— Фалеев? Командир отделения рулевых?
Каюров не ответил. Митя свесился с койки, чтоб посмотреть, в чем дело, и увидел, что минер крепко спит.
Адмиральский час пролетел, как единый миг. Митя чуть не проспал, выручил Каюров, умевший, как истинный моряк, мгновенно засыпать и вовремя просыпаться.
Спускаясь по трапу в центральный пост, Туровцев решил, не откладывая в долгий ящик, познакомиться с Фалеевым. Разыскивать его не пришлось, он дежурил по лодке. Горбоносый блондин с отличной выправкой. На все вопросы штурмана он отвечал четко, не задумываясь, с застывшим лицом. После пятиминутного разговора Туровцев убедился, что Каюров прав.
Не в пример интереснее оказался штурманский электрик Савин, тот, что откровенно скучал на политинформации. Он тоже держался строго официально, но чуткий к оттенкам Митя скоро догадался, что это официальность совсем другого сорта, не солдатская, а скорее светская. «Волею судеб ты мой начальник, — говорил он всем своим видом, — я признаю твою власть, но отказываю тебе в превосходстве. Надеюсь, ты оценишь, что я ни на минуту не забываю о своем положении, и за это избавишь меня от начальственной фамильярности». В том, что Савин отлично разбирался в навигационных приборах, не было ничего удивительного, многие старшины знали свою узкую специальность не хуже. Удивительно было, что Савин знал об электричестве гораздо больше, чем Митя, и при этом не только не щеголял своими знаниями, но чрезвычайно неохотно их обнаруживал. Он держал себя настороже, а когда Митя пошутил — улыбнулся одними губами, только из вежливости. Несомненно, за сдержанностью Савина крылась какая-то тайна.
Третью загадку задал боцман. Этот рыжий богатырь, весь в татуировке, оказался обидчив, как девочка. Он явился на зов помощника, сияя приветливой улыбкой, очень красившей его грубое лицо, был весел и словоохотлив, но стоило Туровцеву в мягкой форме оспорить какое-то пустяковое распоряжение боцмана, как тот посерел, замкнулся и до конца разговора сохранял оскорбленную мину.
К ужину Туровцев успел осмотреть заведования и поговорить со специалистами не только в своей штурманской, но и в самой большой из боевых частей корабля — электромеханической. Командовал ею Ждановский, а душой был старшина группы мотористов Туляков. В других группах — электриков и трюмных машинистов — тоже были опытные старшины, но им было далеко до Тулякова, а личный авторитет Тулякова стоял даже выше боцманского. Без помощи Тулякова, знавшего все не только о своих дизелях, но обо всем хозяйстве боевой части, Туровцев провозился бы гораздо дольше. Оставались владения Каюрова, надо было поговорить с торпедистами (в надводном положении торпедист превращается в артиллериста, точно так же как рулевой в сигнальщика) и осмотреть оружие. На это оставался весь завтрашний день — более чем достаточно. Взобравшись на мостик и с наслаждением глотая влажный воздух, Митя впервые за многие недели ощутил, что доволен прожитым днем. Хорошо поработал и нисколько не устал. После ужина надо будет потратить полчаса, чтобы просмотреть и перебелить свои записи, еще час на чтение газет и ивлевских конспектов, и тогда день можно считать проведенным образцово. Если по такому образцу прожить завтрашний, послезавтрашний и так далее, то можно, не надрываясь, поспеть всюду, до тонкости изучить лодку — механизмы и людей, — вызубрить назубок все лоции и наставления, освежить в памяти формулы и таблицы, словом, стать безупречным вахтенным командиром, знающим, спокойным, авторитетным, любимым командой и товарищами, правой рукой Виктора Горбунова. Для этого достаточно одной зимы, а весной лодка выйдет в Балтику.
