Двигатели давно прекратили работу, и мы летим по инерции со скоростью — двадцать восемь с половиной километров в секунду. Мы не чувствуем этого. Кажется, что корабль неподвижно висит на одном месте. Земля осталась далеко позади.
Звезды повсюду. Со всех сторон нас окружают бесчисленные светящиеся точки. Млечный Путь виден весь как исполинское кольцо. Солнце сияет нестерпимо ярко, но в непосредственной близости к нему видны звезды. Странное зрелище! Солнце и звезды на черном фоне.
С Земли небо никогда не кажется таким черным. Простым глазом видно, что та звезда дальше, а эта ближе, но как они все далеки!
Корабль висит в центре бесконечного пространства…
Та самая картина, которая так пугала меня на Земле, здесь не вызывает страха. Нет ощущения, что под нами бездна, потому что такая же бездна находится со всех сторон, а понятия “верх” и “низ” давно уже спутались. Как только перестали работать двигатели и корабль полетел по инерции с постоянной скоростью, тяжесть исчезла, а с нею вместе исчезли обычные представления. По привычке считаю, что под ногами “низ”, а над головой “верх”, но мне ничего не стоит повернуть свое тело на сто восемьдесят градусов, и тогда то, что было “верхом”, становится “низом” — и наоборот. Для этого достаточно сделать легкое усилие, используя как точку упора какой-нибудь неподвижно укрепленный предмет или, просто стену.
Я ничего не вешу!..
Ощущение невесомости, о котором я так много думал перед полетом и которого чуть-чуть боялся, оказалось совсем не страшным, даже приятным. За одни сутки я вполне освоился с ним.
Вот сейчас я пищу за столом. Мне удобно; но как это выглядит со стороны?..
Наша каюта невелика. Одна стена полукруглая — это борт корабля. В ней круглое окно. Когда им не пользуются, оно закрыто снаружи стальной плитой. Задняя стена прямая и идет от одного борта к другому. В ней “дверь” — круглое отверстие диаметром в один метр. Если мне надо выйти из каюты, то я, слегка оттолкнувшись от чего-нибудь, проплываю в нее, как рыба. Две боковые стены представляют собой правильные полукруги и не имеют отверстий. На одной из них находится стол, привинченный наглухо, и я сижу за ним прямо на воздухе. Левая рука лежит на столе и придерживает тетрадь, в которой я пишу. Если я сниму руку, то от моего дыхания тетрадь немедленно улетит. Она улетела бы, даже если бы весила полтонны (на Земле), так как здесь все предметы одинаково ничего не весят. Мускульного усилия, которым я прижимаю тетрадь к столу, достаточно, чтобы удерживать меня самого на месте. Кроме стола, в каюте находится шкаф, в котором помещаются инструменты, приборы и наши личные вещи. Он сделан из алюминия и занимает всю стену напротив стола. Когда я сижу за столом, то шкаф относительно меня находится на “потолке”, а если я повернусь ногами к нему, то на “потолке” окажется стол.
Никаких постелей в каюте нет. По обеим сторонам окна висят две сетки. В них мы должны спать. Делается это так: слегка оттолкнувшись от чего-нибудь, подплываешь в воздухе к сетке и, поместившись в ней, застегиваешь пряжки. Невесомое тело ни на что не давит, и спать можно в любом положении, как на мягчайшем пуховике. Сетка не дает моему телу двигаться по каюте во время сна. Дело в том, что в нашем невесомом мире время от времени возникает чуть заметная сила тяжести. Это происходит тогда, когда корабль поворачивается вокруг своей продольной оси. Как ни мала эта сила, но ее достаточно, чтобы я проснулся совсем не там, где “лег”. Точнее говоря, это не тяжесть, а центробежный эффект. Когда происходит поворот, все незакрепленные предметы начинают двигаться.
