Город чудес
ModernLib.Net / Современная проза / Мендоса Эдуардо / Город чудес - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Мендоса Эдуардо |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(468 Кб)
- Скачать в формате doc
(449 Кб)
- Скачать в формате txt
(438 Кб)
- Скачать в формате html
(460 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|
С этими деньгами он вызволил сеньора Браулио из полицейского участка и, наняв на стоянке фиакр, привез его в пансион. От потери крови сеньор Браулио сильно ослабел. Дельфина встретила их в вестибюле, скорчившись от боли в животе. Ее все время рвало, и началось сильное маточное кровотечение: боясь забеременеть от Онофре, она напилась какого-то домашнего сильнодействующего средства и сделала себе внутреннее промывание. Теперь она была похожа на человека, который доживает последние минуты.
– Дочка! – закричал сеньор Браулио. – Что с тобой?
– А вы, отец, в этом платье… И весь в крови!
– Да, видишь? Я покрыт кровью и позором бесчестия. А ты! Что ты над собой сделала?
– Что сделала? То же, что и вы, – покрыла себя бесчестием, – ответила Дельфина.
– Господи! Лишь бы об этом не узнала твоя бедная мать, – проговорил сеньор Браулио.
Они направились в комнату сеньоры Агаты и нашли ее в ужасном состоянии. Услышав на третьем этаже крики и плач, обеспокоенный мосен Бисансио тоже поднялся наверх в одной ночной рубашке узнать, не нужна ли его помощь. Опасаясь, как бы тот не увидел его в женском платье, сеньор Браулио спешно скрылся в шкафу, и Онофре тотчас же услал священника за врачом, который осматривал
Микаэлу Кастро. Когда мосен Бисансио наконец удалился, Дельфина отвела Онофре в сторону.
– Уходи из пансиона и не возвращайся, – прошептала она. – Даже не заходи в комнату за вещами. Я тебя предупредила, повторять не буду, а дальше – выкручивайся сам.
Онофре не стал терять времени на размышления по поводу того, что может означать эта угроза. Он понял – Дельфина не шутила, и быстро убрался из пансиона. На небе полыхала заря, пели птицы. Мужчины и женщины шли на работу. Почти все несли детей на руках, чтобы дать им возможность еще немного поспать. Дойдя до фабричных ворот, они расставались: родители шли по своим взрослым делам, дети – по своим, может быть, менее сложным, но все-таки делам.
Когда Онофре дошел до Сьюдаделы, то увидел, как над кронами деревьев и мачтами стоящих в порту кораблей взмывает ввысь воздушный шар. Внизу суетились инженеры, проверяя надежность конструкции и крепость канатов. Не хватало только, чтобы в самый разгар выставки шар оторвался от канатов и вместе с умирающими от страха туристами улетел по воле ветра в неизвестном направлении. В эти суматошные предпраздничные дни все внимание горожан было приковано к tourista, как называли тогда на французский манер приезжих иностранцев. Все газетные полосы были посвящены лишь этой теме: Каждый из посетителей выставки, вернувшись в свою страну, должен почувствовать себя приверженцем и ярым пропагандистом того, что здесь увидел, услышал и узнал. Воздушный шар вел себя выше всяких похвал, если не считать редкие сбои, когда дул так называемый vent de garbi, злой ветер. Тогда шар капризничал и повисал куполом вниз. Этим утром инженер, совершавший на нем испытательный полет, два раза болтался в воздухе вниз головой, привязанный канатом за ногу, при этом лицо его выражало явное неудовольствие. Но все это были мелочи, так сказать, небольшие неприятности, от которых никто не застрахован и которые неизбежно случаются в самый последний момент. Вход на территорию пролегал через Триумфальную арку. Эта кирпичная арка, коей можно любоваться и по сей день, была построена в стиле мудехар[38]. Над пролетом красуются гербы всех провинций Испании, а в центре, на ключевом камне, – герб Барселоны. На фризах, по обе стороны от пролета, выступают барельефы, символизирующие роль Испании в организации Всемирной выставки (в память об имевших место разногласиях) и саму Барселону, приносящую благодарность всем нациям, принявшим в ней участие. Правда, символика трудно поддается расшифровке без предварительных пояснений. Пройдя через арку, посетители оказывались в Салоне Сан-Хуан – так назвали широкий проспект, засаженный по краям деревьями, выложенный мозаичной плиткой и украшенный газовыми фонарями и восемью бронзовыми статуями в придачу, которые встречали посетителей, словно говоря: «Проходите, будьте любезны!» На проспекте Сан-Хуан были расположены Дворец правосудия, существующий и поныне, Дворец изящных искусств, Сельскохозяйственный павильон и Павильон науки, которых, увы, уже нет. Перед входом в парк возвышались две колонны, увенчанные каменными скульптурными группами. Одна символизировала коммерцию, вторая – промышленность, и обе как бы служили напоминанием: «Результаты, ничего, кроме результатов». Подобная символика сильно раздражала центральное правительство, склонное к тому, чтобы рассматривать вопрос более в духовной, нежели в материальной плоскости, и возможно, именно эта идеология прагматизма способствовала еще большему ограничению фондов, равно как и других вложений в экономику Каталонии. Эти две колонны можно увидеть и сегодня.
Вспоминая перипетии событий, случившихся несколько часов назад, Онофре сетовал: «Как этой скотине Эфрену удается с легкостью завоевывать женщин, а я, при всей моей ловкости, должен тратить на них столько сил и времени?» Он так и не нашел ответа на этот вопрос ни в то утро, ни потом, как не нашел и самого Эфрена, хотя обошел все условленные места. Поиски привели его на пляж. Бригада рабочих прочесывала песок граблями, чтобы уничтожить последние следы бараков, существовавших здесь более двух лет. Один участок использовали под строительство Павильона судостроения и Павильона Трансатлантической компании, поскольку оба они были тесно связаны с морскими делами. Тут же стояли конюшни для чистокровных племенных жеребцов, чье призывное ржание слышалось далеко по всему побережью, когда стихал оглушительный гул прибоя. Далеко в море уходила новая пристань с роскошным рестораном. Морская гладь сверкала солнечными бликами и слепила глаза. Стоя на берегу, Онофре Боувила думал о том, куда могли деться все те женщины и дети, которые еще совсем недавно тут жили. С моря дул весенний ветер, насыщенный горячей влагой.
Этой ночью он все-таки вернулся в пансион. В вестибюле не было ни души. В столовой тоже. Из темного закутка цирюльни высунулась голова Мариано.
– Что ты здесь делаешь? – спросил цирюльник. – Ну и напугал же ты меня!
– Что тут произошло, Мариано? – спросил в свою очередь Онофре. – Куда все подевались?
Бледный, словно обсыпанный мукой, цирюльник был так напуган, что едва мог говорить. Скороговоркой, глотая окончания, он зачастил:
– Вломились жандармы и забрали сеньора Браулио, сеньору Агату и Дельфину, – бормотал он. – Всех троих пришлось нести на носилках. Сеньора Агата была совсем плоха, думаю, при смерти. Сеньор Браулио и Дельфина истекали кровью. Здесь темно, и поэтому ты не заметил – весь пол в крови. Наверное, она уже свернулась. Видишь, как бывает – смешалась кровь отца и дочери. Уж и не знаю, отвезли их в тюрьму или в больницу, а может, прямо на кладбище. Меня просто выворачивает, когда я вспоминаю эту сцену, малыш. Хотя с моей профессией я всего насмотрелся. С чем я только не сталкивался! Что? За что их взяли? Ума не приложу. Они, как ты понимаешь, не давали мне объяснений. Ходят разные слухи, это да. Говорят, девушка, это пугало огородное, была членом банды разбойников, анархистов или как их там. Заметь, я ничего не утверждаю, просто говорю с чужих слов. Но кто их знает, этих женщин, – от них всего можно ожидать. Похоже, у нее были связи с одним типом, тоже членом банды, маляром. Его взяли по доносу, а уж потом девушку и остальных.
– А обо мне спрашивали, Мариано? – поинтересовался Онофре.
– Да, вот теперь, когда ты сказал, что-то припоминаю. Спрашивали, – ответил цирюльник с едва скрываемым удовлетворением. – Они обыскали все комнаты, а в твоей копались больше, чем в остальных. Интересовались, когда ты обычно возвращаешься. Я ответил, как есть, – к вечеру. А про то, что между тобой и этой судомойкой была интрижка, не сказал, поскольку сам точно не уверен. Что-то видел, что-то замечал, но доносить не стал. Ни одного словечка. Мосен Бисансио сказал им, что ты несколько дней назад съехал из пансиона и сюда уже не заходишь. Так как на нем сутана, поверили не моей правде, а его вракам. Оттого-то они и не оставили ни одного жандарма в засаде.
Онофре тут же дал тягу. По дороге он размышлял: без сомнения, донесла Дельфина. Сделала это с отчаяния, чтобы отомстить Сисиньо и ему тоже. Она предала всю организацию. Но ведь его-то она предупредила. Онофре вспомнил, как она сказала, чтобы он немедленно убирался:
– Уходи из пансиона и не возвращайся, даже не заходи в комнату за вещами.
Может, она хотела уберечь его от жандармов? Зато Сисиньо теперь в тюрьме, и Пабло тоже, да и она сама. «Надо же, а меня Дельфина хотела спасти, хотя в действительности заварил всю эту кашу я. Какой же я мерзавец! Натворил дел! – подумал он. – В любом случае надо исчезнуть из Барселоны, и поскорее. Со временем все утихнет», – успокаивал он себя. Анархисты отсидят свой срок и выйдут на свободу, правда, если их не казнят раньше; он тоже вернется к своим делам – может, опять соберет банду воришек и убедит анархистов заняться чем-нибудь более практичным, так как революция, на которой они все помешались, – дело гиблое. А сейчас – руки в ноги и бежать. Но прежде ему необходимо было вызволить деньги, все еще находившиеся под матрасом мосена Бисансио. Однако возвращаться туда рискованно. Этот каналья цирюльник наверняка донес на него полиции, едва за ним захлопнулась дверь. «Но отказаться от денег – да ни за какие коврижки!» – подумал он. К счастью, Онофре знал, как надо действовать: на выставке он раздобыл приставную лестницу, взвалил ее на спину и понес в квартал, где находился пансион. Ему пришлось пересечь полгорода с лестницей на закорках, но это было к лучшему – так он меньше привлекал к себе внимание. Потом, когда наступила глубокая ночь, он прислонил лестницу к глухой стене пансиона, как это делал Сисиньо. По ней он поднялся на крышу, где в течение двух лет Дельфина назначала свидание своему милому. Онофре вспомнил про люк, через который можно было проникнуть в пансион: он однажды уже вылезал через него на крышу, чтобы намазать ее маслом. Третий этаж был пуст – его прежние обитатели сидели в тюрьме. Если в пансионе его ждали жандармы, то они должны были находиться в вестибюле, у двери, но никак не на крыше. Царила кромешная тьма, что было Онофре на руку. Только он один знал все закоулки дома как свои пять пальцев и мог пройти по нему в темноте, ни разу не споткнувшись. Онофре спустился на второй этаж, осторожно толкнул дверь в комнату мосена Бисансио и, услышав дыхание спящего старика, спрятался под кроватью. Когда часы на Введенской церкви пробили три раза, священник поднялся и вышел из комнаты. Он будет отсутствовать ровно две минуты, ни больше ни меньше, и за этот промежуток времени Онофре должен был успеть все сделать. Он запустил руку под матрас и обнаружил, что деньги испарились. Время было на исходе, а он все продолжал там шарить, перебирая слежавшуюся солому, которая рассыпалась у него в пальцах. Ошибки быть не могло – деньги исчезли. Он услышал шарканье шагов мосена Бисансио, возвращавшегося из туалета. Первым его побуждением было повиснуть на шее священника, сбить его с ног и выпытать, что стало с деньгами, но потом он отказался от этого плана. Если полиция в доме, то она услышит подозрительный шум и без промедления явится в комнату с заряженными пистолетами в руках. «Надо подождать, пока не представится другой случай», – сказал он себе. Задыхаясь от духоты и соломенной трухи, Онофре вынужден был провести еще целый час под кроватью в ожидании, пока мосен Бисансио снова не пойдет в туалет. Наконец, одеревеневший от неподвижности, он вылез из своего убежища, вышел в коридор, потом осторожно вылез на крышу и спустился по лестнице на улицу. На рассвете он увидел мосена Бисансио, который направлялся по своим богоугодным делам, и подошел к нему.
– Онофре, малыш! Какая радость увидеть тебя снова! – воскликнул священник. – Я было подумал, что мы никогда больше с тобой не встретимся. – От избытка чувств у него увлажнились глаза. – Видишь, какой ужас у нас тут случился. Я как раз иду в церковь помолиться за бедную сеньору Агату – она больше всех в этом нуждается. Потом помолюсь и за других: за сеньора Браулио и Дельфину, все в свое время.
– Это хорошо, падре, но прежде ответьте мне: где мои деньги? – спросил Онофре.
– Какие деньги, сынок? – удивился мосен Бисансио.
Ничто ни в его голосе, ни в выражении лица не указывало на неискренность. Деньги могла спрятать и Дельфина, перед тем как пойти в полицию с доносом. Не исключено, что на них наткнулись полицейские во время обыска. Да и сам мосен Бисансио мог случайно их найти, потратить все до копейки на благотворительность, а потом начисто об этом забыть – с него станется! «И потом, как они могли догадаться, что деньги принадлежат мне? – спросил он себя. – И зачем только я копил деньги под чужим матрасом вместо того, чтобы тратить их сразу по примеру Эфрена Кастелса».
Он понуро побрел на выставку. Надо было попытаться спасти хотя бы часть из того, что успели наворовать дети. По пути ему пришлось посторониться и пропустить вперед внушительный кортеж: со станции вели приготовленных для корриды быков, которые должны были принять смерть на площади во время празднеств от ловких рук знаменитых в то время матадоров: Фраскуэло, Герриты, Лагартихо, Масантини Эспартеро и Кара-Анчи. Животные свирепо крутили головами, нацеливали страшные рога на зевак и останавливались, чтобы обнюхать постаменты газовых фонарей. Иногда на дорогу выскакивал какой-нибудь подгулявший шутник, размахивал перед носом вожака платком и, кривляясь, имитировал пассы тореадора. Погонщики подстегивали быков палками с острыми наконечниками, а если под руку подворачивался один из таких шутников, то доставалось и ему. Добравшись до парка Сьюдаделы, Онофре пошел прямо к павильону, где хранились украденные часы, но нашел его пустым. «Это конец», – подумал он. Когда он выходил, за ним последовали двое мужчин и, настигнув его, подхватили под руки с обеих сторон. Онофре только и успел заметить, что один из них был необычайно, прямо-таки вызывающе красив.
Также он успел понять, что всякое сопротивление бессмысленно, и покорно дал себя увести. Перед тем как покинуть территорию выставки, он оглянулся: за ночь павильоны успели отделать снаружи, и теперь они блестели в лучах солнечного света. Сквозь густые, трепетавшие от дуновения ветра кроны деревьев были видны киоски, статуи, раскладные зонтики и крошечные, похожие на игрушечные купола арабских палаток и ларьков. На Оружейной площади, напротив старинного здания Арсенала, английские инженеры, считавшиеся специалистами экстра-класса и призванные специально для выполнения особо точных работ, проводили испытание Волшебного фонтана. Даже похитители Онофре замерли на несколько мгновений с открытыми от восхищения ртами. Струи, организованные в арки и колонны, меняли форму и цвет без видимого вмешательства человека и без подмешивания краски вручную: все делалось посредством электричества. «Вот такой всегда должна быть моя жизнь – радостной и красочной», – думал Онофре, покорно бредя в неизвестность, может быть, навстречу смерти. «А Эфрен? – спрашивал он себя. – Вытащил из меня столько песет, а теперь, когда я в нем так нуждаюсь, где-то ходит». Онофре не мог знать, что Эфрен преданно шел вслед за ним на некотором расстоянии, пригибаясь к земле и прячась за каждым столбом.
– Полезай! – сказали Онофре, когда они подошли к двухместному экипажу.
Окна были плотно задернуты занавесками, и не было видно, кто сидел внутри, если там вообще кто-нибудь сидел. На козлах курил трубку кучер – человек преклонного возраста, одетый не в ливрею, а в обычную одежду.
– Я сюда не сяду, – проговорил Онофре.
Один из похитителей открыл дверцу экипажа, другой стал бесцеремонно заталкивать его внутрь.
– Заткнись! Живо в карету! – прорычал он.
Онофре подчинился. В экипаже сидел мужчина, лет пятидесяти или около того, узкоплечий, но с наметившимся брюшком, жирным подбородком и впалыми скулами. У него был высокий прямоугольный лоб, увенчанный газончиком еще не седых, за исключением висков, коротко стриженных волос. Бакенбарды отсутствовали – он был тщательно, от уха до уха, выбрит, хотя его лицо украшали густые усы с подвитыми вверх кончиками, которые делали его похожим на французского маршала. Но это был не маршал, а дон Умберт Фига-и-Морера, на кого Онофре будет работать много лет подряд.
В ту пору появление монарха в окружении многочисленной свиты имело как практический, так и чисто символический смысл, причем последний перевешивал: будучи помазанником Божьим и его представителем на земле, король потерял бы престиж в глазах подданных, если бы попытался самостоятельно выполнить хотя бы одно действие, даже такое незначительное, как, например, поднести ложку ко рту. Другая причина наличия многочисленной свиты: испанские короли с незапамятных времен не отлучали от своей особы ни одного подданного, который когда-либо, пусть мимолетно, находился у них в услужении, и любая из услуг, оказанная королевскому дому, влекла за собой пожизненную должность. Имели место случаи, когда монархи, находясь уже в преклонном возрасте, отправлялись на войну в сопровождении старой кормилицы и целого выводка мамок и нянек (король не мог снизойти до того, чтобы открыто заявить: я в них уже не нуждаюсь; с одной стороны, это вызвало бы подозрения в излишней скаредности, а с другой – означало бы признание того, что королевская особа вообще может испытывать в ком-либо нужду, будь то сенешаль, камергер или мажордом). Все это создавало вокруг монарха что-то наподобие лабиринта, заполненного случайным людьми, которые зачастую не допускали к нему генералов в военное время и министров – в мирное. Поэтому короли неохотно покидали свой двор. В 1888 году его величеству дону Альфонсу ХШ, да хранит его Господь, было два с половиной года. Он прибыл в Барселону в сопровождении матери, доньи Марии Кристины – правящей королевы, двух сестер и свиты. Город оказался парализованным. Королевским особам были предоставлены старая резиденция бывшего губернатора в Сьюдаделе и здание Арсенала (это вызвало дополнительный ажиотаж у входа на территорию выставки, одноразовое посещение которой стоило одну песету, а абонемент – двадцать пять). Многочисленных же камергеров, конюших, грумов, ловчих, хранителей королевских экипажей и церемониальных жезлов, экономов, свечников, ковровщиков и обойщиков, подателей королевской милостыни, камер-фрейлин, камеристок, придворных дам и дуэний распихали куда попало. А с прибытием суверенов, аристократов и титулованных особ из других стран дело осложнилось до крайности. В народе на все лады начали рассказывать анекдоты: например, о саксонском бюргере, которому пришлось на одну ночь разделить кровать с только что прибывшим из Парижа артистом, дававшим, о чем гласила афиша, представление с дрессированными кошками в Конном цирке; или о мошеннике, который благодаря своей физиономии мог спокойно выдавать себя за Великого Могола и поглощать бесплатные обеды в ресторанах и кафе. Барселонцы были готовы вывернуться наизнанку, чтобы сделать пребывание туристов возможно более комфортабельным и сгладить все неудобства, хотя сами падали от усталости и терпели сплошные убытки, как это часто происходит при проведении подобного рода мероприятий. Гости, как правило, вели себя высокомерно, брезгливо морщили носы по каждому пустяку и говорили: какое отвратительное место, что за тупой народ и тому подобное. Презрительное отношение к местным считалось хорошим тоном.
Всемирная выставка открылась, как и намечалось, 8 апреля. Церемония проводилась следующим образом: ровно в четыре часа тридцать минут пополудни порог зала приемов Дворца изящных искусств переступили его величество король в сопровождении свиты. Король занял место на троне. Ноги его величества, не достававшие до пола, покоились на диванных подушечках, сложенных горкой. По одну сторону от трона расположились принцесса Астурийская донья Мария де лас Мерседес и инфанта донья Мария Тереза. Рядом с правящей королевой-матерью, одетой во все черное, находилась герцогиня Эдинбургская. Затем по порядку шли герцог Генуэзский, герцог Эдинбургский, принц Рупрехт Баварский и принц Георг Уэльский. Позади стояли председатель совета министров дон Пращедес Матео Сагаста и сеньоры, возглавлявшие соответствующие министерства: военное, экономического развития и военно-морского флота; за ними маячили любезные физиономии сеньоров из ведомства тайной полиции. Далее располагались испанские гранды, которые присутствовали на церемонии либо в окружении солдат с алебардами, либо босыми (если выбирали среди всех именно эту привилегию), местные власти, дипломатический и консульский корпуса, чрезвычайные и полномочные представители разных стран, генералы, адмиралы, командующие эскадрами, Исполнительная хунта по организации выставки в полном составе и бесконечное множество других важных особ. В зале также находилось огромное количество растворенных среди прочей массы людей лакеев в коротких, а ла Федерика[39], штанах, которым было вменено в обязанность носить за знатными гостями их родовые гербы и эмблемы: латунные ключи и цепи, ленты, хлысты, оленьи рога, когтистые лапы, арбалеты и колокола. Всего на церемонии присутствовали пять тысяч человек. Произносились речи, воспитатели держали на руках инфантов и инфант королевского дома. Гости посетили некоторые павильоны, начав с Павильона Австрии, откуда была родом ее величество королева. В Павильоне Франции была исполнена фортепьянная пьеса Шопена, а во Дворце губернатора была сервирована легкая закуска – lunch. Когда королева заканчивала свой lunch, в Павильон Австрии входили последние из приглашенных. За всеми этими торжествами наблюдала огромная толпа. Вечером в «Лисеу» давали оперу «Лоэнгрин» Вагнера, на которой соблаговолила быть королева, чей изысканный туалет венчала графская корона; к началу второго акта кое-кто из гостей еще не закончил завтракать. В общем и целом открытие прошло торжественно, что называется – без сучка без задоринки. Экспонаты вполне соответствовали уровню посетителей, приглашенных в тот день. Правда, на некоторых зданиях еще не была завершена отделка, а другие, построенные задолго до открытия, успели основательно поизноситься, и пресса писала об огромных трещинах в стенах и основании фундамента и о жуткой неразберихе, царившей на открытии, но все это не имело значения. Выставка понравилась посетителям. Нам, современным людям, могло бы показаться, что отдельные сооружения своим суровым архитектурным стилем, сводами, увенчанными деревянными резными венками, пышными навесами из креповой ткани придавали ей вид огромного похоронного катафалка, но таков был стиль эпохи, ее представления об элегантности, и с этим нельзя не считаться. В порту бросили якорь шестьдесят восемь военных кораблей из разных стран, на борту которых находились девятнадцать тысяч человек экипажа и пятьсот тридцать восемь пушек. Сейчас мы усмотрели бы во всем этом скрытую угрозу, однако тогда барселонцы оценили появление боевых кораблей как несомненный знак вежливости и выражение дружеских чувств. Еще не разразилась Первая мировая война, и оружие несло печать некой декоративности. В поэме, сочиненной к открытию Всемирной выставки, Федерико Раола обобщает существовавшую на тот момент военную концепцию в следующих строках:
Вся планета дрожит От бешеной канонады – Монстры войны и ада Так прославляют мир.
Ту же мысль высказывает Мелчор де Палау в своем «Гимне на открытие выставки». Одна из строк звучит так:
И грохочет, но не ранит устрашающая пушка.
Всемирная выставка закончила свою работу 9 декабря 1888 года. Церемония закрытия была гораздо
скромнее, чем открытия: ограничились Те Deum в соборе и кратким актом во Дворце промышленности. Выставка продолжалась двести сорок пять дней, ее посетителями стали более двух миллионов человек. Стоимость строительства составила пять миллионов шестьсот двадцать четыре тысячи шестьсот пятьдесят семь песет и пятьдесят шесть сентимо. Некоторые сооружения потом активно использовались для других целей. Муниципалитет Барселоны еще многие годы задыхался в тисках огромного долга. Однако осталось и другое – ощущение славы во всем ее блеске и великолепии и понимание того, что Барселона, если захочет, может вновь стать мировым центром, городом-космополитом.
ГЛАВА III
1
О жизни дона Умберта Фиги-и-Мореры имеется мало сведений: известно, что он уроженец Барселоны, что его родители держали в квартале Раваль скромную лавочку сухофруктов и что он получил начальное образование под присмотром монахов-миссионеров, которые в силу изменчивости политических режимов в тех далеких землях, где они проповедовали, вернулись на родину и вынуждены были временно бросить якорь в Барселоне, чтобы заняться таким необременительным делом, как преподавание. Известно также, что он изучил право, женился поздно – в тридцать два года и достиг высокого уровня профессионализма на юридическом поприще. К сорока годам он обзавелся собственной адвокатской конторой, приобретшей в Барселоне громкую славу, однако скорее скандальную, чем добрую, и вот почему: хотя в середине XIX века формально никто не оспаривал равенства всех людей перед законом, в реальности дело обстояло совсем по-другому. Власть имущие, да и просто имущие использовали это равенство в своих целях и в полном объеме, в то время как люди из низов не имели такой возможности. Они не знали своих прав, а если бы и знали, то не сумели бы их употребить себе во благо ни при каких обстоятельствах, пусть даже среди них вдруг отыскался бы человек, хорошо знавший законы и умевший применить их на практике. Судебная машина все равно не позволила бы ему это сделать. По поводу порядка и способа отправления правосудия в судейских головах хранился весьма скудный запас идей, зато они отличались ясностью и категоричностью. Эпоха характеризовалась фанатичной верой во всеобъемлющую силу науки: не было события или явления, которые не поддавались бы точному анализу и математическим расчетам. Из массы аналогичных явлений выделялось одно, и вырабатывался непреложный закон, единый для всех схожих случаев, а уж располагая целой серией подобных законов, можно было идти дальше и предсказывать развитие событий без страха допустить ошибку. Такой же метод пытались использовать применительно и к человеческой натуре: в поведении человека искали такие мотивы, которые можно было бы свести к определенным законам. В этой области стали появляться теории, отвечавшие всем вкусам и пристрастиям. Одни носились с идеей генетической наследственности, считая ее основным фактором, определяющим поведение и поступки индивидуума на протяжении всей его жизни; другие придерживались мнения, что этим определяющим фактором являются условия, существовавшие на момент рождения человека; третьи ставили во главу угла влияние семьи и воспитания, и так до бесконечности. Встречались и такие, кто с пеной у рта отстаивал возможность проявления индивидуумом собственной воли, но их аргументы падали, что называется, в дырявый мешок.
– Эта теория, – возражали им, – заведет нас в тупик.
Детерминизм был на гребне моды; он подводил людей, особенно тех, кто должен был определять мотивацию поведения человека и вершить над ним правосудие, к упрощенному пониманию явлений. Судейские отнюдь не пренебрегали принципами справедливости – просто они трактовали их по-своему, то есть слишком прямолинейно, не вдаваясь в нюансы. Им достаточно было одного поверхностного взгляда на обвиняемого, чтобы определить, как с ним поступить. Если преступление совершал человек утонченный, имевший хорошее происхождение, а тем паче – состояние, то судьи убеждали друг друга в существовании убедительной причины, доведшей человека до совершения преступления, и сочувственно крутили носами. Если же обвиняемый был бродягой без роду без племени, то судейские не озадачивали себя поисками мотивов и тайных побуждений его поступков, полагая, что помимо дурной наследственности, передаваемой от родителей к детям, склонность такого рода людей к неуважению порядка обуславливалась также нетвердостью религиозных устоев, неразвитостью гражданского самосознания и недостаточностью культурного уровня. В этом они полностью соглашались с социологами. И даже при наличии смягчающих или полностью исключающих вину обстоятельств они проявляли чудеса изворотливости, чтобы вынести обвинительный приговор.
– Обвиняемый может приводить какие угодно доказательства, – говорили они, – прикидываться невинным ягненком, все равно конец один: тюрьма.
Предполагалось, что тюрьма должна перевоспитывать и адаптировать преступников к нормальной жизни, но это далеко не всегда удавалось. Против такого положения вещей выступал дон Умберт Фига-и-Морера. Будучи сам из низов, он переводил решение вопроса в более практическую плоскость.
– Проблема состоит не в совершении бедняком преступления как такового, – утверждал он, – а в отсутствии хорошего защитника, который мог бы таскать для него из огня каштаны.
И это была сущая правда: еще ни один мало-мальски образованный адвокат не возложил свои компетентность и талант на алтарь спасения какого-нибудь бродяги. Напротив, все они наперебой старались услужить влиятельным людям, занимавшим прочное положение в обществе. А поскольку таких людей было мало, то и адвокатов с хорошими доходами тоже было не густо. Дон Умберт Фига-и-Морера рассуждал крайне просто: «Существует огромный девственно чистый рынок, где товаром выступает беднота и где можно неплохо заработать, вопрос лишь в том, каким образом это сделать. Для меня, дона неизвестного, без связей и знакомств, будет одинаково трудно пробиться как в высоких сферах, так и в низших кругах». Он стал завсегдатаем бедных кварталов, предлагая нуждавшимся юридическую помощь и свое знание законов, и даже заказал специальные визитки, выполненные обычным, легко читаемым, а не готическим шрифтом, в большей мере соответствовавшим традициям юридической практики того времени.
– Если вы попадете в какую-нибудь неприятную историю, вспомните обо мне, – говорил он обитателям трущоб и вручал им свои карточки.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|