Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Для читателя-современника (Статьи и исследования)

ModernLib.Net / Публицистика / Кашкин Иван / Для читателя-современника (Статьи и исследования) - Чтение (стр. 12)
Автор: Кашкин Иван
Жанр: Публицистика

 

 


      Как будто бы и надо так:
      Едва цветок расцвел,
      И вот мороз его убил,
      Беспечно ясен, зол.
      Белесый, он невозмутим,
      И солнце светит благостно,
      И, одобряя, смотрит бог
      С небес на эти гадости.
      В конечном счете в ответе остается бог, хотя бы как попуститель, а человек из этого спора выходит выросшим и окрепшим.
      7
      Последняя из основных тем Дикинсон - это природа, которая тоже преломляется у нее через внутренний мир человека. Иногда это почти не поддающееся выражению, глубоко интимное восприятие поэта:
      Чу! Скрипнул где-то ствол
      И это колдовство.
      А спросишь почему,
      Скорее я умру,
      Чем отвечу.
      Но чаще - вполне реалистическое восприятие природы, притом не в ее парадной красивости, а в ее повседневном затрапезном уборе:
      Нависло небо, клочья туч
      Метель иль дождь сулят.
      Снежинки, предвкушая ночь,
      Хоть тают, а летят.
      И ветер, песни не начав,
      Скулит, как в будке пес.
      Застигнуть можно невзначай
      Природу, как и нас.
      Хотя Дикинсон искренне и восторженно говорит о том, что она "хмельна росой и воздухом пьяна", но мир ее, "мой сад, и лютик, и пчела", - это лишь крохотный клочок земли. Для нее возможно было жить даже клочком неба, видя в нем воображаемые миры. Головой она знает, что значит простор, но тому, кто не живет, не творит на просторе, трудно воплотить все богатство, красочность и сложность реального мира. Для этого недостаточно вглядываться в него сквозь решетку палисадника. Простора, воздуха, которыми был действительно опьянен Уитмен, - вот чего особенно не хватало его талантливой современнице.
      Она возмещала этот недостаток непосредственного опыта неудержимым полетом, а то и прыжками своей прихотливой фантазии, причем самое абстрактное у нее воплощалось в весьма конкретные, повседневные, по-американски деловитые образы. Так, бог для нее одновременно банкир и что-то вроде гангстера. Жизнь расценивается в терминах коммерции:
      Всего один глоток жизни
      Во что обошелся он мне?
      Я заплатила жизнью
      По рыночной цене.
      Взвесили удел простой мой,
      Сверили волосок в волосок.
      И вот моей жизни стоимость
      Неба клочок.
      Ее образы неожиданны и резки, особенно для современницы тишайшего Лонгфелло. Она говорит о "пурпурном разгуле заката"; разгоряченный паровоз у нее "лакает мили и слизывает долины"; она молит, чтобы "желтый звон зари" не разбудил уснувших в могилах. А рядом с такими образными стихотворениями другие, построенные на поэтически мягкой и разговорно прозаизированной интонации:
      Если меня в живых не будет,
      Когда снегири прилетят,
      Покроши тому красногрудому
      Хлеба - он будет рад.
      Если спасибо не вымолвлю,
      Потому что усну,
      Знай, сквозь молчанье могильное
      Все равно спасибо шепну.
      Поэтическая техника Дикинсон, усвоенная сейчас многими, тогда, в середине XIX века, представлялась такой же неслыханной дерзостью, как и некоторые ритмические опыты Лермонтова, Тютчева или Фета.
      8
      Сдержанность, лежащая в основе всего творчества Дикинсон, находит свое внешнее выражение в лаконизме и недоговоренности ее стихов, до отказа перегруженных смыслом. Всякого рода умолчания, запинки, срывы, недомолвки, намеки естественно укладываются в прерывистый и прихотливый, но вместе с тем энергичный и живой ритм ее стихов. А современниками это воспринималось как техническая неумелость или косноязычие, которое подлежало исправлению, точно так же как и смелое применение свободного созвучия или ассонанса.
      Дикинсон не допускала в своих стихах "ни крупицы красноречия, никаких претензий на красивость". Она никогда не старалась писать лучше, чем это ей удавалось, наоборот, судя по ее удачам и находкам, часто она писала много хуже, чем могла бы писать. Не надо упускать из виду, что стихи ее не предназначались для печати и адресованы были друзьям, которые понимали ее намеки с полуслова. Поэтому многие стихи Дикинсон остались только набросками. Одна-две строчки или строфы закрепляют основную поэтическую мысль или образ, а дальше - лишь наметки того, какие мысли или образы она предполагала воплотить. Вслед за непосредственно вылившимися поэтически конкретными строфами:
      Звук имени его звучит
      И нет
      Какой успех!
      Ни замирания в груди,
      Ни грома в небесах...
      Могу я писем связку взять
      И нет!
      Добилась я
      Не перехватывает дух
      И не плывет в глазах...
      идут еще три строфы, только ослабляющие первоначальный накал, и последняя, совершенно бесформенная, строфа, расплывающаяся в абстрактных размышлениях. Впрочем, окончательные выводы о поэтике Дикинсон возможны будут лишь после опубликования подлинных, не искаженных редактурой текстов.
      9
      Американская критика XX века, начав наконец превозносить Дикинсон, стала сравнивать ее с английскими поэтами-метафизиками XVII века, именовать "Вильямом Блейком в юбке", "эпиграмматическим Уитменом", "современной Сапфо" и бог весть как еще. Однако, по свидетельству друзей, не эти авторы были постоянными собеседниками Дикинсон. Прежде всего, читала она, конечно, Эмерсона и сама была ярчайшей поэтической выразительницей американского трансцендентализма. Она неустанно читала Шекспира и говорила о нем: "Пока цел Шекспир - жива литература". Затем идут: Библия, Вордсворт, Браунинг, Китс. Таким образом, можно говорить не о прямом влиянии Блейка и других, а просто о сродном типе умозрительной лирики, сближающей Дикинсон, не по величине, а по общему складу, не только с Блейком и метафизиками, но, скажем, и с Веневитиновым, которого она уж конечно не знала. С другой стороны, Дикинсон сама явно повлияла на американскую поэзию XX века. Укладываясь в рамки традиции, поэзия ее открывала новую традицию. Не говоря уже о поэтах-имажистах, сознательно осуществлявших многое из того, что открыла для поэзии Дикинсон, - ее влияния не избежали самые видные американские поэты.
      Наряду с Уитменом она явно воздействовала на Карла Сэндберга как автора зыбких миниатюр и "образов тумана". Это о ней он писал в своем раннем стихотворении "Письма умершим имажистам":
      Вы открыли нам душу
      Вечной труженицы и странницы воркотуньи-пчелы
      И показали господа бога, забредшего ненароком в ваш палисадник.
      Ее влияние ощутимо в "Стихах о луне" В. Линдзи или в некоторых существенных положениях ранней поэтики А. Мак-Лиша. Что же касается американских поэтесс, то мало кто из них, даже идя своим собственным путем, прошел мимо Дикинсон.
      В начале XX века, в период "поэтического возрождения", наряду с возросшим интересом к американской почвенности и к Уитмену, наметилась явная тяга к изысканному неопримитиву, к изощренному психологизму, к интуитивной поэтичности. Естественно, что в противовес книжному червю и псалмопевцу Лонгфелло творчество Эмили Дикинсон привлекало в эту пору больше всего тем, что оно не было той "литературой", или, вернее, литературщиной, на которую вслед за Верленом ополчились участники "поэтического возрождения". Вполне естественно и то, что эта первая крупная поэтесса Америки стала вдохновительницей целой плеяды поэтесс современной Америки.
      1956 [?]
      Роберт Фрост
      В период разброда и неразберихи, охватившей американскую поэзию в 50-е годы, одним поэтам импонировал сухой рационализм академических последователей Т. С. Элиота, других увлекал необузданный фрейдистский психоанализ эпигонов Дейвида Лоренса; одни объявляли образцом невнятное и туманное умничанье Эзры Паунда, другие - и вовсе заумные стихи Каммингса. Более прогрессивные поэты ориентировались главным образом на Уитмена. В последние годы возникли пока не оправдавшие себя надежды на неизвестно куда бредущих поэтов-битников.
      Менялись и отгорали увлечения, но читателю хотелось на чем-то остановить свой взор. Найти звезду, по которой можно было бы определить круговращение малых поэтических светил, комет и метеоров. И таких звезд в американской поэзии оказалось даже не одна, а целых две: уже около полустолетия наследие Уитмена продолжено в творчестве Карла Сэндберга, а традиции менее радикальной демократической американской поэзии представлены в стихах Роберта Фроста.
      Когда с пути собьет лесть иль хула,
      Мы можем выбрать в небесах звезду
      И твердо пролагать по ней свой путь,
      ("Избравший что-то как звезду...")
      писал Фрост. Знакомство с его стихами позволяет определить, на какую поэтическую звезду ориентируется значительное большинство образованных американских читателей. Набив оскомину на поэтических упражнениях модернистских поэтов, эпигонском "новаторстве", перепевах старых европейских образцов, американский читатель охотно перечитывает неторопливые и вдумчивые стихи Фроста.
      Творчество Роберта Фроста органически связано с родной землей, ее большими заботами и малыми радостями. Ему есть что сказать своим читателям, и он говорит это понятным, доходчивым языком. Его образы возникают из жизни и облекаются в ясную и простую поэтическую форму. Но традиции не подавили в Роберте Фросте интереса к новому, и это, в свою очередь, вызывает интерес к нему у все новых читателей. Круг их очень широк.
      Фермерство в США в целом переживает глубокий кризис, и мелкий фермер Среднего Запада, разоряемый монополиями, с сочувствием прочтет про горькую судьбу фермеров Новой Англии, надеявшихся отсидеться за своими каменными оградами и все равно смятых железной хваткой монополий. Ведь форма разная, а суть одна - уходящее мелкое фермерство. Североамериканская культура все более поддается рекламно-коммерческой шумихе, и широкому кругу американских интеллигентов понятны тревожные раздумья Фроста. Словом, стихи Фроста находят путь и к разуму и к сердцу очень многих американцев.
      Когда Колдуэллу для рассказа "Полным-полно шведов" понадобилась типичная, собирательная фамилия фермера Новой Англии, он назвал этого фермера Фростом. Фрост по-английски значит "мороз". Фамилия эта так же обычна, как наша фамилия Морозов. И не только по звуку рифмуется она с русским словом "прост", но Роберт Фрост и действительно как будто проще других поэтов современного Запада. Однако, если присмотришься к лучшим его лирическим стихотворениям, оказывается, что они вдумчивы и по-своему утонченны, как стихи его соотечественницы Эмили Дикинсон или как стихи Тютчева.
      ...За плечами у Роберта Фроста долгая жизнь, полная забот, трудов и достижений. Он родился 26 марта 1874 года в Сан-Франциско, где отец его был одно время редактором газеты. Десятилетним мальчиком он вернулся на родину отца в Новую Англию, окончил здесь среднюю школу. Слушал лекции: несколько месяцев в Дартмутском колледже и два года в Гарвардском университете. Но у Фроста не было средств и не было склонности к академической науке. Он рано начал трудовую жизнь: был шпульником на ткацкой фабрике, подмастерьем сапожника, батраком на ферме, пробовал издавать газету, учительствовал, целых одиннадцать лет фермерствовал, "собирая со своего тощего поля не только скудную жатву, но и семена будущих поэтических урожаев". Писать он начал тоже рано - шестнадцати лет, но стихи его неизменно отвергались редакциями. В конце концов он не выдержал, продал ферму и вместе с семьей уехал в Англию. Здесь ему посчастливилось: у него нашлись друзья среди поэтов, его стихами заинтересовался издатель, и в 1913 году, когда Фросту было уже тридцать восемь лет, в Англии вышла первая его книга "Воля мальчика". Дебют Фроста совпал с началом "поэтического возрождения" в Америке, и вторая его книга "К северу от Бостона", вышедшая в 1914 году и названная им самим "книгой о народе", принесла ему известность и на родине, в Америке, куда он вернулся в 1915 году. Позднейшие его книги закрепили славу Фроста как бытописателя Новой Англии. Он получал почетные степени и был почетным лектором ряда американских колледжей.
      Небогатая внешними событиями жизнь Фроста одновременно и насыщенна и проста. Неторопливый деревенский труд приучил его к вдумчивости, учительство выработало простой, доходчивый язык и вместе с работой в газете, как говорит сам Фрост, сделало его "понятным поэтом".
      Принято говорить об английской традиции в творчестве Роберта Фроста. Действительно, у него можно найти отголоски английских поэтов XVIII и XIX веков - Крабба, Бёрнса, Вордсворта, а может быть, Хаусмена. Три года, с 1912-го по 1915-й, он прожил на "старой родине" и общался там с поэтами-георгианцами.
      Один из них, Уилфрид Гибсон, описывает вечер, проведенный в обществе Фроста четырьмя английскими поэтами. Это были Руперт Брук, Эдвард Томас, Ляселс Аберкромби и сам Уилфрид Гибсон. Вот отрывок из стихотворения Гибсона, который показывает отношение этих поэтов к Фросту:
      При лампе мы сидели и болтали
      Шутя, а больше слушая его.
      И Фрост все говорил и говорил
      Крестьянским говором своей страны.
      Он радовал нас то соленой шуткой,
      А то смешинкой тихих синих глаз.
      Сидели мы при лампе. Уходил
      Сквозь окна день, и далеко внизу
      Косцы перекликались, и сова
      Уже отозвалась с опушки леса...
      И Фроста зрелый и богатый опыт
      Хмелен был, терпок, словно старый сидр,
      Искристый и прозрачный, как струя
      Ручья, дробящаяся по камням.
      В Англии были изданы первые две книги стихов Фроста. Но недаром вторая из них называлась "К северу от Бостона". Если у себя в США он мог казаться продолжателем Вордсворта, то англичане считали его американцем. Ни детство в Калифорнии, ни годы, проведенные в Великобритании, почти не оставили следов в его творчестве. Настоящей жизнью для него остались трудовая юность и одиннадцать лет фермерства в Нью-Гэмпшире. Настоящей его родиной была, конечно, Новая Англия.
      Новая Англия - это родина Эмерсона, Готорна, Лоуэлла, О'Нила, Уиттира, Торо, Эмили Дикинсон. В стихах Фроста явственно ощущается своя, новоанглийская традиция поэзии последних трех авторов. Это естественно Фрост прикоснулся к академической среде. Но он не книжный поэт, он свободен от той вторичной, а иногда и нарочитой учености, которая свойственна была в подчеркнутом виде Лоуэллу, а в более слабой степени и Лонгфелло. Творчество Фроста питалось впечатлениями окружающей его жизни и при всех его скитаниях неизменно настроено было на один довольно узкий диапазон волн. Для него как бы не существует ни академический Бостон, ни индустриальный Лоренс, ни курорты побережья, а существует лишь деревенская Новая Англия. И это несколько анахронистическое восприятие ее доселе живет в творчестве восьмидесятивосьмилетнего поэта.
      В стихах Фроста - природа Новой Англии и ее календарь: бесснежное, унылое начало зимы, метели и заносы в ее конце, недолгий радующий глаз весенний снег, распускающиеся березы, каменистые луговины...
      Я собрался прочистить наш родник.
      Я разгребу над ним опавший лист,
      Любуясь тем, как он прозрачен, чист.
      Я там не задержусь. - И ты приди.
      Я собрался теленка привести.
      Он к матери прижался. Так он мал,
      Что от нее едва заковылял.
      Я там не задержусь. - И ты приди.
      ("Пастбище")
      А дальше - пересохший летом ручей и гниющая в осенних туманах поленница дров, сад, боязливо притихший в ожидании утреннего заморозка, а за этим и весь круг деревенских трудов и забот: и починка каменной ограды, и сенокос, и уборка сена, и сбор яблок.
      Новая Англия, особенно уединенные уголки Вермонта, где была ферма Фроста, - самое подходящее место для раздумий, но Фрост размышляет о том, что характерно не только для местного, но и для всякого американского фермера и более того - для всей собственнической Америки. Как будто бы поглощенный описанием повседневных дел, он помнит и о том, чего не вмещает злоба дня. В частном он видит и показывает целое и в шутку называет себя "синекдохистом".
      Он прост, но только на поверхности. В беглых замечаниях у него заложена иной раз глубокая философская мысль, и философия его действенна.
      В основе многих стихотворений Фроста - отточенная афористическая формула, чаще всего концовка, и почти всегда концовка поучительная. Впрочем, иногда Фрост предоставляет делать вывод самому читателю. Так, в стихотворении "Починка стены" он за обыденным эпизодом показывает столкновение двух мировоззрений. С безошибочным знанием дела Фрост описывает, как два соседа-фермера чинят каменную ограду, кладка которой возможна только с обеих сторон. Один из соседей с большой неохотой закладывает какой-то дальний пролом. Он чувствует: "На свете нечто есть, что стен не терпит и ломает их". Он недоумевает, выйдя к месту, "где и ограда ни к чему: там - сосны, у меня же - сад плодовый. Ведь яблони мои не станут лазить к нему за шишками". Но слышит в ответ вековечное присловье собственника: "Забор хорош - и хороши соседи" - эту косную, тупую "мудрость" обывателя, которого поэт уподобляет "дикарю из каменного века". От этой совместной, но непроизводительной, зряшной работы у поэта остается тяжелое чувство. Но вот он с граблями вышел убирать скошенное другим на заре сено. Он работает один, но, заметив оставленный косцом пучок цветов, он ощущает общность с тем, кто был здесь до него. "И я бы поступил так же". Он думает: "Как будто мы работаем вдвоем". И говорит: "И порознь мы всегда работаем для общего труда" ("Пучок цветов").
      Наткнувшись в горах на заброшенную хижину, он вспоминает о тех, кто жил в ней и работал на оголенных участках вырубленных лесов, и думает: "Мне хочется, чтоб жизнь была повсюду" ("Переписчик населения"). Глядя на стволы берез, согнутые зимними бурями и намерзшим льдом, он вспоминает, как мальчишкой взбирался до самой вершины березы, словно к самому небу, и потом, оседлав верхушку, опускался с нею до земли. Поэт хотел бы снова, как когда-то, на мгновение оторваться от земли и потом вернуться к ней, лететь вниз, уцепившись за верхушку согнутой березы, потому что: "Земля - вот то, что надо нам любить, и для меня нет ничего милее" ("Березы").
      Земля мила Фросту во всех ее обличьях. Ручей хорош для Фроста даже тогда, когда в июньский зной он пересыхает и еле заметной струйкой уходит под землю.
      Примолк к июню горный наш ручей,
      Что по весне бурлил и клокотал.
      Теперь иссох он, меж камней пропал.
      И жаб древесных нет среди ветвей,
      И бубенцами больше не звенят
      Оравы бойких, звонких лягушат.
      Как полноводен был ручей и чист,
      Когда над ним раскрылся первый лист.
      Когда ж листва на землю упадет
      Струю лишь памятливый взор найдет.
      Не о таких ручьях поэт поет.
      Ручей хоть на себя и не похож,
      Но по-милу он нам всегда хорош.
      Невидящим у нас ответ один:
      Любимое мы любим без причин.
      ("Лягушачий ручей")
      Красоту природы Фрост ищет не в нарядной красивости, но в ее внешне неприглядном повседневном уборе, когда, по выражению Эмили Дикинсон, "застигнуть можно невзначай природу, как и нас". Очень показателен в этом отношении цикл зимних стихов Фроста, которые настолько внутренне связаны и органичны, что цитировать трудно и хочется привести их целиком. Вот посещает поэта его "ноябрьская гостья":
      О грусть моя, ты здесь со мной
      В ненастные, пустые дни.
      Вокруг деревьев черных строй,
      Но люб лесов тебе покой,
      И бродим мы с тобой одни.
      С тобою вместе все грустят:
      Злой ветер ветви оголил,
      И птицы больше не звенят,
      И скромный, серый твой наряд
      Седой туман посеребрил.
      И сквозь нагих деревьев свод
      Навес свинцовых туч сквозит.
      Но все, что душу ей гнетет,
      Все грусть прекрасным признает
      И мне об этом говорит.
      Уже давно я оценил
      Ненастливый ноябрьский день.
      Но сколько бы я ни твердил,
      Не веришь, что его любил
      И до того, как грусти тень
      Я снова в дом к себе впустил.
      ("Ноябрьская гостья")
      А вот как он в намеренно угловатых, неровных строках с прихотливо расставленной перебивающейся рифмой передает жутковатое ощущение одиночества и беспомощности у американских хуторян-фермеров на уединенной, затерянной в снегах ферме. Картина, которая позволяет нам наглядно представить столь частые ранней весной сообщения о людях, застигнутых очередной снежной бурей на Восточном побережье Соединенных Штатов:
      Когда ветер ревет в темноте, завывая,
      И наносит сугроб,
      Наш дом подпирая и с востока и с юга,
      И сипит злобно вьюга, на бой вызывая,
      Зверюга:
      "Выходи! Выходи! "
      Но куда одному с ней сражаться,
      Принимать удар ее в лоб.
      Вот наших сил подсчет:
      Двое и с нами дитя.
      Надо теснее друг к другу прижаться
      И следить, как, в камине свистя,
      Выдувает ветер тепло, и гудит,
      И сугробы метет.
      Ни двора, ни дороги, ни вех,
      И сарай заметен до застрех.
      Копошится сомненье - чем кончится ночь?
      И хоть утром придут ли помочь?
      ("В бурю")
      Но снег не только пугает поэта. Наутро он и радует его.
      Сук закачался,
      И снежный ком,
      Искрясь, распался,
      Задет крылом.
      И почему-то
      Развеял тень
      Того, чем смутен
      Был скучный день.
      ("Снежная пыль")
      Как тут не вспомнить тютчевское "Бродить без дела и без цели и ненароком, на лету, набресть на свежий дух синели или на светлую мечту..." 1.
      1 См. Ф. И. Тютчев. Лирика, т. I. M., "Наука", 1966, стр. 73.
      Созерцание природы не отвлекает поэта от сознания того, что долг зовет его туда, где он сейчас нужен; может быть, туда, где его спокойные стихи подбодрят зимующих на занесенных снегом фермах. Фроста влечет покой и уединение лесов, но он "идет туда, куда должен идти", на зов людей и на помощь людям:
      Прервал я санок легкий бег,
      Любуясь, как ложится снег
      На тихий лес, - и так далек
      Владеющий им человек.
      Мой удивляется конек:
      Где увидал я огонек,
      Зовущий гостя в теплый дом
      В декабрьский темный вечерок;
      Позвякивает бубенцом,
      Переминаясь надо льдом,
      И наста слышен легкий хруст,
      Припорошенного снежком.
      А лес манит, глубок и пуст.
      Но словом данным я влеком:
      Еще мне ехать далеко.
      Еще мне ехать далеко.
      ("Глядя на лес снежным вечером")
      Фрост умеет преодолевать внешние заботы и внутреннюю тревогу обращением к природе, творческим закреплением своих раздумий. Его часто называли "The quiet poet", так сказать "тишайшим" Фростом. Но эта тишина только на поверхности, под которой таится подспудный трагизм исчерпавшей себя Новой Англии и ее фермерства. Однажды Фрост посетовал, что нелегко тягаться с Достоевским, когда жизнь не трагична. Ошибочное суждение, которое в известной мере опровергается творчеством самого Фроста. У него найдется сколько угодно мнимых пасторалей и буколик, которые, по сути дела, таят трагедию одиночества, порожденную "идиотизмом деревенской жизни", и сколько угодно маленьких, незаметных трагикомедий ("Закон"), а то и трагедий, которые под стать болезненным ситуациям многих позднейших драм О'Нила. Они и по форме скорее драматические сцены в стихах.
      Сквозь эпически описательную обыденность проступает у Фроста сознание неблагополучия окружающего, нарастает отталкивание от давящей действительности, все учащаются попытки заслониться от нее то умиротворенной лирикой, то одинокими стоическими раздумьями, но на поверку идиллия то и дело оказывается трагичной, уход от действительности заводит в тупик, и все больше прорывается у Фроста горьких, пессимистических ноток.
      У очень сумрачного английского писателя Томаса Гарди есть книга, названная "Насмешки жизни". В стихах мягкого Фроста налицо правда жизни, но как она бывает иной раз безжалостна и жестока. В основе многих его драматических сюжетов - проклятие чувства собственничества, разъединяющее людей, породившее хуторской уклад с его гнетущим одиночеством. Все тут мое: мой дом, мой луг, моя ограда, мой цепной пес, даже мои могилы на собственном кладбище, тут же на дворе моей фермы. Эти могилы еще усугубляют одиночество живых, мертвые гнетут все живое. Такая домашняя могила единственного ребенка доводит до исступления мать, которая не хочет слушать никаких утешений: "Молчи! Молчи! Молчи! Молчи!" - и готова бросить все и бежать куда глаза глядят ("Домашняя могила").
      Фрост вовсе не хочет сгущать краски. Но когда он пишет о сердобольной фермерше, приютившей старого батрака, который перед смертью приплелся в дом своих прежних хозяев, то и эта фермерша, говоря об умирающем, не находит другого сравнения, как "приблудившаяся собака". Пожалуй, и правда, лучше для старика умереть незаметно на койке, а не под забором, куда его, наверно, вышвырнул бы в конце концов фермер Уоррен ("Смерть батрака"). Фрост, конечно, понимает истоки этой отчужденности, этой черствости. Недаром он так подчеркивает то, как отзывается собственник на малейшую угрозу для своего кармана, как не останавливается ни перед чем нынешний хозяин при малейшем притязании на свое право и место в жизни у тех, кто этих прав так или иначе лишен. Фрост показывает, что это чувство собственника нарастает, как снежный ком, и способно обрушиться лавиной на голову даже мнимого соперника. Жестокость Уоррена превращается тогда в жестокость мельника. Если вслушаться в сдержанный лаконизм стихотворения "Последний индеец", то ощутишь вековую, подспудную трагедию взаимоотношений изначальных хозяев американской земли индейцев - и нынешнего ее владельца - мельника, не терпящего ни малейшего напоминания о том, что он пришел сюда не первым. Уже с давних пор у американских расистов в ходу циничная поговорка: "Хороший индеец - мертвый индеец", и мельник, руководствуясь ею, убивает индейца.
      В стихах Фроста это не единственное описание трагедий повседневности. Жизнь в окружении таких мельников не сулит ничего хорошего. Борясь с ними уже тем, что он их показывает, Фрост не переоценивает вероятности успеха и вырабатывает в себе стоическое приятие сущего.
      Пусть ночь темна, что ждет в грядущем.
      Но мой ответ на это: будь что будет.
      Он распространяет такое отношение на весь мир.
      Одни огня пророчат пасть,
      Другие льда покров.
      Я ко всему готов.
      Поскольку мне знакома страсть,
      Я предпочту в огне пропасть.
      Но если миру суждено
      Два раза смерть принять,
      То ненависти лед давно
      Нам довелось узнать.
      И, в сущности, не все ль равно,
      Как пропадать.
      ("Огонь и лед")
      Задумываясь о конце сущего, он дает своеобразную космогонию страстей, одинаково гибельных, все равно будь то испепеляющая любовь или леденящая ненависть. Стихотворение это нельзя воспринимать слишком буквально. В общем контексте жизнелюбивого творчества Фроста совершенно ясно, что если все равно, как пропадать, то вовсе не все равно, жить или умереть, и вовсе не все равно, как жить.
      ...Сам Фрост признает, что в юности он не вступил на проторенную дорогу. Уже тогда он думал о поэзии, посещал университет, занимался философией, но стал скромным сельским учителем и фермером, и труд землепашца наполнил его стихи конкретным содержанием.
      Зимой, ввечеру, уходя на покой,
      Вспоминаю про сад свой под снегом порой.
      О, как беззащитен он там на юру!
      Каким я увижу его поутру?
      Все новые беды в саду, что ни день:
      То вкусные почки ощиплет олень,
      То заяц обгложет кору по весне,
      То гусениц надо окуривать мне.
      (А если бы всех их к ограде созвать
      И палкою вместо ружья наказать!)
      А засуха летом, а грозы и зной,
      А зимние ветры: их ярость и вой,
      И ветви ломающий лед или снег!
      Чем может деревьям помочь человек?
      От зноя - отвел я им северный склон,
      От зверя - колючий устроил заслон.
      Бог в помощь, мой сад! Хоть мороз, а держись:
      Жара в пятьдесят не страшней ли, чем вниз
      Настолько ж к рассвету упавшая ртуть?
      Теперь до весны отправляюсь я в путь,
      Леса меня ждут, пила и топор.
      Это он зазвучит по закраинам гор.
      И услышат его, словно голос судьбы,
      Клены, березы, буки, дубы.
      А я? Что же, ночью, проснувшись в мороз,
      Я вспомню, как много он горя принес,
      Как в пятки уходят сердца у дерев,
      И некому мусор разжечь в подогрев.
      У деревьев, я знаю, много тревог.
      Но должен помочь им хоть чем-нибудь бог.
      ("Прощай и держись до весны")
      При этом, нелюдимый по натуре, он избрал свой уединенный путь, на котором достиг многого.
      Развилок двух лесных дорог
      (Как не хотелось выбирать!).
      Когда б обеими я мог
      В едином лике в тот же срок
      Неразделенный путь свершать.
      Поколебавшись, я пошел
      По приглянувшейся тропе:
      Ее заброшенной я счел,
      Но хоть слегка я и робел,
      Тот путь все к той же цели вел.
      Тропа нехоженой была
      (Как и другая, признаюсь!),
      Но раз меня она звала,
      Мне легче показался груз
      И меньше ждал на ней я зла.
      Теперь признаюсь и в другом
      (Раз уж с тех пор прошли года!),
      Прийти я мог бы раньше в дом,
      По первой идя, прямиком,
      Но глуше путь искал тогда.
      В том вся и разница была.
      (Теперь с тех пор прошли года!)
      ("Нехоженая тропа")
      Но вполне ли удовлетворен этим уединенным путем сам поэт, который глубоко осознает внутреннюю связь всех людей и восхищается их мужеством; самый голос и интонацию которого не узнать, когда он позволяет себе говорить о неустанной и упорной борьбе человека со стихией, с волнами моря и песчаными волнами суши.
      Морские волны зелены,
      Но где мы бьемся с ними,
      Волнам природой велено
      Стать бурыми, сухими.
      И море стало сушею,
      Веками здесь накопленной,
      И тут песком задушены
      Те, кто там не потоплены.
      С бухтами и мысами
      Волны расправляются,
      Но сладить им немыслимо
      С тем, кто здесь годы мается.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34