Эта же причина вызывает красивую иллюзию, которой мы можем любоваться в окно. В момент поворота создается впечатление, что вся Вселенная сдвигается с места и медленно поворачивается вокруг корабля. Зрелище неописуемое!
Как я упоминал, отсутствие тяжести стало настолько привычным, что мы его просто не замечаем. Но я хорошо помню, сколько разговоров вызвала эта особенность звездолета, которую Камов вынужден был оставить в интересах астрономических наблюдений. Создание искусственной тяжести путем быстрого вращения затрудняло бы работу с телескопом; и правительственная комиссия в конце концов согласилась, что этим удобством надо пожертвовать, тем более, что виднейшие врачи Советского Союза решительно высказывались за полную безвредность для человека длительного невесомого состояния. По этой же причине Камов отказался от регулирования температуры внутри корабля изменением окраски корпуса с помощью сдвижной чешуйчатой оболочки — способа, предложенного еще К.Э.Циолковским. Повороты звездолета вокруг продольной оси давали возможность легко направить телескоп в любую сторону.
Следует упомянуть об одной важной подробности. Круглая дверь всегда закрыта герметической крышкой. При переходах из одного помещения в другое мы обязаны закрывать за собой все двери, что делается простым нажатием кнопки.
Межпланетное пространство не пусто. В нем движутся бесчисленные частицы материи, начиная от пылинки и до огромных масс. Встреча корабля с подобными блуждающими телами, по мнению Камова, почти невозможна, но все же не исключена. Если один из таких камней или даже крохотный кусочек налетит на корабль, то при огромной скорости обоих тел это вызовет более или менее сильный взрыв. В борту корабля возникнет пробоина, а так как снаружи совершенно отсутствует воздух, то в эту пробоину с силой устремится воздух, находящийся внутри корабля. В несколько секунд весь экипаж звездолета погибнет. Но так как корабль разделен на герметичные отсеки, подобный конец экспедиции маловероятен.
Если борт окажется пробитым в такой момент, когда в каюте кто-нибудь находится, и взрыв не будет слишком сильным, можно спастись, наложив на пробоину пластырь. Такие пластыри разложены всюду. Они различных размеров и должны плотно закрыть отверстие, так как воздух внутри корабля давит на все предметы с такой же силой, как и на Земле, то есть с силой одного килограмма на каждый квадратный сантиметр, а снаружи, повторяю, давления нет. Но при этом, конечно, надо действовать с быстротой молнии.
Сейчас в каюту “входил” Пайчадзе. Чтобы открыть дверцу шкафа, он принял такое положение, что оказался висящим над моей головой под прямым углом.
Я знал, что ни он, ни предметы, находящиеся в шкафу, не могут упасть на меня, по сила земных привычек заставила сделать движение в сторону, — тетрадь немедленно отлетела в другую.
Арсен Георгиевич заметил это и рассмеялся. Он вынул из шкафа какой-то прибор и, ловко повернувшись в воздухе, оказался в одном положении со мной. По пути он успел поймать мою тетрадь.
— Можно прочесть? — спросил он.
Я кивнул головой. Он стал внимательно читать последние страницы.
— Физические явления на корабле, — сказал он, передавая мне тетрадь, — описаны хорошо, но почему не описали старт полета?
— Обязательно опишу.
— Надо соблюдать хронологическую последовательность.
— Этот дневник, — ответил я, — только сырой материал. Я пишу его как придется.
— Никогда не надо делать “как придется”. — Он положил руку на мое плечо, отчего я немедленно опустился вниз. — Не обижайтесь!
— Что вы, Арсен Георгиевич! Конечно не обижаюсь.
Он удалился, закрыв за собой дверь, а я опять сел к столу и внимательно прочитал все написанное.
Конечно, Пайчадзе прав. Мои записи сумбурны. Надо писать последовательно.
… В ночь перед стартом я, вопреки своим ожиданиям, спал хорошо. Ровно в семь часов за мной заехал Пайчадзе. Взяв с собой небольшой чемодан, сопровождавший меня во всех моих поездках, я сел в машину с чувством, похожим на облегчение.
