— Ладно, попробую, — просипела она и скрылась за похожей на шкаф дверь. Меньше чем через минуту она выкатилась обратно и, даже не взглянув на Митю, кинулась к телефону.
Оставалось одно — ждать. Какая-то добрая душа уступила Ивану Константиновичу стул. Митя стал рядом и, чтоб скоротать время, стал присматриваться и прислушиваться. Вскоре он понял, что население «предбанника» делится, на две категории: вызванные и пришедшие по своему почину: первые имели преимущество, практически почти неощутимое, ибо все время появлялись какие-то запыхавшиеся люди, которых Суворова вне всякой очереди и даже слегка подталкивая в спину препровождала к секретарю, Митя подсчитал, что за четверть часа в кабинет вошло одиннадцать человек, а вышел — вернее, выскочил как ошпаренный — только один. Всякий раз, когда Суворова отпирала своим ключом дверь кабинета, все сидевшие на стульях, стоявшие в очереди и курившие в дверях замолкали и оборачивались, и тогда на секунду становился слышен высокий, скандирующий слова голос секретаря. Появился взмыленный Юрочкин и, провожаемый восторженными проклятиями Суворовой, скрылся за дверью. По временам кто-нибудь из заждавшихся шумно вздыхал и произносил «ах, черт!» или даже «о господи!», но никто не ворчал и не жаловался, все понимали — решается вопрос первостепенной важности. Сидевший рядом с художником пожилой человек в форме речного флота шепотом объяснил суть дела: в районной хлебопекарне лопнули трубы и прекратилась подача воды, во многих булочных вместо хлеба пришлось выдать зерно, на ремонт потребуется несколько дней, а пока Анатолий Петрович (Северцев — догадался Митя) вместе с райкомом комсомола организует подачу воды по ручному конвейеру.
— Откуда же? — спросил Митя.
— А из проруби. Ведрами по цепочке.
Наконец дверь кабинета широко распахнулась, и оттуда, весело переругиваясь, вывалила целая толпа — десятка два парней и девушек. Последним вышел высокий и очень стройный человек в гимнастерке без петлиц и меховой безрукавке. Окинув «предбанник» быстрым и все еще смеющимся взглядом, он безошибочно угадал художника и направился к нему так стремительно, что тот не успел подняться ему навстречу.
— Здравствуйте, — звонко сказал секретарь, протягивая обе руки, — левую он положил художнику на плечо, чтоб помешать ему встать. — Так сказать, гора с горой не сходится… Теперь практическая сторона: если у вас что-то стряслось и дело безотлагательно срочное — я вас слушаю. Если же, будем надеяться, ничего не случилось и вы пришли просто так, поговорить по душам, то — прошу прощения — придется подождать, пока несколько разрядится обстановка.
— Тогда положение безвыходное, — сказал художник со своей серьезной улыбкой.
— Почему же?
— Потому что дело срочное, а говорить надо по душам.
Северцев посмотрел на художника, художник на Северцева, и Митя, очень беспокоившийся, как бы Иван Константинович по простоте душевной не ляпнул чего-нибудь не к месту, с удовольствием отметил, что художник и секретарь друг другу понравились.
— Попробуем все-таки поискать выход, — сказал секретарь и подмигнул.
После этого он принял еще троих. Круглые часы над дверью кабинета пробили двенадцать, они могли и не бить, желудок напоминал про обеденный час точнее хронометра. Десять минут первого Суворова юркнула в кабинет с подносом. Вернувшись, она медленно обвела глазами всех ожидавших приема, лицо ее приняло детски растерянное выражение, и Митя понял: забыла, зачем пришла. Встретившись взглядом с Митей, она хлопнула себя по лбу и скомандовала:
— Проходите!
В просторном кабинете секретаря не было ничего примечательного, кроме больших и очень чистых окон, смотревших на тихую улицу. Северцев усадил посетителей в глубокие кожаные кресла, стоявшие по обе стороны маленького, накрытого зеленым сукном столика, а сам присел на край письменного стола, и по непринужденности, с какой он это сделал, Митя понял, что секретарь часто сидит там. Несколько секунд секретарь и художник молча изучали друг друга, и Митя только теперь заметил, что у секретаря седая голова. Но седина его не старила, скорее молодила.