«Ночь. Только что всплыли. Лодка идет под дизелями двенадцатиузловым ходом. Горбунов передает вахту Туровцеву и спускается с мостика, он устал, и его познабливает. Туровцев поднимает воротник кожаного реглана (надо обязательно раздобыть реглан) и занимает свое излюбленное положение — прижимается левым боком к ограждению, правая нога на крышке люка. Крупные дождевые капли барабанят по мостику и растекаются по стеклянному козырьку. Туровцев придавливает огрубевшим большим пальцем тлеющий в трубке табак и глубоко затягивается. Медовый запах табака смешивается с запахом соленой влаги и выхлопных газов. Мягко шуршат винты, и лодка скользит, как тень, как призрак… Время от времени лейтенант Туровцев вскидывает к глазам висящий у него на груди сильный бинокль: сигнальщики смотрят зорко, но, как говорится, свой глаз — алмаз. В эн часов эн-эн минут впередсмотрящий докладывает — слева, курсовой двадцать, силуэт крейсера. Крейсер? (Глаза впиваются в окуляры, пальцы привычно ложатся на зубчатое колесико…) Ага! Так какой же это крейсер, пора, кажется, знать силуэты. Линкор типа „Адмирал граф Шпее“. Ср-р-рочное погружение!!»
Сгустившаяся темнота и начавший накрапывать дождь очень способствовали полету Митиной фантазии. По уже через минуту голод оттеснил мечтания, и Митя побежал на «Онегу». В кают-компанию он явился первым, раньше всех проглотил сыроватые, пахнущие щелоком блинчики и ринулся в каюту, обуреваемый благими намерениями. Прежде всего он включил настольную лампу и аккуратно разложил перед собой ивлевские конспекты и брошюры. Затем извлек из нагрудного кармана крохотную алфавитную книжку, служившую ему уже несколько лет. За один день он исписал ее от корки до корки, и теперь следовало, не откладывая, расшифровать эту доморощенную стенографию. Хотел заметить время, но вспомнил, что часы остались у Тамары.
На первой страничке алфавита были две старые записи, обе чернилами: телефон Таллинского аэропорта и некоей Аллы (аэропорт в руках у немцев, Алла, вероятно, тоже…). Затем шла свежая карандашная запись: «Фал. Погонемс Горб!!!» Что за штука «погонемс»? Вспомнил и засмеялся: «Фалеев. Поговорить о нем с Горбуновым».
Прошло не меньше получаса, прежде чем он добрался до буквы «З». Знакомых на эту букву у него никогда не было, поэтому он очень удивился, обнаружив на самом верху странички четкую запись, сделанную незнакомым почерком: «Зимина Т.А. — Б 4-92-16». Митя долго и безуспешно рылся в своей памяти, пытаясь вспомнить знакомую с такой фамилией. Наконец его осенило: Тамара.
Первым ощущением была ничем не замутненная радость. Захотелось немедленно позвонить. Митя вскочил. В коридоре он остановился, раздумывая: городской телефон есть у дежурного, но туда идти не стоит, нет — лучше в канцелярию…
Канцелярия дивизиона помещалась в корме за кают-компанией. Тесная клетушка, всю меблировку которой составляли два железных стула, шкаф и стол с допотопным «ундервудом». На одном из стульев восседал старший писарь Люлько, высоко ценимый на дивизионе за умение печатать двумя пальцами, — все остальные пользовались для этой цели одним, что выходило вдвое медленнее. При появлении Туровцева Люлько приподнялся и, увидев, что лейтенант взялся за трубку, деликатно вышел и притворил за собой дверь.
Группа «Б» ответила не сразу. Митя долго тряс рычаг, нажимая то одну кнопку, то обе сразу. Наконец он услышал голос телефонистки и прокричал ей номер. Не расслышав ответа и не получив соединения, он снова вызвал группу. На этот раз группа ответила металлическим голосом: «Вам же сказано — номер выключен». Похолодев, Митя опустил трубку на рычаг.
Вернувшись в каюту, он уже не смог работать. Его томило беспокойство. Почему выключен аппарат? Разбомбило дом? Но за весь день не было ни одной воздушной тревоги. Артобстрел? Нет, артиллерийской, кажется, тоже не было.