Кончилось ожидание. Пути назад нет!
Арсен Георгиевич был молчалив. Я понимал его состояние и не беспокоил разговором. В Москве Пайчадзе оставлял жену и шестилетнюю дочь. Он только что простился с ними, так как провожающие не допускались на место старта.
Машина миновала стадион “Динамо” и помчалась по Ленинградскому шоссе. Наш космический корабль должен был тронуться в путь с берега Клязьмы. Оттуда же Камов начал и оба первых полета.
Было девять часов утра, когда мы прибыли на место.
Ракетодром, окруженный высокой оградой, представлял собой огромное поле — пятнадцать километров в диаметре. Вход за эту ограду был строжайше запрещен кому бы то ни было. В центре поля находился наш корабль, готовый к полету. Он висел на высоте тридцати метров от земли, поддерживаемый ажурным переплетом стартовой площадки.
В большом двухэтажном здании, которое мы в шутку называли “межпланетным вокзалом”, где помещались мастерские и лаборатории, обслуживающие корабль, мы застали Камова, Белопольского и членов правительственной комиссии.
Мы с Пайчадзе прибыли последними.
Камов был занят с председателем комиссии — академиком Волошиным, а Белопольский, поздоровавшись с нами, через несколько минут сел в машину и уехал к кораблю.
Камов подозвал Пайчадзе, и я остался в одиночестве. Ко мне подошел корреспондент ТАССа Семенов, которого я хорошо знал. Он спросил меня о самочувствии и передал привет от работников ТАССа. Я рассеянно поблагодарил его.
В половине десятого Камов встал и крепко пожал Волошину руку.
— Пора! — сказал он.
Старый академик, сильно взволнованный, обнял его.
— От всего сердца желаем нам успеха! — сказал он. С величайшим нетерпением будем ожидать вашего возвращения.
Он обнял Пайчадзе и меня.
Мы простились с остальными членами комиссии. Все были очень взволнованы. Один Камов казался невозмутимо спокойным. Когда мы садились в автомобиль, он посмотрел на меня и улыбнулся.
— Ну, как? — спросил он. — Спали?
Я мог только молча кивнуть головой.
Последние рукопожатия, последние пожелания, и машина тронулась. Через восемь минут мы были у корабля.
Белопольский ждал нас у подъемной машины. Рядом с ним стоял инженер Ларин — руководитель работ по подготовке корабля к полету. Кроме него, все работники ракетодрома уже покинули место старта.
Над нами, на высоте десятиэтажного дома, сверкал на солнце белый корпус звездолета. Он имел двадцать семь метров в длину при ширине в шесть метров и формой напоминал гигантскую сигару. Внутреннее его устройство было мне уже хорошо знакомо.
На передней части блестело золотом название корабля — “СССР-КС2”. Камов переговорил с Лариным. Простившись с нами, инженер сел в машину. Было без пятнадцати минут десять. С его отъездом порвалась последняя наша связь с людьми.
— В путь! — сказал Камов.
Подъемная машина быстро доставила нас на площадку. Вблизи я увидел, что корабль висит не строго вертикально, а под небольшим углом к западу. Круглое входное отверстие звездолета было узко, и проникнуть внутрь можно было только ползком. Первым исчез внутри корабля Белопольский, за ним Пайчадзе. Наступила моя очередь.
С этой высоты был виден весь ракетодром. Я заметил удалявшуюся с большой скоростью машину Ларина и помахал ей рукой. Последнее, что я увидел, пролезая в отверстие, была красная ракета, взвившаяся далеко на горизонте.
— Скорее! — сказал Камов. Он последовал за мной, и мы, нажав кнопку, закрыли герметическую крышку.
— Что это за ракета? — спросил я Камова.
