Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом и корабль

ModernLib.Net / Историческая проза / Крон Александр Александрович / Дом и корабль - Чтение (стр. 13)
Автор: Крон Александр Александрович
Жанр: Историческая проза

 

 


«Какое счастье, что я на двести второй…» — подумал Митя.

Приблизившись к мосту, он, движимый похвальной осторожностью, притопил лодку и снизил обороты. Казалось, было сделано все необходимое, чтоб не треснуться об гранитные устои и не зацепиться антенной за железные фермы моста, однако именно после этих команд лодка стала плохо слушаться руля: несмотря на все усилия стоявшего у штурвала Фалеева, лодку упорно разворачивало поперек течения, еще немного — и она застрянет под мостом, загородив фарватер, либо — еще хуже — ее прижмет к одному из каменных быков и может помять. Никто из стоявших на мостике не произнес ни слова, но в позах рулевого и сигнальщика Митя уловил тревогу. И только Горбунов зевал во весь рот.

«Черт меня дернул связаться с этим холодным убийцей», — яростно думал Митя.

Укрепленные под мостом красные фонари приближались с пугающей быстротой, и Мите показалось, что на мостике стало светлее. Он опять посмотрел на Горбунова. Поймав на себе напряженный, ненавидящий и молящий взгляд помощника, командир соизволил на несколько секунд вернуться к действительности. Он лениво взглянул на надвигающиеся фермы и рыскающий, как магнитная стрелка, нос корабля, зевнул и вновь отвернулся. Но помощник ясно услышал ни к кому не обращенное, как будто случайно вырвавшееся вместе с зевотой слово. Слово это было «парусность».

Недаром считалось, что у Мити хорошая реакция, — он понял свою ошибку мгновенно. Дул сильный остовый ветер, и возвышающаяся над водой рубка создавала парусность, ветер и встречное течение поворачивали лодку вспять.

Лейтенант Туровцев отработал назад, затем прибавил обороты и благополучно прошел под мостом. За Литейным Нева выглядела пустынно, кроме одного плавучего крана, притулившегося у самых Крестов, кораблей здесь не было. В районе прежней стоянки даже ночью ощущалось биение жизни, позванивали с двух сторон редкие трамваи, иногда пробегали машины, на кораблях били склянки и гудела вентиляция, временами мигал ратьер — корабли переговаривались. Здесь стояла жутковатая тишина, Мите показалось, что лодка вошла в подземное озеро.

За мостом Митя продул балласт, сжатый воздух взбурлил воду. Оставался последний ответственный маневр — прижать лодку к левому берегу с таким расчетом, чтоб подойти к точке стоянки под наименьшим углом. То, что было на карте точкой, теперь принимало реальные очертания. Впервые Митю кольнуло беспокойство: как она выглядит, эта окаянная точка, какая там глубина, нет ли подводных свай, может ли лодка подойти к парапету вплотную, да и есть ли этот самый парапет? И не следовало ли прежде, чем начинать переход, подготовить причал и послать загодя матроса, чтоб было кому принять и закрепить конец?

В заданную точку он привел лодку безупречно. Берег надвигался, и лодка, вновь снизившая обороты, с кажущейся стремительностью подходила к грубо сколоченному, но удобному причалу. На причале стояли, широко расставив ноги, две черные фигуры. Ветер развевал ленточки. Митя непроизвольно оглянулся на Горбунова. Командир уже не прятал откровенно смеющихся глаз.

— Стоп моторы, — угасшим голосом скомандовал Туровцев.

Лодка прошла по инерции еще несколько метров и мягко коснулась скрипнувших досок причала.

— Отлично, штурман, — сказал Горбунов как ни в чем не бывало.

Митя ничего не ответил. Он вдруг сразу ослабел и покрылся потом.

Через минуту вся команда оказалась наверху. Горбунов разрешил курить, подводники раскуривали толстые самокрутки, тлеющий табак освещал улыбающиеся лица. Только Туровцев был мрачен.

— Не хотите ли на берег, Дмитрий Дмитрич? — услышал он голос Горбунова и сразу насторожился.

Это пахло намеком, издевкой. Он промолчал.

— Пойдемте, пойдемте, — сказал Горбунов, не дождавшись ответа. — Надо промяться немного.

В самом деле, промяться следовало. Левая нога затекла, и по ней щекотно бегали мурашки. Прихрамывая, Митя последовал за Горбуновым, по наклонной доске они взбежали на гранитный парапет и спрыгнули на асфальт. Набережная была темна и безлюдна, только над воротами ближайшего дома тускло светилась синяя лампочка.

«Где-то тут поблизости Тамара», — вспомнил Митя.

Дом, против которого стояла лодка, ничем особенным не выделялся среди своих соседей: типичный питерский дом, не особняк и не казарма, а так — середка-наполовинку, с двухстворчатыми коваными воротами, вписанными в полуовальную арку. Митя попытался вспомнить, как выглядит дом, где живет Тамара; оказалось, что это невозможно: он ни разу не посмотрел на него, входя, а уходя, никогда не оглядывался. Занятый своими мыслями, он совсем позабыл о Горбунове.

— Смотрите-ка, штурман, — сказал Горбунов.

Он показывал на ворота, вернее, на стоявшие в воротах три фигуры — две женских и мужскую. Одна из женщин — та, что поприземистее, — держала над головой «летучую мышь». Мужчина был, без сомнения, матросом. Старинные гвардейские ленточки свисали с бескозырки, на черном бушлате блестели Георгиевские кресты.

А где-то в глубине двора натужно, как при зевоте, взвизгнула пружина и гулко, со звоном хлопнула дверь.

Часть вторая

Глава десятая

Лед сковал Неву, блокада стиснула город.

В декабре начали одолевать морозы. Голод и холод, страшные порознь, объединились. Бомбоубежища пустовали. Немногие рисковали потерять свое место в хлебной очереди из-за воздушной или артиллерийской тревоги.

Все стало трудно. Не только работа. Даже то, что ранее не замечалось и не считалось за труд, теперь требовало усилий. Стало трудно засыпать и просыпаться, умываться и поддерживать чистоту в жилищах, ходить по улицам и подниматься по лестницам. Еще труднее — заботиться о других людях и сдерживать раздражение, любить своих близких и помнить о друзьях, держать данное слово и быть справедливым.

Люди на подводной лодке и в доме на Набережной делали эти усилия и потому оставались людьми.

Прошло семь недель с тех пор, как лодка ошвартовалась против ворот дома на Набережной. Десятидюймовый слой замерзшей воды держал ее в плену и грозил помять тонкую сталь. Приходилось каждое утро обкалывать лед по ватерлинии, вокруг лодки образовывался узенький поясок воды, которая сразу же замерзала.

Митя Туровцев проснулся задолго до побудки. За ночь он порядком продрог, но разбудил его не холод. Предстояло бежать по малой нужде. Какая-то пружинка ослабла, и теперь властный позыв будил его по меньшей мере дважды в ночь. Пользование корабельным гальюном на стоянке запрещено, следовательно, надо лезть наружу и спускаться на лед. Он сосчитал до трех, рывком оторвал голову от подушки и, конечно, пребольно стукнулся о верхнюю койку. Тихонько похныкивая, он спустил ноги и, стараясь не касаться ступнями холодного линолеума, потянулся за валенками.

В отсеке темно, крошечный сиреневый ночничок освещает только лицо Горбунова. Командир спит, как всегда, на спине. Лицо худое, обтянувшееся, строгое. Рук не видно — загораживает столик, — и от этого кажется, что они сложены на груди.

Туровцев вздрогнул.

Он уже давно испытывал по отношению к Горбунову двойственное чувство: восхищение боролось с раздражением. У командира, конечно, тяжелый характер. Он упрям, часто вяжется по мелочам и временами бывает отвратительно сварлив. Но при всем при том — за ним как за каменной стеной. Команда любит его даже больше, чем Кондратьева. Служить с Горбуновым труднее, но все видят, что командир живет так же, как они, работает больше других и совершенно себя не щадит. К ноябрьским праздникам Горбунов получил маленькую продуктовую посылку — строго говоря, это была никакая не посылка, а небольшая дотация командирам лодок из каких-то специальных фондов. Горбунов передал ее в общий котел, за что ему очень влетело от комдива. Виктор Иванович молчал и не спорил, но когда Кондратьев, разбушевавшись, назвал его демагогом, так же молча потянулся к стоявшему на полочке политическому словарю. Заметив это, Кондратьев засмеялся и махнул рукой.

«Командир опять похудел. Теперь часто говорят о людях: такой-то сильно сдал. О Горбунове этого не скажешь: отощал, но не сдал, даже похорошел, в лице появилась какая-то значительность, ни дать ни взять Галилей или Джордано Бруно — который там из них сказал: „А все-таки вертится“? Ему все впрок, даже голодуха…»

У спящего дернулась щека — слава те господи, живой! — и Туровцев ожесточился. Вот он изволит дрыхнуть, а ты беги на мороз. Сам он каким-то образом ухитряется не просыпаться. А впрочем, известно, каким: доктор Гриша что-то сболтнул насчет водяного режима, и теперь капитан-лейтенант Горбунов выпивает последний стакан чая в двадцать один ноль-ноль. Митя тоже пробовал себя ограничивать, но ничего из этого не получилось. Конечно, от воды немного пользы, но все-таки кипяток приятно согревает и создает некоторую иллюзию сытости, позавчера у Тамары Митя выглохтал стаканов пять горячей кофейной бурды с сахарином, и что же — есть почти на хотелось.

Митя потрогал подбородок и окончательно озлился. Опять надо бриться. Этого требуют и Тамара и Горбунов. Тамара еще полбеды, но с командиром ведь не сговоришь. Ему и дела нет, что у штурмана тонкая кожа, а орудовать приходится переточенными кустарным способом старыми лезвиями, слишком тупыми, чтобы выбриться, но достаточно острыми, чтоб порезаться.

Когда Туровцев, одетый по-уличному, в шапке и варежках, высунул голову из рубочного люка, у него, как он и ожидал, мучительно защемило в носу, а на глазах навернулись слезы. Дежурный помог ему вылезть на мостик, чтоб поскорее захлопнуть крышку. Лицо дежурного было смазано жиром и блестело, в темноте Туровцев не сразу узнал Савина.

Спустившись с обшитой горбылем палубы на лед и сделав несколько шагов в сторону, Митя чуть не заблудился. Перед ним лежала терявшаяся во мгле снежная равнина. Укутанные в снег мелкие ледяные торосы делали ее непроходимой, если не считать двух узеньких санных тропок. Первая тропка — кратчайший путь на тот берег. Туда возят на детских саночках покойников, изредка в гробах, чаще в саванах. Другая — только до проруби. Воду тоже возят на саночках, ведро привязывается к сиденью веревками, а чтоб вода не выплескивалась, в ведре плавает фанерный кружок.

«Черт те что, — подумал Митя, проводив глазами медленно проплывшие саночки, влекомые бородатым гигантом в дохе, — Аляска!»

У снежного бруствера Митя чуть не столкнулся с Халецким. Несмотря на общность цели, боцман отвернулся с таким видом, будто штурман помешал ему делать что-то важное и секретное. Никаких формальных претензий к боцману быть не могло, но и молчание боцмана, и то, что Савин, помогая вылезть из горловины, не сказал какой-нибудь незначащей фразы, вроде «Холодно, товарищ лейтенант», — все это ранило Туровцева, ибо прямо свидетельствовало о его непопулярности. И если до событий вчерашнего дня команда неплохо относилась к новому помощнику, то теперь, считай, потеряно и то немногое, что удалось завоевать.

Того, что произошло вчера, могло и не случиться, если б не Тамара. Теперь они виделись почти каждый день. Их встречи по-прежнему происходили в глубокой тайне, и это очень осложняло жизнь. Ценой изощренного вранья и всяческих уловок Мите удавалось то забежать среди дня, то выкроить полчаса вечером. Есть люди, для которых лгать так же естественно, как есть и пить, — Митя к ним не принадлежал, ложь утомляла его, как самый тяжкий физический труд, он приходил на свидания отравленный тревогой и всегда был в напряжении. Тамара отлично все понимала, ее бесил его скользящий вороватый взгляд. Митя не решался смотреть на часы открыто и старался делать это за ее спиной, но Тамара всегда знала, когда он смотрит, и говорила: «Ты торопишься? Иди». И Митя уходил с тяжелым чувством, он не выносил, когда на него дуются. Иногда на Тамару находила странная чопорность, она с отрезвляющей сухостью уклонялась от объятий и заводила разговор о чем угодно: о Митиных родителях, о Горбунове… Мите казалось — и неосновательно, — что Тамара недостаточно тщательно конспирирует их отношения. На самом деле Тамара была здесь решительно ни при чем: о том, что Митя бывает у Тамары, и так знало слишком много людей. Знали все соседи по квартире — Камалетдиновы, Козюрины и бывший Тамарин муж Николай Эрастович, знали Юлия Антоновна с Катей и, наконец, Селянин.

Селянин стал появляться регулярно, раз или два в неделю. Впрочем, он вел себя безупречно, сразу же дал понять, что признает все преимущества завоеванного Митей положения, и безропотно перешел на амплуа пожилого друга. Он по-прежнему держал себя с большим апломбом, но чужой апломб неприятен нам лишь в тех случаях, когда мы видим в нем ущерб для нашего собственного. Военинженер круто переменил свое отношение к лейтенанту — теперь они были на равной ноге. Он не льстил Мите, но Митя был польщен. Временами в нем пробуждалась прежняя неприязнь и, оставшись наедине с Тамарой, он начинал ворчать. Тамара холодно отвечала: «Скажи одно слово, и завтра его не будет». И Митя умолкал. Он говорил себе, что не хочет оскорблять Тамару подозрениями, но причина его терпимости была сложнее. Селянин оказывал Тамаре множество мелких услуг, и Митя прекрасно понимал, что, выжив инженера, он почти ничего не может дать ей взамен. Селянин приезжал открыто, не таясь, его мотоцикл врывался во двор с пулеметным треском, и это тоже устраивало Митю. Грохот мотоцикла и внушительная фигура инженера позволяли лейтенанту Туровцеву оставаться в тени.

Всякий раз, приезжая, Селянин привозил что-нибудь из съестного. Привозил немного, но для Тамары, получавшей на свою карточку сто двадцать пять граммов серого целлюлозного хлеба, каждый приезд Селянина был оазисом в пустыне голода. Инженер и тут вел себя тактично, входя, он первым делом требовал чаю. Тамара кипятила воду и выставляла на стол вазочку с десятком пайковых леденцов. При виде такой роскоши Селянин приходил в лицемерный восторг и говорил: «Разрешите и мне внести свою долю».

Митю все это очень мучило. Он рассчитывал на дополнительный паек — паек отменили. Единственное, что он мог, — приносить завернутые в бумажку кусочки хлеба. Иногда — очень редко — удавалось сберечь для Тамары второе от обеда. Это было совсем не просто, Горбунов ревниво относился к тому, что он называл «духом кают-компании». Унести второе можно было, только опоздав к обеду, что не прощалось никому. Нужно было изобрести уважительную причину, заранее заявить «расход» на камбузе, явиться, когда все уже пообедали, проглотить остывший суп, а затем, улучив подходящий момент, быстро переложить второе — чаще всего горох или макароны с крупинками фарша — в заранее приготовленную пластмассовую мыльницу. Изредка на ужин были блины, вернее, блин — утаить его было легче, например, оставить к вечернему чаю, а затем чая не пить.

«События вчерашнего дня» начались с того, что Митя увидел с мостика мотоцикл Селянина. Митя только что поужинал и располагал великолепным предлогом, чтоб заглянуть к Тамаре: в той же квартире жил слесарь-монтажник Серафим Васильевич Козюрин, к его богатейшему опыту подводники прибегали уже не раз. Разговор с Козюриным можно было провернуть минут за десять — пятнадцать, а затем провести целый час у Тамары в сравнительно спокойной обстановке… С приездом Селянина все это с таким трудом возводимое здание рушилось, и Митя освирепел. Сначала он решил не идти, а при следующей встрече с Тамарой поставить вопрос ребром: никаких Селяниных. Но, спустившись в лодку, передумал: нет, пойду, и пусть Тамара видит, что наши свидания расстраиваются не всегда по моей вине. Он знал, что застанет Селянина и Тамару за чаепитием, надо было во что бы то ни стало внести свою долю или не идти совсем. После некоторого колебания он вызвал Границу и попросил — именно попросил — дать ему вперед пачку галет. При этом у него был такой виноватый вид и такой не командирский тон, что Граница неожиданно для помощника, а может быть, и для самого себя разворчался: дескать, на «двести второй» так не водится, командир этого не любит… Туровцев окончательно разъярился и влепил Границе десять суток гауптвахты.

Через минуту ему стало стыдно. Он малодушно не взял принесенную Границей пачку и с содроганием думал о предстоящем объяснении с Горбуновым. Горбунов был строг и не терпел пререканий, но десять суток — это был явный перебор. Опять же — разгар ремонта, каждый человек на счету. О гарнизонной гауптвахте шла дурная слава, помимо всего прочего, там плохо кормили. Кончилось тем, что он никуда не пошел, а к Козюрину послал Тулякова.

Сон прошел, возвращаться на лодку не хотелось, и, незаметно для себя, Митя оказался на Набережной.

В декабре из-за сугробов многие улицы стали непроезжими. Набережная еще держалась. По ней изредка пробегали военные машины, а однажды прошел даже танк. На Набережной было еще темнее, чем на льду, и только под аркой мелькал робкий, но несомненно настоящий язычок огня. Как будто сознавая запретность своего появления, огонек то испуганно угасал, то вновь — как бы не вытерпев — радостно вспыхивал. Митя пошел на огонек и, взойдя под арку, увидел Петровича.

Теперь он уже не казался Мите таинственным. Пантелеймон Петрович был старый матрос гвардейского экипажа и служил вестовым у покойного Кречетова. Он сопутствовал ему во всех походах и считался равноправным членом семьи. Разница была только в том, что он называл Кречетову Юлечкой и говорил ей «вы», а Юлия Антоновна величала его по имени-отчеству и говорила «ты». Насчет возраста Петровича ходили всякие легенды, старик, когда с ним на этот счет заговаривали, только посмеивался — ему не было расчета молодиться. Его долговязая узкобедрая фигура еще носила следы гвардейской выправки, голубые глаза смотрели ясно. С началом войны он заметно приободрился, вытащил из укладки старый бушлат, нацепил Георгиевский крест и медали и стал главным военным советником при начальнице объекта. Он мало спал и мало ел, страдал он только от холода и потому всегда держался поближе к огню. Боцман прозвал старика «Святой Пантелеймон». Он и в самом деле был похож — не на святого, конечно, а на старый военный парусник, носивший некогда это имя.

Святой Пантелеймон сидел на низенькой скамеечке перед большим медным кипятильником и подбрасывал в топку кусочки мерзлой бересты. Этот кипятильник был найден Туляковым на свалке и после капитального ремонта эксплуатировался на акционерных началах: моряки ведали огнем, жители — водой. Увидев Туровцева, святой поднялся во весь свой немалый рост и истово откозырял. Туровцев поздоровался и сел к огню. Старик осторожно присел рядом, его серебряная борода отсвечивала медью, и Митя догадался, что в молодости матрос был ярко-рыжим.

— Как дела, Петрович?

— Лучше всех.

Горбунов не терпел таких бессмысленных ответов, и Митя тоже поморщился.

— Зачем вы так говорите? Так, чтоб сказать?

— А что — разве нет? День прошел, никто не помер. По нашим делам — лучше и требовать нельзя.

Митя смутился. Это он спрашивал бессмысленно, старик отвечал всерьез. Действительно, дела в доме на Набережной шли «лучше всех», в ноябре — декабре не был убит, а главное, не умер от голода ни один человек. Это можно было объяснить игрой случая, но Митя уже догадывался, что случай вел бы себя куда капризнее, если б над домом не властвовала сердитая дама с противогазом на боку и в пенсне на тонком, классически правильном носу.

— Объясните мне, Петрович, — сказал Митя, невольно впадая в тот дружелюбно-поддразнивающий тон, таким разговаривали со стариком все подводники, — почему вы передо мною тянетесь? Вы не обязаны меня приветствовать.

Старик ответил не сразу. Вид у него был такой, как будто он к чему-то прислушивается.

— Обязан, — сказал он наконец.

— Обязан?

— Так точно. Матрос всегда обязан приветствовать офицера.

— Командира, — поправил Митя.

— Офицера, — упрямо повторил старик. — Я вам не подчиняюсь. Начальнице объекта — более никому. Стало быть, вы мне не начальник. И — не командир. Но вы — лейтенант. Лейтенант же есть флота офицер.

Митя не нашелся возразить, он вспомнил, как совсем недавно — года три назад — ему казалось столь же чужим ставшее теперь привычным слово «лейтенант».

— Ну хорошо, матрос обязан, — сказал он с бессознательной жестокостью, — так разве вы матрос?

— Так точно, матрос.

— Матрос, дедушка, это который служит.

— Никак нет.

— Как это нет?

— А вот так. — Петрович повернулся всем корпусом, голову он держал высоко, но вертелась она плохо. — Человек сразу матросом на свет не родится. Сперва человек, а потом, стало быть, матрос. Так?

— Так, — сказал Митя, не очень понимая.

— Ну, вот и в обратный путь тем же порядком. — Глаза Петровича засветились лукавством. — Сперва я, а потом уже матрос.

Митя засмеялся.

— Н-да, — сказал он почти с завистью. — Крепко это в вас вколочено.

Старик обиделся.

— Я, товарищ лейтенант, с покойным капитаном первого ранга всю срочную сломал, в кругосветное ходил и в две экспедиции, и он на моей памяти не то что пальцем кого тронуть, слова матерного я от него не слыхал. В семнадцатом году его матросы командиром «Нарвы» проголосовали, это оценить надо.

— А что?

— А то, что и сейчас не всякого бы проголосовали, а в те поры матрос зол был.

— Ну, разные офицеры были, — примирительно сказал Митя.

— То-то и есть, что разные, — сказал старик все еще сердито. — Все люди — разные. Сколь ни живу, еще ни разу двух одинаковых не встрел.

Огонек разгорелся.

— А с Владимиром Вячеславичем мы были крестовые братья, — продолжал старик. — Крестами менялись. Тут во дворе травят, будто мне сто годов и крест у меня за Севастополь. Пустяки все это. Я его годом только старше. Ему бы сейчас семьдесят второй пошел, стало быть, мне — семьдесят третий. Тоже — хватает.

— А вы в бога верите, Петрович?

Старик подумал.

— Верую. Однако не шибко. Раньше отчетливее верил.

— А Кречетов?

Старик опять подумал.

— Еще помене моего. У образованного человека как поймешь? Поп ему неинтересен, потому — он попа умнее. Иконы держал, особенно одну любил — материнское благословение, но чтоб лампаду затеплить — это никогда. Тифом болел, уговаривали его причастие принять — отказался. Я, говорит, двадцать лет у исповеди не был, что уж теперь с богом заигрывать.

— Ну и что ж ему — в аду гореть? — съехидничал Туровцев и тут же устыдился. Но старик не обиделся.

— По вере так, — сказал он серьезно. — А по справедливости… Почему я и говорю, что вера моя — слабая.

«Склероз», — подумал Митя и сразу соскучился. Поглядел на часы — до побудки еще оставалось время — и решил рискнуть: заглянуть в неурочный час к Тамаре. Эта мысль сразу же вытеснила все остальные. Он встал, зевнул, потянулся и ленивой покачивающейся походкой двинулся к флигелю. Уже стоя на крыльце, он быстро оглянулся — не смотрит ли вслед Петрович, — рванул к себе тугую дверь и, проскользнув внутрь, ловко придержал ее с обратной стороны. В темноте он чувствовал себя как дома: четыре ступеньки вниз, два шага вправо, пальцы нащупывают сквозную дыру от французского замка.

Он рассчитывал пройти незамеченным, но ему не повезло. В дальнем конце коридора послышалось шарканье и возникло крохотное коптящее пламя. Человек шел очень медленно, боясь неосторожным движением загасить огонь. Поравнявшись с Туровцевым, он так же медленно наклонил голову в знак приветствия.

— Здравствуйте, Николай Эрастович, — сказал Митя не очень приветливо. Суровость была необходима, достаточно улыбнуться, и хлынет поток ненужных слов — вопросов, на которые неизвестно, что отвечать, и жалоб, почему-то не вызывающих сочувствия. Вглядываясь в дряблое, заросшее седой щетиной лицо, Митя никак не мог себе представить, что этот замшелый старик мог быть мужем Тамары. Ревность без воображения — ничто, поэтому у Мити не было ревности, а только слегка брезгливое чувство, в котором сливались и желание и боязнь обидеть.

Стучаться к Тамаре при Николае Эрастовиче не хотелось, а Николай Эрастович не уходил, то ли считал долгом вежливости освещать Мите дорогу, то ли не терял надежды поговорить и пожаловаться. Митя заложил руки за спину и сделал каменное лицо. Николай Эрастович потоптался еще с минуту, но, видя, что лейтенант не двигается и не заговаривает, вздохнул и скрылся за дверью, унося с собой суматошный коптящий язычок и оставив ядовитую струйку керосиновой гари.

Час спустя Туровцев вновь вышел на крыльцо. Двор ожил, под аркой, в ожидании раздачи кипятка, строилась очередь. Митя был недоволен, все вышло не так, как он предполагал. Он рассчитывал, что Тамара спит, он разбудит, она обрадуется. Тамара не спала, она растапливала печку и Митин приход восприняла как-то очень буднично. Он ждал, что Тамара спросит его, почему он не пришел вчера. Тамара не спросила. Он не решился рассказать о своей стычке с Границей, вместо этого он пожаловался на Горбунова: дескать, следит за каждым шагом. Тамара промолчала. Чтоб как-то порвать натянутость, Митя вздумал — скорее в шутку, чем всерьез — попрекнуть Тамару Селяниным. И получилось совсем плохо. Когда Митя, косясь на не убранные с вечера чашки, бормотнул: «Совсем по-семенному», — Тамара, сверкнув глазами, отрезала: «Нет пока». Дальше пошло слово за слово:

— Пока?

— Да, пока.

— А может, уже?

— Можешь не сомневаться, я бы тебе сказала.

— Очень признателен. Значит, это все-таки возможно?

— Почему же нет? Ты столько раз говорил, что мы оба совершенно свободны…

Митя прикусил язык. Он действительно говорил нечто подобное, но для него было новостью, что Тамара так буквально поймет слово «оба».

— Что-то товарищ военинженер зачастил, — сказал Митя, стараясь скрыть смущение. — Наверное, много свободного времени.

— Наверное. А главное — ему ни от кого не надо прятаться.

Затем последовали взаимные резкости, слезы и бурное примирение; все это заняло больше времени, чем было в Митином распоряжении, и теперь предстояло, во избежание скандала, срочно выдумывать для своей отлучки убедительное объяснение.

Крыльцо флигеля почти на траверзе ворот, поэтому Митя не пошел напрямик, а пересек двор по диагонали в сторону черного хода главного здания, с тем чтобы уже оттуда, успокоив дыхание и вновь обретя непроницаемость, мерным шагом человека, идущего по служебным делам, проследовать сквозь арку. Постоял минуту, дыхание вошло в норму, но объяснение так и не родилось. По штурманской привычке поглядел вверх: лестничное окно разбито, и с подоконника свисает гигантская грязная сосулька. Митя поежился: сверзится такая штуковина — и каюк, не надо никакой артиллерии.

Отчаявшись что-нибудь придумать, он сунулся под арку и сразу же столкнулся с людьми, с которыми не хотел встречаться. Первым он увидел — вернее, услышал — Николая Эрастовича. Его возбужденный блеющий голос выделялся на фоне глухого укоризненного ропота толпы. Николай Эрастович скандалил. На шум спешила Юлия Антоновна. Туровцев ускорил шаги.

На Набережной он увидел Горбунова и механика. Они стояли на самом ветру под уличным репродуктором и что-то внимательно слушали. Митя тоже прислушался: низкий женский голос читал письма с фронта. Эти бесконечно дорогие для жен и матерей коротенькие весточки были все на один лад и для постороннего уха не представляли интереса, тем удивительнее было увлечение, с каким слушал Горбунов. Только во время короткой паузы он, не вынимая трубки изо рта, что-то сказал Ждановскому, тот утвердительно хмыкнул, и оба, вполне удовлетворенные состоявшейся беседой, вновь уставились на рупор. Командир терпеть не мог, когда его от чего-нибудь отрывали, Митя это знал и решил дождаться конца передачи, к тому же он не терял надежды что-нибудь выдумать в свое оправдание. Против воли он продолжал прислушиваться, этот красивый и добрый голос его гипнотизировал.

Передача окончилась, застучал метроном. Заметив помощника, Горбунов заулыбался.

— Ну, договорились?

В первую секунду Туровцев растерялся, а затем понял, что командир, сам того не зная, подсказывает ему недостающий предлог. Горбунов уже давно подумывал о переселении команды на берег и не далее как вчера дал помощнику прямое указание подыскать помещение. Воспользоваться идущим в руки предлогом было заманчиво, но и опасно, переговоры еще не начались, и это могло в любой момент выясниться. Но выхода не было.

— Насчет помещения? — спросил Митя, неумело разыгрывая беспечность. — В общем, да…

— Что значит, «в общем»?

— Ну, ориентировочно.

Длительная пауза, от которой темнеет в глазах, как при дурноте.

— Ну хорошо, — сказал наконец Горбунов. — Сегодня в двадцать один ноль-ноль ключи должны быть у меня на столе.

У Мити отлегло от сердца.

— Да, кстати. Что там у вас произошло с Границей?

Митя рассказал. Горбунов усмехнулся.

— Сколько?

— Десять суток, — сказал Митя, вздыхая.

Горбунов опять усмехнулся.

— Порядочно. Видно, очень рассердились.

— Психанул, товарищ командир, — с готовностью подтвердил Митя.

— Ну что же… Оформляйте.

Митя замялся. В глубине души он надеялся, что командир отругает, но найдет выход из положения.

— Я думаю… — начал было он, но Горбунов не дал договорить:

— Э, нет, раньше надо было думать. Нет уж, теперь извольте… Вернитесь! — закричал он во весь голос.

Митя вздрогнул и обернулся.

Рослый парень в полушубке и кожаном шлеме с шоферскими консервами, только что промелькнувший перед глазами и уже собравшийся прошмыгнуть в ворота, остановился. Туровцев почти позавидовал спокойствию, с каким тот разглядывал трех незнакомых командиров, стараясь угадать, кто из них крикнул: «Вернитесь!»

— Подойдите ближе, — сказал Горбунов.

Парень приблизился. Если б не жестяная звездочка, небрежно приколотая к шлему, его можно было счесть за гражданского шофера. В руках у него была аппетитная вязанка березовых чурочек, туго прихваченная форменным ремнем. Лицо парня, в особенности сальный нос и стальные зубы, показалось Мите знакомым.

— В чем дело? — спросил парень самым невозмутимым тоном.

— В чем дело? — переспросил Горбунов столь же безмятежно. — С каких пор в армии отменены приветствия?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34