Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Портрет Невидимого

ModernLib.Net / Историческая проза / Ханс Плешински / Портрет Невидимого - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Ханс Плешински
Жанр: Историческая проза

 

 


* * *

Рубеж 1999–2000-го… Далее речь пойдет о том, что мне навязала судьба: о неразрывном переплетении страдания и счастья, богатства впечатлений и долгого прощания. К украшательству душа моя не лежит. Выбора у меня нет. Мне придется соединить в своем тексте жизнь и смерть. Это будет история одного года, если говорить в самых общих чертах. Что-то, может, покажется вам преувеличением, где-то вы заскучаете. Но ведь так и должно быть, в этом тоже есть своя правда.

До сих пор я часто ловлю себя на мысли: надо бы позвонить Фолькеру. А когда иду по улице, бессознательно замедляю шаги, чтобы он не устал.

Канун нового 2000-го года – в Париже – протекал мирно. Представьте: Сержу сорок пять. Его волосы, когда-то спускавшиеся до плеч, теперь коротко острижены, с просверками седины. Оттого, что Серж собирает урожай, подрезает лозы, ездит на тракторе, руки у него огрубели, как у винодела. Двадцать лет он регулярно, в самых блестящих компаниях, посещал театры, сидел в первых рядах партера или в ложах, теперь же во время своих редких наездов в Париж лишь в порядке исключения покупает театральные билеты. А если и покупает, то в основном на пьесы, связанные с эпохой Людовика XIV. Скажем, на спектакль-монолог (в Театре Монпарнаса) об овдовевшей маркизе де Ментенон[28], которая вспоминает время, когда была тайной супругой короля-солнца: «Ах, теперь я осталась ни с чем»; или на трагедию «Британик» Жана Расина[29], где преступная императрица Агриппина, осознав, что Нерон превзошел ее, свою мать, коварством, в ужасе восклицает: «Я бы боялась его, если бы сам он не боялся меня!»…

Тридцатого декабря мы с Сержем съездили в Версаль. По надписи на фронтоне, «A TOUTES LES GLOIRES DE LA FRANCE»[30], стекал дождь. Неделей раньше над Францией пронесся опустошительный ураган. Тысячи деревьев, вырванные с корнем, лежали поперек аллей и преграждали доступ к статуям. Одинокий небесный бегун в развевающемся снежном плаще продирался сквозь ветвистые кроны или выбирал себе более легкий путь – над ними. Очередь посетителей перед главным входом (перед Посольской лестницей, в том месте, где мадам де Помпадур когда-то намеревалась построить для себя частный театр) тянулась на сотни метров, занимая чуть ли не весь парадный двор. Здешнее «вавилонское смешение языков» уже не ограничивалось, как в прежние годы, западно-европейцами, американцами и японцами. Теперь повсюду слышалась и славянская речь. Женщины в меховых шубах, до неприличия злоупотребляющие косметикой, скорее всего, были русскими – женами каких-нибудь мафиози. В самом дворце народу толклось не меньше, чем на вокзале. Под расписными плафонами работы Лебрена и Миньяра[31] передвигались – от спальни Дюбарри[32] к Салону Геркулеса[33] – бесчисленные туристы, слушая запись экскурсии через наушники или ориентируясь на экскурсоводов-иностранцев, высоко вздымающих опознавательные таблички; но «холодная помпезность» версальских анфилад вряд ли им хоть что-нибудь говорила. Туристы лишь портили – окисляли своим дыханием – отделку из серебра и бронзы. Определенно только уникальность и грандиозность Версаля спасали его от забвения, а вовсе не связанные с ним истории. Никто уже не верил, что именно здесь – центр Вселенной. И, тем не менее, дворец хранил верность своим давно умершим обитателям. Дворец как таковой, и дворцовая церковь, и Зал для игры в мяч, в котором некогда огласили права человека, были погружены в колдовской сон, как это ощутил еще Андре Шенье[34] незадолго до своей гибели под ножом гильотины:

Стража в ночи; стой в ее факельном блеске,

Дни миновали, когда был ты Великим Дворцом;

Грез, одиночества боги, коих мы прежде не знали,

А кроме них – внимания дар и искусство:

Только они и остались преданной свитой твоей.

Серж и я знаем хотя бы тот краткий компендиум версальских происшествий, который герцог де Сен-Симон[35] изложил в своих мемуарах – на восемнадцати тысячах страниц. Тот, кто побывал во Франции, дочитал до конца «В поисках утраченного времени» и хотел бы еще раз затеряться в каком-нибудь подобном лабиринте, может обрести желаемое в мемуарах горбатого герцога. Потому что не существует, кажется, ни одного чувства, ни одного сумасбродства, ни одного горестного или радостного события, которые Сен-Симон не запечатлел бы навечно в своей колдовской прозе. Этот родоначальник газетных репортеров сообщает нам, например, что мадам де Сент-Эрем в грозу всегда испытывала смертельный страх. При первом же раскате грома она пряталась под кровать, а своим слугам приказывала крестообразно ложиться сверху на постель, друг на друга, в несколько «слоев», – чтобы молния, если уж так случится, сперва поразила их, а не ее, и потеряла при этом часть своей силы. А еще мадам де Сент-Эрем любила купания в Сене. Однажды, когда вода в реке была слишком холодная, она велела вылить на то место, где собиралась купаться, несколько чанов кипятку. Не знавшая об этом супруга обер-егермейстера, уже купавшаяся в реке, стала кричать, и ее, обнаженную, вытащили на берег. Бедная женщина стала жертвой единственного в своем роде несчастного случая: она обварилась водой Сены… «Вообще же, – пишет наш хронист о мадам де Сенет-Эрем, – дама сия отличалась остроумием и была душой всякого общества».

Однажды (насколько я помню, в 1700-м году) королю-солнцу сообщили, что во многих салонах Версаля исчезла золотая бахрома занавесей – кто-то ее отрезал. Обокрасть богоподобного монарха – в этом виделось чудовищное кощунство. Специальная комиссия занялась расследованием. Допрашивали гвардейцев, и придворных дам, и даже министров. Каждый из нескольких тысяч жителей дворца внезапно оказался под подозрением. Любой из них мог быть вором! Но поиски ничего не дали. Драгоценная бахрома так и не нашлась. Несколько недель спустя король-солнце в присутствии придворных и на глазах у сотен гостей, прибывших из Парижа, как обычно сидел в одиночестве, за отдельным столом, – он ведь был олицетворением Франции – и вкушал свой обед из двадцати четырех блюд… Внезапно в зале послышался шум. Странный треск доносился откуда-то сверху. Все присутствующие невольно задрали головы. Тут-то и рухнули вниз тяжеленные мешки с золотой бахромой от занавесей, спрятанные в тайнике на галерее, – и упали прямо перед королевским столом, между сервировочными тумбами с суповыми мисками и соусницами. Но король даже не шелохнулся, лицо его не дрогнуло. Когда награбленное добро уже лежало у его ног, он тихо, но внятно произнес: «Полагаю, это моя бахрома…» Так, не утратив достоинства, он положил конец делу о государственной измене – совершенной, возможно, одним из самых приближенных к нему лиц.

В тот предпоследний день декабря мы с Сержем уклонились от стандартного туристического маршрута и посетили впервые устроенную в Версале выставку работ художника Жана-Марка Натье[36], которая располагалась всего в нескольких метрах от осаждаемого толпами людей центрального входа. Вдвоем – кроме нас в этих залах никого не было – мы рассматривали мастерски выполненные портреты Людовика XV, благочестивой королевы Марии Лещинской и их восьмерых дочерей. Очевидно, никому из многочисленных посетителей не пришла в голову простая мысль: что лучше не толкаться на Посольской лестнице, а посмотреть на самих послов, когда-то поднимавшихся вслед за герольдом по ее широким ступеням, чтобы договориться с французским королем о разделе сфер влияния в Америке и Индии…