— Напоминание, что до старта осталось десять минут, — ответил он. Мы очутились в верхней, вернее, передней, части корабля, в которой помещались обсерватория и командный пункт. Помещение было залито ярким электрическим светом.
Пайчадзе подал нам большие кожаные шлемы.
Я спросил его, зачем они.
— Чтобы поберечь уши, — ответил он. — Наденьте шлем, затяните ремни туже и ложитесь.
Он указал на широкий тюфяк, лежавший на полу.
— Ускорение — двадцать метров. Это немного, но лучше переносить его лежа. Оно продлится почти полчаса.
— Значит, мы ничего не увидим? — разочарованно спросил я.
— Да. Окна откроем, когда работа двигателей прекратится.
Он надел шлем и лег рядом с Белопольским. Мне ничего не осталось, как сделать то же.
Камов, в таком же шлеме, как и мы, сел в кожаное кресло у пульта управления, не спуская глаз с секундомера.
Это кресло, составлявшее с пультом одно целое могло вместе с ним вращаться во всех направлениях, в зависимости от положения корабля. Оно было нужно только при старте и будет нужно при полетах над планетами. В пути, когда внутри звездолета исчезнет тяжесть, надобность в нем, конечно, отпадет.
Я посмотрел на свои часы. Было без двух минут десять.
Трудно описать, что я чувствовал в эти мгновения. Это было уже не волнение, а что-то гораздо более сильное, почти мучительное…
Осталось полторы минуты… Одна минута…
Я мельком взглянул на лежавших рядом товарищей. У Белопольского глаза были закрыты и лицо спокойно. Пайчадзе, приподняв руку, смотрел на часы. Я вспомнил, что он второй раз готовится покинуть Землю. А Камов? Он испытывает это уже в третий раз.
Тридцать секунд… Двадцать… Десять…
Камов повернул одну из рукояток на пульте, потом другую.
Сквозь шлем, плотно закрывший уши, послышался нарастающий гул. Он становился все громче. Я почувствовал содрогание корпуса корабля…
Потом какая-то мягкая сила прижала меня к полу. Рука с часами невольно опустилась. Я сделал усилие, чтобы опять поднять ее. Рука была заметно тяжелее обычного. Одна минута одиннадцатого.
Значит, мы уже летим.
Гул больше не увеличивался, но он был так силен, что я понял — без надетого на меня специально устроенного шлема невозможно было бы переносить его.
Корабль летел все быстрее и быстрее, каждую секунду увеличивая скорость на двадцать метров.
Я жалел, что не смог заснять на пленку удалявшуюся Землю. Это были бы исключительно эффектные кадры. Даже автоматические киноаппараты, вмонтированные в стенки корабля, Камов не разрешил мне использовать. Их объективы были закрыты снаружи металлическими крышками.
Лежать было невыносимо: мне хотелось скорее увидеть все, что нас окружает. Я завидовал Камову, имевшему возможность пользоваться для этого двумя перископами, окуляры которых находились перед ним на пульте. Время от времени он смотрел в них, контролируя полет корабля.
“Сколько времени надо, чтобы миновать атмосферу, — подумал я, — если считать, что она тянется на тысячу километров? В первую секунду корабль пролетел двадцать метров, во вторую — сорок и так далее. Значит, мы миновали ее немного более чем через пять минут после старта”.
Производя это вычисление в уме, я обратил внимание что, несмотря на увеличенную вдвое силу тяжести, мозг работает совершенно нормально. Чтобы как-то сократить время вынужденного безделья, я стал вычислять на каком расстоянии мы будем находиться от Земли когда работа двигателей прекратится. Я помнил, что они должны работать двадцать три минуты сорок шесть секунд. Решить эту задачу в уме, я не смог. Достав за записную книжку, я стал производить вычисление на бумаге. Белопольский неодобрительно посмотрел на меня. Я написал на листке: “Сколько километров мы пролетим с работающими двигателями?” — и протянул ему книжку и карандаш. Он подумал с минуту и, написал ответ, передал мне. Я прочел: “20320,5 км. Лежите спокойно!”.
Время шло. С момента старта прошло уже около пятнадцати минут. Мы находились далеко за пределами атмосферы и летели в пустом пространстве. Мной овладело лихорадочное нетерпение. Лежать становилось все тягостнее. Чудовищный гул наших атомно-реактивных двигателей действовал на нервы и вызывал мучительное желание, чтобы он прекратился хотя бы на минуту. Внутри корабля, сквозь шлем, он был невыносимо громок. Что же творится там, у кормы корабля? Какое это, вероятно, потрясающее зрелище! Исполинская ракета с длинным огненным хвостом за кормой, с непостижимой быстротой несущаяся в черной пустоте.
Я завидовал полному спокойствию, с которым Белопольский терпеливо ждал конца этой пытки. Пайчадзе, более нервный, часто смотрел на часы.
Примерно через двадцать минут после начала полета Камов неожиданно для меня встал и подошел к одному из окон. Он двигался, по-видимому, легко. Немного сдвинув плиту, закрывавшую окно, он посмотрел в узкую щель. Я бы дорого дал, чтобы быть на его месте.
Последние минуты тянулись невероятно медленно. Стрелки часов как будто остановились совсем.
Осталось три минуты… потом две…
Скорость нашего корабля приближалась к чудовищной цифре — двадцать восемь с половиной километров в секунду. Когда двигатели замолкнут, мы будем лететь с этой скоростью семьдесят четыре дня, пока не достигнем Венеры.
Когда осталась одна минута, я закрыл глаза и приготовился к той огромной перемене, которая должна была произойти: от удвоенной тяжести к полной невесомости. Я знал, что шевелиться надо будет очень осторожно, пока организм не приспособится.
Внезапно что-то случилось. В ушах стоял прежний гул, но я всем телом почувствовал перемену. Появилось легкое головокружение и почти тотчас же прошло.
Тюфяк, на котором я лежал, стал вдруг неощутимо мягок. Я почувствовал себя так, как будто лежал на поверхности воды. Гул быстро стихал, и я понял, что он только у меня в ушах. Кругом была тишина. Двигатели Прекратили работу.
Открыв глаза, я увидел Камова, который стоял у пульта.
Стоял… но его ноги не касались пола. Он неподвижно висел в воздухе без всякой опоры.
Эта, впервые увиденная, фантастическая картина поразила меня, хотя я знал, что так и должно быть. Корабль превратился в маленький обособленный мир, в котором полностью отсутствовала тяжесть.
Я лежал, не решаясь сделать хотя бы одно движение. Пайчадзе снял шлем и встал. Ни один акробат на Земле не смог бы сделать это таким образом. Он согнул ногу, поставил ступню на пол и плавно выпрямился во весь рост.
Белопольский сел и какими-то странными, неуверенными движениями тоже снял шлем. По его губам я видел, что он что-то говорит, но не слышал ни звука. Меня окружала мертвая тишина. Взявшись за руку Пайчадзе, Константин Евгеньевич хотел подняться на ноги, но неожиданно оказался висящим в воздухе. Впервые я увидел на всегда невозмутимом лице астронома волнение. Он сделал судорожную попытку коснуться пола и вдруг перевернулся головой вниз. Арсен Георгиевич, смеясь, помог ему принять прежнее положение.
Оба астронома направились к окну. Вернее, направился один Пайчадзе, а Белопольский двигался за ним, уцепившись за его руку. Достигнув стены, он ухватился за один из бесчисленных ремней, прикрепленных повсюду, и, по-видимому, обрел устойчивость. Пайчадзе нажал кнопку — металлическая ставня поползла в сторону.
