подальше. Но потом, когда действительно попадали в передрягу, вдруг вспоминали об этом странном типе и бросались искать его визитку. «Один черт, – думали они, – попытка – не пытка. А случится загреметь в каталажку, что вполне реально, то не заплатим ему – и баста». Дону Умберту поручали самые безнадежные дела, а он не моргнув глазом принимал их к производству, обращался со своими клиентами в высшей степени предупредительно, не позволяя себе ни насмешки, ни пренебрежительного к ним отношения, и вообще подходил к делу исключительно серьезно. Судьи и прокуроры сначала думали, что он действует так из чисто альтруистических побуждений, и старались открыть ему глаза.

– Не теряйте понапрасну времени, достопочтенный коллега, – говорили они ему, – у этих выродков дурная кровь, они рождены с печатью преступления на лице и созданы для тюрьмы.

Он выслушивал эти доводы с должным почтением, но пропускал их мимо ушей. Разумеется, в глубине души он был вполне с ними согласен, но в данном случае руководствовался не эмоциями, а холодным расчетом – его интересовали будущие гонорары. Воспитанный миссионерами, которые привили ему терпение, научили во всем соглашаться с оппонентами, а самое главное – научили искусству убеждения, дон Умберт Фига-и-Морера против всяких ожиданий выигрывал большинство дел. Основываясь на дотошном знании процессуальных закорючек и тонкостей и применяя тысячи уловок и ухищрений для достижения цели, он умел доводить аудиторию до крайней степени возмущения несправедливыми действиями правосудия. Бессильные перед этим возмущением судьи были вынуждены с ним соглашаться, прокуроры в сердцах швыряли на пол своды законов и мантии, на их глаза наворачивались злые слезы отчаяния.

– Больше так продолжаться не может, – жаловались они, – нас вынуждают манипулировать законом.

Их устами глаголила истина: в законах действительно были щедро прописаны все гарантии, не допускавшие осуждения невинных, но еще в большей степени они изобиловали всякого рода лазейками и двусмысленностями, чем бессовестно пользовались нечестные юристы. Судейские не могли взять в толк, почему свой брат адвокат ставит закон на службу отъявленным преступникам. В приговорах, которые они выносили, явно чувствовалась растерянность: «Мы должны оправдать? Хорошо, мы оправдаем, но не потому, что так гласит закон, а потому, что нам выкручивают руки». Оправданные преступники зачастую тоже испытывали шок. Они с суеверным трепетом в голосе спрашивали:

– Почему вы нам помогаете, сеньор адвокат? Он казался им святым.

– Я работаю из-за денег, исключительно ради гонораров, – объяснял он им.

Преступники, руководствуясь существовавшими в их мире незыблемыми понятиями, оплачивали его услуги в срок и звонкой монетой, не споря и не торгуясь. Дон Умберт Фига-и-Морера богател. Через два года, одним зимним вечером, ему нанес визит странный человек.

Его контора располагалась в нижней части улицы Сан-Педро; кроме него там работали два письмоводителя, секретарша и курьер. Он уже подумывал о том, чтобы нанять еще двух помощников. В тот вечер все служащие, за исключением курьера, уже покинули контору, а дон Умберт сидел в своем кабинете и в последний раз просматривал детали дела, назначенного к рассмотрению на следующий день. Кто-то постучал в дверь. «Странно, в такое время… Кто бы это мог быть?» – подумал он и приказал курьеру сойти вниз и открыть, но прежде убедиться в добрых намерениях припозднившегося гостя – поручение трудноисполнимое, так как его клиентуру сплошь и рядом составляли отпетые висельники. Однако сейчас дело обстояло по-другому: на улице ждали три кабальеро благородного вида и какой-то странный субъект, тоже, впрочем, не вызывавший особой настороженности. Лица кабальеро скрывали маски. Для Барселоны того времени в этом не было ничего необычного.

– Надеюсь, вы пришли с добрыми намерениями? – спросил курьер у кабальеро в масках.

