На Набережной снег был чище и искрился на солнце. Митя даже зажмурился.
…«Верхнюю вахту несет Соловцов. В двенадцать его сменит Савин. Суточное расписание стало похоже на короткое одеяло: натянешь на нос — ноги торчат. Однако служба идет, и график ремонтных работ — тьфу, тьфу, тьфу — выполняется.
…На пустых баллонах сидят Зайцев и Козюрин. Греются на солнышке и дымят махрой. Павел Анкудинович — инженер, объехавший полсвета, Серафим Васильевич — мастер и в жизни не выезжал за Нарвскую заставу. У Кудиныча лицо суровое, в крупных морщинах, у дяди Симы — бледное опухшее личико и нос картошкой, но корень у них один, оба они принадлежат к тому удивительному племени, которое зовется питерский пролетариат. Замечательный народ, он умеет все — делать революцию, строить корабли, тракторы и турбины. Не знаю, что бы мы делали без этих двоих. Конечно, их приходится подкармливать, одного за счет кают-компании, другого из матросского котла. Они и понятия не имеют, сколько тревог это доставляет помощнику — ведь достаточно одному краснофлотцу заявить, что ему недодают положенных калорий, и начнется столпотворение. Комдив и военком, конечно, догадываются, но, поскольку заявлении нет, молчат…»
Горбунов стоял под репродуктором и слушал сводку. Чередовались два голоса — мужской и женский, оба низкие и красивые. Женский голос Митя узнал мгновенно. Как видно, сводка была неплохая — командир улыбался. Митя тоже прислушался, но в этот момент Катерина Ивановна произнесла: «Передача окончена», — и эти тысячу раз слышанные слова заставили Митю вздрогнуть. Ощущение было такое, как будто он случайно подслушал разговор или заглянул в чужое письмо. Ничего особенного не произошло, и, вероятно, никто из слушавших передачу, включая немецких разведчиков, не придали значения тому, что пауза между этими двумя словами была слегка, ну, может быть, на одну пятую секунды затянута, а слово «окончена» произнесено не с обычной деловитой, а с какой-то очень личной интонацией, нежной и обещающей. Митя взглянул еще раз на Горбунова и поразился — таким откровенно счастливым было лицо командира. Горбунов помахал помощнику рукой и, продолжая улыбаться, двинулся навстречу.
— Как спалось, Дмитрий Дмитрич?
— Отлично.
— Когда будем погружаться? (Типично горбуновский вольт — при чем тут погружение?)
— Так ведь лед, Виктор Иваныч…
— Мало ли что лед. Лед растает.
— Растает — пойдем.
— А куда?
Понимать — это значит схватывать главное и угадывать пропущенное. Одной тренировкой это не дается, нужен единый строй, как в оркестре. С некоторых пор Митя обрел этот строй, временами он читал мысли Горбунова так же безошибочно, как сигнальщики читают семафор. «А куда?» значит примерно следующее: «Вы прекрасно отремонтировали свои приборы, штурман. Теперь забудьте о них. Думать надо о корпусных работах. Если вы уже начали о них думать, то несомненно подумали и о том, куда мы пойдем проводить пробное погружение». Но теперь Митю уже трудно застать врасплох.
— А вот там, чтоб далеко не ходить. — Он показывает на чернеющие на правом берегу Кресты.
— Что, порядочная глубина?
— Хватает. С ручками, как говорят мальчишки у нас на Яузе.
— Это и в Кронштадте мальчишки так говорят, — сказал Горбунов ревниво.
Солнце ярко светило, командир был ласков, а настроение без всяких видимых причин испортилось. Доискиваться причин не хотелось, и, расставшись с командиром, Митя решил заняться делом.
— Эй, на мостике! — закричал он во всю силу легких. Окрик получился настоящий, командирский.
— Есть, на мостике! — зычно и весело отозвался Соловцов.
— Савина ко мне!