Любопытство заставило меня покинуть спасительный тюфяк. Я медленно отстегнул ремни и снял шлем. Было странно чувствовать свои невесомые руки. Я бросил шлем на тюфяк, но он не упал, а повис в воздухе. Осторожно, стараясь не делать резких движений, я стал подниматься на ноги. Все шло хорошо, и я самодовольно думал, что избегну ошибки Белопольского, как вдруг, повиснув в воздухе, невольно попытался схватиться за что-нибудь. Мои ноги на короткий миг коснулись пола, и я, как пушинка, взлетел к потолку, — вернее, к той части помещения, которая до сих пор воспринималась как потолок.
Корабль как будто мгновенно перевернулся. “Пол” и все, что на нем находилось, оказалось наверху. Камов, Пайчадзе и Белопольский повисли вниз головой.
Мое сердце бешено билось от волнения, и я с трудом удержался от крика.
Камов посмотрел на меня.
— Не делайте резких движений, — сказал он. — Вы сейчас ничего не весите. Вспомните, что я вам говорил на Земле. Плавайте в воздухе, как в воде. Оттолкнитесь от стены, но только очень слабо, и двигайтесь ко мне.
Я последовал совету Камова, но не сумел рассчитать силу толчка и стремительно пролетел мимо него, довольно сильно ударившись о стену.
Не стоит описывать подробно все происходившее почти непрерывно в первые часы со мной и Белопольским. Если бы эти невольные полеты и кувырканья мы проделали на Земле, то давно сломали бы себе шею, но в этом невероятном мире все прошло безнаказанно, если не считать нескольких синяков.
Камов и Пайчадзе, прошедшие уже школу предыдущего полета, помогали нам получить первые навыки для движений, но и они не избежали ошибок.
Любопытно было наблюдать при этом за выражением лиц моих спутников. Пайчадзе, сделав неловкое движение, весело смеялся, и было видно, что он нисколько не боится показаться смешным. Камов хмурил свои густые брови и сердился на самого себя за проявленную неловкость. Белопольский после каждого невольно проделанного “трюка” украдкой взглядывал на нас, и на его серьезном морщинистом лице появлялось выражение страха. Это был страх перед насмешкой, но даже Пайчадзе, добродушно насмехавшийся надо мной, ни разу не улыбнулся при неловкости, проявленной Константином Евгеньевичем.
Что касается меня, то я, не обращая внимания на насмешки Пайчадзе, намеренно делал различные движения, чтобы скорее научиться “плавать в воздухе”.
В общем, мы освоились довольно быстро. Не прошло и трех часов, как я уже мог двигаться, куда хотел, произвольно меняя направление, пользуясь для этого ремнями, стенами, любыми попавшими под руку предметами.
Свободное парение в воздухе доставляло неописуемое ощущение, напоминающее далекое детство, когда я во сне так же свободно летал с места на место, просыпаясь всегда с чувством сожаления, что сон кончился.
Мы провели несколько часов у окна обсерватории. Оно было не очень велико, приблизительно метр в диаметре, но поразительно прозрачно, несмотря на значительную толщину стекла.
Звездный мир производил подавляющее впечатление своей грандиозностью. Но особенно — поразительный, ни с чем не сравнимый вид имели в эти первые часы полета Земля и Луна. Мы находились на таком расстоянии, что оба небесных тела казались нам приблизительно одинаковых размеров. Два огромных шара, один желтый, а другой бледно-голубой, висели в пространстве сзади и немного левее пути корабля. Солнце освещало значительно больше половины их видимой поверхности, но и неосвещенная часть легко угадывалась на черном фоне неба. Как мне и говорил Камов во время нашего первого разговора два месяца тому назад, мы видели ту сторону Луны, которая не видна с Земли. Казалось, что это не хорошо известная, привычная с детства спутница Земли, а какое-то другое, незнакомое небесное тело.
Может быть, только сейчас, глядя на родную планету, находящуюся так далеко, я впервые почувствовал тоску разлуки. Мне вспомнились друзья, с которыми я простился накануне старта, товарищи по работе. Что они делают в эту минуту? В Москве сейчас день. Ясное голубое небо раскинулось над ними, и за этой голубизной не видно крохотной точки нашего звездолета, который все дальше и дальше удаляется в черную бездну мира.
