А Ферран тем временем вытащил из лежащей перед ним на столе груды бумаг еще один документ.
Рассказывают, что однажды в известную библиотеку прислали письмо, написанное на китайском языке. Библиотекари не могут прочитать это письмо, но у них есть словарь и грамматика китайского языка, а также много восточных книг, некоторые прекрасно изданы и переплетены (например, редкий экземпляр книги «Беседа в нефритовом павильоне» с изысканными иллюстрациями). Библиотекари решают сочинить ответ на письмо; с помощью своих словарей они пытаются найти альтернативы иероглифам, использованным в письме; изучают повторяемость и контекст пиктограмм во всех находящихся у них в распоряжении текстов и в конце концов создают весьма последовательную теорию языка, о котором к концу работы они знают все, кроме значения слов.
Используя свою теорию, библиотекари сочиняют ответ, представляющийся им серией тщательно связанных логикой пиктограмм. Однако адресат-китаец принимает их письмо за послание от молодой женщины по имени Шио-Лин, в которую он, как всегда бывает в легендах, немедленно влюбляется. Затем следует обмен письмами, заканчивающийся договоренностью о браке, его отмене и самоубийством этого человека (который был историком и написал письмо в библиотеку исключительно с целью получить информацию о миссионере по имени Мартин Готтфрид). История завершается тем, что делегация библиотекарей отправляется в Китай — где их, естественно, никто не понимает, — посещает могилу историка, проливает над ней слезы и т.д.
В этой трогательной истории библиотекари действуют совместно согласно логике женского ума, хотя каждый в отдельности всего лишь следовал законам языка, которого никто из них не понимал. Сознание — это свойство, так же отличающееся от своих механических компонентов, как грохот высыпающегося из мешка зерна отличается от почти бесшумного шороха одного падающего зернышка; и если мысль, как и все другое в теории Ро-зье, может быть сведена к обработке информации, тогда лишь конструктивные детали стоят на пути создания искусственного мозга.
Теория Розье о «механическом сознании» предполагает машину, которая постепенно заменяет отдельные элементы человеческого мозга, имитируя их роль в обмене информации, например, системой шкивов или гидравлическим механизмом, который, подобно тому, как хорошо сконструированное механическое сердце будет гнать кровь по сосудам не хуже естественной сердечной мышцы, с таким же совершенством должно исполнять функцию органа, заключенного в нашем черепе. Место, где в этом механизме помещается сознание, будет так же невидимо и так же лишено существования, как красивая китаянка, возникающая в результате коллективного акта символической манипуляции, проделанной группой не понимающих языка переводчиков. Где-то внутри предлагаемой машины размером примерно с нашу планету, среди приводов и шкивов, отполированных трубок и насосов, будут жить мысли, идеи и ощущения; это будет существо, не знающее, как оно было создано, вероятно, желающее это узнать, обладающее разумом, способным отвечать на наши вопросы — если бы только у него было средство общения с нами, а у нас — общения с ним.
Или можно себе представить огромную игру, в которую играет не персонал библиотеки, а все население земного шара. Каждый человек получает письма от других игроков, в конверты вложены только визитные карточки с именем и адресом отправителя; в зависимости от того, сколько он получил карточек, человек посылает свои собственные визитные карточки игрокам, включенным в его список знакомых. Образовавшаяся сеть общения, если первоначальные списки были правильно составлены, может, на наш взгляд, имитировать работу мозга, при этом узнавание нового соответствует собиранию новых адресов, но мысль присутствует только благодаря бесчисленным взаимодействиям индивидуумов, у которых существует немного забот, отвлекающих от игры, и которые действуют по определенным правилам, не понимая их смысла.
Таким образом, Розье предлагает создание всемирной сети информации, которая, если она достаточно расширится и если ее построение будет правильным, в конце концов сможет думать, хотя у нас не будет никакой возможности узнать, какие мысли посещают ее ум. Это будет мозг, составленный из отдельных людей, и скорость его мышления будет зависеть от налаженной почтовой службы, которая, надо признать, совершенствуется с каждым днем.