— Есть, Савина к помощнику командира корабля…
По сходням бежит Савин, на ходу оправляя шинель. На рукавах свежие нашивки, он к ним еще не привык — нет-нет да и посмотрит. Улыбка у него какая-то нематросская, раньше она Митю раздражала, а теперь, после двух месяцев совместной работы, кажется даже симпатичной. С приборами хлебнули горя, все шкалы и репитеры имели самый честный вид и при этом бессовестно врали. В поисках неисправности приходилось без конца разбирать и вновь собирать одни и те же узлы, временами Туровцев подумывал об отступлении, но достаточно было взглянуть на Савина, чтоб отбросить малодушные мысли. Этот бывший саботажник, помимо сноровки и великолепной памяти, помещавшейся где-то в пальцах — он знал все схемы на ощупь, — обладал поразительным упорством, неудачи его только подстегивали.
— Ну как — отлегло? — спросил Митя подбежавшего Савина.
Савин улыбнулся, морща губы.
— Не совсем, товарищ лейтенант. Вот когда введем в меридиан…
— Забудьте временно про гирокомпас. Переключайтесь на электрохозяйство. Сколько вам нужно на смену проводки?
— Что-нибудь порядка дней десяти…
Это было любимое выражение Савина, и в свое время оно раздражало Митю не меньше, чем улыбка и штатская привычка пожимать плечами.
— Кабеля нам не хватит, товарищ лейтенант.
— Достанем.
Деловая часть была исчерпана.
— Привыкаете? — спросил Митя, показывая на новенький галун, и Савин смущенно заулыбался.
— Да уж привык почти…
— А вы знаете, Савин, не подойди вы ко мне тогда — помните? — я бы вас списал с корабля.
— Знаю. Я потому и подошел.
— Так какого же черта вы раньше придуривались?
На секунду Савин насторожился. Но только на секунду. Он с благодарностью запустил пальцы в подставленный кисет, и Митя понял: сейчас заговорит.
— Нас у матери было трое, — сказал Савин, насасывая самокрутку: сырой «эрзац» разгорался с трудом. — Старший братишка у меня военный переводчик, японист, погиб в районе Хасана. Пенсия ерундовая, сестренка только в школу пошла, пришлось уйти с первого курса электромеханического и перейти на заочный. А тут призыв.
— Разве заочников берут?
— Берут. К тому же у меня хвостов много было…
— А отчего хвосты?
— Так получилось. Частный сектор подвел. — И, видя, что лейтенант недоумевает, пояснил: — Стал не столько работать, сколько прирабатывать. Началось-то с малого. Придешь с работы, мать говорит: «Юраша, за тобой от Клюевых приходили, у них приемник барахлит»… У одного радио, у другого плитка, у третьего патефон… Дом большой — шесть корпусов. Я сперва не брал денег, потом стал брать: на материал много денег уходит, да и обижаются, если не берешь. Надо бы отказывать, да как откажешь, мастерская далеко, надо сменить сопротивление — тащи приемник на себе, сдавай под квитанцию, срок — порядка двух недель. Знаете, товарищ лейтенант, что меня удивляет, — заговорил он вдруг, оживившись, — чему людей в школе учат? Живут в доме интеллигентные люди, накупили себе электроприборов, а чуть где контакт отошел — они сразу: «SOS»! Придешь, ткнешь пальцем — горит. «Ах, ох, какой вы, Юрочка, кудесник! Сколько вам, разрешите?» — «Ничего», — говорю. «Как так ничего?» — «Ну рубль». Дают пять. Бывает, сделаешь, да еще лекцию прочтешь: так, мол, и так, если у вас опять такая же история случится, вы в этом месте прижмите пальчиком, и будет порядок. Нет, говорят, мы уж тогда, если позволите, опять к вам… Сперва я ужасно как стеснялся, потом привык. Мы с сестрой приоделись, я себе верстачок отгрохал, инструмент завел. Ладно, думаю, еще год потружусь в частном секторе, а потом засяду и разом все хвосты сдам. Но не рассчитал — взяли на действительную. Между прочим, меня еще до призыва вызывали по комсомольской линии, предлагали в военно-техническое. Я и сам не хотел в кадры, но особенно мать: «Поклянись, что нипочем не согласишься». Я, конечно, смеюсь: «Чем клясться-то: если богом, так я не верю, а комсомолом — как-то неловко». — «Клянись вот ее здоровьем». Это сестры, значит…
Самокрутка так и не раскурилась. Савин бросил ее в снег.
— Во время призыва на меня опять наперли: «Ты, говорят, культурный парень, неужели хочешь рядовым служить?» — «Хочу». — «Смотри, зашлем на край света, на афганскую границу». — «Это пожалуйста». — «Не шути, парень, можем и из комсомола попереть». Но тут я тоже зашелся: исключайте. Исключить не исключили, да и заслали недалеко — в Кронштадт. В учебном отряде опять та же музыка: поступай на курсы младших командиров. Отказался, начал служить на корабле. Новое дело: оставайся на сверхсрочную. А меня, скажу вам откровенно, уже заело — не хочу ничего, ни в кадры, ни в сверхсрочную, хочу отслужить, что положено, и податься домой. Я легкого характера, но, если на меня напирать, во мне как будто все каменеет. Спросят — скажу, прикажут — сделаю, а чтобы сам…
— Знаю я вашу систему, — сказал Туровцев. — «Есть, товарищ лейтенант»… — Он передразнил нарочито неинтеллигентную интонацию Савина, и, вероятно, удачно, потому что Савин засмеялся и умолк.
— Ну, а дальше что?
Савин пожал плечами.
— Не знаю, товарищ лейтенант. Я дальше Победы не заглядываю.
«Как все просто, — думал Митя, глядя в спину удаляющемуся Савину. — Просто, когда знаешь, — поправился он. — Знать — трудно. А ведь мы с ним годки, он мог быть моим братом. То, что он матрос, а я лейтенант, — чистая случайность, могло быть наоборот. От этого и легче — и труднее».
До обеда еще оставалось время, и Митя полез на мостик, где, кроме Соловцова, застал Халецкого и распек обоих за то, что выстуживают лодку. С тех пор как он стал меньше думать о своем престиже и больше о деле, правильный тон пришел сам собой. Боцман, выслушав выговор, метнул сердитый взгляд на Соловцова, но ничего не сказал.
«Не дружат, — отметил Митя. — Что это — соперничество, борьба за влияние?» И, вынув записную книжку, нацарапал: «X — С = ? Выяснить при случае». Затем перелистал свои прежние записи и надолго задумался. С тех пор как «двести вторая» перестала числиться в кораблях первой линии, снабжение техническими материалами почти прекратилось. Пора браться за корпусные работы и ремонт трюмных систем, но нет трубок нужного сечения, нет листового металла, нет кабеля, и бедному старпому все чаще вспоминается старая сказка о солдате, варившем суп из топора. Рожденная в век примитивной техники и патриархальных отношений, она тем не менее довольно точно отражает действительное положение вещей.
Сразу после ужина доктор увел часть команды на «Онегу» — смотреть какой-то фильм, а Горбунов принялся разжигать камин. Митя удивился — камин пожирал кучу дров, и топили его только в экстраординарных случаях. Таким экстраординарным случаем мог быть приход Катерины Ивановны, она появлялась не часто, примерно раз в неделю, и оставалась ночевать. Катерины Ивановны давно уже не было видно, и Митя нисколько не удивился бы, если б она вдруг вошла. Удивительно было другое — горбуновское предвидение.
Катерина Ивановна не заставила себя ждать. Сперва она промелькнула в шубе и в платке — улыбнулась огню и помахала рукой Горбунову. Через пять минут она вернулась, уже без шубы, в своем длинном, до пят, темно-синем суконном халате. Вслед за ней шел отец, — в дни, когда топился камин, специального приглашения не требовалось. Рассаживались почти всегда на одних и тех же местах: художник и Катя справа, Горбунов посредине, левее Митя и доктор и, наконец, в самом углу, почти не освещаемый пламенем, молчаливый механик. Он не любил быть на виду и не любил смотреть на огонь. Начинался разговор, и Митя, несколько робевший в присутствии художника, очень ценил эти неторопливые беседы у огня. Иногда Горбунов и художник спорили, и Мите нравилось, как они спорят — мягко и неуступчиво, стараясь понять собеседника и не стремясь во что бы то ни стало оставить за собой последнее слово. Митя так не умел — почти каждый спор с Тамарой грозил ссорой, споры с доктором, мирные по существу, бывали утомительны для обоих из-за школьной привычки дразниться.
На этот раз разговор почему-то не завязался. Горбунов, разложив на коленях холстину, чистил пистолет, Ждановский драил пуговицы, Катерина Ивановна штопала носки. Художник вскоре задремал. Митя, выспавшийся и не знавший, чем себя занять, ерзал на своей скамеечке. Он долго возился с гнилой, утыканной ржавыми гвоздями сваей, от брюк и безрукавки уже пахло паленым. Тогда он отодвинулся от огня и, невидимый для всех, стал наблюдать за Горбуновым и Катериной Ивановной. Их стулья стояли на некотором расстоянии, к тому же наискось: Катя ближе к огню. Катя не могла видеть Горбунова, а Виктор Иванович видел столько же, сколько Митя, — освещенную пламенем часть щеки и прядь волос над ухом. Ухо казалось фарфоровым, а волосы — медными. За все время командир и Катя не обменялись ни словом, ни взглядом, и от этого было еще заметнее, как они поглощены друг другом. Стоило Кате повести головой, и Горбунов, видимо не сознавая этого, повторял ее движение. «Словно дублирующие репитеры», — подумал Митя и нахохлился. У него опять испортилось настроение, и, движимый злым чувством, он стал выламываться, как избалованный ребенок, который хочет обратить на себя внимание. Для начала он подошел к огню и встал так, чтоб всем бросился в глаза его мрачный вид. Затем подошел к своей койке и лег не разуваясь. Полежав несколько минут, он стал шуршать лежавшей в ногах газетой, а когда и это не привлекло внимания, вскочил и стал натягивать шинель. Застегивался нарочно долго в расчете, что его окликнут и спросят, куда он идет, но никто не спросил. Он был уже на кухне, когда в коридорчике раздались торопливые шаги.
— Дима? — спросила Катя, слегка задыхаясь. В кухне была непроглядная тьма, и только по Катиному дыханию Митя угадал, что они стоят совсем рядом.
— Да, Катерина Ивановна. — Так и было задумано: вежливо, но с холодным достоинством. Катя поняла холодность по-своему и тихонько засмеялась:
— Ох, Дмитрий Дмитрич, извините, ради бога, что я вас назвала Димой. Но это потому, что вас все так зовут.
«Положим, не все, а только Тамара», — отметил Митя, а вслух сказал:
— Да нет, пожалуйста, пожалуйста… — и вяло хихикнул. «Акустический эквивалент улыбки, — как сказал бы доктор».
— Вы можете звать меня Катей…
— А Виктор Иванович тоже вас Катей зовет?
Получилось грубовато, но Катерина Ивановна не обиделась, она вновь засмеялась, и Митя против воли залюбовался голосом — грудной, низкий, какой-то многострунный, весь в призвуках, как в ворсинках, голос, которому не нужно специально придавать выражение, он сам послушно и точно выражает состояние души.
— Виктор Иваныч? Нет, не зовет. Удивляюсь, как он не говорит мне «сударыня».
Митя промолчал.
— Я нарочно пошла за вами, — заговорила Катерина Ивановна. — Мне нужно задать вам один вопрос. Если вам почему-нибудь неудобно на него ответить — не отвечайте.
«О Тамаре», — подумал Митя. Он и боялся разговора, и хотел его.
— Слушаю вас, — сказал он и притворно покашлял, чтоб скрыть хрипоту.
— Скажите, Дима… — Оттого, что Митя не видел лица Катерины Ивановны, он еще яснее угадывал ее волнение. — Что с женой Виктора Ивановича?
— Как — что? — удивился Митя. Удивление на секунду вытеснило все остальные мысли. — Так она же погибла…
— Что?
Это был крик шепотом. Наступила долгая пауза, не было слышно даже дыхания. Наконец Катя спросила прежним голосом:
— Вы уверены?
— Конечно, уверен. — Он вдруг заколебался: надо ли ссылаться на Соловцова. — А не лучше ли будет, если вы спросите самого Виктора Иваныча?
— Лучше? — повторила она, раздумывая. — Нет, не лучше. Наверно, мне не следовало спрашивать и вас, но у него-то я, во всяком случае, спрашивать не буду… Послушайте, а как же мальчик? Ведь был же… ведь есть же мальчик?
— Да.
— Ну и где же он?
— Неизвестно.
— Как? И никто его не ищет?
Митя обиделся.
— Почему же никто? Ищем, как умеем.
— Кто это «мы»? И как вы это делаете?
Митя прикинул: гибель Елены Горбуновой — уже не тайна. Тайна — то, что в письме. Поэтому он рассказал — только схему, опустив излишние подробности. Катерина Ивановна слушала не дыша. Затем сказала:
— Наверно, это правильно, что вы ищете полковника. Но мальчика надо искать не так. Я помогу вам.
— Вы?
— Конечно. Поверьте мне, вы совершенно не умеете искать мальчиков. А у нас на радио есть целая группа, которая этим занимается, есть специальные передачи… Боже мой, какие вы… кустари. Как зовут малыша?
— Вовка.
— Владимир?
— Конечно.
— Не обязательно. Может быть, Вадим. Или Всеволод. Половину всех девочек зовут Ляля или Люся. Владимир?
— По-моему, да.
— Значит, Владимир Викторович. Сколько ему — год?
— Что-то в этом роде.
— Надо знать точнее. Ну хорошо, спасибо. — Она шагнула вперед, безошибочно нашла Митину руку, сжала в запястье, и Митя узнал свободный доверчивый жест, с которым она взяла его за руку в день первого знакомства. И убежала, оставив Туровцева размышлять о том, почему Горбунов скрыл от Катерины Ивановны гибель жены и какого рода отношения связывают этих людей.
После кухонной тьмы двор показался Мите ярко освещенным. Полная луна лила сильный ртутный свет, в котором все предметы выглядели, как на недодержанном негативе — слишком черными или слишком белыми. Воздух был влажный, острый, как огуречный рассол. «Классическая погода для бомбежки», — подумал Митя. С минуту он рассматривал небо, затем взгляд его остановился на полузасыпанном снегом черном окне. Лунный свет туда не достигал, чернота была глухая, в разбитой форточке бельмом торчал кусок грязного асбеста.
Решение родилось внезапно: он простоит во дворе ровно десять минут. Если в течение этих десяти минут из флигеля выйдет Тамара — он подойдет и заговорит. Вероятность встречи ничтожна, но, если б маловероятное все же случилось, Митя готов был усмотреть в этом указующий перст. Если же — что гораздо вероятнее — выйдет не Тамара, а любой другой человек — все равно, мужчина или женщина, — это следовало рассматривать как предостережение и указание на необходимость неуклонного выполнения ранее принятых решений.
Митя засек время и закурил трубку. Минуту или две он неотрывно следил за дверью, но затем отвлекся, и рев пружины застал его врасплох. Он быстро обернулся и вздрогнул, увидев ярко освещенное луной известково-белое лицо женщины. Женщина была не молода, накрашена и разительно напоминала своим видом бродивших у входа в Сокольнический Круг проституток — десятилетний Митя боялся их до дрожи, они вызывали у него почти мистический ужас. Женщина заметила Митю и, как ему показалось, тоже слегка вздрогнула. Проходя мимо Мити, она кивнула ему, как знакомому, от улыбки лицо смягчилось, и Митя узнал Люсю, учетчицу карточного бюро, жившую в соседнем дворе. Этой Люсе было по меньшей мере лет пятьдесят, она слыла общественницей, всем говорила «ты» и даже Юлии Антоновне кричала через весь двор: «Слышь, Кречетова!..» Во дворе она была известна всем и каждому, а при этом никто не знал ее полного имени. Говорили: приходила Люся из карточного бюро.
«Черт, какая зловещая харя», — подумал Митя. Он уже собрался уходить — обет остается обетом, предостережение получено и принято к сведению! — когда вновь завизжала пружина. Митя не успел отвернуться, но из добросовестности опустил глаза.
Дверь выстрелила, кто-то уверенно сбежал с крыльца, заскрипел снег под подошвами, и Митя услышал:
— Вы почему не здороваетесь, лейтенант?
Митя поднял глаза. Перед ним стоял Селянин, как всегда гладко выбритый, в отлично сидящей драповой шинели.
— Прошу прощения, не заметил вас, товарищ военинженер третьего ранга, — сказал Митя. Получилось неплохо и с достоинством. Все по уставу, но без виноватого блеяния.
Селянин засмеялся.
— Послушайте, за кого вы меня принимаете? Я не такой бурбон, как ваш шеф, чтоб ловить на улицах младших по званию и драить их за неотдачу приветствия. А я вас попросту спрашиваю — какого черта вы не здороваетесь? Сердитесь, что ли?
Тон был добродушный. Смешавшись, Митя пробормотал, что у него нет никаких оснований сердиться на товарища военинженера.
— Меня зовут Семен Владимирович, — напомнил Селянин. — А сердиться вам действительно не на что. Даже если б я отбил у вас Тамару Александровну — это не повод для ссоры между разумными людьми. Но я и в этом не повинен.
— Как это так? — Вероятно, нужно было промолчать, но Митя не удержался.
— А вот так. Вы бросили, я поднял.
Он спокойно выдержал Митин взгляд. Затем посмотрел на часы:
— Скотина Соколов, конечно, опаздывает. А то бы мы сейчас поехали ко мне. Может быть, зайдем? — Он кивнул на черное Тамарино окно, затем посмотрел на Митю и засмеялся: — Чудак, там никого нет. — И пояснил: — Тэ А в санатории. Вернется завтра вечером или послезавтра утром.
— В санатории?
— Ну да, в санатории. Пойдемте посидим. Жаль, что у меня там нет ничего такого… А впрочем, есть вобла. Вы любите воблу?
Неужели слова способны рождать запахи? Утренний воблый запах вновь щекотал ноздри, челюсти слегка сводило. Митя вскинул часы к глазам и, не разглядев стрелок, опустил руку.
— Ну, ладно, зайдем на минутку, — сказал он тоном человека, делающего одолжение.
Глава двадцатая
В коридоре Митя вдруг почувствовал сильное сердцебиение. Хорошо, что Селянин шел молча.
Подойдя вплотную к двери, он включил свой карманный прожектор, и Митю неприятно поразило, что вместо наивных колечек, из которых одно выдергивалось с корнем, в дверь были врезаны две толстые стальные пластины, именуемые в просторечии пробоем. Замок был прежний — плоский, крашеный. Селянин пошарил за притолокой и извлек ключ. Кто-то привязал к ключу новую ленточку, и это тоже было неприятно.
— Разоблачайтесь, Дмитрий Дмитрич, — сказал Селянин. Он показал пример, бросив шинель на тахту. — Теперь я вам посвечу, а вы достаньте воблу из шкафчика.
Митя огляделся. Все знакомые вещи — кровать с витыми столбиками и шкафчик с танцующими пастушками — стояли на прежних местах. Он приоткрыл дверцу шкафчика и заглянул внутрь.
— Я что-то ничего не вижу.
— Это скандал. Не может быть, смотрите лучше.
Митя посмотрел еще раз: беленький чайник с отбитым носиком, хрустальная вазочка с одной прилипшей ко дну карамелькой, знакомые чашки, одна из них — темно-синяя с узким золотым ободком — считалась Митиной.
— Пустите-ка, — досадливо сказал Селянин.
Отстранив Митю, он присел на корточки и запустил руку в нижнее отделение. Затем выпрямился и небрежно-рассчитанным жестом фокусника швырнул на стол свернутую трубкой газету. Газета развернулась, и Митя увидел воблу, классическую, вяленую, — десяток пузатеньких, икряных рыбок.
— Недурно? Вот и ешьте. Только не особенно марайтесь — мыть руки нечем.
Митя, робея, взял одну рыбку, оторвал голову, разодрал брюшко и вытащил твердую рыжую икру с вплавленным в нее пузырем. Вязкая соленая икра сразу облепила зубы. Это было непередаваемо прекрасно.
Селянин пошуровал еще в шкафчике и выдал на-гора коробку из-под печенья. В коробке оказалось несколько долек чеснока и чешуйки сушеного лука.
— Употребляете? Я в рот не беру. — Он явно не спешил приступать к еде и вид имел задумчивый. — Ну ладно, все это очень мило, но, так сказать, не имеет самостоятельного значения… У вас спирту нет?
— Нет, — виновато сказал Митя.
— И достать не можете?
— Откуда же…
— Зх вы, старпом… Ладно, не расстраивайтесь. (Митя ничуть не был расстроен, ему только, как всегда, было неприятно, что он не может внести свою долю.) Сейчас мы решим и эту проблему. Не сочтите за труд, дорогой мой, — постучите-ка в дверь.
Митя растерянно оглянулся. Стучаться в дверь, через которую они только что вошли, было очевидной бессмыслицей. Оставалась наполовину загороженная печкой, прикрытая тяжелой портьерой дверь в смежную комнату.
— Стучите сильнее, не стесняйтесь, — сказал Селянин, когда Митя осторожно постучал. Сам он сидел в кресле и поигрывал фонариком. — Еще разок. Вот так. Теперь откройте задвижку.
Митя щелкнул задвижкой и прислушался. Из-за двери донеслись шарканье туфель и покашливание, скрипнула отодвигаемая мебель, лязгнуло железо, дверь открылась, и на пороге показался Николай Эрастович. Митя давно не видел его и с трудом узнал — перед ним стоял старик. Стариком его делали не согбенные плечи и не седая щетина, а взгляд — безжизненный, какой-то отгороженный. По-видимому, он узнал Митю, но не поздоровался, а только неопределенно поклонился, поклон пришелся посередине между Туровцевым и Селяниным. Затем посмотрел на Селянина вопросительно, боязливо, с плохо скрытой ненавистью.
— Привет алхимику, — сказал Селянин, направляя на него свой прожектор. — Водка есть?
Николай Эрастович испуганно замотал головой:
— Даю вам честное слово…
— Врете, — сказал Селянин, поигрывая фонариком. — Хотите, докажу?
Николай Эрастович напряженно заулыбался, Селянин кряхтя потянулся к лежавшей на столе газете.
— Так и есть, — с торжествующим возгласом он направил луч на последнюю страницу. — Третьего дня населению выдавали водку. На шестой талон промтоварной карточки. Зная вас, дорогой друг, не могу себе представить, чтобы вы потеряли темп и своевременно не отоварились.
Он направил луч прямо в глаза Николаю Эрастовичу.
— Итак?
— Честное слово…
— Отлично, сэр, — сказал Селянин. — В таком случае, наши дипломатические отношения прерываются. История рассудит, какая из великих держав при этом потеряла больше.
Николай Эрастович не ответил. Он только сделал слабый отстраняющий жест, как будто хотел отвести рукой слепящий луч фонарика, повернулся и пошел к двери. Селянин подмигнул и полез в шкафчик за чашками.
Через минуту Николай Эрастович вернулся, держа обеими руками бутылку. Поставив бутылку на стол, он попытался придать своему заросшему седой щетиной лицу не свойственное ему залихватское выражение и уже взялся за спинку стула, но Селянин вовремя разгадал маневр.
— Э, нет, голубчик. Поить вас водкой — это только попусту переводить материал. Водку мы выпьем сами, а закуску выдадим вам сухим пайком. — Он отделил две рыбки и бросил их в коробку из-под печенья. — Вот. Забирайте все это. И — ауфвидерзейн. Не благодарите.
Он проводил Николая Эрастовича до самой двери и запер ее на задвижку. Митя чувствовал себя неловко. Селянин это заметил:
— Я считаю, что с ним поступлено по-царски. Уверяю вас, в его возрасте витамины гораздо полезнее.
— По моим сведениям, вы примерно одного возраста, — грубо сказал Митя. Но дерзость не удалась. Селянин был польщен.
— Правильное суждение о возрасте мужчины имеют только женщины, — изрек он, бережно разливая водку по чашкам. Себе он взял темно-синюю. И видя, что Туровцев продолжает хмуриться, добавил примирительно: — Вы не представляете, во что превратился этот тип. Это вымогатель.
— Все равно, нельзя же так…
— Наоборот, только так и можно. Я ведь не ищу его общества. Если ему не нравится мое обращение, пусть катится ко всем чертям.
— Но…
— Послушайте, лейтенант, — сказал внушительно Селянин. — Усвойте для собственной пользы одну простую истину: при любом устройстве общества люди делятся на тех, которым нужны вы, и на тех, кто нужен вам. В конечном счете все отношения регулируются только этим. Мой Соколов ко мне очень почтителен, но это потому, что я могу представить его к награде, а могу закатать в штрафной батальон. На всех прочих ему наплевать с высокого дерева…
— Но позвольте, — возмутился Митя.
Селянин, смеясь, поднял ладонь:
— Понимаю, пример неудачен. Соколов, конечно, порядочная свинья. Возьмем существо высокоорганизованное. Например, вас. Вы во всех отношениях доброкачественный юноша, обладающий к тому же привлекательной наружностью. Вряд ли вы страшный донжуан, но кое-какой опыт у вас несомненно имеется. Убежден, что при всех ваших прекрасных качествах вы гораздо почтительнее к девице, добиваясь ее расположения, чем потом, когда она уже имеет перед вами неоспоримые заслуги.
Митя попытался протестовать и вновь был остановлен.
— Я видел вас здесь с Борисом Кондратьевым. Борис — неплохой парень, но ничего хорошего вам пока не сделал, и кроме того, что он ваш начальник, вы о нем решительно ничего не знаете. Не хочу сказать, что вы подхалимствовали — нет, нисколько, но поверьте мне, вы были очень внимательны, ловили каждое слово и очень хотели понравиться. А своим старикам, которым вы обязаны всем, включая самый факт земного существования, небось пишете одну открытку в два месяца, потому что их привязанность вам обеспечена и завоевывать ее не надо.
Когда шальная пуля попадает в цель, практически она ничем не отличается от снайперской. Попадание было прямое. Митя разинул рот. Селянин смеялся, очень довольный.
— Я хочу предложить оригинальный тост. Выпьем… за трезвость. — Он дотронулся своей чашкой до Митиной, выпил и осторожно, чтобы не запачкаться чешуей, разодрал воблу.
Митя тоже выпил и закашлялся.
— Странный вы человек, — сказал он, стараясь говорить небрежно.
— Почему же странный? Просто вы меня недостаточно знаете.
Митя задумался.
— Вероятно, вы правы — я вас не знаю. Не могу сказать, чтоб вы мне очень нравились, но мне с вами интересно. Хочется понять, что вы за человек.
Селянин захохотал.
— Что значит русские люди — еще не выпили по второй, а разговор уже «на остриях и безднах», как выражается одна моя знакомая. Что я за человек? Человек, каких много.
— Скромничаете?
— Отнюдь. Я себе цену знаю. Таких, как я, ровно двенадцать на дюжину. И если я все же чем-то выделяюсь из этой дюжины, то разве что несколько большею способностью к трезвому размышлению. Многих это отталкивает, но я и не пытаюсь нравиться всем. Жалко, что я вам не нравлюсь, потому что вы мне очень симпатичны.
— Чем же?
— Прежде всего чистотой. И вашей юной застенчивостью, за которой мне видится не банальный характер. Кстати сказать, застенчивые люди совсем не такие скромняги, как о них принято думать. Они-то как раз ого как о себе понимают! Они потому-то и застенчивы, что боятся — вдруг их не поймут, недооценят… Дай такому застенчивому точку опоры, и он в одночасье так развернется — ахнешь только. Эй, поосторожней с костями!..