Я взглянул на своих товарищей. Камов и Пайчадзе были спокойны, как всегда. Изрезанное морщинами лицо Белопольского было грустно, и мне показалось, что на его глазах блестят слезы. Подчиняясь невольному порыву, я взял его руку и пожал. Он ответил на мое пожатие, но не обернулся ко мне.
Почувствовав тяжесть на сердце, я отвернулся. Внешнее спокойствие Камова и Пайчадзе в этот момент было мне неприятно, но я понимал, что они только лучше владеют собой, чем мы, а испытывают, вероятно, те же чувства.
Мелькнула мысль: “Эти два человека покидают Землю не в первый раз. Может быть, когда они вдвоем летели к Луне, они не были так спокойны”.
Около часа на борту корабля царило полное молчание. Все смотрели на далекую Землю. На ее диске я не различал почти никаких подробностей, и она нисколько не походила на школьный глобус, как ее иногда рисуют в книгах.
— По-видимому, — сказал я, — на всей поверхности Земли густая облачность.
— Почему так думаете? — спросил Пайчадзе.
— Почти ничего не видно.
— Облака здесь ни при чем, — сказал он. — Даже при полном их отсутствии подробности земной поверхности будут плохо видны. Атмосфера отражает солнечные лучи сильнее, чем темные части материков. Если бы была зима, мы видели бы Европу гораздо лучше. Хотите убедиться, — посмотрите на южное полушарие.
Действительно, я отчетливо видел силуэт Австралии, Азия смутно проступала сквозь белесую дымку.
За те часы, что мы провели у окна, Земля и Луна казались все время на одном месте. Корабль как будто не удалялся от них.
— Вам это только кажется, — сказал Сергей Александрович, когда я обратил его внимание на это обстоятельство. — Расстояние непрерывно увеличивается на шестьдесят километров в секунду.
— На пятьдесят восемь с половиной, — поправил Белопольский,
— Я назвал цифру приблизительно, — сказал Камов, — но Константин Евгеньевич конечно нрав. Если хотите еще более точную цифру, то на пятьдесят восемь километров двести шестьдесят метров.
Я не мог удержать улыбки, увидя, как Белопольский поджал свои тонкие губы при этих словах, сказанных самым невинным тоном. Улыбнулся и Пайчадзе.
Константин Евгеньевич имел маленький недостаток: он не всегда был достаточно тактичен, и Камов, как никто, умел мягко указать ему на это. Последняя названная им цифра была абсолютно точная.
Глядя из окна звездолета на свободно висящий в пространстве шар Земли, я подумал о долгих веках, когда люди считали свою маленькую планету центром мира. Меня потянуло к аппарату. Хотелось запечатлеть на пленке эту поразительную картину, Пусть миллионы людей увидят то, что видим мы — четыре счастливца, четыре посланца советской науки.
— Взгляните? — сказал Камов. — Вот блестит вдали небольшое небесное тело. Это наша родина — планета Земля. Она кажется сейчас больше всех звезд, кроме Солнца, но все же как она мала! Пройдут недели, вы с трудом найдете ее среди просторов Вселенной. А когда мы достигнем орбиты Марса, Земля будет казаться только крупной звездой. Но мы сами будем находиться все еще в самой середине планетной системы, окружающей обычную, ничем не примечательную рядовую звезду, которую мы называем Солнцем. А кругом вы видите бесчисленное количество таких же солнц, как наше. Чтобы добраться до ближайшего из них, нашему кораблю понадобилось бы тридцать четыре тысячи лет непрерывного полета. Оттуда мы увидели бы Солнце крохотной звездочкой, а Землю не смогли бы увидеть в самый сильный из существующих телескопов.
Белопольский обернулся к нам.
— Картину, нарисованную Сергеем Александровичем, — сказал он, — можно дополнить. Все звезды, которые вы видите вокруг, и еще бесчисленное количество других, которых вы не видите из-за слабости человеческого зрения, являются единой звездной системой, называемой Галактикой. Чтобы отсюда долететь до ближайшего края нашей Галактики с той скоростью, которую имеет сейчас корабль, нужно девяносто миллионов лет, а если направиться к противоположному ее краю, то мы добрались бы до него только через семьсот миллионов лет непрерывного полета. Но наша Галактика не единственная во Вселенной. В настоящее время известно свыше ста миллионов таких же Галактик, как и наша. Предполагают, что все они входят в единую систему, называемую Метагалактикой. Нет никаких оснований предполагать, что Метагалактика существует в единственном числе. Вероятно, их также бесчисленное множество.
— Помилосердствуйте, Константин Евгеньевич! — шутливо сказал Камов. — Этого более чем достаточно.
Мое воображение было подавлено словами Белопольского. Наша грандиозная экспедиция после всего услышанного показалась мне чем-то вроде небольшой прогулки.
— Смогут ли люди когда-нибудь, — сказал я, — до конца постигнуть всю необъятную Вселенную, раскрыть все ее тайны?
— Никто необъятного объять не может, — сказал Пайчадзе. — Я, конечно, шучу. Смогут, Борис Николаевич! Смогут тогда, когда наука и техника будут во много раз могущественнее, чем теперь. Помните слова товарища Сталина: “Нет в мире непознаваемых вещей, а есть только вещи, еще не познанные, которые будут раскрыты и познаны силами науки и практики”.
Снова на борту корабля наступило продолжительное молчание. Его самым неожиданным образом нарушил Белопольский. Он вдруг посмотрел на часы и, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Сколько времени потеряно даром! Надо начинать наблюдения.
Пайчадзе посмотрел на него с искренним изумлением.
— Вы способны сейчас заняться научной работой? — спросил он. Константин Евгеньевич даже не ответил. Он слегка пожал плечами и, неловко цепляясь за ремни, направился к телескопу. По губам Камова скользнула чуть заметная улыбка.
— Я не могу работать, — сказал Пайчадзе. — Я буду смотреть на Землю, пока она близко.
Поведение Белопольского показалось мне странным. Я сам не мог отвести глаз от планеты, на которой родился и вырос и которая, как мне теперь казалось, быстро становилась все меньше и меньше.
Камов и Пайчадзе, подобно мне, не отходили от окна. Так прошло часа два. А Константин Евгеньевич за все это время ни разу не отошел от телескопа, направленного в противоположную от Земля сторону.
“Может быть, — подумал я, — этот человек острее всех нас переживает отлет с Земли и занялся работой, чтобы заглушить тяжелые мысли”.
Верно ли я угадал причину, заставившую нашего товарища отвернуться от окна, или нет, — не знаю. Возможно, что Белопольский поступил так из-за свойственного ему педантизма, но мне невольно хотелось, чтобы мое первое предположение было правильным.
В ПУТИ
По земному счету — 10 сентября.
Через сто двадцать часов мы достигнем Венеры. Первый этап длительного пути близок к концу. Какой далекой и недоступной казалась эта лучезарная планета, так красиво сияющая на утреннем и вечернем небе Земли, а сейчас мы находимся уже близко от нее!
Близко!.. Очевидно, постоянное общение с астрономами приучило меня к астрономическим понятиям, если расстояние свыше пятнадцати миллионов километров кажется мне близким.
Венера находится сейчас между нами и Солнцем и обращена к нам неосвещенной стороной. Зато мы видим ее на фоне солнечного диска, и оба наших астронома бесконечно ведут наблюдения, столь редко доступные на Земле.
Я закончил всю программу съемок, порученную мне на этом участке пути. Работы было так много, что за два месяца я не нашел свободного времени продолжить свои записи.