Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дремучие двери (Том 1)

ModernLib.Net / Иванова Юлия / Дремучие двери (Том 1) - Чтение (стр. 29)
Автор: Иванова Юлия
Жанр:

 

 


      * * *
      Она подходила все ближе, постепенно погружаясь в картину, как в сон. Пробуждение - нежданные слезы. Они текли за уши, в уголки губ, за ворот, горячие и неудержимые, откуда-то из самых сокровенных глубин её "Я". Иоанна отошла к окну. Параллельные потоки машин и прохожих, серенькое промозглое питерское небо, донесшийся невесть откуда огуречный запах корюшки понемногу успокоили. Она подвинула к картине единственный в комнате стул, села, упершись локтями в колени, стиснув ладонями горящие щёки и смотрела, смотрела... Вагон электрички, сидящий спиной мужчина, похожий этой самой спиной на Ганю. За окном в синеющих сумерках отражается противоположная часть пустого вагона и женский лик, как если бы женщина сидела напротив и отражалась в стекле. Но на скамье никого нет, кроме раскрашенной лошадки из папье-маше с льняной гривой. Вот и всё. Центром картины был этот неизвестно откуда взявшийся женский лик за окном, таинственно-прекрасное видение, мираж, пронизанный каким-то трепетным светом. Не лицо, а именно лик. И всё же это было несомненно лицо её, Иоанны, с поразительно переданным портретным сходством и вместе с тем как бы условное, без возраста, с летящими в синие сумерки волосами, перехваченными не голубым кольцом из пластмассы, а старинным витым шнуром. С удивлённо приоткрытым детским ртом - Денис всегда подшучивал: "Закрой, ворона влетит", с огромными глазами, будто впитавшими в себя и синеву сумерек за окном, и недавнюю зелень едва различимого в сумерках хвойного леса, - они смотрели как бы из самой вечности в трогательно-безнадёжном порыве догнать, обрести плоть, воссоединиться с летящим в ином измерении миром. Обречённые на вечную разлуку по ту сторону бытия. Иоанна не смогла бы сказать, нравится ли ей картина. В живописи она себя справедливо считала полным профаном, никогда на эту тему не разглагольствовала, на выставках просто ходила молча и смотрела, совершенно непредсказуемо отдавая предпочтение работам, казалось бы, самых разных направлений и степеней таланта. Грубоватые, нарочито небрежные мазки, обозначающие Ганину спину, кусок скамьи, лошадку из папье-маше такая манера её обычно отпугивала. На призывы друзей "разобраться, изучить, проникнуться и врубиться" Яна отвечала, что любая область знаний, культуры, или даже просто какого-либо ремесла окажется необычайно интересной, если её "изучить и проникнуться", будь то высшая математика, всякие там эксперименты в искусстве и науке, пчеловодство или искусство высшего пилотажа в авиации, - но где взять на всё это время, товарищи? Однако здесь мрачная, тяжеловесная структура картины как бы подчёркивала идеально-призрачную красоту видения за окном. Неяна с лицом Яны. Казалось, черты её, как маска, как переводная картинка приложены к лику той, другой, от которой остались лишь глаза. Именно эти глаза, их непередаваемое выражение вызвали у Яны неудержимые слезы. Что она оплакивала? Кого? Себя? Ту, другую? Или их обеих?.. Заворочался в замке ключ. Яна вскочила, оттолкнув ногой к стене стул, будто её застали за чем-то постыдным. Стул с грохотом упал. Мысль, что заметят её сходство с той, за вагонным стеклом, и будут сравнивать, была невыносимой. Вошедший Илья Ильич подозрительно оглядел комнату, лежащий на боку стул, прячущую лицо зарёванную Иоанну и объявил, что звонил Игнатий, что он сейчас приедет и просил подождать, но ждать лучше внизу, потому что Дарёнов, конечно, герой, но зачем же стулья ломать? Снова затяжной прыжок, пока в директорском кабинете среди вымпелов, стенгазет и спортинвентаря не материализовался вдруг Ганя в распахнутой короткой дублёнке, без шапки, с тающими снежинками в цыганской гриве - из затяжного прыжка, как и она. Он молча сжал её руку, и парашют над ними раскрылся, и сразу стало легко и спокойно, и снова поразило Иоанну это дивное ощущение их глубинной нераздельности, отвергающей все атрибуты обычной любовной игры-войны во имя соединения, нарастающей мучительной жажды - одновременно господства и рабства. Их парашют раскрылся и парил в небесах высоко над миром, и пока Илья Ильич обсуждал с Ганей какие-то текущие дела, а Яна ждала конца их разговора, изучая фотогазету со спортивными достижениями клуба, она всё время чувствовала спиной его взгляд и знала, что он не слышит ни слова из того, что втолковывает ему Илья Ильич. И что он знает, что и она ничего не видит, кроме его взгляда. Парашют нёс их неведомо куда, и с этим ничего нельзя было поделать - в упоительной подлинности этого полета не было места ни страху, ни игре, ни рассуждениям, ни даже косметике, к которой Яна за весь тот день так ни разу и не прикоснётся. Хотя и убедилась, проходя мимо зеркала, что похожа на мокрую курицу. - Иоанне не нравятся мои картины, - услышала она, - она любит Левитана и "Девочку с персиками", музыку Вивальди и коммерческий кинематограф с хэппи-эндом. Это означало, что Ганя освободился. Забавно, что насчёт неё он был недалёк от истины. Илья Ильич усомнился: - Не может быть. Свидетельствую, она от восторга сломала стул. - От негодования, Илюха, - сказал Ганя, вставая. - Господи, Иоанна, что же вам могло не понравиться? - Стул, - сказала Яна. Это было, пожалуй, единственное их в этот день упоминание о выставке, включая и причину её приезда. Первое время они вообще не говорили ни о чём, хотя шли пешком от клуба до центра. Рука об руку, как влюблённые подростки. Разве что те бывают счастливы обычно предвкушением ещё большего, для них же это состояние счастья было абсолютным и предельным, уже где-то на грани невозможного. Так же будут они бродить спустя годы по лужинскому лесу, пожираемые комарами, пока тропинки не сотрёт полностью тьма, а единственным ориентиром станет далёкий хор лужинских собак. А пока - коробки новостроек, постепенно сменяющиеся умирающими особнячками питерских окраин, хлюпающие снежной кашей тротуары, регулируемые и нерегулируемые перекрёстки, такая же снежная каша из-под колёс, плывущие мимо силуэты прохожих, будто по снежному экрану, плывущее мимо пространство и время, где единственная реальность - снежинки в Ганиных волосах, тепло его руки сквозь кожу перчатки и иногда мгновенное, как черкнувшая в ночи золотая звезда, касание его взгляда. Потом они обедали в каком-то то ли кафе, то ли ресторане, и как-то само собой подразумевалось, что им нельзя ни к нему домой, ни в места, где их знают, ни куда бы то ни было, что у каждого из них своя жизнь, но то, что с ними происходит, не имеет к этой жизни никакого отношения. Вновь эта как бы надмирность их сближения не давала возможности осознать, что же, в конце концов, происходит. Моя руки в туалетной комнате этого то ли кафе, то ли ресторана, почему нельзя взять, например, и подкрасить губы, как она сделала бы в любой другой ситуации? Почему нельзя болтать с Ганей о том, о сём? Почему вообще стало нельзя, что всегда было можно? Впоследствии она не могла вспомнить, что они ели, и ели ли вообще что-нибудь - наверное, ели, не сидеть же они пришли вот так, напротив друг друга на горе официанту! А ей только и запомнилось, что официанта звали Олегом. Прямо перед ней светилось лицо Гани, неправдоподобно прекрасное и совершенное, совсем рядом, на расстоянии протянутой руки. Она знала, что нельзя смотреть всё время, заставляла себя отводить глаза и смотрела снова, зная, что и сама сейчас так же светится от этого превышающего человеческие силы счастья - видеть на расстоянии протянутой руки светящийся, будто из самой вечности, Ганин лик, ощущать каждой клеткой неодолимое притяжение таинственной тёмно-янтарной глубины его глаз. Яна вспомнила, что он не пьёт, и тоже наотрез отказалась; зато они выпили очень много кофе, тогда-то и началась, кажется, их обоюдная исповедь, которая продолжалась и потом, во время их бесконечного кружения по городу, по каким-то скверам, скамейкам, кладбищам и кафе-мороженым. Всё, что лежало годами на самом дне души и предназначалось только для личного пользования, было вытряхнуто и свалено к ногам Гани. С ним исключалась просто болтовня о том, о сём, любая игра и фальшь. Всё, что она прежде рассказывала другим. Произошёл безошибочный мгновенный отсев, который выяснил, что существуют две Иоанны. Та, что кружила по городу с Ганей, была, возможно, даже хуже той, оставшейся по ту сторону бытия, и не разобраться, какая же из них истинная - та, что лжёт, или та, что говорит правду. Правда лежала на дне колодца, там была грязь и всякие посторонние предметы и, возможно, золотые монеты на дне. Она торопливо наполняла внизу вёдра, боясь, что не успеет, а Ганя терпеливо вытаскивал ведро за ведром. Если бы он разжал руку, ведро, нагруженное грязью со дна души, убило бы её, стоящую внизу. Это была бы смерть. Но Ганя не уходил, он слушал, слушал, и, как ей казалось, не проронил ни слова. Но, когда они сидели в вокзальном ресторане, ожидая, когда объявят посадку на её поезд, она уже тоже знала о нём всё, и это, конечно же, тоже было чудом, потому что она могла бы поклясться, что говорила лишь она. И по мере того как очищался колодец и тайное становилось явным, и золотисто-янтарный свет Ганиных глаз проникал всё глубже, пока не достиг самого дна её души, коснулся чего-то, ей самой неведомого, какой-то глубинной тайны её "Я", мгновение опять остановилось. Оно останавливалось всякий раз, когда Ганя поднимал голову от невесть какой по счёту чашки с эмблемой МПС или пепельницы МПС, куда он стряхивал пепел невесть какой по счёту сигареты. И тёплые золотисто-янтарные отблески, скользнув по её душе, снова гасли, когда его волосы, как пиратская повязка, обрушивались на лоб, закрыв пол-лица тяжёлые влажные пряди, впитавшие тысячи растаявших снежинок того дня.
      ИГНАТИЙ
      Жил-был Ганя, баловень судьбы, номенклатурный мальчик. Сын ответственного партработника из большого уральского города - папы с персональным шофёром, регулярными командировками и вызовами в Москву, спецраспределителями и прочими номенклатурными благами. Папа, кстати, был убеждённым аскетом, фанатом "летящего вперёд паровоза". Пусть меняются машинисты, ошибаются, прут на красный свет, давят отдельных граждан, а то и целые народы - не становись на рельсы! Рельсы проложены правильно, остановка только в коммуне и "иного нет у нас пути". А в случае чего и винтовка в руках имеется. Этому летящему к светлому будущему локомотиву отец и молился, это был смысл его жизни, за который сражался в гражданку дед, а потом и он вкалывал, голодал, проливал кровь уже на второй мировой, и опять строил, руководил, не спал ночами - иногда на работе, иногда дома, ожидая ареста. Отец бы, наверное, предпочёл сам быть раздавленным этим локомотивом, чем потерять в него веру. Лиши его этой веры, отец бы, наверное, застрелился. Потом настал конец восьмидесятых, времена разоблачения, когда бывшие единоверцы стали поклоняться уже не цели, не светлому будущему, даже не локомотиву, а самим рельсам, которые якобы были когда-то проложены правильно, но полоумные злодеи и маразматики-машинисты умудрились каким-то образом угнать с них паровоз, разъезжая по окрестным полям и деревням, давя массу народа и вообще творя уйму бед. А теперь весь смысл в том, чтоб вернуть его на рельсы. Цели, правда, уже не видно, но рельсы-то правильные! Их будет искренне жаль, оставшихся в конце восьмидесятых и позже растерянно стоять на рельсах, по которым промчалась их жизнь, и мучительно размышлять - куда же они всё-таки приехали? Или по инерции одиноко бредущих вперёд по шпалам, уже без пущенного под откос паровоза. Брести, пока хватит сил... Но тогда, в конце пятидесятых, отец был на коне, а вечно во всём сомневающийся Ганя пробовал дискуссировать. Но тот обрезал: - Вот сдам тебя, контру, куда следует! В шутку, конечно. А мать пугалась. - Молчи, Ганечка. Думай, как хочешь, только молчи. Отец тоже считал, что каждый имеет право думать. Но молча. Верь себе пожалуйста хоть в марсиан, но с рельсов сойди и не мешай правильному движению. - Почему ты считаешь, что оно правильное? - Потому что верю. А во что ты-то веришь? - огрызался отец. - В корыто с икрой? В мешок золота? В капитализм? Что там хорошего, в их капитализме? Изобилие!.. Ну представь - всё твоё. Заходи в любой магазин, покупай что хочешь и сколько хочешь. Ну обожрёшься икрой, а дальше что? - А в светлом твоём будущем разве не так? Каждому по потребностям. Мало ли у кого какие потребности! А если я обжора? - Моё будущее, сын, светлое, а не сытое, - отец молитвенно поднимал палец, - светлое!.. - Ты хоть знаешь, что это такое? Это же, папуля, абстракция. Прекрасный мираж. - Лучше уж верить в прекрасный мираж, чем в корыто. - Ты, бать, как Пушкин. "Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман". С этого, пожалуй всё и началось. С необходимости достойно ответить отцу и самому себе. Куда идти? Какую цель поставить вместо "мечты прекрасной, ещё не ясной", обильно политой потом и кровью нескольких поколений? Итак, "наш паровоз вперёд лети". Если не в коммуну, то куда? Ганя с удивлением обнаружил, что современное человечество над этим не очень-то задумывается. Никто не хочет, естественно, глобальных катастроф, атомных или экологических, ну а вообще-то едем и едем... Некоторые ещё верят в прогресс, хотя с развитием цивилизации вероятность полететь под атомный, экологический или прочий откос весьма возрастает. Другие с удовольствием повернули бы паровоз назад и строят насчёт этого всякие радужные планы, ну а большинство просто едет в неизвестном направлении, зная лишь одно - рано или поздно из поезда тебя выкинут. Навсегда. А он помчится себе дальше, поезд смертников. Над каждым тяготеет смертный приговор, уже сотни поколений сменили друг друга, и ни сбежать, ни спрятаться. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. А пассажиры стараются вести себя так, будто им ехать вечно. Поудобнее устраиваются в купе, меняют коврики, занавесочки, знакомятся, рожают детей - чтоб потомство заняло твоё купе, когда выкинут тебя самого. Своеобразная иллюзия бессмертия! Детей, в свою очередь, заменят внуки, внуков правнуки... Бедное человечество! Поезд жизни, ставший поездом смерти. Мёртвых, уже сошедших, в сотни раз больше, чем живых. Да и они, живущие, приговорены. Вот шаги проводника - за кем-то пришли. Не за тобой ли? Пир во время чумы. Едят, пьют, веселятся, играют в карты, в шахматы, собирают спичечные этикетки, набивают чемоданы, хотя на выход здесь требуют "без вещичек". А иные строят трогательные планы переустройства купе, своего вагона или даже всего поезда. Или вагон идёт войной на вагон, купе на купе, полка на полку во имя счастья будущих пассажиров. Досрочно летят под откос миллионы жизней, а поезд мчится себе дальше. И эти самые безумные пассажиры весело забивают козла на чемоданах прекраснодушных мечтателей. Вот такая невесёлая картина открылась юному Гане после долгих размышлений о смысле жизни. Получалось, что всякая конкретная жизненная цель оборачивается величайшей несправедливостью и бессмыслицей. Самоутвердись и исчезни. Потратить жизнь, чтобы облагодетельствовать будущих пассажиров и освободить им место. Красиво! Но они-то тоже смертны! Эти будущие пассажиры. Всё человечество состоит из смертных, значит, жизнь твоя посвящена смерти. А если кто-то из людей и достигнет бессмертия - разве справедливо бессмертие на костях миллионов? Ладно, возьмём общество потребления. Самый идеальный вариант - отдаю по способностям, получаю по потребностям. Могут быть, конечно, самые ужасные потребности, да и способности тоже... Жить, чтобы жить. Ешь, пей, веселись, рожай, ходи в театр или там на бега... Оставь после себя гору пустых бутылок, стоптанных башмаков, грязных стаканов, прожженных сигаретой простыней... Ну а если крайности отбросить... Заходи в поезд, садись на своё место, веди себя прилично, занимайся, чем хочешь, только не мешай другим пассажирам, уступай дамам и старикам нижние полки, не кури в вагоне. Перед тем, как уйти навсегда, сдай проводнику постельное бельё и выключи свет. Всё в любом случае оканчивалось нулём. Смысла в жизни не было. Да, именно в Светлое будущее верил отец в душе. Не в экономическое изобилие и не в политические права, а в некую прекрасную сказку, грядущий рай на земле, в котором непременно найдётся место и ему, Петру Дарёнову. Потому это и была абстракция, потому-то отец и тысячи других его единоверцев не смогли бы объяснить, что конкретно подразумевают под Светлым Будущим, но здесь соединились извечная русская, да и не только русская мечта о свете и бессмертии. Ёмкое слово "Свет", соединившее в себе понятия Истины, Праведности, Добра и Красоты и слово "Будущее", обещающее этот Свет всем, живым и мертвым. Никакая конкретная земная цель ничего подобного не сулила. Это была наивная детская вера, новая религия, заменившая отнятого Бога. Не набитое брюхо, не вседозволенность и вседоступность - отец был аскетом, сторонником жёсткого воспитания и твёрдой власти. Он жаждал этой железной непогрешимой руки, заменяющей опять-таки Бога, которой можно по-детски слепо довериться, и лишь подбрасывать угли в топку ведомого ею паровоза. Обычный земной человек для этой цели не годился. Нужен был сверхчеловек, которому они и поверили. После смерти сверхчеловека его роль отчасти заменила идея непогрешимого и всеблагого государства. Всё это воистину было опиумом для сбившейся с пути, страдающей народной души. Опиумом для тех, которым удалось не спиться и не потонуть в обывательской трясине. Для тех, у кого вызывали тоску, по выражению Лермонтова, "скучные песни земли", сводящие роль человека к роли травы, выросшей на навозе предшествующих урожаев и призванной лишь удобрить собой последующие. Это Ганя по-настоящему поймёт потом, а тогда он так и не нашёл, что ответить отцу. Возможность наслаждаться жизнью даже в самом комфортабельном поезде смертников, когда вокруг пустеют купе и в любую погоду могут придти за тобой, представлялась ему весьма сомнительной. Жизнь - шутка, не только "пустая и глупая", но и трагическая, - к такому выводу пришёл юный Ганя. Но есть в ней избранники судьбы, - думал Ганя. Которым не надо погрязать в суете, химерах или пьянстве, чтобы избавиться от ужаса жизни. Наделённые даром творчества. Только в творческом вдохновении человек может вырваться из давящего житейского тупика и улететь к звёздам. И он - этот избранник. Он не помнил, когда начал рисовать, казалось, рисовал всегда - на дверях, окнах, обоях. Пальцами, карандашами, углём, мелом, украденной у мамы губной помадой или куском свёклы из винегрета. Что-то поражало его, он хватал, что попадётся под руку, и рисовал. Ему удавалось двумя-тремя линиями или цветовым мазком схватить самое главное. Ганя ещё ходил в детсад, когда его посланная в Москву на конкурс детского творчества акварель "Печка" получила премию. Коричневый прямоугольник в оранжево-красной рамке, обозначающей гудящее за дверцей пламя. Сначала Ганины кисти просто пели, как птицы на ветках. О красоте мира, природы, человеческого тела, женских лиц и о содержащейся в этой красоте тайне. Его первые портреты, пейзажи, натюрморты напоминали чуть приоткрытые шкатулки с драгоценностями, где под неброской росписью крышки скрывается истинная красота, таинственная и недоступная. Он тогда увлекался спортом /летом - байдарка, зимой - горные лыжи /, лихо отплясывал рок-н-ролл, увязывался на улице за красивыми девчонками и взрослыми дамами, не раз бывал бит, сам бил, и рисовал, рисовал... Всё, вроде бы, шло, как надо. Отца неизвестно откуда взявшееся дарование сына и радовало, и страшило - опасался богемы. Богему Дарёнов Пётр Михайлович представлял в виде Любови Орловой из "Цирка", лихо отбивающей чечётку на пушке в трико из какой-то рыбьей чешуи. Однако, когда Ганины работы выставили среди прочих в музее подарков Сталину, напечатали в "Пионерской Правде" и даже послали куда-то за рубеж, отец стал постепенно склоняться к уговорам матери отпустить Ганю учиться в Ленинград, где проживала сестра отца, старая дева и тоже "номенклатура", и была бы счастлива поселить у себя одарённого племянника. После смерти вождя отец окончательно сдался - ему было не до сына. Физическая кончина своего бога потрясла его гораздо больше, чем развенчания двадцатого съезда. Отец тогда похудел, ушёл в себя. Интересно, что именно Сталин, а не Ленин был человекобогом Петра Дарёнова. Итак, в середине пятидесятых Ганя оказался в Ленинграде.
      ПРЕДДВЕРИЕ
      Вышинский: Значит, эта реставрация капитализма, которую Троцкий называл выравниванием социального строя СССР с другими капиталистическими странами, мыслилась, как неизбежный результат соглашения с иностранными государствами? Радек: Как неизбежный результат поражения СССР, его социальных последствий и соглашения на основе этого поражения. Вышинский: Дальше? Радек: Третье условие было самым новым для нас - поставить на место советской власти то, что он называл бонапартистской властью. А для нас было ясно, что это есть фашизм без собственного финансового капитала, служащий чужому финансовому капиталу. Вышинский: Четвёртое условие? Радек: Четвёртое - раздел страны. Германии намечено отдать Украину; Приморье и Приамурье - Японии, Вышинский: Насчёт каких-нибудь других экономических уступок говорилось тогда? Радек: Да, были углублены те решения, о которых я уже говорил. Уплата контрибуции в виде растянутых на долгие годы поставок продовольствия, сырья и жиров. Затем - сначала он сказал это без цифр, после более определённо - известный процент обеспечения победившим странам их участия в советском импорте. Всё это в совокупности означало полное закабаление страны. Вышинский: О сахалинской нефти шла речь? Радек: Насчёт Японии говорилось - надо не только дать ей сахалинскую нефть, но обеспечить её нефтью на случай войны с Соединёнными штатами Америки. Указывалось на необходимость не делать никаких помех к завоеванию Китая японским империализмом.
      * * *
      "Не следует также забывать о личной заинтересованности обвиняемых в перевороте. Ни честолюбие, ни жажда власти у этих людей не были удовлетворены. Они занимали высокие должности, но никто из них не занимал ни одного из тех высших постов, на которые, по их мнению, они имели право; никто из них, например, не входил в состав "Политического Бюро". Правда, они опять вошли в милость, но в своё время их судили как троцкистов, и у них не было больше никаких шансов выдвинуться в первые ряды. Они были в некотором смысле разжалованы, и "никто не может быть опаснее офицера, с которого сорвали погоны", говорит Радек, которому это должно быть хорошо известно". /Леон Фейхтвангер/ "Уличающий материал был проверен нами раньше и предъявлен обвиняемым, отвечали советские люди Фейхтвангеру. - На процессе нам было достаточно подтверждения их признания. Пусть тот, кого это смущает, вспомнит, что это дело разбирал военный суд и что процесс этот был в первую очередь процессом политическим. Нас интересовала чистка внутриполитической атмосферы. Мы хотели, чтобы весь народ, от Минска до Владивостока, понял происходящее. Поэтому мы постарались обставить процесс с максимальной простотой и ясностью... Мы вели этот процесс не для иностранных криминалистов, мы вели его для нашего народа". "В первую очередь, конечно, было выдвинуто наиболее примитивное предположение, что обвиняемые под пытками и под угрозой новых, ещё худших пыток были вынуждены к признанию. Однако эта выдумка была опровергнута несомненно свежим видом обвиняемых и их общим физическим и умственным состоянием. Таким образом, скептики были вынуждены для объяснения "невероятного" признания прибегнуть к другим источникам. Обвиняемым, заявили они, давали всякого рода яды, их гипнотизировали и подвергали действию наркотических средств. Однако ещё никому на свете не удавалось держать другое существо под столь сильным и длительным влиянием, и тот учёный, которому бы это удалось, едва ли удовольствовался бы положением таинственного подручного полицейских органов; он несомненно, в целях своего удельного веса учёного, предал бы гласности найденные им методы. Тем не менее противники процесса предпочитают хвататься за самые абсурдные гипотезы бульварного характера, вместо того чтобы поверить в самое простое, а именно, что обвиняемые были изобличены и их признания соответствуют истине". "Советские люди только пожимают плечами и смеются, когда им рассказывают об этих гипотезах. Зачем нужно было нам, если мы хотели подтасовать факты, говорят они, прибегать к столь трудному и опасному способу, как вымогание ложного признания? Разве не было бы проще подделать документы? Не думаете ли вы, что нам было бы гораздо легче, вместо того чтобы заставить Троцкого устами Пятакова и Радека вести изменнические речи, представить миру его изменнические письма, документы, которые гораздо непосредственнее доказывают его связь с фашистами? Вы видели и слышали обвиняемых, создалось ли у Вас впечатление, что их признания вынуждены?" "Этого впечатления у меня действительно не создалось. Людей, стоявших перед судом, никоим образом нельзя было назвать замученными, отчаявшимися существами, представшими перед своим палачом. Вообще не следует думать, что это судебное разбирательство носило какой-либо искусственный или даже хотя бы торжественный, патетический характер". "Помещение, в котором шёл процесс, не велико, оно вмещает, примерно, триста пятьдесят человек. Судьи, прокурор, обвиняемые, защитники, эксперты сидели на невысокой эстраде, к которой вели ступеньки. Ничто не разделяло суд от сидящих в зале. Не было также ничего, что походило бы на скамью подсудимых; барьер, отделявший подсудимых, напоминал скорее обрамление ложи. Сами обвиняемые представляли собой холёных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринуждёнными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали в публику. По общему виду это походило больше на дискуссию, чем на уголовный процесс, дискуссию, которую ведут в тоне беседы образованные люди, старающиеся выяснить правду и установить, что именно произошло и почему это произошло. Создавалось впечатление, будто обвиняемые, прокурор и судьи увлечены одинаковым, я чуть было не сказал спортивным, интересом выяснить с максимальной точностью всё происходящее. Если бы этот суд поручили инсценировать режиссёру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности: так добросовестно и старательно не пропускали они ни малейшей неточности друг у друга, и их взволнованность проявлялась с такой сдержанностью. Короче говоря, гипнотизёры, отравители и судебные чиновники, подготовившие обвиняемых, помимо всех своих ошеломляющих качеств должны были быть выдающимися режиссёрами и психологами". /Леон Фейхтвангер/
      * * *
      "Мы заканчиваем вечное движение германцев на Юг и Запад Европы и обращаем взор к землям на восток. Мы кончаем колониальную торговую политику и переходим к политике завоевания новых земель. И когда мы сегодня говорим о новой земле в Европе, то мы можем думать только о России и подвластных ей окраинах. Сама судьба как бы указала этот путь..." /А. Гитлер/
      * * *
      "Под гром восторженных оваций в честь творца Конституции великого Сталина Чрезвычайный Восьмой съезд Советов единогласно постановил: "Принять за основу... проект Конституции". "Трудно описать, что делалось в Кремлёвском зале. Все поднялись с мест и долго приветствовали Вождя. Товарищ Сталин, стоя на трибуне, поднял руку, требуя тишины. Он несколько раз приглашал нас садиться. Ничего не помогало. Мы запели "Интернационал", потом снова продолжалась овация. Товарищ Сталин обернулся к президиуму, наверное требуя установить порядок, вынул часы и показал их нам, но мы не признавали времени". /А. Суков, рабочий/ "Мне и Дусе сказали: завтра с вами будет беседовать товарищ Сталин. Не знаю, какое у меня было лицо, но Дуся вся вспыхнула, засветилась, глаза у неё буквально засияли." /Ткачиха А. Карева/ "Спешу поделиться с вами величайшей радостью: в Кремлёвском дворце я увидела самого дорогого нам человека на Земле. Сидела как очарованная и не могла оторвать взгляда от лица товарища Сталина". /Н.Ложечникова, ткачиха/
      * * *
      "Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже "Дни Турбиных" - рыба... Пьеса эта... не так уж плоха, ибо она даёт больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление благоприятное для большевиков: если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав своё дело окончательно проигранным, - значит, большевики непобедимы". /И. Сталин/
      СЛОВО АХА В ЗАЩИТУ ИОСИФА:
      Творец сошёл на землю, "стал человеком, чтобы мы обожились"... Распял Свою земную плоть и жизнь, чтобы соединить человека со своей божественной природой. "Возьми свой крест и иди за мной..." То есть распни свою земную жизнь, жертвенно служа Замыслу о грядущем богочеловечестве. Умри для служения Вампирии, Мамоне, убив в себе алчного блудливого зверя и эгоиста - без этого соединение в Доме Отца невозможно, ибо туда "не войдёт ничто нечистое". Однажды Лев Толстой нарисовал на листе бумаги треугольник, на вершине которого - Бог, а два угла в основании - люди. И сделал вывод, что в процессе сближения человека с человеком оба автоматически тем самым сближаются с Богом, ибо высота короче сторон... Думается, Лев Николаевич тут не совсем прав, ибо большинство людей сближаются во грехе - фашисты, например, идолопоклонники, сексуальные меньшинства, бандиты всех мастей, монополии и т. д. У Иоанна Лествичника есть книга о духовном пути человека к Богу, о восхождении постепенном по внутренней духовной лестнице /лествице/, выше и выше. Думается, что не на плоскости "лежащего во зле мира", не в сближении в совместном грехе возможно восхождение к Небу, а в совместном движении к Вершине. Не треугольника, нет, а горы или пирамиды, по которой избранникам предназначено, завещано, каждому своей тропой, подниматься, восходить... То есть освобождаться от "притяжения дурной материальности", бесконечности страстей и желаний, от зверя в себе, в милости и добре к другим, восходящим рядом с тобой, в связке с ними и взаимопомощи. Только так, разными тропами, но ВОСХОДЯ, мы сближаемся друг с другом и с Вершиной. Пирамида... Не в этом ли разгадка её мистических свойств? Смею утверждать, что Советский Союз был именно восхождением в связке, идея коммунизма сознательно или интуитивно была принята народом как раз соответствием своим глубинному восприятию православно-русской идеи соборному восхождению налегке к Царствию Любви и Свободы от земных пут.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46