— Никогда не видел настоящего секретаря райкома, — сказал Иван Константинович, и Митя ужаснулся — что за начало для разговора.
— Никогда не видел настоящего художника, — сказал Северцев. — То есть приходилось, конечно, встречаться во всякого рода кулуарах, но это же, сами понимаете, не то.
— Не то, не то, — подтвердил художник. — Надо ходить в гости и разговаривать. Без регламента и без этих девиц, которые строчат… Попросту — чай пить.
— Золотые слова, — сказал секретарь, вставая. Он сдернул салфетку со стоявшего на зеленом сукне подноса, и Митя увидел три чисто вымытых тонкостенных стакана, блюдечко с тремя кусочками рафинада и блестящий мельхиоровый чайник. Художник смутился.
— Это выглядело как намек…
— Я как намек и понял, — весело сказал секретарь. — Насчет сахара не густо, но зато с лимоном.
Чай выпили молча, благоговейно.
— А теперь, — сказал секретарь, дожевывая лимонную корочку, — позвольте узнать, по какому поводу…
— Повод печальный, — твердо сказал художник. — Сегодня утром арестована женщина, которую я знаю тридцать лет…
— Минуточку, — перебил секретарь. Он соскользнул со стола и сел на свое обычное место, между несгораемым шкафом и телефонными аппаратами. — Минуточку. А почему, собственно, вы решили обратиться ко мне?
— Как это почему? — удивился художник.
— А вот так — почему? Райком не производит арестов.
«Всё», — подумал Митя.
— Насколько я понимаю, — сказал художник самым невозмутимым тоном, — райком также не выпекает хлеба.
Секретарь с хмурым удивлением воззрился на Ивана Константиновича. И вдруг захохотал.
— Ого! — сказал он, отсмеявшись. — С вами держи ухо востро… Ну хорошо. — Он вздохнул. — Так что же все-таки вы от меня хотите?
— Я хотел бы знать, в чем ее обвиняют, — сказал Иван Константинович. — Это наверняка недоразумение.
Секретарь промолчал.
— Во-вторых, я рассчитываю на ваше вмешательство. Вы знаете Юлию Антоновну, знаете как честного работника, и ваш долг — воспрепятствовать оговору.
— Вы что же, не доверяете следствию?
— Нет, я очень доверяю следствию и хотел бы помочь ему не совершать ошибок. И последнее — я хочу, чтоб вы помогли мне взять Кречетову на поруки.
Вероятно, Северцева было нелегко озадачить. Ивану Константиновичу это удалось.
— Что-то я ничего не слыхал о подобных случаях, — сказал Северцев, помолчав. — А как вы себе это представляете?
— Что?
— А вот это самое: поруки. Денежный залог?
Художник замялся.
— То-то и оно. Денег у вас нет, а если б и были, их бы у вас никто не взял. Чем же вы ручаетесь?
— Головой.
— Простите, Иван Константинович, — с неожиданной резкостью сказал секретарь. — Для риторических упражнений у меня нет ни времени, ни настроения.
Художник опустил голову.
— Вы правы, — сказал он после паузы. — Извините.
Северцев смягчился:
— Я, конечно, не сомневаюсь в искренности ваших слов. Вашей приятельнице можно позавидовать.
— Не думаю, — холодно сказал художник.
— В ограниченном смысле, конечно. Приятно знать, что есть человек, который хотя бы теоретически готов дать за тебя голову на отсечение. Кречетова ваш близкий друг?
— Это не столь существенно. Существенно, что она человек в высшей степени порядочный.
— Определение несколько аполитичное.
— Скажите, Анатолий Петрович, — спросил художник, — вам никогда не приходилось переходить на нелегальное положение?
— Никогда.
— Я так и думал. Так вот, если, не дай бог, придется и вам понадобится место, где переночевать, я был бы спокойнее за вас, если б вы доверились Юлии Антоновне. Так что не такое уж аполитичное.
— Если это все так, — сказал Северцев, — то не вижу оснований для беспокойства. Предоставим следствию идти своим ходом и будем надеяться, что истина воссияет без нашего с вами давления.
Художник поморщился:
— Не ожидал от вас такого вывода.
— Почему?
— Потому что человек сидит в тюрьме. Как, по-вашему, там хорошо кормят?
— Не думаю.
— Я тоже. Но не это главное. Я убежден, что Юлия Антоновна чувствует себя тяжко оскорбленной, а оскорблять человека так же опасно, как не кормить. У нее уже был инфаркт в тридцать восьмом году, а насколько я мог заметить, два инфаркта с успехом заменяют расстрел.
Митя заерзал в своем кресле. Он и раньше не слишком верил в успех миссии Ивана Константиновича, теперь провал был предрешен. Вместо осторожной попытки что-нибудь разузнать художник шел напролом и только портил дело. С полминуты Северцев сидел молча, подбрасывая и ловя связку ключей. Затем решительно встал и позвонил. Вошла Суворова.
— Амиров у себя?
— Не знаю.
— Узнай.
После ухода Суворовой вновь наступило молчание. Северцев извлек из несгораемого шкафа какую-то бумагу и читал ее стоя, с хмурым выражением на красивом лице. Над головой секретаря висела картина, вернее, масляная копия с известной фотографии. Копия была плохая. Митя оглянулся на Ивана Константиновича, и его перепугало гневно-презрительное выражение, с которым тот разглядывал картину. Митя знал, что именно раздражает художника, но Северцев мог понять это по-другому. Митя уже собирался толкнуть Ивана Константиновича ногой, но в это время секретарь кончил читать, спрятал бумагу обратно в шкаф и со звоном захлопнул тяжелую дверцу.
— Вот что, Иван Константинович, — сказал он, круто повернувшись к художнику и глядя ему прямо в глаза. — Я мог бы вам сказать, что Кречетову взял Большой Дом и я бессилен что-либо выяснить. Это была бы полуправда, почти правда, правда на девяносто пять процентов. Но с вами я не хочу лукавить. Кречетова арестована нашим райотделением, и я знаю, в чем ее обвиняют.
— Но не скажете?
— Скажу. Кречетова — начальница объекта ПВО. Во время недавнего налета из расположения объекта была выпущена сигнальная ракета, в результате чего объект подвергся разрушению. Это вам известно?
— Известно, — спокойно сказал художник. — То, что вам угодно называть объектом, — дом, в котором я прожил большую часть своей жизни. Сидя в бомбоубежище, я, конечно, не мог видеть ракету…
— Я видел ракету, — сказал Митя.
Иван Константинович и Северцев одновременно повернулись к нему. Митя ожидал расспросов, но Северцев, как видно, раздумал и продолжал, обращаясь по-прежнему только к художнику:
— Существенная деталь: в свое время дом принадлежал лично Кречетовой. Сама Кречетова — дочь купца первой гильдии, вдова офицера царского флота, репрессированного органами НКВД. Настоящая фамилия Кречетова — Крейчке, он наполовину немец. Именоваться Кречетовыми Крейчке начали с четырнадцатого года на основании высочайшего рескрипта.
Митя почувствовал, что бледнеет. В смятении он взглянул на художника и был поражен его спокойствием.
— И только-то?
— Мало? — удивился секретарь.
— Во всяком случае — ничего нового. Когда утверждали Кречетову начальницей объекта, вы знали все это не хуже, чем сейчас, она никогда ничего не скрывала. Мне доподлинно известно, что Кречетов умер в тюрьме до окончания следствия, виновность его не доказана. Предки покойного Владимира Вячеславовича на протяжении двух столетий командовали кораблями русского флота; он такой же немец, как Юлия Антоновна — домовладелица…
Митя поспешил вытащить из кармана смятую «охранную грамоту».
Открылась дверь, и в кабинет легкой походкой вошел чернявый юноша в армейской шинели без петлиц и одноцветной суконной фуражке. Вошедший был невелик ростом, остролиц и горбонос, с темными усиками на короткой верхней губе. Даже перед зеркалом Мите никогда не удавалось сделать такое серьезное и волевое лицо. Юноша кивнул Северцеву и, не взглянув на посетителей, присел к столу, стоявшему в глубине кабинета и предназначенному, по-видимому, для заседаний. На столе лежали навалом метровые альбомы с фотографиями и стояли тяжеловесные игрушки из плексигласа, латуни и легированной стали. В мирное время такие игрушки одни учреждения дарили другим на торжественных заседаниях.
— А теперь по существу, — продолжал художник, убедившись, что Северцев пробежал глазами грамоту. — Неужели вы всерьез считаете Юлию Антоновну Кречетову ракетчицей?
Митя искоса взглянул на юношу. Тот сидел спокойно, со скучающим видом.
— Если даже Кречетова не участвовала прямым образом в преступлении, — холодно сказал секретарь, — она, как руководитель, ответственна за все происходящее на территории ее объекта.
— Тогда надо садиться в тюрьму и вам.
— Почему?
— Потому что объект находится на территории вашего района. Ищете стрелочника?
— Вы только не волнуйтесь, — мягко сказал Северцев.
— Как это «не волнуйтесь»? — возмутился Иван Константинович. — Обязательно буду волноваться. Меня волнует судьба Кречетовой. А вас нет?
— Меня волнует прежде всего судьба города, — возразил Северцев по-прежнему мягко, но Митя догадался, что мягкость стоит ему немалых усилий. — Не забывайте, мы находимся в чрезвычайных условиях. Лучше задержать десять невинных, чем упустить одного виновного. И если фигура Кречетовой вызывает серьезные сомнения, трудно возразить что-либо против ее изоляции.
Митя сидел ни жив ни мертв. Он понимал, что разговор вступил в опасную фазу. Кто бы ни вспыхнул первый, результат будет один и тот же — придется встать и уйти.
К счастью, вспышки не произошло. Художник первый нашел в себе силы улыбнуться.
— Четыре тысячи лет назад, — сказал он, — в кодексе ассирийского царя Хаммураби впервые было записано, что всякое сомнение судей должно быть обращено в пользу обвиняемого. Обидно расставаться с этим завоеванием человеческой мысли.
Северцев вдруг звонко захохотал, и у Мити разом отлегло от сердца. Он не совсем понимал, что рассмешило секретаря, но был благодарен ему за этот смех, разрушавший отчужденность. Затем оглянулся на юношу в шинели. Тот сидел по-прежнему серьезный и с сосредоточенным видом рассматривал стоявшее на столе сооружение из стальных колец и шестеренок. От легкого прикосновения пальца стальная карусель начинала вращаться сразу в нескольких плоскостях, и юноше нравилось приводить ее в движение, но, даже играя, он сохранял на лице выражение непреклонной воли.
Загудел телефон. Северцев взял трубку. Пока шел разговор, Митя еще раз поглядел на юношу в шинели и удивился вниманию, с каким тот ловил каждое слово. Вдруг он встал, подошел своей крылатой походкой к столу секретаря, взял «охранную грамоту» и стоя углубился в чтение. На минуту в кабинете установилась полная тишина, нарушаемая только скрежетом мембраны.
— Нет, не отказываюсь, — негромко сказал Северцев. — Но прошу письменного указания. Нет, в данном случае не на формальную. На партийную. Привет. — Он положил трубку, и ему понадобилось несколько секунд, чтобы вспомнить, на чем оборвался разговор. Вспомнив, он улыбнулся художнику и широким жестом протянул руку юноше.
— Очень хорошо, что ты зашел, Степан. Дело в том, что товарищ Туровцев, — таким же широким жестом он представил Митю, — видел ракету.
Степан вяло кивнул. С некоторой натяжкой это можно было рассматривать как приветствие.
— Откуда вы ее видели?
— С верхней палубы корабля, — ответил Митя, несколько уязвленный. Таким тоном, куда ни шло, мог говорить старший, но не сверстник.
— Какого еще корабля?
— Подводной лодки.
— Что стоит против дома?
— Да.
— А!
Он дочитал «грамоту» до конца и пожал плечами. Затем вновь и уже с большим интересом посмотрел на Митю.
— Ракета вылетела с территории объекта?
Митя задумался.
— Не знаю.
— Что значит «не знаю»?
— Это значит, что я не видел, откуда она вылетела. Сигнальные ракеты не трассируют.
— Кто же видел?
— Не знаю. Тот, кто выпускал.
— И через сколько времени появился самолет?
— Одновременно.
— Как одновременно?
— Так, одновременно.
— Но тогда самолет не мог быть привлечен ракетой?
Митя начал злиться.
— Если не мог, — значит, не был.
— Вы это категорически заявляете? — спросил Степан. Голос его угрожал.
— Я ничего не заявляю. Я отвечаю на вопрос.
— Нет, вы именно заявляете. Заявляете с целью повлиять на ход следствия. Почему я должен вам верить? Кто вы вообще такой?
— Кто я такой? — переспросил Митя. От злости он мгновенно охрип. — Я тот человек, который сбил этот самый самолет.
Это было нескромно, но к месту. Амиров несколько опешил.
— Э, послушай, — сказал он, от растерянности переходя на «ты», — подумай сам, своей головой, какой тогда смысл в этой ракете?
Митя промолчал. Но тут неожиданно пришел на помощь Северцев.
— Знаешь что, Степа, — сказал он, безмятежно похохатывая. — А почему, собственно, товарищ должен ломать над этим голову? Это уж, так сказать, твоя забота…
Опять наступило томительное молчание. Северцев поглядел на часы и крякнул, как от боли.
— Ну что ж, будем, как это принято теперь говорить, закругляться. Я попрошу вас пройти в приемную, а мы с товарищем Амировым еще немножко посовещаемся. — Он вышел из-за стола и потряс руку художнику. — Чай пить надо, это вы правильно, — сказал он, вздыхая.
Прощаясь с Митей, он приложил левую руку к груди — это была дань уважения к Митиным заслугам и одновременно просьба извинить, что к нему не было проявлено должного внимания.
Совещание за закрытой дверью затянулось. Истомившиеся посетители смотрели на художника и Митю с тоской и ненавистью. Наконец дверь открылась, и оттуда выскочил разъяренный Амиров. «Пошли», — бросил он на ходу, и Митя с художником опрометью кинулись вслед за ним. По ампирной лестнице Амиров летел птицей, и художник в своей тяжелой дохе поспевал с трудом. При выходе из здания произошла задержка — милиционер не выпускал Ивана Константиновича без отметки на пропуске. Почему-то это пустяковое обстоятельство окончательно взорвало Амирова.
— Где же ты раньше был, отец? — рявкнул он, сверкнув глазами. — Сколько лет живешь, помирать пора, а партбилет с собой носить не научился!
Он выхватил у Мити бумажный квадратик и, прыгая через две ступеньки, взлетел по лестнице. Митя робко взглянул на художника и встретил взгляд, полный такого откровенного ехидства, что поспешил отвернуться.
Через минуту прискакал Амиров с пропуском, и все трое вышли на улицу. На ближайшем углу Амиров скомандовал остановиться и ждать, а сам нырнул в узкий переулок и исчез в подъезде с вывеской райотдела милиции.
Прошло около часа. Порывами налетал холодный ветер, несший крохотные льдинки, больно царапавшие лицо. И художник и Митя молчали, не желая выдавать другому растущего беспокойства. Они поочередно поглядывали на подъезд — из переулка как-то особенно дуло — и сразу же отворачивались. Амиров не показывался, и Митя уже подумывал, не зайти ли в милицию, как вдруг увидел Юлию Антоновну. Она шла, такая как всегда, с противогазом на боку и повязкой на рукаве, строго поблескивая стеклышками пенсне. Подойдя вплотную, она схватила Митю и художника за локти и силой потащила вперед. Только на следующем перекрестке она остановилась и молча уткнулась лицом в грудь художника.
— Балда, мальчишка, — сказала она, плача и смеясь. — Взял у меня подписку о невыезде. Интересно, куда это я могу выехать?
После некоторого колебания она поцеловала Митю.
К дому подходили изможденные, но счастливые. Под аркой их встретила заплаканная Асият. Увидев Юлию Антоновну, она не удивилась и не обрадовалась.
— Идите скорее.
— А что?
— Петрович кончается.
Кречетова ахнула и побежала.
Старый матрос лежал на своем обычном месте — на плите. К плите был приставлен вплотную кухонный стол, и первое, что увидел Митя, были иссохшие белые ступни с крупными желтыми ногтями, стоявшие торчмя на выскобленной, как палуба, доске. Старик был обряжен в белую подкрахмаленную рубаху, на смятой груди чернели полосатые георгиевские ленточки. Лицо умирающего было перекошено и неподвижно, только глаза жили. Доктор Гриша сидел на табуретке и считал пульс.
Юлия Антоновна подошла к плите и нагнулась.
— Петрович! — шепнула она. — Ты меня слышишь?
Искривленный рот Петровича остался неподвижным. Он уже не мог ни улыбаться, ни говорить. Только выцветшие глаза на секунду вспыхнули — так вспыхивает вольфрамовая нить в перегорающей лампочке — и сразу померкли.
— Узнал, — сказала Юлия Антоновна.
Она хотела сказать еще что-то, но силы оставили ее, и она грохнулась на холодный пол прежде, чем Митя и доктор успели ее подхватить.
Глава двадцать восьмая
Под подушкой Туровцев нашел укутанный в тряпье котелок — это был обед, суп и второе, все вместе. Он выпил тепловатую жижу, а оставшуюся на дне клейкую массу отдал художнику. Об Юлии Антоновне можно было не заботиться — карточки умерших не отбирались, и до конца месяца ей была обеспечена двойная норма.
Затем он лег. На дворе было совсем светло, но в кабинете стоял корабельный полумрак, оба окна были наглухо заколочены, и только в одну из форточек вставлено стекло размером в обычный иллюминатор. Вскоре его охватила свинцовая дрема, сквозь нее пробивались отдельные звуки — в коридоре плакали соседки, на дворе кто-то сильно и звонко бил молотком по железу, — но эти звуки застревали где-то на подходе к глубинам сознания и не складывались в общую картину. Он совсем потерял представление о времени и очнулся в поту, с ощущением, что лежит на мокрых от пара рельсах, а над ним высится пыхтящая и слепящая глаза громада паровоза. В испуге он открыл глаза и увидел доктора Гришу. В одной руке доктор держал фонарь, другой расстегивал санитарную сумку.
— Перевязка!
Митя замычал.
— Не говори глупостей, — рассердился Гриша. — Перевязка — пустяки, ты и не заметишь. Зато будешь иметь сводку последних известий.
Пришлось подчиниться.
— Твоя популярность растет с каждым часом, — докладывал Гриша, сматывая сбившуюся повязку. — Почему-то все убеждены, что именно ты вызволил Юлию.
— Чепуха…
— Откровенно говоря, я тоже так думаю. Вам здорово пофартило. А пока что мне приходится охранять твою скромность от народных манифестаций.
— Брось травить, — сказал Митя, морщась. — Что на лодке?
— До лодки дойдем в конце программы. Сенсация номер один — исчезла Люся.
— Какая Люся? — спросил Митя, холодея.
— Ну, такая чугунная бабища из карточного бюро. Геринг в юбке.
Митя яростно застонал.
— Ведь врешь, что больно.
— Не больно, а глупо.
— Что глупо?
Митя не ответил. Он размышлял: «Геринг в юбке! Хоть доктор и противник образного мышления, у него бывают довольно меткие сравнения. Несомненно, между освобождением Кречетовой и исчезновением Люси существует какая-то связь, весь вопрос — какая? Вероятно, она я донесла на Юлию, а может быть, и даже вернее всего — она-то и бахнула из ракетницы. Чудно устроен человек… Ведь достаточно, казалось бы, свежим, незамутненным оком глянуть на эту зловещую харю, раз услышать, как она своим хриплым, слишком уж простецким голосом кричит через весь двор „Слышь, Кречетова!“, чтобы понять, что под платочком активистки и свойскими манерами прячется существо жестокое и липкое, глубоководный гад, вроде осьминога. Уж не ее ли исковерканную лютым страхом рожу я видел осенью на чердачной лестнице во время налета? Чего боялась та женщина? Что прятала за спиной? А совсем недавно — она выходила из флигеля и вздрогнула, увидев меня во дворе. Что ей было там нужно? Почему она испугалась? Я даже не задал себе этого вопроса. Почему? А потому, что сам скрывался и лгал. Когда человек врет, он всегда подозревает опасность там, где ее нет, и не видит того, что бросается в глаза…»
— А откуда известно, что она смылась?
— Только что приходили двое с ордером.
— Ну и что?
— Ничего. И след простыл.
Митя опять умолк. Он думал: «Почему осенью, когда ракетчики еще действовали вовсю, вблизи лодки не было выпущено ни одной ракеты? А теперь, когда в городе давно не слыхать ни о каких ракетах, а дислокация кораблей на Неве перестала быть секретом, кому понадобился этот бессмысленный фейерверк? Неужели кто-то догадывался, что косо вылетевшая красная ракета приведет в действие машину, которая чуть не размолола среди своих колес и шестеренок сухонькую женщину в аккуратно пригнанном ватнике, строгую женщину, которая не разрешала людям умирать?»
— На лодке все нормально, — продолжал Гриша, очень далекий от чтения мыслей, его внимание полностью занимал шов, распухший и неприятно мокнущий. — С корпусными работами покончено. Можно хоть завтра рапортовать об окончании ремонта, но есть недоделки, и командир не хочет.
— Ну, а что командир?
— Что командир? — переспросил Гриша каким-то уж очень наивным тоном. — Ничего командир.
Митя вспыхнул.
— Знаешь что? Убирайся… — Он оттолкнул руку доктора.
— Не балуй. С ума сошел?
— Не «не балуй», а дурака из меня строить нечего. Врать можешь про медицину.
— Ну ладно, — промямлил Гриша, сдаваясь. — Но ты меня не продашь, штурман?
— Я?
— Смотри, Митька. Значит, сводка такая…
Сводка была неважная. Командир наотрез отказался идти с повинной к Селянину, и тучи сгущаются. Приходил Саша Веретенников, который всегда все знает. По его словам, командование собирается перед началом кампании навести на бригаде железный порядок, а это значит, что для примера обязательно кого-нибудь раздраконят. Виктор Иваныч, как будто нарочно, так и просится в учебные мишени. Кто-то уже пустил словечко «горбуновщина». Одноруков и Шершнев шуруют, дело катится, как снежный ком, история на складе обросла такими подробностями, что надо молить господа бога, чтобы все обошлось дисциплинарным взысканием и строгачом, да и то при условии полного, безоговорочного и публичного признания своих ошибок. Во главе комиссии, что смотрит бригаду, контр-адмирал из Москвы, говорят, что крут. Ему, конечно, уже доложили все свежие «чепе» по бригаде, и адмирал, разъярившись, на большом совещании работников штаба и политотдела заявил, что с субъектами вроде Горбунова пора перестать церемониться — надо дать им по рукам, и крепко дать. Комдив хочет самортизировать удар и который раз уговаривает командира каяться…
— Стоп! — сказал Митя, прервав плавное течение сводки. — Каяться, каяться… В чем каяться?
— Якись-то завиральни идеи, — сказал Гриша почему-то по-украински.