«А может быть, — Мите стало совсем не по себе, — Тамара вместе со своим таинственным соседом арестована, комната опечатана, телефон снят».
Через десять минут Туровцев уже несся по Набережной. Он сам не понимал, какое чувство заставило его надеть шинель и, никому не сказавшись, уйти с плавбазы, — мужество или страх, любовь или любопытство. Почти всю дорогу он шел спортивным шагом и, только миновав Литейный, сбавил темп. Нужно было продумать все возможные варианты, среди которых было и немедленное возвращение на плавбазу.
«Если верно мое последнее предположение, — думал Митя, — идти бессмысленно. Узнать я все равно ничего не узнаю, а неприятности нажить могу. Например, попасть в засаду. Придется Виктору Ивановичу вызволять своего незадачливого помощника. Кстати, должен ли я в этом случае рассказать все, абсолютно все? Как мужчина и рыцарь — нет! А как военнослужащий и член ВЛКСМ?
Значит, вернуться?
Вернуться — значит сжечь корабли. Отказаться не только от встреч с Тамарой — это, может быть, и разумно, — но даже от попытки что-либо узнать о ее судьбе. Вдруг она больна, нуждается в помощи, ждет своего Димочку, а Димочку уже Митькой звали…
Каламбурите, Дмитрий Дмитрич?»
Туровцев решительно свернул под арку и был немедленно вознагражден. Дверь флигеля со скрежетом отворилась, и на крыльце появилась Тамара. Не замечая Мити, она осторожно, двумя руками стащила с крыльца тяжелое ведро и скрылась в узком проходе между торцом флигеля и глухой стеной, разделявшей дворы. Митя нагнал ее и пошел рядом; он не совсем ясно представлял себе, совместимо ли с достоинством лейтенанта таскать помойные ведра, только у самой свалки он отобрал ведро, чтоб вытряхнуть.
— А я звонил, — сказал он уже в комнате, ополаскивая руки над тем же ведром. Он не решился сказать ни «тебе», ни «вам», и получилось принужденно.
Тамара слабо улыбнулась. Вид у нее был утомленный.
— Да, выключили.
— Почему?
— Теперь у всех выключают. Оставляют только в учреждениях.
— И давно?
— Третьего дня. Позвонили со станции и предупредили: «Ваш аппарат выключается». — «Надолго?» — спрашиваю. «До Победы».
— А как же тогда?..
Туровцев запнулся. Он соображал: аппарат выключен третьего дня. Номер вписан в книжку вчера вечером или сегодня утром. Номер, по которому заведомо нельзя позвонить. Значит, это был предлог. И вообще — что за манера лазить по карманам?..
Все стало трудно — говорить, встречаться взглядом. Молчание сильно затянулось, но Митя не решался заговорить, он знал свою способность некстати хрипнуть и боялся себя выдать. Вряд ли Тамара догадывалась, какие мысли роились в его голове, но принужденность сообщилась и ей. Несмотря на усталость, она сидела на краю тахты очень прямо, как сидят в приемных, и на лице у нее то самое выражение, которое бывает у людей, населяющих приемные, — не то нетерпение, не то равнодушие.
— Между прочим, я ненадолго, — сказал Митя и вновь умолк.
Тамара кивнула, тихонько поднялась, взяла с подзеркальника часы и положила их перед Митей. По поводу часов Митя выразил удивление и радость столь бурные, что их никак нельзя было признать естественными. В общем, все было как нельзя более фальшиво.
— Впрочем, — сказал Митя после внимательного изучения циферблата, — четверть часика у меня еще есть. — «Разговариваю, как полный идиот, — отметил он про себя. — Впрочем, между прочим… Что впрочем? Между каким прочим?»
Тамара слегка пожала плечами. Жест означал: «как хочешь» или даже «как хотите». Надо было уходить или начинать разговор. И Митя спросил о записной книжке, спросил небрежно, с улыбкой, превращавшей вопрос в шутку, но Тамара инстинктом угадала, что за натянутой шутливостью таится что-то оскорбительное, и вспыхнула:
— Извини, пожалуйста, что я взяла твою книжку. Честное слово, я ее даже не перелистала. Мне бы и в голову не пришло лазить по твоим карманам, но когда я гладила китель…
«Гладила китель!»
Все сразу стало на свои места, и Митя сгорел со стыда, вспомнив, как он, бесчувственно пьяный, валялся на тахте, в то время как Тамара замывала и отглаживала его отвратительно изгаженный китель. И это животное еще смеет… Он двинулся к Тамаре, протянув руки, безмолвно моля о прощении. Они обнялись.
Стук в дверь заставил их отпрянуть.
— Это ты, Николай?
— Нет, это я, Тамара Александровна.
Голос — уверенный, звучный — показался Мите знакомым.
— Извините, что без звонка, — добродушно сказал Селянин, протискиваясь в комнату. — Телефон-то, оказывается, выключен. До Победы, как теперь говорят. А я не могу ждать до Победы, для меня это слишком долго. Кажется, старый знакомый? Здравствуйте, лейтенант.
Он сделал Мите ручкой.
— Помнится, я забыл у вас свой карманный прожектор, — продолжал он, садясь. Шинели он не снял, но расстегнулся и размотал кашне. — Я без него слеп, как крот, — пояснил он, получив свой фонарь. — Производим учет материальных ценностей, приходится ходить по складам, где сам черт ногу сломит…
Тамара и Митя промолчали.
— А впрочем, знаете что, — сказал Селянин. Холодный прием его нисколько не смущал. — Оставьте его себе. Предчувствую, что он вам еще пригодится. Батарейка сдает, — он помигал фонарем, — но это не страшно. Скажу Соколову, чтобы он завез вам десяток на запас, до весны вам хватит.
Митя сидел нахохлившись. Ему было неприятно вторжение Селянина, неприятно, что Тамара приняла подарок и позволяет этому чужому человеку сидеть и растабарывать, в то время как под лейтенантом Туровцевым горит земля. Он приготовился отвечать Селянину крайне сухо и решительно оборвать при первой попытке взять покровительственный тон.
Но Митя недооценил противника.
— Я очень рад, что встретил вас сегодня, — сказал вдруг Селянин, круто повернувшись всем корпусом к Мите и глядя на него в упор своими большими холодными глазами.
— Меня? — пролепетал Митя. Ему хотелось, чтоб «меня» прозвучало иронически, но ничего не вышло — удивление съело иронию.
— Именно вас, — веско подтвердил Селянин. Он улыбался ласково и насмешливо, забавляясь Митиным недоумением. — Объясню. Дело в том… — Он вынул большой портсигар из тисненой кожи и вопросительно посмотрел на Тамару.
Тамара кивнула.
— Дело в том, — повторил он, неторопливо размяв папиросу и прикурив от Митиной трубки, — что я очень виноват перед Тамарой Александровной. Выяснилось, что мой приятель — пошлый дурак и не умеет себя вести в приличном обществе. Я и раньше догадывался, что он болван, но не представлял себе размеров бедствия. Полагаю, что я поступил правильно, избавив вас от его запоздалых извинений, извиняться должен я. Так что, не будь у меня этого предлога, — он помигал фонариком, — я все равно заехал бы к Тамаре Александровне, чтобы вымолить прощение. Второй человек, мнение которого мне не безразлично, — это вы. Меня мало беспокоит, что думает мой старый знакомец доктор Божко, но мне почему-то не хочется, чтоб у вас составилось обо мне ложное представление. Вот почему я считаю своим долгом извиниться также и перед вами. Извините великодушно.
Он, улыбаясь, протянул Мите свою крупную выхоленную руку, и Мите ничего не оставалось, как пожать ее.
— Удивительная психика вырабатывается у этого рода субъектов, — продолжал Селянин, шире распахнув полы шинели и стягивая кашне. — У его папы в нэповские времена на Вознесенском проспекте было нечто вроде кондитерской, сын это помнил и был тише воды, ниже травы. А теперь он почти бог, потому что только лицо, облеченное божественной властью, может в осажденном Ленинграде дать записку на литр водки. Может дать, может и не дать. А водку во время войны пьют все — мужчины и женщины, матросы и адмиралы, грузчики и академики. И постепенно у человека создается превратное представление о своем месте в обществе, ему искреннейшим образом начинает казаться, что он могуч, мудр и неотразимо прекрасен.
— А по-моему, — свирепо сказал Митя, — ваш приятель просто-напросто вор.
— Вор? — переспросил Селянин, не замечая вызова. — Зависит от взгляда. Наш друг Георгий Антонович был бы очень оскорблен вашим мнением, ибо в сфере денежных расчетов я не знаю человека щепетильнее. Уверяю вас, он не способен украсть даже пуговицу и аккуратнейшим образом заплатил по твердым государственным ценам за каждую выпитую нами здесь бутылку и за каждый съеденный круг колбасы. Он честный советский торговец.
— Но… — заикнулся было Митя.
— Не спешите, я сам подхожу к «но». Вы ясно представляете себе разницу между торговлей и распределением?
Митя замялся.
— Бравому моряку оно и ни к чему. В таком случае разрешите старой береговой крысе маленький урок политэкономии. — Селянин снял шинель и пригладил седеющие волосы. — Как известно, мы с вами находимся на той стадии социалистического развития, когда общество еще не может удовлетворить всех «по потребностям» и вынуждено делить все находящиеся в его распоряжении материальные блага «по труду». В связи с этим мы сохраняем унаследованное от предыдущих эпох денежное обращение. В нормальных условиях советская торговля вполне удовлетворяет запросы населения в товарах первой необходимости благодаря мудрой политике твердых государственных цен. «Но» возникает тогда, когда в силу тех или иных причин — к примеру, войны и блокады — государство лишено возможности удовлетворить существующий спрос в полном объеме. Чтоб не отказываться от политики твердых цен, оно становится на путь планового распределения, находящего наиболее полное выражение в карточной системе. Карточки сводят к минимуму значение денег. Тамара Александровна по себе знает, что сейчас в городе человек, имеющий рабочую карточку, вдвое богаче человека, имеющего служащую, независимо от того, какую заработную плату получает тот и другой.
Тамара, нахмурив лоб, кивнула. Митя пересел к ней поближе и хозяйским жестом обнял за плечи. Тамара восприняла это как должное, Селянин, по-видимому, тоже, во всяком случае, он и глазом не моргнул.
— Однако, — продолжал он, — злоупотребления с карточками приравнены к подделке денежных знаков и сурово караются. Иное дело — ордер. Сколько вы платите за эту комнату? — обратился он к Тамаре.
— Не помню. Рублей около тридцати.
— С отоплением. Недорого, правда? У западного рабочего расходы на жилище и топливо пожирают до трети заработка. Сегодня в Ленинграде пустуют тысячи квартир, но еще весной снять комнату частным образом стоило не меньше трехсот рублей.
— Муська-верхняя сдавала комнату артисту с женой, — сказала Тамара. — Комната такая, как моя.
— Триста?
— Четыреста пятьдесят.
— Вот видите. Теперь мужской разговор. — Селянин улыбнулся Мите. — Сколько стоят пол-литра водки?
— Кажется, рублей тридцать.
— Устарелые сведения. Шестьдесят. А сколько стоят нынче в Ленинграде те же пол-литра по так называемой вольной цене?
— Понятия не имею.
— Похвально. Шестьсот. И это еще не предел. Теперь вы понимаете, — он повернулся к Тамаре, — что человек, обладающий властью почти бесконтрольно распоряжаться дефицитными благами — будь то квартира в довоенном Ленинграде или бутылка водки в Ленинграде осажденном, — есть человек действительно могущественный?
Тамара усмехнулась, но не ответила.
— Вернемся к нашему другу Георгию Антоновичу. С началом войны учреждение, которое он имеет честь возглавлять, занимается пустяками. Функции снабжения у него отняты, и оно подторговывает военной галантереей, конвертами, одеколоном и мазью для чистки пуговиц. Но! — Селянин поднял палец. — Помимо пуговиц, оно располагает микроскопическим продовольственным фондом, независимым от общегородских и общевоинских фондов. Назначение этого фонда экстраординарное: всякого рода представительство, прием делегаций, банкеты по поводу награждения орденами и индивидуальное поощрение. Являясь лицом ответственным и подотчетным, наш друг обладает известной свободой в определении степени экстраординарности. Если при этом он иногда заблуждается, его заблуждение не может быть расценено как хищение или подлог, налицо известная субъективность, скажем грубее — произвол, но человек не точный прибор, ему в высшей степени свойственно быть субъективным, ибо, как вам, вероятно, известно, бытие определяет сознание. Маркс и Энгельс трезво судили о человеческой природе, когда связывали коммунистические отношения с изобилием продуктов.
— Я не читала Энгельса, — сказала Тамара. — Но ручаюсь, что ваш приятель делает массу несправедливостей.
— Вероятно. Справедливость — понятие довольно растяжимое. Словечко из идеалистического лексикона. Что справедливо, а что нет? Где объективный критерий? Справедливо то, что закономерно и необходимо. Рабство всегда было несправедливо, но в определенную эпоху оно было неизбежно и исторически оправдано. Нам, частным лицам, нелегко даются объективные законы, двигающие миром.
— Значит, справедливости не существует? — спросила Тамара с угрюмым блеском в глазах.
— В вашем понимании — нет. Мы руководствуемся целесообразностью. То, что на данном этапе целесообразно, — это и есть справедливость. Вы не согласны, Тамара Александровна?
— Для меня все это слишком сложно, — сказала Тамара. — По-моему, он — дрянной человек, вот и все. И, наверно, не я одна так думаю.
— Наверно. Работников этой системы столько поносят, причем не всегда справедливо, что они давно отчаялись угодить общественному мнению. Георгий Антонович любит говорить: если семь человек на флоте не имеют ко мне претензий, я уже доволен.
— Почему именно семь? — спросил Митя.
— Три члена Военного Совета, начальник штаба, начальник Политуправления, начальник тыла — шесть? Кто же седьмой? Ну, прокурор, конечно… Но не довольно ли о человеке, которого вы никогда больше не увидите?
Селянин посмотрел на ручные часы. Как видно, этот человек не любил около себя плохих вещей. Часы были золотые, плоские, редкой восьмигранной формы.
— Прошу прощения, — сказал он, поднимаясь, — я заболтался.
Тамара встала проводить гостя, и Мите пришлось встать тоже. Однако она продолжала опираться на его руку, и это было приятно.
— В доказательство того, что вы меня простили, — сказал Селянин, кутая горло и застегивая шинель, — разрешите мне как-нибудь при случае еще раз засвидетельствовать вам свое глубочайшее почтение.
Сказано было это очень ловко. Фраза заключала в себе и легкую иронию — по отношению к старомодному обороту, и самое натуральное уважение.
— Откуда ты его знаешь? — спросил Митя, когда со двора донеслась мотоциклетная пальба. Нарочно грубо, чтоб подчеркнуть свое право спрашивать, в глубине души у него не было подозрений.
Тамара поняла и не обиделась.
— В начале войны он пришел к Николаю за какой-то экспертизой.
Митя чуть было не спросил, кто такой Николай, но вовремя спохватился.
— Интересно, что этот тип думает о нас с тобой? — сказал он, криво усмехаясь.
Тамара резко повернулась:
— Думает то, что есть на самом деле. Тебя это очень беспокоит?
— Он тебе нравится?
— Не знаю. Он вряд ли хороший человек, но не скучный. К чему весь этот разговор? Тебе этот человек неприятен? Ты его не хочешь? Когда он явится, я ему так и скажу. И он больше не придет.
— Ну, это уже глупо.
— А если глупо, то перестань хмуриться и ворчать. Тем более что ты мне не муж.
— А кто я тебе?
Тамара передернула плечами:
— Откуда же мне знать? На этот счет у меня нет никакого опыта.
Час спустя Дмитрий Туровцев вышел из-под арки на Набережную, над которой крутились первые жесткие снежинки, испытывая острый разлад между своими чувствами и принятыми ранее решениями.
«Ничего не понимаю, — думал Митя, поеживаясь. — Если допустить хотя бы на минуту, что немецкие шпионки умеют быть такими самозабвенно-пылкими и трогательно-нежными потому, что проходят специальный инструктаж, если все ласковые слова, что шептала мне на ухо Тамара, если неожиданно наворачивающиеся и сразу высыхающие слезы, прелестное озорство, чудесная способность мгновенного понимания и та душевная близость, которая исключает скуку и отчужденность, наступающие у многих вслед за физическим обладанием, — если все это, повторяю, входит в обычный шпионский ассортимент, то тогда надо сделать вывод, что силы зла неодолимы, а мир непознаваем».
Так или иначе, выполнить завет Горбунова он был не в состоянии. Решение проблемы откладывалось на неопределенное время.
Поднимаясь по трапу на плавбазу, Митя нервничал. Он был в отлучке два часа — срок немалый. Из кают-компании доносилось мирное звяканье чайной посуды и жесткое, как стук дизельных клапанов, цоканье косточек домино. Ключ от каюты торчал в скважине. Митя вошел в темную каюту, протянул руку к выключателю и был схвачен. Он отчаянно рванулся, но его держали по меньшей мере трое, податься было некуда, он был в тисках. В первую секунду Митя изрядно струхнул, но решил не кричать, со свойственной ему быстротой соображения он рассудил: если это шутка — глупо устраивать шум и привлекать внимание соседей, если же, паче чаяния, я все-таки угодил в засаду — сопротивление бесполезно. Поэтому он расслабил мышцы и постарался прочистить горло на случай, если придется говорить.
Убедившись, что Туровцев прекратил сопротивление, невидимки усадили его на кресло и для чего-то завязали глаза. При этом его только слегка придерживали за плечи, но Митя понимал, что при первом резком движении его снова скрутят. Он слышал учащенное дыхание, все немножко сопели. Угадать что-нибудь по запаху было невозможно — злодеи пахли так же, как сам Митя: табаком, одеколоном и сапожным кремом.
— Я вождь племени гуронов, — произнес наконец сильно измененный голос. Индейский акцент вождя почему-то напоминал латышский. — Гуроны стали на тропу войны. Хочешь ли ты, чужеземец, породниться с племенем и разделить с нами наши тяготы и нашу славу?
Митя ответил не сразу. Он был зол и польщен. Несколько секунд он обдумывал, как бы ответить — позамысловатее и с достоинством, но ничего не придумал и сказал:
— Хочу.
— Готов ли ты подчиниться обычаям племени и почитать его тотем?
— Готов, — сказал Митя не очень уверенно. Он не помнил, что такое тотем.
— Знаком ли тебе язык гуронов?
— Незнаком.
— Язык гуронов немногословен. Ястребиный Коготь, скажи пришельцу первое слово.
— Первое слово, — сказал другой голос, тоже сильно измененный, — значит «еда» и произносится так: «эссентен».
— Повтори, — каркнул вождь.
— Эссентен, — покорно повторил Митя и почувствовал, что ему суют нечто в рот. Он было воспротивился, но быстро сдался, почуяв запах копченой колбасы.
— Гремучая Змея, скажи ему второе слово.
— Второе слово, — сказал Гремучая Змея, — означает табак и говорится «тайя».
Митя чуть не расхохотался: Гремучая Змея гакал, как на Полтавщине.
— Повтори, — сказал вождь.
Митя повторил и с удовольствием затянулся из поднесенной к его губам трубки.
— Сын Лосося, скажи ему третье слово.
— Третье слово, — сказал Сын Лосося глухим голосом, и Митя поразился, узнав механика, — означает волочиться за женщинами и произносится…
— «Тровандер», — быстро сказал Митя, вспомнив свой визит к Кондратьеву. На этот раз фыркнули невозмутимые гуроны.
— Забудь это слово, — сказал вождь. — Пока идет война, оно — табу. Теперь скала! — как будет по-гуронски «предательство».
— Не знаю.
— Так знай — на языке гуронов его не существует. Братья, согласны ли вы принять в наш союз пришельца, называвшегося доныне Спящая Красавица?
«Пронюхали, подлецы», — подумал Митя.
— Согласны ли вы возложить на него боевой убор племени и наречь его новым именем — Соколиный Глаз? Оу?
— Охе! — вполголоса прошипели гуроны, и Митя почувствовал, как ему нахлобучили что-то на голову.
— Да будут глаза твои зорки, а уста молчаливы, — сказал вождь. — Обдумай услышанное и не снимай повязки, пока снег не скроет следы наших мокасин.
Митя добросовестно ждал, пока не затихли торопливые шаги в коридоре, затем сдернул повязку. Лампочка над умывальником была включена, Митя бросился к зеркалу и не сразу узнал себя: на голове у него была новенькая черная пилотка, такие пилотки носили подводники в походе. Не будь этого вещественного доказательства, он готов был усомниться, что посвящение в гуроны происходило наяву. При всей дурашливости церемонии, он был взволнован и даже не сразу заметил Каюрова. Минер лежал на своем обычном месте, укрытый с головой одеялом, лицом к переборке. Митя почему-то не решился его окликнуть. Вместо этого он потушил лампочку у зеркала, включил настольную лампу и, загородив ее таким образом, чтоб свет не падал на спящего, честно трудился до полуночи. В двенадцать часов Каюров перевернулся на другой бок, выпростал голову и уставился на Митю шальными спросонья глазами.
— Оу? — сказал Митя и засмеялся.
— Oxe! — ответил Каюров, зевая. Он хотел подмигнуть, но у него не получилось. — Какого черта… Ложись, а то опять проспишь, и командир спустит с тебя шкуру…
На умывание и чистку зубов уже не было сил. Но усталость была блаженная.
Глава восьмая
И по характеру и по воспитанию Туровцев был чужд всяческой мистике. Даже классические флотские суеверия не имели над ним власти, он не задумываясь прикуривал третьим и не верил, что женщина на борту корабля приносит несчастье.
Не веря в предопределение, он был не прочь умаслить судьбу. Свои приметы он ни у кого не заимствовал, а изобрел сам, — тем убедительнее они ему казались. Иногда в затруднительных случаях он давал маленькие обеты и не простил бы себе нарушения именно потому, что давались они добровольно и без свидетелей. Семи лет от роду Митя зашиб камнем соседскую кошку и дал обет — если кошка не сдохнет, проскакать на одной ножке по главной улице села от ворот дома до моста через Яузу. Кошка не сдохла, и Митя поскакал. Скакать не хотелось, жгло солнце, улюлюкали мальчишки, в сандалии насыпались мелкие камешки. Но Митя доскакал до конца. И не потому, что страшился возмездия потусторонних сил. Исполнение обета было прежде всего делом чести, слукавить — значило потерять веру в себя.
Отлучка как будто прошла незамеченной, и, хотя на этот раз Митя не давал никаких обетов, он заснул с чувством благодарности судьбе. Судьба была к нему благосклонна, а Митя не любил оставаться в долгу. На следующее утро он проснулся до сигнала, полный энергии. В висевших над изголовьем наушниках под приторный аккомпанемент рояля женский голос властно отсчитывал: «И — раз, и — два…» Каюров был уже на ногах и, кряхтя от напряжения, растягивал за спиной пружинный снаряд. Снаряд назывался эспандер, почти «тровандер». Митя вспомнил вчерашнюю церемонию, засмеялся и спрыгнул с койки. Каюров скорчил приветственную гримасу и сунул ему в руки эспандер: