Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом и корабль

ModernLib.Net / Историческая проза / Крон Александр Александрович / Дом и корабль - Чтение (стр. 17)
Автор: Крон Александр Александрович
Жанр: Историческая проза

 

 


Ивлев посмотрел на него и засмеялся.

— Ты, лейтенант, я вижу, еще не проник в суть руководства. Матрос отличился — и ты молодец. Значит, обеспечил. А завтра он напьется, надебоширит, ты тут ни сном ни духом, а я с тебя спрошу.

— Кстати, о дебоширах, — сказал Горбунов. — Был у нас такой рулевой…

— Знаю, Соловцов. Заходил ко мне.

«Всюду поспел», — подумал Митя с неприязнью. А вслух сказал:

— Интересно, как он вам показался, товарищ батальонный комиссар?

Ивлев задумался.

— Ничего, — сказал он. — Ничего. У меня в МТС тракторист был Кащеев, вот в таком же духе. Очень злой мужик. Надо Соловцова выручать из экипажа. Вы не возьмете — на другой лодке сгодится.

— А вы бы взяли?

— Взял бы. Коллектив у вас сильный, один бузотер его не разложит. И даже остроту придаст — вроде как перец в борще.

— Или как гвоздь в сапоге, — вставил Митя.

— Э, нет, не говори. Он немца не в бинокль видел, а вот — как я сейчас лейтенанта. — Комиссар протянул к Митиной шее свои изуродованные пальцы, и в его добрых глазах на мгновение вспыхнул бешеный огонек. Митя невольно отстранился. Ивлев засмеялся и хлопнул Митю по плечу.

— Я поручил помощнику поговорить с Соловцовым по душам, — сказал Горбунов. — И пусть он сам решает.

— Толково, — согласился Агроном. Его взгляд задержался на чашечке звонка. — Да, чуть не забыл. Сколько у вас уходит на сбор по тревоге?

— Минуты четыре, что ли, — небрежно сказал Горбунов. — Сколько, штурман?

— Три двадцать восемь.

— А на плавбазе?

— Примерно то же самое.

— Толково, — повторил Ивлев.

На лестнице командир и помощник переглянулись. Оба понимали, что Ивлев явился неспроста и что выигранные утром секунды обеспечили им поддержку военкома дивизиона.

После ужина Туровцеву доложили, что пришел Соловцов и находится в «третьей», у художника.

На Набережной заливался свисток. С мостика Туровцев увидел Джулая, он потрясал винтовкой, свистел и нехорошо ругался. В незамаскированных окнах второго этажа метались дрожащие отсветы. Не теряя времени на расспросы, Митя бросился в дом. Уже на лестнице он понял, что пожара нет, был бы дым. Дверь в «третью» оказалась незапертой, вбежав, он увидел ярко пылающий камин. На подоконнике, широко расставив ноги и выпятив обтянутую полосатой тельняшкой грудь, стоял Соловцов. Возле него, наподобие ассистентов при знаменосце, стояли художник и Граница. Иван Константинович держал молоток, Граница натягивал шнур маскировочной шторы. Свисток по-прежнему заливался.

Митя освирепел. Не стесняясь присутствия художника, он рявкнул:

— Соловцов!

Матрос оглянулся и неловко спрыгнул, зацепив подкованным каблуком ветхий подоконник. Подошел, прихрамывая.

— Станьте, как положено, — сказал Туровцев. — И выньте гвоздь изо рта.

Соловцов выплюнул гвоздь и стал, как положено, но Митя продолжал кипеть. Его бесило все — и развалистая походочка, и небрежный плевок, но самым нестерпимым было то, что от матроса исходил самоуверенный покой, в то время как он, лейтенант Туровцев, волновался. Мите очень хотелось накричать и выгнать Соловцова, но он понимал, что это было бы не победой, а поражением. Формально он поставит на своем. Соловцов не такой дурак, чтобы лезть под трибунал, он с презрительным спокойствием выслушает сбивчивую ругань и нестрашные угрозы и уйдет, провожаемый влюбленным взглядом Границы и молчаливым сочувствием художника. Горбунов спокойно выслушает запальчивые объяснения помощника, взглянет и чуть-чуть усмехнется. Это будет значить: «Ну что ж, я сказал, что решать будете вы, и сдержу слово. Ну, а по существу — я был о вас лучшего мнения, штурман».

— Что здесь происходит? — спросил он, сдержав раздражение.

Соловцов ответил не сразу. Он тоже примеривался. Вчерашнее впечатление о лейтенанте было неважное — слюнтяй, чистоплюй, сегодня он заговорил по-иному. В оттенках Соловцов разбирался.

— Да ничего, товарищ лейтенант, просто недоразумение…

Он дал знак Границе. Бумажная маскировочная штора развернулась с фанерным грохотом. Свисток на улице задохся. Усмехаясь, Соловцов пояснил:

— Я тут, значит, стараюсь для пользы дела, маскировку приколачиваю, а этот кинтошка — свистит. Мало что свистит — оружие наставляет. А я на этот счет нервный, ах так, думаю…

Туровцев понял: предлагается почетная мировая. Командиру надлежит восхититься лихостью матроса (сам-де такой!) и, пряча восхищение под напускной суровостью, отечески пожурить.

Однако Соловцов рассчитал неточно. Вчерашний Туровцев, может быть, и пошел бы на мировую. Сегодняшний устоял. Ему не понравился тон, не понравилось слово «кинтошка», а главное, именно в этот самый момент он принял окончательное решение — не расставаться с Соловцовым. Соловцов вернется на лодку и будет служить.

— Глупостями занимаетесь, — сказал Туровцев. При этом он довольно удачно передразнил Соловцова, подставляющего грудь под пули. — Знаете ведь, что не выстрелит. Обождите, мне нужно с вами поговорить.

Он подошел к Ивану Константиновичу и поздоровался.

— Идите в диванную, — сказал художник. — Там вам никто не помешает.

В тамбуре перед диванной топилась изразцовая печка, и Мите не захотелось уходить от огня. Он опустился на связку каких-то растрепанных фолиантов и показал Соловцову на другую, такую же. Соловцов присел на краешке, в неудобной позе — не из почтительности, а как человек, рассчитывающий, что его не станут долго задерживать. Он скучливо глядел, как кипит в пылающих корешках переплетный клей, и ждал.

— Начнем по порядку, — сказал Туровцев. — За что вы попали на гауптвахту?

Соловцов вскинул на Митю изучающий взгляд — очень светлые немигающие глаза матроса налились печным жаром. Усмехнулся одними губами:

— Было за что.

— Не сомневаюсь, — сухо сказал Туровцев. — За что же?

— В журнале записано.

— Знаю. — Митя с трудом сдержал вновь вспыхнувшее раздражение. — Так за что же все-таки?

Соловцов опять усмехнулся.

— С пехотой малость повздорили.

— Подрались?

— Было.

— В городе?

— Ага, — бесстрастно подтвердил Соловцов. — В Парке культуры.

— Очень культурно.

— А я не хвастаюсь.

— Ну хорошо. Пока вы сидели, лодка ушла на позицию. Дальше?

— Дальше? А дальше я капитан-лейтенанту все доложил, все, как было.

Разговор становился бессмысленным.

— Вот что, Соловцов, — сказал Митя, помолчав. — Вы рулевой, кажется?

— Точно.

— Не «точно», а «так точно». Значит, рулевой. А я — штурман. Нужен ли мне рулевой — решать буду я. Ясно вам?

Соловцов опять метнул быстрый оценивающий взгляд. Уверившись, что лейтенант говорит правду, он нехотя выдавил:

— Ясно.

— Тогда не теряйте времени и рассказывайте.

— Есть, — сказал Соловцов. Все же он медлил, и Туровцев догадался — почему.

— Я друг Виктора Ивановича, — сказал он, чувствуя, что краснеет; к счастью, Соловцов не мог заметить этого. — Я знаю все.

— Все? — Матрос еще колебался. — И того полковника — тоже знаете?

«Полковник — это тот», — догадался Митя.

— Нет, — сказал он вслух. — Нет, не знаю. Но хочу знать. И буду знать.

Намерение разыскать «того» возникло у него только что, но ему казалось, что это давнее и твердое решение.

— Когда так, — сказал Соловцов, помолчав, — нам по дороге, я сам его ищу. Если только он со страху на Большую землю не сиганул — я из него и без трибунала душу выну.

— Хорошо, об этом потом. — Митя поморщился. — Давайте лучше по порядку.

— Есть, по порядку. Стало быть, сижу я на губе… Виноват, на гауптвахте, — поправился Соловцов с издевательской поспешностью. — Сижу. Собралось интеллигентное общество. После первой же бомбежки всех словно ветром сдуло: кого обратно в часть, а кому винтовку в руки — и прямиком на рубеж. Остаюсь я в камере один. Настроение, сами понимаете, хреновое, потому как бомбят без передышки. Затем слышу — канонада. И все ближе, ближе… Свет вырубили. Подождал я маленько, потом выломал из нар стойку, да как дам по двери. Навернул разов пять — слышу: бежит Рашпиль.

— Рашпиль?

— Так точно, старшина на губе, вроде смотрителя. Любимец флота. Орет: «Ты что — бунтовать?» — «А что, говорю, раз война, одного часу не имеете права задерживать». — «Ты здесь не указывай!» — «Как же, говорю, вам не указывать, когда вы законов не знаете? Вы теперь обязаны либо меня в расход списать, либо же предоставить оружие, чтоб я мог с оружием в руках защищать священные границы. Приказ номер шестьсот шесть дробь эс читал, сучий нос?»

— Сомневаюсь, чтоб существовал такой приказ, — вставил Туровцев.

— И справедливо сомневаетесь, товарищ лейтенант. Однако же подействовало. Убежал, через пять минут топает обратно: «Выходи!» Выхожу. «Дуй прямо к коменданту!» Являюсь. Горит лампа-молния, посреди кабинета стоит помкоменданта майор Шумин, весь в оружии, вроде как артист из кинофильма, а за столом у него сидит неизвестный полковник, развалился и курит. Рапортую, как положено, майор Шумин берет из пирамиды винтовку, дает мне в руки: «Имеется приказ командования оставить город. Поедете с машиной, охранять важный груз. Оцените доверие». Я заикнулся было насчет лодки. «Не разговаривать!» — «Ладно, говорю, дайте хоть гранат ручных, я винтовке мало обучен». — «Бери пару в ящике». Я две взял, а четыре в запас. Полковник говорит: «Ступайте во двор, кликните там шофера Воскресенского, я — следом». Выхожу: во дворе трехтонка-»язик», шофер в армейском стоит в кузове, держит бунт каната, увидел меня, кричит: «Эй, матрос, помоги увязать ценный груз, а то, не дай бог, растеряем…»

— Что за груз? — полюбопытствовал Митя.

— Исключительно одна писанина. Папки разные, сшиватели.

— Вероятно, секретные документы, — сказал Митя наставительно.

— Обязательно, товарищ лейтенант, секретные. Раз бумага военная, она уже секретная. Тонны две этого добра. Чудно, думаю, склады бросаем, а бумаги везем. Ну да наше дело телячье — укрыли брезентом, шкертом увязали и ждем. Шофер Ваня — ему Рождественский была фамилия, а не Воскресенский — оказался ну до того замечательный парень, что мы с первого дня стали как братья и так всю цепочку прошли не расставаясь до самой его смерти на острове Даго. За Ваню я еще спрошу с ихней нации.

Соловцов откашлялся и ловко сплюнул в печку.

— Ну, ну, дальше.

— А дальше: спускается во двор мой полковник. Пальто кожаное, плащ-палатка, на груди пистолет-пулемет Дехтерева: «Соловцов!» — «Есть, Соловцов!» — «Подите сюда». Подхожу. Вынимает из кармана фонарик-жужелицу и прямо мне в глаза: ж-жик!

Какое-то смутное воспоминание кольнуло Митю. Еще не оформившись в мысль, оно вызвало прилив крови.

— Ну, ну? — повторил он, сразу охрипнув.

— Поглядел на меня, как гипнотизер в цирке, и говорит: «Ты, Соловцов, я вижу, парень смышленый. Держись меня, и делай, как я, — и будет тебе благо. А шофер — дерьмо, ты ему не доверяй и приглядывай…» Потом-то уж я узнал, что он Ване то же самое про меня — слово в слово… «Есть, говорю, служу Советскому Союзу». — «Вот-вот, говорит, и служи. Нам с тобой доверен груз государственной важности. Полезай, Соловцов, в кузов и — никого не подпускать. Никого, кто бы ни был. Применяй оружие, я в ответе. Ясно?» — «Ясно», — говорю. Лезу в кузов, полковник в кабину, Ваня трогает — выезжаем за ворота. Темнота, только луна за облаками бежит — шибко этак, будто за ней кто гонится. Людей не видать, не знаю, попрятались или ушли. Перестрелку слыхать близко, и артиллерия уж не так частит, а разговаривают все больше пулеметы. Едем ну не больше как минуты две, машина тормозит у дома, полковник идет в калитку. Я смотрю и думаю: что-то домик больно знакомый, обязательно я здесь когда-нибудь был. И верно, минуты не прошло, полковник вертается, а за ним идет Елена Васильевна, Виктора Иваныча жена, с чемоданчиком и ведет за ручку мальчонка. Парнишка совсем маленький, ну не больше как годик ему, однако идет сам, ножками, и не плачет. Тут-то я смекнул, откудова я этот домик знаю: раза два ходил к Виктору Иванычу с запиской, командир посылал. Домичек кирпичный, на немецкий манер, верх наши снимали, а хозяева — внизу. Хозяина я тоже знал: работал у нас при штабе в фотолаборатории, вольнонаемный человек, из местных, у него жена, детей трое… Слышу, полковник говорит: «Елена, даю тебе пять минут, собери все, что тебе надо. Глупо же оставлять…» А она отвечает, эдак сухо: «Детские вещи я взяла, а если у тебя есть свободное место, то возьми лучше хозяйку с детьми, им при немцах несдобровать». — «А ты уж, говорит, подала идею?» Тут выбегает хозяйка со всем выводком, двое на ногах, третий на руках, и — к полковнику. Тот — ни в какую: не могу, не имею права, оставайтесь без сомнения, ничего вам немцы не сделают… Она сразу к нашей: «Леля, что ж вы молчите, мы же с вами как родные были…» Та молчит, губы кусает, потом: «Что вы, Софья, от меня хотите, я тут не распоряжаюсь…» И к нему: «Возьми, Андрей, будь человеком». Тот опять за свое: «Не могу, не имею права, груз секретный, я подписку давал…» Хозяйка послушала и говорит: «А коли так, возьмите одних только детей, они ваших секретов не понимают, довезите их до любого города и сдайте в детский дом, а то просто бросьте всех троих на дороге, свет не без добрых людей, подберут». И толкает их к машине, и уже старший становится ногой на колесо…

— А вы что?

— А что я? Мое дело телячье, я винтовку наставляю. Мать как увидела, сразу: «Саша, назад!» Посмотрела на меня, ну, думаю, проклянет, а она не криком, а тихо так: «Ты, матрос, еще вспомнишь, как на детей ружье наставлял». И — Елене Васильевне: «Прощайте, Леля, больше не увидимся. Вас не виню, я сама перед вами виновата, а еще больше — перед Виктором Иванычем. Я знаю, за что меня бог наказывает…» Полковнику — ни словечка. Тот засуетился, втолкнул Елену Васильевну в кабину, сам — в кузов, кричит: «Кончай базар, поехали…»

Соловцов опять сплюнул в огонь.

— Едем. Через центр не поехали, а в объезд, улочками да переулочками; в одном таком переулочке какая-то сволочь как даст из подворотни, да без ума стреляли — ни по людям, ни по резине — только борт раскорябали. Поплутали чуток, потом выскочили на шоссе; тут Ваня выключил подфарники, взял курс на ост и дал полный вперед.

Едем. Сперва полем, потом мелколесьем. Командир молчит, я тоже с разговором не лезу. Он больше приглядывается, а я больше прислушиваюсь. Стрельба вроде стихла, однако на душе у меня неспокойно. Особенно как проехали мы одну развилочку: все чудится мне, что кто-то нас догоняет. Слышать не слышу, но кожей — чувствую. Полковнику я, конечно, не докладываю, еще скажет, что мне с перепугу мерещится, но про себя держу. Отъехали мы от той развилочки еще километров с десяток, и я уж явственно слышу — мотоциклисты. Кабы один или два, я бы не особо беспокоился: мало ли — связной с пакетом или еще кто, — а тут шпарит строем подразделение, и обстановка такая, что ребенку ясно — немцы. Гляжу на командира: не будет ли распоряжений, — молчит. Глянул в окошечко на Ваню, вижу — Ваня мой уже трёхнулся, что погоня, скорчился за баранкой и жмет на всю железку. Прижали ушки и чешем. Свернуть некуда, а оторваться — кишка тонка, «язик» — машина не для гонок, закипит вода — куда денемся? Глянул еще раз на командира и вижу — проку от него не будет. Весь форс слетел, мычит, дергается, потом вдруг по кабине как замолотит! Он, похоже, хотел, чтобы Ваня газу наддал, а Ване наддавать не из чего, он и понял по-своему: снизил обороты, свернул с проезжей части прямо на траву и загнал машину в орешник. Выскочил с винтовкой, кричит: «Эй, матрос, ложись в окоп, приучайся к пехотному делу! Слезайте, товарищ полковник, неужто втроем да не отобьемся?» Тот слезает. Гляжу, все на месте: пальто кожаное, плащ-палатка, автомат Дехтерева. А человека нет. Тело вроде еще здесь, а душа уже отлетела. Верите ли, товарищ лейтенант, просто-таки нехорошо глядеть — мы с Ваней глаза отворачиваем, — и бормочет такое — невозможно слушать.

— А что?

— Ну, будто он подписку давал, чтоб от машины ни на шаг… Муть всякую. Тут Елена Васильевна вышла из кабины. Только глазами зыркнула и сразу все поняла. «Ты, говорит, как был трус, так трусом и сдохнешь…» Сняла с него автомат и пошла…

Выбрали мы позицию, залегли. Кругом черно, только дорога блестит. Ваня шепчет: до времени не стрелять, пусть поравняются. Лежу — и нисколько страху не чувствую, одно меня гложет, что стрелки мы все, кроме Вани, аховые… Прошло время — сколько не скажу, порядочно — катит головной. Весь в черной коже, каска, сидит орлом, раскорячась, на руле турель с пулеметом. Чихнуть не успел, как мы его срезали. И что интересно: чкнулся мордой в турель и дальше покатил, однако на вираже скопытился и лег в кювет. И то машина не враз затихла, а билась-трепыхалась, как живая скотина. Только, значит, первый отыгрался — катят двое в ряд. И, видать, почуяли недоброе, потому что едут и поливают лес из автоматов, пули так и цокают. Одного мы сразу успокоили, а другой так бы и ушел, если б не Ваня. Выбежал и накрыл гранатой. И вот что значит сгоряча и без привычки — бросить бросил, а лечь забыл и мало-мало без глазу не остался. Гляжу на него, а он весь в крови, в земле, видом как нечистый дух, и утираться-то некогда…

— Может, курить хотите? — спросил Туровцев. Он уже раскаивался, что не предложил раньше.

— Да нет, уж теперь недолго… Не буду вас затруднять, товарищ лейтенант: в общем и целом, сбили мы пять машин системы БМВ, вроде отвоевались, и был бы совсем наш верх, кабы Елена Васильевна не поторопилась. Конечно, ее тоже надо понять, она мать, у нее за ребенка сердце болит. Вот она и поднялась раньше времени, а тут, черт его душу упокой, вывернулся шестой — замыкающий, потому что с флагом, — и прострочил. Ну, далеко он не ушел, я его тут же гранатой — в дым. Однако свое дело сделал.

Подбегаю к ней, а она уж и говорить не может. Силится сказать, а голоса нет. Наклоняюсь, она шепчет: «Скажите мужу…» Репетую: «Есть, сказать мужу. Что сказать?» Она опять: «Скажите мужу…» — «Есть, говорю, разобрано. Виктору Иванычу, да?» Она ресницами показывает: да. «Ладно, говорю, скажу, а что сказать-то?» Вижу — губами шевелит, силится, а потом поморщилась, улыбнулась вроде — не могу, мол, — глаза прикрыла, притихла и вскорости совсем кончилась. Подняли мы ее с Ваней, положили на бушлат, несем к машине. А машины нет.

Митя ахнул. Соловцов усмехнулся — опять одними губами:

— Вот, вот… Вот и мы тоже так, товарищ лейтенант. Сперва глазам не поверили. Думаем, местом ошиблись. Пригляделись — нет, какая же ошибка: ветки поломаны, на траве масло блестит — из отстойника натекло, — и шапочка детская рядом. Картина ясная — взял да утек, а мы, конечно, в горячке прохлопали. Ну, думаю…

Нарушить паузу Митя не решился.

— Вот таким образом, товарищ лейтенант, — продолжал Соловцов угасшим голосом. — А дальше — что? Выкопали мы ножами могилку, похоронили честь по чести, как бойца. Перевязались кое-как, обобрали с мертвых фрицев документы, на мотоцикл — и ходу!

— Стоп, — сказал Туровцев. — И больше вы этого полковника не видели?

— Какое там! И след простыл. Нас с Ваней, когда мы из окружения вышли, проверял особый отдел — два дня врозь держали и допрос снимали, — так я следователю делал заявление.

— Ну и что?

— Записали номер машины и номер автомата, но особо не обнадежили. «Сейчас, говорят, такой клубок завязался, что концов не найти, а вы даже фамилии не знаете».

— Как же так, товарищ Соловцов?

— Так ведь начальство же, товарищ лейтенант. Начальству положено спрашивать, а у начальства не положено. Он тебе «ты», ты ему «вы», он тебя по фамилии, ты его по званию… Да и то возьмите в расчет — знакомства нашего и было всего ничего, час один, не более…

Митя задумался. Прежде чем расспрашивать дальше, ему нужно было избавиться от наваждения. Наваждение заключалось в том, что примерно с середины рассказа Митя бессознательно подставлял на место «того» полковника своего доброго знакомого Семена Владимировича Селянина, и его солидная фигура с пугающей убедительностью вписывалась в картину ночного бегства. Конечно, все это были чистейшие фантазии, подогретые тлевшей где-то в тайниках Митиной души недоброжелательностью; стоило обратиться к фактам, и факты выстраивались стеной, чтоб оградить военинженера от несправедливых подозрений. Судя по повадке, Селянин был не робкого десятка, он умел подчинять себе людей, а это редко удается трусам, приметы тоже не совпадали: «тот» был полковник, этот — военинженер, «того» звали Андрей, этого — Семен…

— Вот кабы майора Шумина разыскать, — сказал, вздыхая, Соловцов. — Либо Берзиня.

— Какого Берзиня? — спросил Митя, сердясь, что оборвалась и без того прерывистая нить его размышлений.

— Начальника гаража. Эти, конечно, должны знать.

— Сделаем запрос.

— Вот хорошо бы, товарищ лейтенант…

— Скажите-ка мне, пожалуйста… — протянул Митя. Он еще не придумал, что бы такое спросить. — Сколько ему, по-вашему, лет?

— Лет сорок будет. А может, с гаком. Не старый еще…

«Подходит», — подумал Митя с ощущением, близко напоминающим испуг. Вслух он спросил:

— Росту большого?

— Здоровый бугаище. И видом, знаете, на американца смахивает.

Ничего американского в Селянине не было, и Митя уже для проформы спросил про голос. Соловцов развел руками:

— Голос обыкновенный, командирский…

— А вы уверены, что он — полковник?

— Полковник, это точно.

Митя опять задумался. Он испытывал одновременно досаду и облегчение. Из-за стены доносилось слабое бренчанье — вероятно, Граница пытался подобрать польку — и мешало сосредоточиться.

«Значит, так, — думал Митя, — значит, таким образом: теперь мне известно все, что известно Соловцову. Но знает ли Соловцов, что знаю я? Понял ли он, о какой вине перед Виктором Ивановичем говорила несчастная хозяйка?» Он взглянул на матроса. Соловцов сидел ссутулившись и глядел в огонь. На его лице можно было прочесть только: «Этак мы и до отбоя не управимся».

— Скажите, Соловцов, — спросил Митя неожиданно для самого себя, — вы сохранили шапочку?

— Какую, товарищ лейтенант? — удивленно встрепенулся Соловцов. — А! — протянул он, вспомнив. — Нет, там осталась. А на кой она?

Это было сказано с нарочитой грубостью, в которой, как в оболочке, таился пробный шар: вы же говорили, что все знаете? «Понимает», — подумал Митя и подивился такту этого наглеца. А вслух сказал:

— Раз нет, то не о чем и говорить.

Соловцов кивнул, безмолвно подписывая соглашение: семейная драма капитан-лейтенанта Горбунова обсуждению не подлежит.

— Ну хорошо, — сказал Туровцев, — поехали дальше.

Глава четырнадцатая

Сколько ни готовься к торжественным датам, в конце концов они сваливаются как снег на голову. Туровцев считал, что в поставленных ему жестких пределах он подготовился к корабельной годовщине как нельзя лучше. Установки, полученные им от командира, были ясны и не допускали толкований.

— Не требую от вас, — сказал командир, — чтоб вы ознаменовали годовщину новыми трудовыми победами. Агрегаты вводить в строй без суеты, по мере готовности и после тщательной проверки. Лучше приурочить дату к сдаче, чем сдачу к дате. Но я не приму никаких оправданий, если из-за подготовки к празднику будет нарушен график. График — святыня.

По совету Ждановского Туровцев просмотрел прошлогодний бортовой журнал. Из протокольно-сухой записи, сделанной в декабре сорокового года тогдашним помощником командира корабля старшим лейтенантом Горбуновым, он узнал, что в день корабельной годовщины был проведен традиционный смотр, состоялись спортивные соревнования и большой концерт силами команды. Из той же записи явствовало, что в этот день на лодке перебывало много гостей — шефы, кораблестроители и демобилизованные бойцы — и поступило свыше двадцати поздравительных телеграмм из различных пунктов Советского Союза, а одна, подписанная «Yours loving Saytschew»[1], — из Соединенных Штатов Америки.

Но все это было в сороковом. В сорок первом от спорта пришлось отказаться совсем, самодеятельность урезать и все усилия отдать проблемам, которые год назад почему-то никого не занимали. Листая корабельную летопись, Туровцев не нашел в ней даже самого отдаленного указания на то, что и в те времена люди обедали и ужинали. Митя отлично понимал, что по нонешним временам гвоздь всякого праздника — торжественный ужин, и он должен хотя бы раз накормить своих гуронов досыта. Поэтому он осторожно, что называется — под рукой, расследовал происхождение соловцовских консервов — оно оказалось безупречным, и Горбунов разрешил заприходовать банки. Затем Митя отправился к Ходунову и путем всякого рода многозначительных недомолвок дал понять, что лишь теперь по достоинству оценил «Онегу» и высокую честь служить на этом выдающемся корабле. Внешне дядя Вася не расчувствовался, но продукты по аттестатам выдал самые лучшие. Там же, на плавбазе, Туровцев разжился рулоном кумача и полведерной банкой масляной краски, именуемой на флоте серебрянкой. И то и другое было сразу же пущено в ход: кубрики пламенели лозунгами, а на лодке все, что только поддавалось окраске, было так щедро выкрашено, что вся команда отливала серебром.

За всеми этими хлопотами Митя так и не выбрал времени для решительного объяснения с Тамарой. Конечно, выкроить полчаса можно было в любой день, но Митя справедливо полагал, что Тамару оскорбит торопливый разговор. И все-таки главная причина всех оттяжек была в другом — Митя боялся встречи с Тамарой, не был уверен в твердости принятого решения и поэтому делал из мелких помех препятствия непреодолимые.

Накануне праздника устроили баню. В элегантной кухоньке мадам Валентины на раскаленной плите стояли огромные бельевые баки, в них растапливали снег. Сначала — в три смены — мылась команда. Затем командир, механик и доктор. Туровцев с Каюровым пришли последними, незадолго до отбоя; воздух в кухне был нагрет и влажен, как в настоящей паровой бане. Оставшись вдвоем, они мылись не спеша, с наслаждением разогревая суставы, распаривая сухую шелушащуюся кожу. Они младенчески повизгивали и старчески кряхтели, обессилев, отдыхали на мокрых скамейках и, набравшись сил, вновь принимались за дело.

— Знаешь, штурман, — тяжело дыша, сказал Каюров; он старательно обрабатывал мочалкой Митин позвоночник. — Знаешь, на кого ты похож?

— Знаю: на Дон-Кихота.

— Самомнение. На Росинанта.

— Спасибо за сравнение.

— Не стоит благодарности. Впрочем, Росинант был все-таки боевой конь. А в твоей жалкой хребтине есть что-то безнадежно ослиное.

— Осторожнее, ослы лягаются…

Каюров не успел увернуться и чуть было не растянулся на мокром линолеуме, Митя удержал его, но только для того, чтобы загнуть двойной нельсон и ткнуть носом в таз с мыльной пеной. Минуту или две они ходили по кухне взад и вперед, сцепившись, как в танго, с опаской поглядывая на дверь, за которой спали матросы, шипя, как гусаки, и слабея от сдерживаемого смеха. Время от времени кто-то из двоих пытался дать подножку, но другой был начеку, на несколько секунд возня и шипение усиливались, затем вновь восстанавливалось равновесие: Митя был тяжелее, Каюров — подвижнее. Вытирались и одевались неторопливо, всласть покурили и спустились вниз уже далеко за полночь.

Стараниями помощника запущенная «каминная» преобразилась. Пять расставленных в ряд железных коек не превратили ее в казарму, напротив, они вернули ей жилой уют. Теперь уже она не казалась такой огромной. Рояль и картины остались на своих местах, а на подоконниках и в простенках между окнами разместились горшки и кадки с ботаническими диковинами. Доктор Гриша ухаживал за ними, как за тяжелобольными, какими они и были на самом деле — у большинства тропических растений был вид тяжелых дистрофиков, и можно было только догадываться, что где-то в сокровенной глубине стволов и корневищ еще дремлет жизнь и способность к размножению. Когда минер и штурман вошли, в камине угасали последние искорки, а все обитатели кубрика крепко спали. Засыпая, Мптя принял твердое решение: встать как можно раньше, затопить камин — пусть товарищи проснутся в тепле, — а самому пойти к Тамаре.

…Пробуждение блаженно.

Тело свободно покоится на просторном и упругом ложе. Вместо ставшего уже привычным кисло-пеленочного запаха, который издает плохо выстиранное и наспех просушенное белье, от простыней и наволочек исходит суховатое благоухание свежевыпеченного хлеба. Поры раскрыты, кожа дышит. Где-то рядом ровно и сильно пылает очаг, это чувствуется по овевающим щеки воздушным токам и еле уловимому бодрящему гулу. Не разлепляя век, Митя потягивается, как в детстве: руки идут вверх и в стороны, на лодке так не потянешься. Затем он слегка приоткрывает глаза и — тоже как в детстве — пытается продлить блаженные мгновения, когда сон и явь, сплетаясь, рождают фантазию. Сквозь завесу ресниц он различает блик, пляшущий по облупившейся позолоте багетной рамы, и веерообразную тень, отбрасываемую жесткими листьями какого-то тропического деревца, — достаточно, чтоб вообразить залитый солнцем адриатический берег, лазурное море, ветшающее великолепие дворцов и замков, а самого себя — графом Монте-Кристо, Оводом, Фабрицио дель Донго, гверильясом, карбонарием…

Жажда подвига не умирала в душе штурмана «двести второй», но требовала пышного наряда.

Всякое блаженство быстротечно, незаметно подкралась тревога. Пробуждающееся сознание улавливает множество шорохов и дуновений — среди них ни одного, напоминающего о присутствии других людей. Ни вздоха, ни сонного бормотания. Это заставило Митю сразу сбросить с себя сон вместе с одеялом; рывком, от которого кровать издала струнный звук, он вскочил и сел, протирая глаза. Он не ошибся: комната была пуста. В камине горели большие поленья, освещая четыре аккуратно заправленные койки. За опущенными шторами угадывался тихий вечер.

«Неужели я проспал весь праздничный день? — При всей фантастичности этого предположения Митя похолодел. — Хорош старпом, нечего сказать… А еще лучше дорогие товарищи-соратники…» Еще не взглянув на часы, он уже чувствовал себя оскорбленным до глубины души. Когда же он наконец решился удостовериться в своем позоре, оказалось, что часы исчезли. Их не было нигде — ни в нагрудном кармане, ни на стуле, ни под матрасом. Оставался последний шанс — брюки. Митя потянулся за брюками — и не нашел их. Пропажа брюк переполнила чашу. Сунув ноги в калоши и завернувшись в шинель, он ринулся к выходу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34