Наши первоначальные эксперименты с «механическим сознанием» были основаны на работе Раймунда Луллия, чья работа «Ars Magnum» содержит таблицы, согласно которым, следуя строгим правилам, можно вывести логические утверждения путем отбора и комбинаций определенных фраз. Согласно принципам Луллия, многим удалось создать еще более совершенные и разносторонние механизмы, состоящие из концентрических металлических дисков с тонкой гравировкой; в результате вращения этих дисков совершенно независимо от воли вращающего возникают целые фразы и предложения, содержащие идеи, которые проистекают всего лишь из случайной комбинации слов, выгравированных на полированной поверхности дисков. Такая машина, если она достаточно велика, способна создать связный письменный текст, и разработанная Розье теория «механической литературы» утверждает, что такой метод когда-нибудь заменит далекий от совершенства труд авторов, являющийся пока что единственным способом написания книг. Наши эксперименты в области «искусственной литературы» дали фрагментарные и условные результаты, но они позволяют надеяться на достижение значительного прогресса, когда будут разработаны все возможности, заложенные в «механической поэзии» Николаса Клери; однако, чтобы дать представление о стоящих на этом пути трудностях, можно упомянуть проблему «трех прилагательных», которая до сих пор не разрешена и, возможно, не поддается разрешению.
Клери считал, что любое высказывание эквивалентно — в силу управляющих им многочисленных сил равновесия — системе твердых тел. И наоборот, что любой набор предметов может быть переведен на язык слов. Таким образом, даже движение планет представляет собой скрытую космическую рукопись. Однако мы знаем, что движение планет и звезд подчинено законам гравитации и руководимо волнами вероятности, которые посредством постоянного обмена информацией заставляют небесные тела придерживаться намеченного пути. Отсюда возникает вопрос: нельзя ли саму Вселенную считать мыслящим организмом, планеты и звезды в котором являются бездумно взаимодействующими компонентами; их действия вынужденны, но они суть вместилище существа, для которого орбита — предшественник мысли, а комета — в силу аккумуляции небесных последствий — вдохновение; для которого предварение равнодействий представляет собой тонкую психологическую проблему, отнесенную в мирное царство математики. Грандиозные повороты этого космического воображения медленны, постоянны и великолепны; его размышления чисты и благородны. Это, без сомнения, ум самого Бога, одинокая игра которого и радостное созерцание собственных добрых деяний являются залогом существования каждого из нас. Все мироздание оказывается зашифрованным в тексте, который наша теория называет «функцией универсальной волны»; в тексте, содержащем в себе, словно в гигантской библиотеке, каждую Божью мысль. Сами мы — лишь клеточки клеточек, персонажи снов, крошечные листочки на древе вероятности, что взращено божественным светом, древе, с ветвей которого нам всем суждено скоро упасть на глазах одного Его, того, кто нас создал и был создан нами, чей центр — везде и чья окружность — нигде.
Минар уныло брел назад к дому. Он никогда больше не упомянет имя Жаклин; более того — он никогда больше не будет о ней думать, ибо ее судьба, по всей вероятности, неразрывно связана с пакостными похождениями отца Бертье, а вовсе не с документами, которые Ферран считает столь важными. Надо как-то забыть ее, забыть представшее ему вчера жуткое зрелище ее бездыханного тела, которое Бланшо, несомненно, обнаружил вскоре после побега Минара, так что сегодня его уже, наверное, разыскивает половина Парижа.
Может быть, ее убил Бертье?
Эта мысль пришла в голову Минара, когда он завернул за поворот дороги и обнаружил, что поднимается на пологий склон. Впереди с трудом шла нагруженная тяжелым мешком полная женщина. Во время встречи с Бертье Минар был охвачен таким благоговейным почтением к другу Жан-Жака, что у него не возникло и тени подозрений, которыми попытался поделиться с ним Ферран; но теперь, поговорив с беднягой Корне, Минар увидел улыбчивого священника совсем в ином свете. Будучи соблазнителем Жаклин, он, естественно, хотел от нее избавиться. И у него была такая возможность. Он говорил им со своей обычной страстью к самовозвышению, что часто ездит в столицу. Там он, несомненно, посещал блестящие салоны и растекался, как прогорклое масло, среди философов, которыми он восхищался в лицо и которых поносил у них за спиной. Когда Жаклин уходила из дома, она, вероятно, встречалась со своим могущественным покровителем. И Бертье упомянул, что ездил в Париж вчера.
Ферран тем временем пришел к абсолютно иному выводу: за всем этим стоит Жан-Бернар Розье; это он собрал воедино те бумаги, что читал Ферран, всю эту беспорядочную кипу, эту странную «Энциклопедию несообразностей». Розье — или безумец, или гений, а скорей всего и тот, и другой. Если его «теория Вселенной» верна, то она гораздо важнее жизни одного человека; если же, с другой стороны, это — бред сумасшедшего, то ее полоумный автор, без сомнения, способен на любое злодейство. Прочитанное Ферраном утвердило его во мнении, что невинная женщина умерла во имя какой-то непонятной философии, каких-то парадоксов, касающихся вероятности. Она умерла, а Феррану и Минару будет угрожать опасность, пока они останутся хоть как-то связанными с «Энциклопедией» Розье.
Однако, думал Ферран, просто уничтожить документы тоже нельзя. Бертье обыскал их узел с пожитками и знает, что в нем находится, и, если Розье или его агенты прибудут в Монморанси, священник с удовольствием приведет их к двери этого домика.
Минар догнал женщину, тащившую тяжелый мешок, в котором, как он теперь смог понять, были овощи.
— Вам помочь? — спросил он.
Она обернулась, и он увидел, что у нее усталое, но жизнерадостное лицо и что она выглядит моложаво, хотя, наверное, не намного моложе самого Минара.
— Вы очень любезны, — сказала она, и Минар, подняв мешок и почувствовав, какой он тяжелый, почти пожалел, что предложил помощь. Он даже удивился, как у женщины хватило сил так долго все это тащить, и, вскинув мешок на плечо, охнул и подумал, что, похоже, живя в Монморанси, будет обречен все время таскать тяжести.
— Куда вы направляетесь? — спросил он.
— Я живу в Монлуи, — ответила женщина таким тоном, будто не сомневалась, что Минар отлично знает, где это. Он притворился, что так оно и есть, и замедлял шаги каждый раз, когда дорога впереди разветвлялась, стараясь держаться чуть позади своей спутницы.
Женщина мурлыкала на ходу песенку. Минар решил, что она служанка в каком-то большом доме и что туда они и направляются.
— Что-то я вас раньше здесь не видела, — сказала женщина, оборвав песенку.
— Мы приехали сюда погостить, — отозвался Минар, стараясь не показывать, как тяжело ему тащить мешок.
Женщина сорвала травинку с края дороги и стала ее жевать.
— Вы здесь с семьей?
— Я с другом.
— А, вот как, — произнесла она с таким видом, словно узнала что-то очень важное. Потом добавила: — С другом? Не доверяйте друзьям. Мужчина должен преобладать в одиночестве.
Что она хочет этим сказать? Надеясь заставить ее остановиться, чтобы он мог передохнуть, Минар уточнил:
— Вы, наверное, хотели сказать «пребывать»?
Но она не замедлила шаг.
— Преобладать, пребывать — не все ли равно? Я считаю, что, если два слова звучат похоже, они значат одно и то же. Вообще не понимаю, зачем люди напридумывали столько разных слов.