— Брешешь.
— Ей-богу. Деморализация, дезориентация… И еще: разлагал командный состав.
— Это кого же?
— Тебя, наверно. Меня, Федора…
— Ну и как мы — разложились?
Доктор пожал плечами:
— Это ты спроси у Однорукова.
— Теперь последний вопрос: почему ты мне все это говоришь по секрету?
Он тревожно ждал ответа, заранее разъяряя себя на случай, если б пришлось услышать нечто обидное. Но доктор как будто не слышал вопроса. Он наклеивал пластырь.
— Ну вот. Ты еще никогда не был таким красивым. Разрешаю тебе пойти на лодку. На полчаса. А сразу после ужина получишь ноль три люминала — и на боковую.
Несмотря на запрет доктора, Митя проторчал на лодке вплоть до ужина. Везде — в отсеках и на верхней палубе — он нашел беспорядок, от которого три месяца назад пришел бы в уныние, но теперь у него был наметанный глаз, и видимость разгрома не мешала ему угадывать завтрашний день лодки, когда она приберется, почистится, покрасится и разом, как по волшебству, превратится из Золушки в принцессу. Он не спеша обошел ее всю, от носа до кормы, наслаждаясь знакомыми шорохами и запахами, суровым уютом жилых отсеков и особой атмосферой центрального поста, где машина кажется одухотворенной, а мысль приобретает почти физическую плотность. Появление штурмана было замечено всеми, и Митя не мог пожаловаться на прием. Он ловил на себе восхищенные взгляды молодых краснофлотцев и почтительные — старшин. И все же настроение лейтенанта Туровцева не только не поднялось, оно падало катастрофически, причем без всяких внешних поводов, если не считать некоторой холодности Зайцева. И Горбунов, и механик, и доктор вели себя, как всегда, даже приветливее, чем можно было ожидать, но — Митя видел это так же ясно, как если б перед ним был глазок индикатора, — контакт был нарушен, цепь разорвана.
Возвращаясь с лодки, он встретил Тамару. Она стояла в очереди к кипятильнику и разговаривала с Антониной Афанасьевной Козюриной. Еще недавно, встречаясь на людях с Тамарой, Митя убыстрял шаг и, сделав озабоченное лицо, рассеянно кивал, кивок получался смазанным и выглядел как общий поклон. На этот раз он подошел прямо к Тамаре и, испытывая странное облегчение, заговорил с ней при всех, при этом он нарочно несколько раз сказал ей «ты». Тамара держалась спокойно и дружелюбно, она уже знала о Митиных подвигах и даже поздравила его, но как-то так, что Митя понял: будь этих подвигов в десять раз больше, все они, вместе взятые, не создают ему никаких прав, и все то, что было так щедро, радостно и беззаветно отдано ничем не примечательному лейтенанту в испачканном кителе, нынешнему лейтенанту Туровцеву будет нелегко — а может быть, и невозможно — завоевать вновь.
Доктор настоял на своем, после ужина пришлось принять снотворное. Оно оказало действие совершенно обратное, так что Митя усомнился — не перепутал ли лекарь таблетки. Туровцева недаром дразнили Спящей, он умел засыпать мгновенно и не просыпался даже от артиллерийской стрельбы. Сегодня все ходили кругом на мягких лапках, а сам герой лежал укрытый с головой одеялом, сжимая кулаки и челюсти, дрожа не столько от холода, сколько от непонятного, не находившего себе выхода возбуждения. Он слышал каждый шаг, каждое движение: вот Горбунов шелестит страницами — это книга, тетрадка шелестит иначе; доктор Гриша тихонько звякает ампулами, пересчитывает свои богатства; Ждановского и Зайцева почти не слыхать — они чертят. Лучше бы шумели — их молчание мешает спать.
Пискнула дверь, звякнула крышка чайника: пришел художник, принес кипяток. Камина уже нет, но обряд вечернего чаепития сохранился и перекочевал. Сначала пьют молча, сосредоточенно хлюпая. Затем Горбунов спрашивает: