Я никак не могла представить себе город, где улицы украшают не виниловая обивка и штукатурка, а гениталии. Мне обязательно надо было увидеть все своими глазами. Остававшиеся до вылета нашего чартерного рейса недели стремительно шли на убыль, а мне казалось, что вот-вот грянет студийный гонг, и под громкий хохот сообщат, будто все это розыгрыш.
До глубокой ночи я просидела в палате Джереми. Тишину не нарушало почти ничего, только скорбно посапывал кислородный вентилятор, временами оживала система внутренней связи в соседнем отделении да порой с улицы доносился рев мотоцикла. Джереми лежал, плотно смежив веки, а я ломала голову, что скажу ему, когда он проснется — впрочем, как оказалось, мучения были напрасны. Часа в три утра сын открыл глаза и сообщил:
— Моего имени нет в Книге жизни.
Хотя я и не поняла, что он имеет в виду, но ответила:
— Не глупи. Есть, конечно.
— Нет, ты просто не знаешь: когда меня вытащили, я был на полпути в ад. А меня оттуда выдернули и, будто пружиной, закинули обратно, в это здание. — Он стиснул мое запястье. — Из меня чуть дух не вылетел.
— Джереми, ты не попадешь в ад. — Сыну явно было не до задушевных бесед, и к лучшему: мне тоже особенно болтать не хотелось. — Ничего страшного не произошло: накачался вчера веселящей дури на вечеринке, а теперь пришел черед расплачиваться. Такая дрянь здорово башню сносит.
— Давай о чем-нибудь другом поговорим.
— Легко.
Мы оба чувствовали себя по-дурацки. Парень спросил:
— Кстати, ты думала эти годы, что скажешь мне при встрече?
— Конечно. А ты?
— Ну…
В палате снова стало тихо; на этот раз мы оба испытали облегчение. Я сказала:
— Насколько я поняла, обойдемся без речей.
— Слишком сентиментально получится.
— Что верно, то верно.
— Мне и так уже гораздо лучше.
Я поинтересовалась:
— А как ты меня разыскал? Я не один год пыталась тебя обнаружить — все безрезультатно. Правительство у нас такое упертое, когда дело касается опеки…
— Хм, любую информацию выудишь, если спишь с кем надо. Сам удивляюсь. — Он так запросто рассуждал о подобных вещах, точно речь шла о домоводстве.
— Наверное.
— Из меня получился бы неплохой шпион.
— Да уж; я за четыре года ни разу не заметила слежки. Ты когда последний раз заправлялся?
— В смысле, едой?
— Ну не бензином же. Конечно, едой.
— Вчера перехватил кусочек пиццы за девяносто три цента. На завтрак.
Столь необычная цена — изобретение местных коммерсантов; с налогом выходит ровно доллар.
— От пиццы столько же проку, как от жареного бинта.
— Я свистнул упаковку сыра в супермаркете на Дэви-стрит.
— А какое это отношение имеет к нашему разговору?
— Самое непосредственное. Сыр в пиццерии — настоящая валюта; главное, чтобы упаковка была цела. Угостят бесплатно; может, еще и пять баксов дадут.
— Ты не боишься попасть в полицию за пять баксов и кусок разогретого в микроволновке пластыря?
— Да не суетись. Если за руку поймают, тогда на выбор две схемы: либо тебя сдают копам, либо щелкают на «полароид» с этим несчастным куском сыра. Почти все его тырят. А потом просто запретят там снова появляться — и дело в шляпе. У них вся стена обклеена наглыми рожами, и везде сыр. Так что полицейское досье мне не светит. Максимум — ритуальное унижение.
Эта история вызвала у меня неподдельный интерес, о чем я не преминула сообщить:
— Спорим, я кое-что про тебя знаю.
— Что же именно? То, что я кажусь тебе уличным отребьем?
Я вздохнула.
— Хм, Джереми. Напомни, может, я что-нибудь путаю? Наркотики, передозировка, чулки-сеточки, кража сыра…
— Я раньше был отребьем.
— Ну ладно, пусть.
— Только я уже несколько лет не бродяжничаю.
— Приятно слышать. — Я задумалась. — Так, значит, можешь, если захочешь? В смысле, завязать?
— Да. Во всяком случае, мне так казалось до вчерашнего дня. Меня подруга нарядила для шоу Роки Хоррора. Ее Джейн зовут.
— Доктор так и сказала.
— Тайсон? Бог ты мой, ей давно пора под капельницу с морфием, а потом запереться на выходные со спортсменом-теннисистом. У нее с работой явный перебор. Это сразу в глаза бросается.
— Тут ты, пожалуй, прав.
— А лицо почему опухло?
— Зубы мудрости удалила четыре дня назад.
— Больно?
— Да нет, меня всю обкололи.
— А как насчет поделиться заначкой?
— Ни за что! — Я изобразила негодование.
— Попытка не пытка.
Тут я поинтересовалась самочувствием Джереми. Он смолк. Я окликнула его:
— Э-эй.
Парень погрузился в себя. Так вот, запросто: взял и померк.
— Джереми? Невероятно. Тебе плохо, лежишь больной, а мы рассуждаем… про какой-то дурацкий сыр. Глупо. Прости меня.
Он сжал мои пальцы. И как давным-давно, на железной дороге, когда я вцепилась в корзину с ежевикой, я даже не заметила, что все это время мы держались за руки.
— Может, позвать сестру?
Сын покачал головой: «нет», да так энергично, что я удивилась.
— Слушай, что происходит? Давай выкладывай.
— Все плохо. Из рук вон плохо.
— Ты про что? Про ту темень?
— Нет. Про свою жизнь. Где я только не побывал.
— А-а, дело в семье… Или их было несколько?
— Это еще полбеды. Временами меня уводят картины.
— Как понять, картины?
— Знамения. Те, что являются людям незадолго до конца света.
«О Господи, не успеешь оправиться от одной неожиданности, тут же другая — с пылу с жару».
— Горящие киты выбрасываются на берег; маргаритки разбиваются, словно стекло; мешки денег вымывает прибоем; деревья, которые сдуваются точно воздушные шары…
Я заподозрила, что он еще под кайфом, но Джереми сам догадался:
— Меня не глючит. Все уже прошло.
— Джереми, я не религиозна.
— Я могу бежать… мы можем бежать, да все равно скрыться не получится.
— От чего?
— От воли Всевышнего.
К подобному повороту я оказалась не готова и просто смолчала.
Он продолжил:
— Я прокаженный. Мне нужен мессия прокаженных. — Он взглянул на меня. — Как у Дэвида Боуи2.
— А-а, Зигги Стардаст. Как же, как же. Он взглянул на зашторенные окна.
— Этому падшему миру настанет конец. Я хотя бы увидел, каким он был до заката.
— Наверное.
— Знаешь, иногда она так прекрасна… в смысле, Земля.
— Послушай, Джереми, я… хм, я не такая, как ты. Мне тяжело воспринимать красоту. — Парень, вероятно, так же одинок, как и я. Может, одиночество сидит в генах. Не исключено, однако, что он в своем изгнании ярко сверкал, а я вяло мерцаю, как негодная флуоресцентная лампа.
Сын сказал:
— Да ладно, я тебя просто дурачу.
— Зачем?
— Так жить интереснее. — Он снова отвел взгляд к окну. — Мне бы поспать теперь.
— Поспи.
— А ты будешь здесь, когда я проснусь? Я подумала и ответила:
— Да.
— Спокойной ночи.
После той чудовищной находки я несколько недель не могла успокоиться: следователи, ведущие дело, явно не нуждались в моей помощи. Мне-то казалось, что я, как человек, который обнаружил труп, имею полное право участвовать в поисках убийцы. Власти не торопились обнародовать подробности преступления, о котором, на мой взгляд, должны были кричать заголовки всех бульварных газет: «Лесоруб-трансвестит разрублен надвое; страшная находка у железнодорожного полотна к северу от бухты Подковы». Подозреваю, что полицейские Западного Ванкувера обзавелись автоматическими определителями номеров еще тогда, когда об этих хитрых устройствах никто и слыхом не слыхивал; когда бы я ни позвонила, в участке словно знали, кто на проводе, и дамочка на телефоне заранее настраивалась на снисходительный тон. Я стала сама наведываться к копам, и теперь ко мне «снисходили» уже лично. Тогда я начала навещать полицейские конторы других муниципалитетов и требовала, чтобы со мной поговорили или хотя бы просто выслушали. План сработал — правда, несколько неожиданным образом. Как видно, стражей порядка страшно веселило, что какая-то малолетка обивает пороги и требует, чтобы ей разрешили раскрыть преступление, совершенное в другой части города. Да уж, неплохой повод подшутить над коллегами.
Я ликовала, когда получила наконец отзыв со стороны местных властей: мое чувство собственного достоинства было удовлетворено. Однако миг триумфа оказался краток. В один прекрасный день в нашу дверь постучали двое полицейских. Они поделились со мной доступной (и довольно скудной) информацией о преступлении, а затем попросили родителей припрячь меня к какому-нибудь отвлеченному занятию. Думаете, родные встали на мою защиту? Ничего подобного. Противно было слушать их жалкие реплики:
«Надо было отправить Лиззи в летний лагерь… Когда начнутся уроки в школе?… Девочке совершенно нечем заняться в свободное время… Нам очень неприятно, констебль; мы сделаем все, чтобы она вас больше не побеспокоила».
Смею вас заверить, что, пока я выбивала информацию о трупе, мои сверстники не теряли времени даром. Они напивались вдрызг, барахтались в бассейнах с особями противоположного пола, пекли пончики в ночную смену, вламывались в чужие дома ради острых ощущений, уговаривали отцовскую «Смирновку», доливая недостающее водопроводной водой, стреляли из дробовиков по кабриолетам, воровали из магазинов осеннюю одежду. Они тоже проявляли чудеса изобретательности. Кто как мог.
Вскоре после финального визита в полицию я гуляла по окрестностям в поисках брусники и оказалась перед домом Адамсов — примерно десятым по счету от нас. Детишек, насколько я знала, отправили в провинцию, а оба родителя, мистер и миссис Адамс, днем всегда были на работе. Сама не заметила, как направилась к их парадному входу и постучала в дверь. Я решила, что если мне откроют, то просто скажу, что искала детей. Никто не отозвался. Я обогнула дом со стороны гаража и постучалась с черного входа — опять безрезультатно. Тронула ручку, и дверь отворилась. Я вошла.
О, какое пьянящее чувство охватывает, когда оказываешься в чужом жилище — там, где тебя быть не должно. Словно ты возвращаешься с каникул и после долгого перерыва ступаешь на порог собственного дома, вдыхая его позабытый запах. Такое чувство, наверное, испытывают следователи, которые обходят округу, разрабатывая версии. Или привидения, вернувшиеся на этот свет — не пугать, а лишь ненадолго освежить в памяти прежние места и минувшие дни.
С тех пор как я впервые самостоятельно попала в дом Адамсов, лето мое напоминало унылую череду будней, которые время от времени перемежались нечаянными вторжениями. Я гуляла по окрестностям, находила какой-нибудь дом с пустым навесом для автомобилей, смело направлялась к парадному входу и нажимала кнопку звонка. Если никто не отзывался, я пробовала ручку, и очень часто оказывалось не заперто. Тогда, приоткрыв дверь, я заглядывала внутрь, окликая вымышленную хозяйку: «Келли? Келли, ты дома?» Я рассуждала так: если кто-нибудь отзовется, просто сделаю вид, будто ошиблась. Даже если я сбегу, в самом худшем случае мне грозит… а ничего не грозит. На преступницу я не похожа, и если отбросить некоторые детали, то ничего противозаконного я не делала: мне лишь хотелось попасть туда, где меня не ждали. Хотелось тишины и новых впечатлений. Больше всего я любила копаться в шкафчиках, причем самым захватывающим были, конечно же, спальни. Заглянуть в верхний ящик ночного столика — что может быть занимательнее? Ты словно дегустируешь самые потайные уголки души другого человека, вызнаешь его сокровенные тайны. Чего там только нет, в этих ящиках! Ножи, кастеты, пилюли, презервативы, старые любовные письма. Противозачаточные таблетки, золотые монеты, порнография, паспорта, завещания… Однажды даже наткнулась на «люгер».
Само собой, я постоянно прислушивалась: вдруг к дому подъедет машина или начнут возиться с дверным замком. А однажды был случай, когда едва удалось вовремя сбежать — кто-то бросил ключи на столик в гостиной. Я мигом нырнула в окно. Жаль. Мне так нравился их семейный альбом: я сидела и вычисляла, кто кому кем приходится, пыталась выявить семейных заправил и пугливых овечек, ну и, конечно, очень интересовала внешность: кто покрасивее, а кто так себе.
Но даже во время таких вылазок для меня оставалось одно табу: порнография. Наедине с собой я не смела взять в руки журнал и перелистнуть первую страницу. И это та самая девочка, которая заглянула под юбку мертвому трансвеститу. Но так ведь то — смерть, а тут — секс. Как я уже упомянула, я ехала с несколькими пересадками в другую часть города, чтобы посмотреть на обнаженные тела, и каждый раз отступалась у цели, нервозно пялясь в витрину с «Ньюсуик» и журналами по вязанию.
Итак, мы летели чартерным рейсом в Италию. Похоже, все в нашей группе, кроме меня, были влюблены или находились в поисках сего прекрасного чувства, будто это какой-то новый ресторан, о котором они наслышаны. Элиот, главный заправила и хулиган нашего класса, влюбился в Колин, будущую врача «ухо-горло-носа»; та, в свою очередь, с ума сходила по Алану, будущему представителю салона «Вольво», который обожал Кристи Парке (она мечтала стать консультантом в оранжерее), и так далее. Пятнадцать лет спустя я узнала, что сама Кристи грезила о нашем учителе латыни, мистере Вердене, по кличке Пузо. Как-то раз, в одно хмурое воскресенье, я буквально нос к носу столкнулась с ними на Грэнвил-Айленд у прилавка с круассанами. Вокруг галдели сварливые чайки, сновали усталые туристы, лоточники с бубликами и ужимистые мимы. Мистер Пузо очень гордился своими волнистыми волосами и будто старался выставить их напоказ. Он сильно располнел и теперь, наверное, подбирал одежду в специальных магазинах для «богатырей». Кристи нисколько не изменилась — ну, разве что немного увяла кожа, намекая на чрезмерное пристрастие к пляжному загару. Мы зашли выпить чашечку кофе и обменяться парой приятных воспоминаний о давнишней поездке в Италию. Не скажу, что Кристи плохо ко мне относилась, и все же друзьями мы никогда не были. А потому ее нынешнее расположение показалась несколько неожиданным.
Вспоминая нашу поездку, она пожаловалась:
— Ужас, а не перелет. Все вокруг курили, кресла — с носовой платок, и кормили какой-то пастой для космонавтов. Я так желудком мучилась! До самого дома.
— И мне живот покоя не давал.
— А все-таки отхватила я своего учителя.
Мистер Пузо поспешно уточнил:
— Мы встретились на школе танца «в линейку»3. Только не подумайте, будто в той поездке произошло что-то предосудительное, ни в коем случае.
Я сказала:
— А помните ту кошмарную заправочную станцию? — Все туалеты в нашей гостинице были забиты самым настоящим папье-маше, потому что сантехники на целый месяц ушли в забастовку — вот и пришлось изыскивать другие средства.
— О-о, такое не забывается. А ребята из обслуживающего персонала — никогда не видела таких красавчиков!
Мистер Пузо взглянул на Кристи.
— Мне ты ничего такого не рассказывала. — Пригубил коктейль «Американо» с горькой настойкой, сладким вермутом и содовой. — Я чуть рак в той поездке не заработал.Нет, теперь меня в подобные авантюры калачом не заманить. За вами, сорванцами, не уследишь — только и смотри, чтобы кто не пропал и не покалечился.
За столиком повисло неловкое молчание, и взгляд Кристи остановился на моем безымянном пальце без обручального кольца.
— Лиз, ты так и не вышла замуж?
— Я? Нет. Не нашла свою половину.
— М-м-м.
Поверьте на слово: как только человек, у которого с личной жизнью порядок, узнает, что у меня никого нет, его взгляд начинает блуждать. Мне захотелось привлечь внимание собеседников:
— А знаете, из того, что я видела и слышала в разных ток-шоу, у меня сложилось весьма определенное понятие о личных отношениях. — Пузо и Кристи взглянули на меня, как на сумасшедшую. — Я, конечно, не сижу целыми днями перед телевизором, но когда удается посмотреть, то все запоминаю, слово в слово.
— Вот как?
— Еще бы. В одной передаче игрокам задали вопрос: сколько раз в жизни человек способен влюбиться? Ответ: шесть.
Кристи удивилась:
— Шесть?
Мистер Пузо сказал:
— По-моему, это чересчур. На чем основываются подобные вычисления?
— Понятия не имею. Зато легко объяснить, почему люди заводят романчики на стороне. Внутри большой любовный резерв сидит — вот они и торопятся его израсходовать. — Кристи и ее муж обменялись такими взглядами, что стало сразу ясно: я задела за живое — правда, не понятно, за что именно. Они поспешно встали, так и не допив кофе.
Кристи стала прощаться:
— Приятно было повидаться, Лиз.
Мистер Берден явно злился на Кристи (я так и не поняла, из-за чего). Он сердито попрощался со мной, и они ушли прочь, туда, где птицы копались в отбросах, прохожие сновали по своим делам, и уличные музыканты фальшиво распевали Нейла Янга.
Глядя вслед удаляющейся парочке, я все удивлялась, как сильно изменился мистер Берден. Так уж вышло, что учитель латыни преподавал физкультуру — единственный в своем роде случай; Берден неизменно щеголял в толстых белых носках из плюшевой ткани и серой куртке-кенгурятнике; на шее болтался извечный тренерский аксессуар: никелированный свисток. Меня мистер Пузо почти не замечал; он и имя-то мое запомнил лишь на второй год. Ему даже не нравилось, когда я поднимала руку — просто потому, что вызвалась я, а не кто-нибудь другой.
Только не думайте, будто у меня очередной приступ самобичевания. Вовсе нет. Я не испытывала неприязни к самой себе. Никогда. Подростком я вообще ни о чем подобном не задумывалась — ведь мне никто не объяснил по-хорошему, как важны для человека внешность и фигура, а во взрослой жизни — деньги и власть. Уильям с Лесли в этом деле толк знали, и мне они казались почти кинозвездами. Уже потом, повзрослев, они стали моими друзьями и советчиками, просветив меня на тему устройства мира. А до той поры я наивно и твердо верила, что все мы выходим в жизнь с равными (более или менее) шансами на успех, а потому и вела себя соответственно.
Сначала мы приземлились в Монреале, и нас перевезли в другой аэропорт, Мирабель, в часе езды от первого. Пришлось целых шесть часов проторчать в зале ожидания — сильно задерживался рейс, который должен был перенести нас через Атлантику. Когда же самолет наконец подали, вся наша группа, включая и самого мистера Пузо, едва переставляла ноги. Мы, спотыкаясь, ковыляли по узким проходам «Боинга 747»; в голове гудело от недосыпания и непривычной пищи. От радостного волнения, предшествовавшего полету, не осталось и следа. Элиот набрался в баре хлебной водки, и теперь его рвало. Я сосала таблетки от тошноты, из-за которых неприятно пахло изо рта, но в сон меня не клонило. Когда мы пролетали над Ирландией, звуки и предметы словно начали сливаться воедино; помню, у ребят на щеках отпечатались ямочки от твидовой обивки подголовников. А потом — наверное, уже где-то над Францией — мистер Пузо встрепенулся, как на утренней физкультуре по понедельникам, и проорал: «Подъем! Приземление через час!»
Я сидела в больничной палате и, глядя на мирно посапывающего Джереми, гадала, что же ему сейчас снится. Так, пытаясь понять, что за парень мой сын, я и сама незаметно уснула. За двадцать лет человек не успевает до конца повзрослеть, хотя как личность он уже сформировался, тем или иным образом. Я не заметила ни дорожек от иглы на его руках, ни татуировок, но задумывалась о его детстве и… понятия не имела, что мне теперь с ним делать.
Когда взошло солнце, а Джереми даже не шелохнулся, несмотря на суету сестер в коридоре, голоса пациентов и включившиеся в работу аппараты, я оставила сыну записку, в которой дала четкие указания позвонить, как только он проснется. И поехала домой. Несколько часов я не вспоминала о своих зубах, и теперь челюсти ныли. Впервые за многие годы квартира не показалась мне тоскливой — скорее в ней ощущалось какое-то напряжение.
Я не могла ни присесть, ни прилечь. Хотя ночь выдалась бессонная, энергия била из меня ключом. Я чувствовала себя как человек, в жизни которого появилось что-то новое, и поэтому занялась пустой, однообразной ерундой: раздвинула шторы, прошлась по квартире с мешком для макулатуры и собрала ненужные журналы, помыла полы и окна. Покончив с уборкой и оценив чистоту и порядок, я решила, что теперь сюда напрашиваются цветы. Так что завела машину, сгоняла в один магазинчик в западной части Ванкувера, где почти в середине лета можно купить крепкие белые пионы, и вернулась домой, наслаждаясь прохладой раннего летнего утра. Знать бы, что от недосыпания я становлюсь такой деятельной, давным-давно ограничила бы себя в ночном отдыхе. Самочувствие было превосходное и настроение отличное.
И тут, через восемь полос от меня, по ту сторону автострады я заметила нечто, что сначала показалось мне черной собакой, бредущей вдоль кромки дороги. Однако это было не животное: мой Джереми на четвереньках полз на запад. Бог ты мой!
Я рванулась вбок, одним махом пересекла три полосы и, резко саданув по тормозам, остановилась на обочине. Выскочила из авто — и прямиком на противоположную сторону; пересекла среднюю линию и оставшиеся четыре полосы встречного движения, выкрикивая имя сына. Он заметил меня, улыбнулся, помахал рукой и пополз дальше.
— Ты что, ненормальный? Ты что творишь-то?
Джереми не остановился, и мне пришлось идти рядом.
— Ползу к солнцу. В бухту Подковы, — ответил он.
— За каким фигом?
— Там свет. Меня после вчерашнего к свету тянет.
— До бухты пятнадцать миль. И почему ползком?
— Это поза смирения. Нелепо вести такие разговоры.
— Почему бы просто не пойти с опущенной головой? Это тоже смиренная поза. — Я пригляделась к нему: он разодрал в кровь ладони и колени. — Джереми, ты порежешься. — На асфальте поблескивало битое бутылочное стекло. — Ну хватит. Вставай, а то не хватало еще перед копами объясняться. — Меня сильно занимал вопрос: почему до сих пор никто не вызвался ему помочь или, на худой конец, не арестовал?
— Я вполне способен о себе позаботиться.
— Тогда докажи, что ты взрослый человек: встань. Джереми, ты под кайфом?
— Нет.
— А записку мою прочел?
— Ага. Хотел позвонить тебе, когда доберусь.
— До бухты Подковы?
— Мне казалось, что туда вполне реально доползти.
Я все шла рядом, мимо проносились машины — казалось, картина никого не беспокоит (мало ли вокруг ходит полных женщин и ползает молодых людей).
— Ты сколько уже прополз?
— Пока немного.
— Господи.
Вдруг парень взглянул на меня и сказал:
— Ладно, такое предложение: ты немножко со мной проползешь — и хватит на сегодня.
— «Немножко» это сколько?
— Отсюда — вон до того брошенного колеса. Рукой подать.
— Идет.
Вот таким образом я ползла по Трансканадской магистрали на пару с сыном. Я слышала, что, став родителями, люди забывают о себе и плюют на собственное достоинство. Можно сказать, теперь я лично проходила ускоренный курс.
Он спросил:
— Как вчера спалось?
— Глаз почти не сомкнула. Однако чувствую себя прекрасно.
— Рад слышать. Чем занималась?
— В квартире прибралась. — Мимо с гудением проехало несколько машин, а вот то, что полицейские до сих пор не объявились, вызывало серьезные опасения за судьбу нашей цивилизации. — Еще за букетом съездила. Цветы не покупала уже лет — м-м… да никогда в жизни.
— Прелесть. А какие?
— Пионы.
— Какого цвета?
— Белые.
— Нежные, да?
— Очень.
— Люблю пионы.
Прохлада цветов сильно контрастировала с уличной пылью, щебнем и раскаленным асфальтом.
— Ты правда никогда раньше не дарила себе цветы? — Несмотря на слежку, некоторые стороны моей жизни так и остались для него загадкой.
— Себе? Никогда.
— Почему?
— Да потому что это классический способ побороть одиночество — такому в книжках учат. «Вы заслуживаете, чтобы вам дарили цветы! Купите себе букет». Ты представь: если мужчина заходит в магазин и рассматривает книгу на тему одиночества, все присутствующие дамочки шеи себе сворачивают, глядя на него. А если женщина интересуется той же книжкой — магазин мигом пустеет.
— Значит, тебе одиноко.
— Ну естественно, мне одиноко. А кому в наше время не одиноко? — Мы почти добрались до цели. — Наверное, тебе этого еще не понять. А вот и колесо. Изумительно.
Я не успела подняться, как он подскочил с проворством русского гимнаста и протянул мне руки. Приятно все-таки, когда тебе помогают. Ладони у него горели, местами запеклась кровь и налипли комья слипшейся грязи. У меня порвалась штанина и сломался каблук. Я нагнулась и сняла туфлю.
Джереми сказал:
— Давай вторую. — Я протянула ему то, что он просил, и сын оторвал второй каблук. — Вот так. Теперь ровно.
— Спасибо. Только давай дорогу перейдем без приключений, и можешь заказывать любое солнце, какое пожелаешь. С ветерком домчимся.
Лишь в машине, в прохладе кондиционера, я заметила, как быстро мчится кровь по сонной артерии, как сильно стучит в висках.
— Тебе пора подкрепиться, — сказала я. — Дома что-нибудь приготовлю.
Он держал на коленях пионы и тоскливо смотрел на солнце. Впервые я серьезно задумалась, в себе ли Джереми. «Да ладно, Лиз, рассуждай здраво. Ты, одинокая женщина, позволила войти в свою жизнь незнакомому человеку». Еще я пыталась понять, насколько глубоко в нем сидит его религиозность. Язык у парня подвешен хорошо, однако на глашатая какой-нибудь секты он не тянет. Видимо, тут дело в воспитании. Этой темы мы еще не касались. Ну и, само собой, меня не могла не волновать история с наркотиками.
— Ты лекарства какие-нибудь принимаешь?
— Нет.
— Я, видимо, не так выразилась. Тебе прописали, но ты бросил?
— Нет.
— Пудинг любишь?
— Что люблю?
— Шоколадный пудинг. У меня дома из еды только мягкое. — Я коснулась щеки. — Зубы мудрости.
Мы оставили машину и молча вошли в подъезд. Внутри было прохладно — совсем как в тот день, когда я вернулась от хирурга. В лифте я предложила Джереми самому нажать кнопку. Оказалось, что этаж он знает не хуже меня, помнит и номер квартиры.
Он прошел по комнатам, осмотрелся. В отличие от Донны сын не стал притворяться.
— Знаешь, твоя квартира стоит трех сиротских приютов. Одуреть можно от тоски.
— А мне все равно: я не большая ценительница красоты.
— Однако цветы тебе нравятся? — Он опустил букет в раковину.
Я обшарила нижний шкафчик в поисках хоть какого-то подобия вазы.
— Знаешь, что отличает одиноких людей? — продолжила я. — Им не дарят вазы. Если бы я была министром, то издала бы указ: бесплатно раздавать вазы одиноким.
— Вот это пойдет, — сказал он, обнаружив на холодильнике пустую жестянку из-под печенья. — Главное, чтобы не протекало, а края я подрежу. Давай руку. — Сын помог мне встать. — Пионы так приятно пахнут. Смесь лимона с любимыми духами пожилой дамы.
Джереми поднес цветок к моему лицу. Никогда раньше не замечала, как чудно пахнут пионы. Почему-то представились пушистые летние облака.
— Одно время я много с цветами возился — приемные родители припрягли вязать букеты перед церковью. Зато, если не слишком усердствуешь, можно и проповедь пропустить. Не всю, конечно, но добрую половину точно.
Он ловко подровнял ножницами стебли и прямо на глазах превратил пустую консервную банку и букет цветов в единственное стоящее украшение моего дома.
— Готово. Ты что-то про еду говорила?
Квартира будто ожила и залюбовалась собой. Пока мы с Джереми инспектировали шкафчики и холодильник в поисках пищи, я украдкой рассматривала его лицо. Он просек, и ему тут же все стало ясно.
— Ты не знаешь, кто мой отец, да?
— Без понятия.
Едва мы приземлились в Риме, голова пошла крутом, и в желудке стало нехорошо. Долго и нудно проходил досмотр иммиграционной службы — нас было много, и мы двигались еле-еле. Наконец полусонных бедолаг погрузили в автобус, насквозь провонявший дизельным топливом, турецким табаком и протравленный химией от паразитов. Мне было трудно дышать. Я-то еще надеялась — пройдет, только бы сесть, — ан нет. Во-первых, я никогда прежде не ехала в такой кошмарной колымаге; ее наверняка собрали в каком-нибудь Богом забытом местечке вроде Албании. Нелепые окна невероятных форм и размеров, коричневый корпус, разукрашенный звездами и полосками в тон, — одним словом, дикая конструкция. Я тут же возненавидела этот транспорт вместе с Италией и всем, что не являлось моим домом. На дорогах царило полнейшее беззаконие: в клубах сизого дыма толкались и фыркали маленькие яйцеподобные автомобильчики. Даже солнце здесь было другое. Меня переполняло нестерпимое чувство, что я слишком далеко от родных мест. Это теперь, наверное, Европа — одна гигантская «Икея», тогда же казалось, что очутился в чужом, непривычном месте.
Как бы там ни было, очень скоро автобус застрял в римской пробке, и я расплакалась, охваченная тоской по родине, по дому. Остальные ребята настолько устали от перелета и смены часовых поясов, что даже на сочувствие сил не оставалось: кто-то попросту закрывал глаза, чтобы меня не видеть, кто-то каждые сорок пять секунд отворачивался к окну.
Мистер Пузо вопрошающе взглянул на Колин, и та отмахнулась — мол, месячные. Учитель вздохнул и обратился ко мне несколько резковато:
— Лиз, что-то стряслось? Я покачала головой.
— Пойми, я ничем не смогу помочь, пока не узнаю, что тебя беспокоит.
— Домой хочу.
— Не поздновато ли спохватилась?
— Мне надо домой. Сейчас же. Отвезите меня обратно, в аэропорт. Хочу на самолет.
— Ты нервничаешь из-за того, что оказалась в чужой стране.
Я снова покачала головой.
— Вот… — Он сунул руку в карман пальто. — Возьми две штуки.
— Что это?
— Возьми, полегчает.
На тот момент я готова была ананас целиком проглотить, если бы мне пообещали, что он облегчит мои страдания.