— Ой, что-то ногу колет! — Минар опустил мешок на землю и, опершись о дерево, начал снимать башмак. — Гвоздь торчит.
Никакого гвоздя в башмаке не было, но Минару хотелось передохнуть, не признаваясь, что устал.
— Гвозди — зловредные штуки, — сочувственно отозвалась женщина. Она была созданием добрым, но невероятно глупым, и Минар уже стал подумывать, не отдать ли ей мешок и уйти. — Человек рождается свободным, а кончает жизнь в кандалах.
Минар не мог понять, откуда его собеседница поднабралась подобных высказываний, но был уверен, что она не вычитала их в книгах.
— Вряд ли вы много читаете, — сказал он, когда они продолжили путь.
Женщина нахмурилась.
— Книги — зловредные штуки.
— Как и гвозди?
На это женщина не дала ответа.
— Мой муж говорит, что без книг люди были бы более счастливы.
Минар был бы не прочь обсудить этот предмет за столиком в кафе, но вряд ли его собеседница способна на ученую дискуссию.
— А чем занимается ваш муж? Наверное, камердинер или лакей.
— Он переписчик.
Услышав, что ее муж занимается тем же делом, что и они с Ферраном, Минар заинтересовался.
— Значит, вы не служанка? Не судомойка или прачка?
— Как вы догадались, чем я занималась раньше? — удивилась женщина. — Но теперь я служу только собственному мужу, которому я приготовлю на ужин эти овощи, если только он придет домой.
Неплохо бы познакомиться с местным переписчиком, подумал Минар. Может быть, он поможет им с Ферраном найти работу. Во всяком случае, надо взглянуть на соперника.
— Мне бы очень хотелось познакомиться с вашим мужем.
— Если вам не лень подождать, то, может, и познакомитесь.
Странно все-таки: переписчик считает, что люди были бы более счастливы, если бы не было книг. Размышляя об этом, Минар с трудом преодолевал последний и самый крутой участок дороги — впереди уже виднелся большой дом, стоявший на холме посреди огороженного высокой стеной сада. Мешок к тому времени натер Минару плечи, а женщина шла себе как ни в чем не бывало и опять мурлыкала песенку.
Они подошли к деревянной двери в стене. Женщина открыла дверь, и Минар увидел в стороне от особняка узкий двухэтажный домик с маленькими окнами и оштукатуренными, но некрашеными стенами — явно жилище простого человека. Он пошел за женщиной к домику. Входная дверь открывалась в неказистую кухню. Минар сбросил мешок на каменный пол, а его спутница несколько раз громко крикнула:
— Есть кто дома?
Никто не ответил — в доме никого не было.
— Я сварю вкусный суп из этой моркови, — гордо сообщила она, вытаскивая из мешка несколько морковок. — И если муж, как всегда, задержится, накормлю этим супом вас.
Что ж, Минар ничего не имел против. Сытный обед в обители уже остался в прошлом, а для Минара сама возможность проголодаться была равноценна чувству голода.
Потом женщина сказала:
— Погляжу-ка я в саду — может, он там работает?
— В саду? Но я там никого не видел.
Женщина покачала головой:
— Я не то имею в виду. Пойдемте, я вам покажу.
Она вышла с Минаром наружу (а он только было начал предвкушать обед) и повела его по узкой дорожке вдоль каменной стены в дальний угол сада, где стоял небольшой павильон с тремя стенами и высокой крышей из красной черепицы, придававшей ему сходство с пагодой. С фасада павильон, раньше, видимо, открытый всем ветрам, был застеклен и напоминал теплицу с нежными растениями. Минар со своей новой знакомой поднялись на невысокое крыльцо и увидели через стекло, что внутри никого нет. На заваленном бумагами столе стояла открытая чернильница и лежало перо. Вокруг на полу валялись груды бумаг. Хозяин как будто решил сделать перерыв после долгой и трудной работы, к которой собирался вскоре вернуться. Этот мир, казалось, не мог иметь ничего общего с женщиной, а та тем временем открыла стеклянную дверь.
— Хотите посмотреть, чем он занимался? — спросила она Минара. — Заходите. Когда светит солнце, тут бывает очень душно.
Минар вошел и сел за стол переписчика. Он сразу же отметил прекрасный вид, открывавшийся человеку, сидящему в этом кресле: луга за садом, а вдали — Париж, отмеченный крошечными шпилями и вьющимися ниточками черного дыма; на минуту Минару показалось, что все его заботы остались в том далеком городе и что суровая рука правосудия никогда не достанет его здесь.
Минар посмотрел на аккуратно сложенную, перевязанную ленточкой стопку бумаг, лежавшую посередине стола. На первой странице было написано: «Избранные письма от Юлии к Сент-Пре, специально отобранные для госпожи герцогини Жан-Жаком Руссо».
Отсутствующий хозяин павильона нашел себе замечательную работу, переписывая труд мастера для высокопоставленных покровителей. И это, по-видимому, оригинал автора! Повернувшись к женщине, которая прибирала полку, Минар спросил:
— Вы его здесь когда-нибудь видели?
— Кого?
— Господина Руссо.
Она удивленно посмотрела на него, потом рассмеялась.
— Отличная шутка! Видела ли я его? Может, раза два или три — чаще всего его здесь нет.
— А он с вами разговаривал?
Она все еще улыбалась.
— Ну да — то попросит принести трубку, то помассировать шею. У моего мужа мысли обычно заняты другим.
— Я не о вашем муже говорю, а о господине Руссо… — И тут до его сознания наконец дошла невероятная правда. — Вы хотите сказать, что этот дом — его, и в этой комнате работает он, и эти бумага тоже его. А вы его жена?.. Вы?
Она гордо сжала губы.
— Я его служанка и спутница жизни.
Минар все еще не мог поверить.
— Но вы же сказали, что ваш муж — переписчик.
— Так оно и есть, — ответила она. — Этим он зарабатывает на жизнь. Переписывает ноты. Видите? — Она показала на груду бумаг, лежавшую у стены, и Минар убедился, что это ноты.
Он был изумлен.
— Но Руссо не скромный переписчик, он писатель. Самый знаменитый писатель на свете!
Женщина пожала плечами.
— Он не очень любит книги. Но каждому человеку нужно какое-нибудь увлечение, чтобы он держался подальше от греха.
Минар радостно засмеялся.
— Как мне хочется с ним познакомиться! Нынче утром мы говорили о нем с отцом Бертье, и тот обещал меня с ним познакомить.
— Вы друг отца Бертье? Странно, он тоже был тут сегодня утром. Если Жан-Жак вернется раньше петушиного крика, он будет рад узнать, что хотел ему сообщить отец Бертье. Пошли, однако, отсюда. Господин не любит, чтобы я приводила гостей в эту комнату, а все обязательно хотят увидеть именно ее. С чего бы?
Минар к тому времени несколько привык к наивности этой женщины, хотя она и не потеряла способности его удивлять.
— Они приходят посмотреть на стол, за которым появилась на свет Юлия.
Женщина нахмурилась.
— Я многое могла бы порассказать об этой потаскушке, но пожалею ваши уши. Мне пора идти готовить обед. Не задерживайтесь здесь чересчур долго и, пожалуйста, ничего не перекладывайте с места на место.
С этими словами она ушла, оставив Минара сидеть за столом великого человека. Он осторожно, словно святыню, поднял со стола отрывки из «Юлии», полистал и обнаружил, что внизу лежит еще одна работа, также перевязанная ленточкой. На первой странице были непонятные слова — «Общественный договор» и подпись: Жан-Жак Руссо, гражданин Женевы. Подумать только, что, не считая самого Руссо, он, Минар, первый видит эту новую работу! Минар встал с кресла, чувствуя, что эта комната пронизана огромной силой и сами ее стены излучают гениальность. Он почти боялся что-нибудь трогать, но не удержался и сел на корточки, чтобы посмотреть на лежавшую на полу груду нот, которые переписывал Руссо. Он взял в руки несколько страничек, пытаясь разгадать вдохновение, заключенное в каждом крошечном значке, принадлежавшем перу отсутствующего гения.
И тут заметил нечто странное.
Среди нот лежали листки, написанные другой рукой, листки, смятые и потом расправленные, листки, спрятанные среди частей кантаты. Минар вытащил листки и довольно быстро узнал текст, излагающий непонятные доказательства несуществования Вселенной. В руках у него были те самые листки, которые он взял с собой два дня назад, чтобы почитать, дожидаясь закрытия рынка, те самые листки, которые он забыл в комнате Жаклин. Их, конечно, украл неизвестный, задушивший бедную девушку; и сейчас они оказались в рабочем кабинете Жан-Жака Руссо!
Минар услышал вдали женский голос:
— Жан-Жак! Наконец-то ты пришел!
Почти не сознавая, что делает, Минар затолкал опасные страницы за пазуху, быстро вышел, затворил за собой стеклянную дверь, спрыгнул с крыльца и пошел до дорожке, надеясь, что Руссо его не увидел. Приблизившись к домику сзади, он услышал разговор:
— Тут тебя ждет один человек. Он хочет с тобой познакомиться. Я показала ему сад.
— Надеюсь, ты не пустила его в мой кабинет, Тереза?
— Нет-нет! Ты же знаешь, что я никогда этого не делаю. Он друг отца Бертье и говорит, что тот послал его к тебе сообщить какие-то новости.
— В таком случае мне лучше с ним увидеться. Как его зовут?
— Кажется, Минар, но в деревне говорят, что это не настоящее его имя.
Когда Минар вышел из-за угла дома, Жан-Жак, стоявший около собственной двери, держа под мышкой трость, повернулся к нему, но ничего не сказал, только внимательно посмотрел, ожидая, пока Минар, у которого вдруг пересохло во рту, объяснит, что ему нужно.
Глава 9
Очень крупный поэт однажды сказал, что мир был бы счастливее, если бы мы выбирали своих политических лидеров не за их обещания, а на основании того, насколько они начитанны. Говорят, что литература облагораживает; если бы только нам удалось заставить юных преступников сесть и прочитать «Миддлмарч» Джордж Элиот, все наши социальные проблемы были бы разрешены. Так по крайней мере думали бесчисленные поколения школьных учителей, чья карьера закончилась нервным срывом под градом летящих в них точилок. Многочисленные рассказы о комендантах концентрационных лагерей, которые любили цитировать Гете, должны были бы, кажется, навсегда опровергнуть этот миф. Эйхман на суде цитировал Канта; но наивное представление, что искусство способно изменить мир, представление, которое со страстной убежденностью отстаивают сами художники, с каждым поколением, как неистребимый сорняк, разрастается снова. Что ж, видно, художникам необходимо чувствовать себя полезными членами общества.
Руссо думал иначе. С его точки зрения, книги развращают, а их авторы достойны презрения. Он не всегда так думал: ребенком он любил читать с отцом Плутарха и в своей «Исповеди» описывает, как брал с собой в лес книги, которые часто там терял и находил только несколько недель или месяцев спустя, истлевшие и заросшие травой. Его нелюбовь к книгам нарастала постепенно и достигла апогея, когда он впал в умопомешательство; но в молодости, все больше предаваясь делу, которое ненавидел, Руссо по крайней мере мог утверждать, что честно зарабатывает на жизнь перепиской нот, и всегда заявлял в своих сочинениях, что парадоксальным образом литературная деятельность ему отвратительна. В своем предисловии к «Юлии» он пишет: «Большим городам нужны пьесы, а развращенным людям нужны романы»; в «Эмиле» — романе-эссе о воспитании мальчика — он заявляет, что литераторы никому не нужны и, как и ювелиры, являются порождением привычки к роскоши и безделью.
Зачем же он тогда писал книги? По той же причине, что пишут все, — он хотел донести свои мысли до читателей. Писатели отличаются друг от друга лишь тем, кому они предназначают свои произведения, какую ожидают от них пользу и почему не могут удержаться от литературных занятий.
Знаменитое распоряжение Кафки, чтобы после его смерти все его труды были уничтожены, считается горьким примером противоположного отношения; Оден объяснял это распоряжение замечанием Кафки, что «сочинительство — нечто вроде молитвы». Кафка вроде бы предназначал свои произведения на прочтение Богу; я подумал об этом, когда во время перерыва в заседаниях конференции посетил могилу Кафки в Праге. В моем паломничестве на кладбище не было особого смысла, но само желание было неодолимо и, возможно, так же иррационально, как страсть к сочинительству; во всяком случае, за ним скрывалась одна из тех мотиваций, которые управляют всеми нашими поступками.
Вопреки теории Одена Кафка за свою жизнь опубликовал немало рассказов и даже на смертном одре готовил еще один сборник. Но он не считал неоконченный и неотредактированный труд достойным того, чтобы предстать перед Богом, читателями или вообще кем бы то ни было. Поэтому просьбу Кафки можно рассматривать как высшее выражение добросовестности художника, за которой, в сущности, таится тщеславие.
Кафка считал себя юмористом и иногда, читая рассказ друзьям, чуть не плакал от смеха. Но мы-то, конечно, знаем, что шутки его были очень серьезны. В письме своей невесте Фелиции Бауер, в котором Кафка отказывался разрешить ей быть рядом с ним, когда он работает, он объяснял, что писатель во время работы распахивает себя настежь; в это время он должен быть абсолютно один, ему нужна полная тишина, «ему нужна полная тьма». Кафка мечтал о комнате в подвале, где мог бы работать бесконечно; о камере, к дверям которой ему приносили бы в определенные часы завтрак, обед и ужин, в темноте и одиночестве — где он мог бы создавать труды ужасающей и великолепной силы.
Пруст искал того же в своей квартире: стены кельи, созданной им для себя на Бульваре Османн, были обиты изнутри пробковым деревом. Флобер прятался, как медведь в берлоге, в Круассе; Монтень работал в библиотеке, в башне его родового замка недалеко от Бордо. Однажды мы с Эллен туда съездили: в драгоценной комнате не было ни одной книга, зато полно туристов вроде нас. А Жан-Жак работал в маленьком донжоне, как он его называл, в глубине сада в Монлуи; когда мы с Эллен, приехав в Монлуи, стояли на крыльце этого здания, оно странным образом напомнило мне бетонные укрытия на автобусных остановках, распространенные в Лондоне в тридцатые годы. Через стеклянную дверь мы заглянули в кабинет, где были написаны «Юлия», «Эмиль», «Общественный договор» и другие книги, в которых Руссо утверждал, что научный и культурный прогресс представляет собой падение от чистоты первобытного человека, что человек должен жить не в обществе, а в одиночестве — так же, как жил Руссо, добровольно отправивший себя в ссылку в сельскую местность.
Почему же он занимался сочинительством? Сам Руссо утверждал, что делает это, только чтобы помочь памяти; у него очень слабая память, пишет он, и особенно плохо в ней удерживаются слова и цитаты. Он даже упоминает некую сцену, которую уже где-то записал, а теперь не может вспомнить. Можно подумать, что, записывая прошлое, он просто стремился от него избавиться. Своего рода самотерапия. Однако нет никакого сомнения, что Руссо всю жизнь больше всего жаждал одобрения внимательной аудитории, хотя делал вид, что пишет только для себя.
Гертруда Стайн как-то сказала, что он писал «для себя и для посторонних», — очень глубокое и мудрое замечание. Разумеется, к концу жизни Руссо уже не мог писать для друзей, потому что сумел растерять почти всех, обвинив их в заговоре против себя, который он впервые раскрыл в Монморанси. Возможно, в то время, когда он принялся писать свою автобиографию, Руссо уже жил только для себя и для посторонних, которые познакомятся с ним через посредство его книг. Он уединился в своем ските, там, куда, как говорил Монтень, нам всем надо время от времени уходить — будь то комната позади магазина или башенка в стороне от повседневности, надо уходить туда, где нет обязательств перед близкими, нет связей и имущества — чтобы, когда наступит время все это потерять, мы уже привыкли без этого обходиться.
Монтень восхвалял достоинства уединения; он последовал совету Сенеки и ушел от мира, чтобы писать свои эссе, которые Сент-Бёв гениально назвал лабиринтами, где единственной ведущей нитью является непредугадываемый жизненный путь человека. Пруст выбрал свою жарко натопленную комнату, чтобы воссоздать Сен-Симона и Шатобриана как своих предшественников; но Руссо считал себя единственным в своем роде, как я сказал Луизе на втором собрании нашей «литературной группы».
Молчаливый юноша тоже вернулся, и, когда я снял с полки свою книгу «Ферран и Минар: Жан-Жак Руссо и „В поисках утраченного времени“ и пустил ее по кругу, большинство присутствующих едва в нее заглянули и вернули мне, словно это был какой-то непонятный артефакт древней культуры — выточенный из дерева фаллос, любопытное, но несколько неприличное украшение, которое водрузили на кофейный столик в доме лондонского обывателя.
Так для чего же писал Руссо? Ради славы? Ему это было не нужно: он уже прославился, прежде чем уехал в Монморанси, хотя известность, как и все прочее, может иметь разные значения, когда речь идет о прошлом. Он стал знаменитым в одночасье, получив первую премию за эссе, в котором было тридцать страниц и которое сделало его звездой первой величины в салонах Парижа в возрасте тридцати девяти лет. К тому времени он прожил в Париже уже почти десять лет, уехав из своей родной Женевы и побывав в разных уголках Швейцарии, Италии и Франции. В возрасте тринадцати лет Руссо поступил подмастерьем к граверу; потом был слугой и как-то раз предал девушку, служившую горничной в том же доме, переложив на нее вину за украденную им самим ленточку. Руссо пишет в конце второй книги своей «Исповеди», что начал ее писать, движимый чувством вины по поводу этого случая, хотя тут невольно возникает сомнение, поскольку после этого он написал еще десять книг.
Он зарабатывал на жизнь как учитель музыки, как секретарь дипломата и как «мальчик-игрушка», пожирая еду и целуя кресло своей maman , мадам де Варане. Его затаскивали к себе в постель и женщины, и мужчины, и он рассказывает, что с шестнадцати лет наслаждался самым естественным изо всех существующих удовольствий, так что комментаторы расходятся во мнениях, кому — Руссо или Прусту — воздать почести как первому писателю, который ввел онанизм в сферу художественной литературы.
Руссо прибыл в Париж в 1742 году, надеясь нажить состояние с помощью изобретенной им новой системы нотного письма, что уже говорит о чудаковатости, которая к концу жизни превратилась в умопомешательство. Он сочинял оперы и балеты, сотрудничал в «Энциклопедии». И все это — до того, как он прочел в газете «Меркюр де Франс» об объявленном Дижонской академией конкурсе на тему «Способствовало ли возрождение искусств и наук развращению или очищению нравов?» и написал эссе, в котором утверждал, что искусство и наука могут только развращать. Руссо, несомненно, истолковал бы упоминание Эйхманом на суде Канта как неизбежное следствие чтения литературы и прогресса человеческой культуры.