Разумеется, их намерения носят добрый характер, ответили они и, отодвинув курьера с дороги набалдашниками своих тростей, где были спрятаны стилеты, прошли в контору. Все трое уселись за продолговатый стол, находившийся в одном из помещений, а четвертый встал поодаль. Хотя прошло столько лет, дон Умберт узнал его без труда: это был один из тех миссионеров, который занимался его воспитанием и благодаря которому он проложил себе дорогу в жизни; наверное, сейчас его учитель пришел просить об одолжении, и он не сможет ему отказать. Призвание забросило этого миссионера в Эфиопию и Судан, и, как потом узнал дон Умберт, там он обратил в христианство многих язычников, но кончил тем, что сделался приверженцем того самого безбожия, с которым сражался всю жизнь. В Барселону бывший миссионер вернулся по поручению колдунов, чтобы проповедовать шаманство. Одет он был в светскую одежду и держал в руке трость с человеческим черепом вместо набалдашника. При каждом движении в черепе гремели камешки.

– Чем обязан вашему визиту? – спросил дон Умберт, обращаясь к его загадочной свите.

Маски переглянулись.

– Все это время мы следили за вашей деятельностью с огромным интересом, – сказала одна маска, – и теперь пришли сделать вам предложение. Люди мы деловые, наша репутация безупречна, поэтому-то мы и нуждаемся в вашей помощи.

– Если это в моих силах… – ответил он.

– Скоро вы сами убедитесь, что это вполне в ваших силах, – продолжала маска. – Мы, как я вам уже сказал, люди известные и ревниво оберегаем наше честное имя, а у вас имеется определенный вес в тех кругах общества, которые мы называем дном. Короче говоря, нам нужно, чтобы кто-то делал за нас грязную работу и чтобы вы выступали нашим посредником. За расходами мы не постоим.

– Но позвольте! – воскликнул дон Умберт. – Ведь это аморально.

Вероотступник перебил его. Мораль, сказал он, можно разделить на два вида: личная, свойственная индивидууму, и общественная; в отношении первой нет причин для беспокойства, поскольку дону Ум-берту не придется быть непосредственно замешанным в постыдных делах. Ему надо будет лишь ограничиваться выполнением своего долга, то есть заниматься профессиональными обязанностями, а что до морали общественной, то тут возразить нечего. Важно, чтобы при этом соблюдался определенный порядок, чтобы запущенный механизм работал безостановочно и четко.

– Ты, сын мой, спас многих преступников от тюремного заточения, кстати вполне ими заслуженного, поэтому сейчас было бы справедливо подтолкнуть некоторых из них на совершение преступления, а потом отправить прямехонько на эшафот. Таким образом будет соблюден баланс, и справедливость восторжествует, – сказал ренегат, и маски выложили на стол кучу денег.

Дон Умберт принял предложение, и с этого момента все пошло как по рельсам. На него обрушился целый шквал подобных предложений. По конторе каждую ночь расхаживали кабальеро в масках, приезжали дамы, и немало. У подъезда, создавая пробки, теснились экипажи. Настоящие же преступники, поскольку им нечего было скрывать, приходили в контору в обычные часы приема, среди бела дня и без маскарадных причиндалов.

– Просто диву даюсь, как здорово у меня идут дела, – говорил дон Умберт жене.

Ему требовалось все больше людей, и не столько помощников и секретарей, сколько агентов, способных найти общий язык с выходцами из низов. Этих агентов он набирал где только мог, не обращая внимания на их прошлое.

– Мне сказали, что ты малый стоящий, – обратился он к Онофре Боувиле, когда оказался с ним один на один в экипаже, – что ты большой плут и своего не упустишь. Будешь на меня работать?

– В чем заключается работа? – спросил Онофре. —

– В том, чтобы выполнять мои указания, – ответил дон Умберт Фига-и-Морера, – и не задавать слишком много вопросов. Полиция в курсе твоих художеств. Если бы не я, ты бы уже давно был в тюрьме. У тебя нет выбора: или" работаешь на меня, или тебя упрячут на двадцать лет,

Онофре работал на дона Умберта с 1888 по 1898 год. В этом памятном году Испания потеряла свои заокеанские колонии.

На первое время, из предосторожности, его отдали в распоряжение тому самому красавчику, который принимал участие в его похищении в парке Сьюдаделы, – некоему Одону Мостасе родом из Саморы, двадцати двух лет от роду. Онофре выдали нож, кастет, пару вязаных перчаток и объяснили, что кастет нельзя пускать в ход без крайней нужды, а к ножу можно прибегать лишь в безнадежной ситуации; в обоих случаях нужно было надевать перчатки, чтобы не оставлять отпечатки пальцев.

– По отпечаткам они легко установят твою личность, – втолковывал ему Одон Мостаса, – а если тебя вычислят, то погорю и я, через меня могут выйти на того, кто отдает мне приказы, – и так по цепочке доберутся до шефа, другими словами, до дона Умберта Фиги-и-Мореры.

На самом же деле всей Барселоне было давно известно, что дон Умберт Фига-и-Морера знался со всяким отребьем из преступного мира, его тайная деятельность ни для кого не была секретом, но поскольку власти и многие политики в той или иной степени были замешаны в грязных делишках, то он оставался безнаказанным. И хотя люди из приличных семей держались от него на расстоянии, в обществе он имел славу незаурядной личности и крупного дельца. Дон Умберт Фига-и-Морера, казалось, не замечал двусмысленности подобного отношения, тешил себя принадлежностью к высшим аристократическим кругам города и был счастлив. В лучах его сомнительной славы нежились Одон Мостаса и другие члены преступной банды. Если они случайно встречались где-нибудь в окрестностях бульвара Грасиа около полудня, то говорили друг другу:

– А не прошвырнуться ли нам по бульвару посмотреть, как браво гарцует наш дон Умберт?

Тот непременно показывался на бульваре всякий день верхом на чистокровной хересской кобыле. Затянутой в перчатку рукой он приветствовал других всадников, время от времени приподнимал бархатный цилиндр изумрудного цвета, выражая глубокое почтение дамам, которые совершали прогулки в открытых экипажах, запряженных великолепными жеребцами. Одон Мостаса и компания любовались доном Умбертом издали и тайком, чтобы, не дай бог, не бросить тень на его репутацию красноречивым доказательством его связи с такими, как они.

– Ты должен гордиться, – говорил Одон Онофре Боувиле, – причем гордиться сильно, имея шефом дона Умберта, самого элегантного и могущественного мужчину в Барселоне.

Последнее было явным преувеличением: по сути, дон Умберт Фига-и-Морера был дон никто; даже на его территории были люди куда более могущественные, чем он, – такие, как, например, дон Алещан-дре Каналс-и-Формига. Этот человек никогда не позволял себе фланировать по бульвару Грасиа, хотя и жил неподалеку. Он построил себе трехъярусную башню в стиле мудехар на улице Депутасьон, находившейся всего в нескольких метрах от знаменитого бульвара. Кабинет же, где он работал и умер некоторое время спустя, был расположен на улице Платериа. Между домом и этим кабинетом проходила вся его жизнь, с теми редкими перерывами на отдых, когда он выходил покататься на карусели, оборудованной рядом с домом. В этих случаях он брал с собой маленького больного сынишку. У него было еще три сына, но все они умерли во время страшной эпидемии чумы в 1879 году.

Первое время Онофре Боувила выполнял только мелкие поручения; его никогда не оставляли без присмотра. Вместе с Одоном Мостасой он ходил в порт наблюдать за разгрузкой каких-то товаров, иногда им приходилось, не зная почему и зачем, долго ожидать у дверей незнакомых домов, пока им не говорили:

– Хорошо, на сегодня хватит. Можете идти.

Затем Онофре должен был отчитываться перед неким субъектом, которого Одон Мостаса называл Маргарита, хотя его настоящее имя было Арнау Пунселья. Тот работал на дона Умберта Фигу-и-Мореру с незапамятных времен, начав свою деятельность в его конторе в качестве помощника. Под его крылышком Маргарите добился больших успехов, постепенно превратившись в одного из самых приближенных сотрудников: в данный момент он отвечал за контакты с преступным миром и контролировал проведение наиболее грязных операций. Это был маленький человечек болезненного вида, в очках с толстыми стеклами и в bisone[40]иссиня-черного цвета, прикрывавшем лысину. У него были длинные ухоженные ногти, но одевался он неряшливо – подолгу носил один и тот же сюртук, сверкая засаленными лацканами и локтями. Маргарито был женат, и говорили, что он имел многочисленное потомство, но об этом никто не знал наверняка, поскольку человек он был исключительно скрытный и не любил распространяться на тему личной жизни. На редкость въедливый, недоверчивый и проницательный, он быстро оценил удивительную способность Онофре ориентироваться в датах, именах и цифрах и его феноменальную память. Своих детей, которым старался дать блестящее образование, он часто поучал:

– В делах, какими я занимаюсь, строгость и порядок – превыше всего. Малейшая ошибка может привести к катастрофе.

При таком образе мыслей ему сам бог велел обратить внимание на особые дарования Онофре Боувилы. Правда, потом он увидел в нем много другого, и это испугало его не на шутку. Зато Онофре, казалось, совершенно не замечал того любопытства, какое ему удавалось пробуждать в людях, и не понимал простой истины: скрывать ум так же трудно, как и его отсутствие. Наоборот, он старался не привлекать к себе внимания и искренне верил, что никому до него нет дела. Впервые он жил собственной жизнью.

Одон Мостаса производил впечатление заурядного парня – эдакого миляги, бахвала и ветреника. В Барселоне и ее окрестностях не осталось ни одного увеселительного заведения, куда бы не всунулась его миндальная физиономия и где он не устроил бы скандал, но поскольку, кроме славы буяна и забияки, он пользовался репутацией расточительного кутилы, к нему относились снисходительно и даже любили. С легкой руки Одона Мостасы у Онофре появился круг приятелей, хотя сам он, не имея раньше ничего похожего, к этому не стремился. У него стали водиться деньги, и он переехал в меблированные комнаты, где условия были намного лучше, чем в пансионе сеньора Браулио и сеньоры Агаты, и где с ним обращались как с наследным принцем. Почти каждый вечер в компании Одона Мостасы и, его банды он отправлялся в поход по злачным местам Барселоны. Там он встречал множество женщин, готовых вытянуть из него все деньги в обмен на свои прелести и несколько мгновений наслаждения; эти обоюдовыгодные отношения безо всяких обязательств казались ему справедливыми и устраивали в той мере, в какой соответствовали его натуре. Иногда он вспоминал о Дельфине. «Ну и дурак же я был тогда, – говорил он себе в этих случаях, – сколько ненужных хлопот и страданий. А все оказалось проще простого». Онофре полагал, что навсегда излечился от того зла, которое называется любовью. С наступлением лета он с удовольствием посещал знаменитые импровизированные кафе под тентами: люстры, ковры, гирлянды бумажных цветов, толпы людей, выбившиеся из сил музыканты, аромат духов, смешанный с запахом пота, типичные для подобных заведений танцы: вальс при свечах, bail de rams[41]. В кафе часто заглядывали девушки, сиявшие юной свежестью; они приходили стайками, держась за руки, и веселились по каждому пустяку: если обращались к одной из них, они все вместе принимались хохотать и не могли остановиться, пока совсем не ослабевали и не начинали слабо повизгивать. Девушки из рыбацких семей были здоровыми и бойкими; девушки, работавшие прислугой, выглядели наивными скромницами, но в действительности, уже умудренные опытом, были самыми порочными и опасными. Компания ходила также в Барселонету, на арену для боя быков, окруженную многочисленными питейными заведениями. После корриды шли в бары пить пиво или красное шипучее вино. Порой эти походы оканчивались шумными попойками, длившимися до самого утра. Однажды Онофре пришла фантазия посетить Всемирную выставку, о которой твердили все вокруг. Казалось, с ее открытием в Барселону пришел нескончаемый праздник: владельцев домов принудили привести в порядок фасады, владельцев фиакров – заново отделать и выкрасить экипажи, и всех вместе – одеть прислугу в новое, с иголочки, платье. Дабы угодить иностранным туристам, муниципалитет отобрал сотню наиболее смышленых гвардейцев и обязал их за несколько месяцев выучить французский язык, так что теперь они бродили по городу, словно неприкаянные души, бормоча что-то неразборчивое на непонятном языке, а за ними увязывались толпы ребятишек, которые издавали гортанные звуки и дразнили их gargalluts, гнусавыми. Онофре пошел один и на этот раз заплатил за вход: его самолюбию чрезвычайно льстило, что он может зайти на территорию через ворота вместе с настоящими сеньорами. Его тут же подхватила толпа, и он, отдавшись на волю ее течения, перекусил в кафе-ресторане под названием Castell dels trиs dragones[42](на строительстве этого здания работали более 170 человек, и каждого он знал по имени, данному ему при крещении), затем посетил Музей Мартореля, диораму Монсеррат [43], в Валенсийском кафе выпил оршад, в Турецком – кофе, а в Американском – содовой, заглянул в Павильон Севильи, построенный в мавританском стиле. Он сфотографировался на память, но карточка не сохранилась, а потом зашел во Дворец промышленности. Там он с удивлением наткнулся на стенд с оборудованием, принадлежавшим тем троим кабальеро: Балдричу, Вилаграну и Тапере, с которыми он и его отец случайно повстречались в Бассоре. Это навеяло неприятные воспоминания; в жилах закипела кровь, он почувствовал, что задыхается, окружавшие его люди сделались вдруг невыносимыми, и он торопливо вышел из дворца, расталкивая всех локтями. Весь этот ослепительный праздник показался ему злой шуткой: для него он был неразрывно связан с нуждой и унижениями прошлой жизни. Онофре никогда больше не ходил на выставку и ничего не хотел о ней знать. Напротив, ночная жизнь старой Барселоны, которую он чуть было не променял на показное великолепие выставки и в которую погрузился теперь с головой, приводила его в полный восторг и казалась ему, сельскому жителю, необычайно привлекательной. Как только выдавалась свободная минута, он один или с новоявленными дружками устремлялся в местечко под названием L'Empori de la Patacada [44]. Это была шумная и зловонная таверна, ютившаяся в полуподвале на улице Уэрто-де-ла-Бомба. Днем там царил полумрак, и она казалась маленькой и убогой, однако когда наступала полночь, грубые, неотесанные, но беззаветно преданные ей завсегдатаи вдыхали в нее новую жизнь. Казалось, это заведение, словно вампир, высасывает последние силы из слабых подвыпивших гуляк и на глазах увеличивается в размерах: в переполненном баре непременно находилось место еще для одной парочки, и никто не оставался без столика. У дверей всегда стояли два охранника со светильниками в одной руке, чтобы указывать дорогу, и ружьем – в другой, чтобы отпугивать грабителей. Их присутствие было совершенно необходимо, принимая во внимание тот факт, что заведение посещали не только головорезы, могущие за себя постоять, – туда ходили и юноши из приличных семей, но с дурными наклонностями, заглядывали и дамочки, чьи лица скрывала густая вуаль, в сопровождении друга, любовника, а иногда и собственного мужа. Они искали сильных ощущений, старались всколыхнуть монотонную рутину жизни каким-нибудь потрясением, а затем делились впечатлениями, сильно сгущая краски и приукрашивая события. Туда ходили потанцевать и посмотреть tableaux vivants, живые картины, которые в XVIII веке пользовались большим успехом, исчезнув без следа из программы развлечений к концу XIX. Это были неподвижные сценки, представляемые живыми людьми. Они могли отображать «современность» (их величества король и королева из Румынии дают аудиенцию испанскому послу, великий герцог Николас в доспехах копьеносца со своей сиятельной супругой и так далее) или носить «исторический характер» – в таких случаях их называли еще «дидактическими» (самосожжение нумансийцев [45], смерть Чурруки [46]…). Но большинство живых картин было посвящено библейским либо мифологическим сюжетам. Последние вызывали наибольший интерес, ибо все персонажи представали перед публикой в обнаженном виде. Хотя, пожалуй, это слишком громко сказано: актеры играли в обтягивавшем фигуру трико телесного цвета. Не то чтобы люди XIX века были более целомудренны, чем нынешнее поколение, просто они полагали, что вид голого тела с волосяным покровом на определенных местах вызывает лишь нездоровый патологический интерес, но никак не будоражащую душу страсть. Традиции восприятия эротики вообще существенно изменились по сравнению с XVIII веком. Как известно, в ту легкомысленную эпоху наготе не придавали никакого значения, ее просто не замечали: люди обнажались на публике без стеснения и не видели в этом ущемления чувства собственного достоинства; мужчины и женщины купались обнаженными во время светских раутов; переодевались в присутствии слуг, отправляли потребности среди бела дня на городских улицах и площадях… Подобными фактами изобилует пресса и переписка того времени. Dinner chez les M***, – можно прочитать в дневнике герцогини С***, – madame de G***, comme d'habitude, prйside la table а poil. – И далее: – Bal chez le prince de V**-presque tout le monde nu sauf l'abb[47]. Но вернемся к таверне L'Empori de la Patacada. Оркестр из четырех музыкантов наигрывал вальс, который к тому времени уже был признан всеми слоями общества, меж тем как пасодобль и чотис [48] приберегли для черни, а танго пока еще не появилось на свет. Люди из общества отдавали предпочтение ригодону, мазурке и менуэту, буквально вся Европа помешалась на польке, но не Каталония. Таверна L'Empori de la Patacada старалась не отставать от бомонда и напрочь изгнала из своего репертуара такие народные танцы, как сардана, хота и другие. В летние дни в таверне было слишком жарко, зато в холодные осенние вечера, когда ветер сек лицо холодными каплями дождя и загонял людей в помещение понежиться в тепле, в заведении яблоку негде было упасть и наступал его звездный час. С приходом весны большая часть его клиентуры перекочевывала на открытые веранды многочисленных кафе и на танцевальные площадки парков. Среди этой разнузданной вакханалии Онофре Боувила чувствовал себя не в своей тарелке. Он прилагал массу усилий, чтобы быть естественным, иногда ему это удавалось, но, как правило, он испытывал необъяснимую тревогу, какое-то внутреннее напряжение, мешавшее ему насладиться в полной мере тем набором развлечений, который предлагало своим клиентам заведение. Онофре никогда не терял головы и не отдавался на волю безудержному веселью, постоянно пребывая в трясине горьких подспудных ощущений. Одон Мостаса, сильно к нему привязавшийся и до определенной степени чувствовавший себя ответственным за его душевное состояние, был сильно озадачен:

– Ну же, малый! Почему бы тебе не послать куда подальше все твои переживания? Хотя бы на минуту. Посмотри, какие девахи – свихнуться можно!

На что Онофре отвечал, мягко улыбаясь:

– Не дави на меня, Одон. Веселье меня утомляет.

Одон Мостаса не был мастером по части разгадки парадоксов и покатывался со смеху. Он не верил, что Онофре говорит сущую правду: развлечения требовали от него невыносимой затраты энергии – только ценой сверхчеловеческих усилий он мог бы на мгновение отвлечься от воспоминаний того страшного утра, когда в дом его родителей заявился необычный субъект. Его привез из Бассоры в своей двуколке дядюшка Тонет. На субъекте был потрепанный сюртук, галстук с широким узлом и цилиндр, в руках он держал кожаную сумку, набитую доверху какими-то бумагами. Он с опаской продвигался к дому, стараясь не ступать ногами в лужи. Его пугало все: и разбросанные тут и там сугробы плотно сбитого грязного снега, еще оставшиеся с зимы, и птичка, сидевшая на ветке дерева и трепетавшая крылышками. Войдя в дом, он церемонно представился и, зябко поеживаясь, сразу направился к очагу с горящими углями. Через открытую дверь в дом проникало февральское солнце; его яркие, но холодные лучи доходили до середины комнаты и остро, словно отточенным карандашом, оттеняли контуры предметов. Субъект начал свою речь издалека: в данный момент он представлял сеньоров Балдрича, Вилаграна и Таперу. Сам он Служил помощником в одной юридической конторе Бассоры и попросил хозяев не усматривать ничего личного в том, что он собирался им сообщить.

– Я чрезвычайно огорчен порученной мне неприятной миссией, которую я должен довести до конца. Такова уж моя профессия – исполнять приказания клиентов, – сказал он и тут же добавил: – Вы должны меня понять правильно…

Субъект сделал сочувственный жест рукой, непонятно кому предназначенный. Американец, в свою очередь, нетерпеливо передернул плечами, как бы говоря: «Пожалуйста, давайте наконец перейдем к делу». Помощник деликатно покашлял, и тогда мать Онофре вдруг засобиралась идти кормить кур.

– Мальчик пойдет со мной, а вы тут оставайтесь и спокойно поговорите о делах, – добавила она, глядя мужу прямо в глаза.

Но Жоан явно не хотел, чтобы они уходили.

– Лучше мы все вместе послушаем этого сеньора, – попросил он.

Помощник юриста потирал руки, бесконечно откашливался, точно дым тлеющих углей раздражал ему горло. Наконец тихим, едва слышным голосом сообщил Американцу следующее: его доверители решили подать на него в суд, предъявив иск по обвинению в мошенничестве.

– Это серьезное обвинение, – проговорил Американец. – Попрошу вас объясниться.

Помощник юриста начал давать путаные и бестолковые объяснения. По всей видимости, говорил он, Жоан Боувила представился деловым кругам Бассоры как очень богатый делец из Вест-Индии. В своем чудесном наряде из белого льна он нанес визит всем промышленникам и финансистам, давая понять, что ищет надежное помещение своего капитала. Под этим предлогом на его счета стали поступать предоплаты, займы и даже пожертвования. Так как время шло, а обещанное вложение капитала не последовало, сеньоры Балдрич, Вилагран и Тапера, чье предприятие по вине Американца понесло наибольшие убытки, решили предпринять соответствующее расследование – так объяснял помощник. Расследование велось в разумных, соответствующих такому щекотливому вопросу рамках. В результате на свет выплыло то, о чем уже все догадывались: сеньор Жоан Боувила не имел ни реала за душой.

– Это настоящее мошенничество, – подвел итог помощник и, побледнев, тут же поспешил добавить: – Категоричность данного заявления не имеет никакой тайной подоплеки и не содержит никакого морального осуждения с моей стороны. Я являюсь лишь инструментом в чужих руках и надеюсь, это обстоятельство снимает с меня всякую ответственность за то зло, которое оно может вам причинить.

Установившееся после его слов гробовое молчание прервала мать.

– Жоан, – проговорила она, – о чем говорит этот человек?

Наступила очередь Жоана Боувилы переминаться с ноги на ногу и откашливаться. Наконец он признался: все сказанное было чистой правдой. Он врал всем. На Кубе в то время не делался богачом разве что слабоумный, тем не менее Жоан Боувила не смог заработать даже того необходимого минимума, чтобы просто выжить. То немногое, что ему удалось накопить за первое время, когда у него еще сохранялось присутствие духа, пропало в одной колумбийской авантюре, рассказывал он, явно стыдясь своих слов. Затем ему удалось раздобыть некоторую сумму денег, и он тут же вложил ее в новое дело, заведомо жульнического пошиба, и опять прогорел. В конце концов он стал хвататься за любую грязную работу, от которой брезгливо воротили носы даже чернокожие рабы.

– В Гаване я мыл плевательницы, чистил прохожим ботинки, отдраивал отхожие места вот этими самыми руками, – говорил он с горечью.

Жоан был знаком со многими эмигрантами. Сначала они умирали с голоду, а уже через несколько месяцев бросали ему монеты, намеренно целясь в лужу, чтобы полюбоваться, как он, запустив туда руку по самый локоть, выуживает их из грязи. Так они развлекались за его счет. Он обгладывал рыбные кости, ел банановые шкурки и гнилые овощи. О других вещах он не хотел распространяться из чувства неловкости. В конце концов он сказал себе: «Все Жоан, хватит с тебя!»

– В моем распоряжении оказалось немного денег, – продолжал свой рассказ Американец. – Английские моряки дали мне их, чтобы я подыскал объект для удовлетворения их низменных страстей; на эту сумму, добытую ценой позора и унижений, я купил этот костюм, – он показал на свое платье из белого льна, – издыхающую обезьяну и билет на грузовое судно для проезда в отсеке для слива нечистот. Так я вернулся домой.

Незадолго до отплытия он назанимал еще денег, прекрасно зная, что не сможет их отдать, и одним дождливым вечером ступил на борт судна. Но прежде ему пришлось раздеться догола и натереть тело и лицо дегтем, чтобы не быть узнанным своими кредиторами, если вдруг случится с ними столкнуться.

– Таким недостойным для белого человека способом я сделался неузнаваемым, – продолжал Американец, – и обошел улицы Гаваны, в последний раз ступая по этой обетованной земле, которая обернулась для меня рабскими цепями и унижением.

Пока корабль не вошел в территориальные воды Испании, он ни разу не мылся, не одевался и не покидал своего убежища. Последнее время он жил на деньги, оставшиеся у него после бегства с Кубы, а также добытые путем мелких краж и мошенничества. Однако рано или поздно все это должно было выплыть наружу, поэтому сделанное им горькое признание в действительности сняло с него тяжелый груз. В глубине души он даже радовался – наконец-то рухнуло это нагромождение лжи и подлогов. И все это он совершил не по испорченности или низости своей натуры, не из-за алчности, а всего лишь из неимоверного тщеславия.

– Но самое главное, – прибавил он, – я сделал это ради моего сына.

Сейчас он хотел только одного: сын должен понять, что его жизнь могла бы сложиться совершенно по-другому, если бы данный ему Господом отец не был таким ничтожеством, – понять и простить его за это.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36