На следующий день, в канун Нового года, мы напились. Обложившись пакетами с курицей-гриль, паштетом из гусиной печенки и всякими сладостями, мы сидели за столиком уличного кафе на Рю Бюси. Мы не мерзли: алкоголь уже начал действовать. С моим приятелем, хотя я знал его с начала семидесятых, говорить было, в общем, не о чем, но ведь не в разговорах дело. Главное, что оба мы еще живы…

Серж провожал взглядом молодых ребят – самых, на его взгляд, «отпетых»; я же постепенно оттаивал, снова прикипая душой к красоте Парижа. Грязные мостовые, потемневшие от копоти дома, студенточки с длинными шарфами, проворные кельнеры, прохожие в стоптанной обуви, какая-то арка ворот с фигурами херувимов, держащих пальмовые ветви, время от времени – идущая тебе навстречу элегантная женщина, которая вполне может оказаться супругой директора ипподрома в Отейле, столики с газетами, книгами, видеокассетами, повлажневшие от снега корзины с печеньем в виде животных…

– Америка подомнет нас под себя.

– Еще неизвестно.

– Эрве и Доминик – заядлые лыжники.

– Мне жаль, Серж, но этого морского ежа я уже не осилю.

Он засмеялся:

– У него розовое мясо.

– В Гуанчжоу, говорят, едят все что угодно, вплоть до ножек от столов. Но туда я точно не попаду. Предпочитаю европейское побережье с его виноградниками.

Серж кивнул:

– После фейерверка мы можем пойти в «Кетцаль»[37].

– Даже не знаю… Дискотека… На Новый год?

– Там полумрак, и всегда кто-нибудь тусуется. – Он ободряюще подмигнул: – Les mecs, les mecs…[38]

Я терпеть не мог, когда его мысли, отклонившись ненадолго в сторону, снова возвращались к сексу. Мне не нравилась столь четкая расстановка – и ограниченность – Сержевых жизненных приоритетов. Людовик XIV с его пышным двором – виды на урожай винограда – мужчины во всех их разновидностях. В треугольнике с этими тремя вершинами заключалась вся жизнь Сержа. Как и многие испанцы, он именно теперь, в зрелом возрасте, открыл для себя прелесть провинциальной эротики. Съездить в Ним, в специальную сауну, перекусить под открытым небом и потом поглазеть на бой быков, благо действо это во Франции переживает новый расцвет (с тех пор как в нем стали участвовать совсем юные и, не спорю, очень соблазнительные тореро)…

– Мой самолет был наполовину пустым.

– Ненавижу авиаперелеты. Поднявшись в воздух, теряешь ощущение путешествия.

– Закажем еще по порции свекольного салата? Во Франции свекла вкусней, чем в Германии, и она очень полезна для крови.

– Я обещал Эрве и Доминику, что ты придешь. Они просили передать тебе привет.

– А тебе привет от Фолькера!

– Ах, старина Архи-Фолькер…

– Фолькер сам меня выпроводил, чтобы я немного развеялся.

– Ну да, вы ведь живете как семейная пара…

– Никак не решусь с ним расстаться.

– А надо ли? Он любит тебя. Ты – его. У вас общие привычки.

– Представляешь, он реагирует на мои мысли прежде, чем они приходят мне в голову…

* * *

Серж вертел в пальцах бокал. Так обычно и протекали наши беседы. Но иногда я увлекался. Рассказал ему, например, как в 1945-м, во время последних боев за городок, где я потом родился, гитлерюгендовцы чуть было не застрелили по недоразумению мою будущую бабушку – прямо перед ее шифоньером. Пули застряли в древесине и до сих пор там торчат. А еще я вдруг ни с того ни с сего вспомнил о мюнхенских приключениях Лолы Монтес[39]: «Представляешь, она выходила на прогулки с хлыстом…» Я докатился до того, что в одном из своих монологов с воодушевлением стал разворачивать перед Сержем увлекательную панораму немецкой барочной поэзии (забытой даже в Германии); пока после тысячной ошибки не запутался окончательно в поэтических строчках Андреаса Грифиуса[40], которого никто, тем более экспромтом, не сумел бы прилично перевести на французский: «День быстрый отступил; ночь знамя поднимает / И звезд полки ведет. А полчища людей, / Устав, поля трудов и битв освобождают…»

Серж, казалось, все понимал, ценил, что с ним делятся такими мыслями, и чувствовал себя обогащенным – но мои «рефераты» тут же забывал. Он не мог запомнить – я уж молчу о том, чтобы выговорить – даже название мюнхенской Мариенплац, и мы переименовали ее в Плас де ла Сен-Верж[41]. А Гертнерплац[42], возле которой я жил, названная в честь архитектора Фридриха фон Гертнера[43], само собой, так и осталась для него «площадью Садовника»: «Place du Jardinier. Tu y habites encore?»[44]

Я должен еще рассказать, как мой французский друг, получивший суровое крестьянское воспитание и, соответственно, настроенный весьма приземленно, в свое время завоевал ГДР. В 1980-м я показывал Сержу Берлин. Но уже в первый вечер он, словно решил порвать со мной навсегда, исчез – растворился в тамошней ночной жизни. Видимо, при первой нашей прогулке по фронтовому городу он (за моей спиной) сумел завязать кое-какие контакты, причем с людьми, имевшими в ГДР завидные связи. Как бы то ни было, по прошествии нескольких месяцев я получил письмо из Веймара, от Сержа – который, в качестве гостя главного смотрителя дворцового парка, отдыхал в цитадели великого герцога и Гете: «В Веймаре спокойно и красиво, и нам тут очень хорошо». Это мне нетрудно было представить – как им хорошо в оранжереях и дворцовых залах, на холме, возвышающемся над серым социалистическим городом. Вскоре мой друг прислал мне еще одно сообщение, на сей раз из международного отеля в Потсдаме: он, мол, только здесь понял, что значит быть гражданином одной из держав-победительниц во Второй мировой войне. В ресторане его каждый раз обслуживало от двух до четырех кельнеров. А ведь Серж, наверное, и в Потсдаме приходил в ресторан в старых спортивных тапочках. Я (не без легкой зависти) приветствовал это сближение между ядовито-горьким Востоком и отдельно взятым промискуитетным французом, нерушимо верным своим привычкам. В кругах парижских гомосексуалов после возвращения Сержа начался настоящий туристический бум: все вдруг захотели посетить потсдамский международный отель, оперный театр Земпера[45] и веймарский «потешный замок».

Позже Сержа занесло в Чехословакию, и потом он долго отправлял продуктовые посылки в Прагу и Брно. Но поскольку его тамошние знакомые присылали все более длинные перечни необходимых им западных продуктов, он в конце концов оборвал эти контакты…

– Пригласим кого-нибудь на сегодняшний вечер?

– Эрве и Доминика нет дома. А жив ли еще Марсельеза (думаю, он имел в виду нашего приятеля Жан-Пьера), не знаю. Звонить ему мне не особенно хочется.

* * *

От рынка на Рю Бюси до квартирки Сержа на пятом этаже – не больше ста метров. Нагруженные пакетами, мы прошли по Рю Сент-Андре-дез-ар, мимо того кинотеатра, в котором я много лет назад видел Марлен Дитрих.

Там тогда показывали индийский черно-белый фильм «Музыкальная комната»[46]. В этом старом фильме, насколько я помню, все вертелось вокруг рояля, который пережил и кровавые политические пертурбации, и всевозможные реконструкции, типичные для субтропических домов. В маленьком парижском кинотеатре, да еще на дневном сеансе, зрителей было совсем немного. Внезапно внимание мое привлек профиль женщины, сидевшей в предыдущем ряду, чуть правее меня. Неповторимо-дерзкая линия вздернутого носа, выглядывающего из-под старомодной шляпки, не оставляла сомнений. Не далее чем в метре от меня – при желании я мог бы дотронуться до нее рукой – сидела Марлен Дитрих. Вольно или невольно, но до конца индийской семейной саги с субтитрами я не отрывал глаз от профиля великой актрисы. Она же, разумеется, смотрела только на экран. В луче света я видел, как подрагивают ее веки. Через полтора часа из дверей кинотеатра вышла – передо мной – маленькая, очень старая женщина. Действительно ли то была она? Переодетая Марлен Дитрих?[47] В грубых резиновых ботах, ветхом пальтишке и наброшенном сверху дождевике с капюшоном… Так могла бы одеться нищенка. Перед выходом, у ларька с люля-кебабами, я, почтительно поклонившись с должного расстояния, произнес по-немецки: «Guten Tag»[48].

И она ответила, едва заметно кивнув: «Guten Tag». А потом пошла дальше под моросящим дождем, в шляпке с опущенными фетровыми полями…

* * *

Перед самым Новым годом я позвонил Фолькеру. Он сидел дома, в Мюнхене, за компьютером. Сказал, что чувствует себя сносно. Его голос был моей родиной.

Я воспринял как нежданную радость то обстоятельство, что двадцать четыре сеанса противоракового облучения, закончившиеся только двадцать третьего декабря, не привели его в гораздо худшее состояние. Он по-прежнему мог есть свои овощи, приготовленные на пару без всяких приправ. В полночь собирался выпить вина и посмотреть из окна на фейерверк. После двух перенесенных инфарктов и прочих испытаний Фолькер очень редко отваживался подняться без лифта на одиннадцатый этаж, к моей квартире. Но я хорошо помню то августовское утро, когда сразу после посещения врача, поставившего ему окончательный диагноз – «рак», – он все-таки осилил это расстояние и занял свое обычное место в кресле на балконе.

– In situ… In situ[49], – радовался он. – Раковая опухоль пока не дает метастазы, не расползается.

– Вот увидишь, мы справимся, – сказал я ободряюще.

* * *

Я поехал вместе с ним в онкологическое отделение Швабингской больницы. Там мы сидели в очереди среди других терпеливо ожидающих. Ему назначили сроки посещений врача, определили поверхность облучения

Но мы и прежде, еще задолго до этого, жили, если можно так выразиться, в растянувшемся на годы прощании. Это нас несказанно сблизило. Никаких «сантиментов» Фолькер не допускал. Когда же я все-таки мучил (но ведь и радовал!) его своими истерическими всплесками чувств – скажем, лез к нему обниматься, – он все чаще говорил: «Оставь меня. Я тяжело болен. Ты наконец должен это понять. Мне нужно сесть». Мы прожили вместе двадцать три года, и Фолькер был старше меня на семнадцать лет.

Серж тоже коротко поговорил с ним по телефону и пожелал ему хорошего Нового года. А потом мы с Сержем – в Париже – занялись приготовлением ужина.

Объявился и неожиданный гость: некий Пабло, которого я не знал. Двадцатилетний коренастый мексиканец, писаный красавец с оливковой кожей. Он учился в Руане на кардиохирурга. Поскольку же стипендии, которую он получал от родного государства, ему не хватало, он подрабатывал как мальчик по вызову. Этот Пабло, родившийся в деревне на побережье Юкатана, оказался человеком живым и приятным в общении. Он взбивал майонез своими изящными руками, которыми когда-нибудь будет накладывать шунты.

Пока мы закусывали, да и потом, когда приступили к главному блюду, разговор, как обычно, касался лишь общих тем. Пабло рассуждал о преимуществах и недостатках Руана и Мехико: «Первый город чересчур маленький, второй – чересчур большой…» Экзистенциальные проблемы Германии, обусловленные большими расходами на объединение страны и малым приростом населения, не заинтересовали ни Сержа, ни мексиканца. «Германия по-прежнему богата и по-прежнему вечно всем недовольна».

Потом разговор перешел на Моцарта, потом – на Мадонну, у которой нет ни голоса, ни актерских данных, потом – на те квартиры, в которых Пабло довелось побывать в связи с его приработками. Одну из них, на эспланаде возле Дома инвалидов, я тоже когда-то видел. Двухэтажные апартаменты. Построенные Георгом V или VI, в тридцатые годы, – специально для неофициальных развлечений английского короля по нашу сторону от Ла-Манша. Оконные стекла для этого дома-в-доме шлифовались вручную, каждая бронзовая дверная ручка была в своем роде уникальной. По словам Пабло, теперь квартира принадлежала какому-то чиновнику Европейской судебной палаты.

Незадолго до полуночи мы трое, уже сильно навеселе, отправились к Новому мосту. На Марсовом поле собрались в ожидании решающего мгновения около двух миллионов зевак. И мы решили, что с этого, самого старого в Париже, моста лучше увидим Эйфелеву башню, откуда по случаю Миллениума будут пускать фейерверки. Мимо нас, нетвердо держась на ногах, важно прошествовали голландцы во фраках. Лувр, казалось, совершенно безучастно ждал прихода нового тысячелетия. Купол Французской академии, хоть и сохранял дистанцию, но настроен был дружелюбнее. По брусчатке все еще громыхала телега: Мария-Антуанетта, наголо остриженная, с очень прямой спиной, совершала свой последний путь к эшафоту. Переливались разноцветными огнями пароходы-ресторанчики с веселыми кампаниями на борту – заранее пришвартованные к причальным стенкам. Сообщество отмечающих всемирное торжество заполнило набережные. На всех мыслимых и немыслимых языках репортеры передавали по мобильникам – на пять континентов – свои моментальные впечатления. В полночь на юго-западе брызнули в небо огни фейерверков. Эйфелева башня сияла: световые гирлянды, обтекая ее, устремлялись вниз; орбиты неведомых планет кольцами расходились от верхушки. Далеко вокруг небо расцвечивалось все более яркими красками. С треском вылетело несметное множество пробок от шампанского, люди на Новом мосту обнимали друг друга, влюбленные целовались. Но самым сильным потрясением для меня было то, что Эйфелева башня с ее световой оргией постепенно как бы растворилась в воздухе. Гигантский грозный фейерверк померк в им же порожденном дыму. Пабло не забыл прихватить из дому бобы и по мексиканскому обычаю бросал их нам через плечо – на счастье. Пока он бросал, мы загадывали желания. Меня раздражало отсутствие колокольного звона. Все колокола в городе, как ни странно, молчали. Но Серж объяснил, что с тех пор как Церковь отделилась от государства, то есть со времени Революции, Церковь уже не расцвечивает праздничным звоном никакие светские события. А ночь святого Сильвестра имеет, скорее всего, языческое происхождение. Итак, колокола молчали. Начало нового тысячелетия не было освящено.

Наступая на битое стекло, мы медленно протискивались сквозь толпу по направлению к кварталу Марэ. Серж и будущий кардиолог непременно хотели попасть в «Кетцаль».

Я не выдержал больше получаса в этом переполненном баре, где все выглядело как в обычный субботний вечер.

Около двух часов ночи я оказался в соборе Нотр-Дам, на «тихой мессе»[50]. Только хоры были освещены. Присев на низкое сиденье, я вдруг разрыдался, сам не знаю, почему. Прошло какое-то время, прежде чем я взял себя в руки и смог встать. Слезы еще не высохли. Думая о тех, кто был и остается мне дорог, я зажег одну свечку и сбивчиво помолился.

* * *

Сейчас суббота, февраль, с тех пор прошел год.

Мне все еще кажется странным, что перед моим окном, выходящим на просторный внутренний двор – в самом сердце Баварии, – кружат чайки. Эти морские птицы гнездятся на реке Изар. Житель одного из со седних домов выкладывает на подоконник хлеб или кусоч ки мяса. Чайки – чуть ли не в порядке очереди – пикируют вниз, на мгновение зависают перед его окном, после чего, уже с добычей в клюве, снова взмывают в небо и описывают там круги. Согласно последним сводкам новостей, против федерального министра Йошки Фишера[51] во Франкфурте возбуждено уголовное дело. Полиции предстоит выяснить, действительно ли некая террористка из РАФ – вопреки его показаниям – четверть века назад, когда он еще был студентом, провела ночь у него в квартире. Так утверждает она сама. Другая же свидетельница говорит, что упомянутая Маргит Шрайнер ночевала тогда не в этом, а в ближайшем подъезде, в одном из франкфуртских женских общежитий. А еще все СМИ полнятся информацией об эпидемии губчатообразной энцефалопатии: об уже зафиксированных или только предполагаемых случаях коровьего бешенства, которое опасно и для людей. Мы слышим о разоблачениях столь же опасной практики скармливания свиньям антибиотиков. Сейчас, пожалуй, никто не знает, какие пищевые продукты вполне безвредны. Курятину тоже вряд ли кто кушает с удовольствием, с тех пор как нам стали показывать домашних птиц, которых специально откармливают так, чтобы у них максимально увеличилась грудь, в результате чего они утрачивают способность ходить, а при смещении центра тяжести падают. В ресторанах теперь предлагают рагу из кенгуру и страусиные стейки.

В некоторых мегаполисах Северного полушария на прошлой неделе проходила презентация нового открытия – полной расшифровки человеческого гена. Оказалось, он содержит всего около сорока тысяч битов информации, вместо предполагавшихся ста двадцати тысяч. То есть в количественном смысле генетический код человека практически такой же, как у плодовой мушки или дрожжевой бактерии. Говорят, это открытие будет иметь большее значение – для медицины, для нашего будущего вообще, – чем изобретение книгопечатания и высадка на Луну. Подходит к концу еще одна подозрительно теплая зима, когда в Баварии снег лежал всего три или четыре дня. Если мы не приостановим процесс потепления климата в результате загрязнения атмосферы выхлопными и индустриальными газами, то столкнемся с таянием льдов на обоих полюсах и последующим затоплением Голландии, Венеции, Бенгалии… «Но в нужное время найдутся те, что примут соответствующие превентивные меры».

«Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека – самый бескомпромиссный роман последних лет. Этот француз уже не предлагает нам радужных перспектив. Его персонажи вкалывают, трахаются, вокруг них усиливается регламентация жизни, растет пустота; они ощущают себя мусором, несмотря на свои жалкие попытки бегства: Разумные млекопитающие, способные любить, они созерцали друг друга в ярком сиянии осеннего утра… Было ясно, что в гуще самоубийственного бытия западного мира им не остается никакого шанса[52].

* * *

Если я не звонил Фолькеру самое позднее до семи вечера, телефон звонил у меня.

– Хочешь пойти перекусить?

– Да у меня и в холодильнике еды предостаточно…

Такой разговор повторялся в последние десять лет как минимум каждое воскресенье. Наши квартиры разделял всего какой-то километр городской застройки.

Уже издалека узнавал я в вечерних сумерках фигуру Фолькера. Темп его шагов со временем заметно замедлился. Но контуры некогда роскошной рыжей шевелюры остались прежними. На отрезке между продовольственным рынком и Гертнерплац я его спрашивал: «Курицу у вьетнамцев? Или лапшу?»

Более основательной пищи он не выдерживал. Поскольку лишние деньги у него вряд ли водились, обычно я его угощал. Считал это своим долгом.

В «Сайгон-сити» или в итальянском ресторанчике мы иногда разговаривали за ужином, иногда молчали. Ни то, ни другое не умаляло ощущения защищенности.

– Далеко продвинулся? – спрашивал он.

– Только на две страницы.

– Дай почитать.

– Не дам пока. Текст еще не перебродил… Я вчера зашел в «Оксенгартен»: гроздья красивых тел…

– Это меня не интересует, – оборонялся он, но тут же добавлял: – Раньше там можно было встретить Фрэнсиса Бэкона[53].

– И тебя, Фолькер… с тем знаменитым художником?

– «Оксенгартен» тогда относился к интереснейшим барам Европы. Мишель Фуко, Леонард Бернштейн, Фредди Меркьюри[54] – все они пили там пиво и занимались ловитвой человеков… Или хотели, чтобы поймали их… Мне опять подложили грибы.

– Грибы должны быть в этом блюде, Фолькер.

Он в ярости выкладывал кусочки сморчков на край вьетнамской тарелки. Когда он был ребенком, в 1945-м, целая соседская семья (в Рейнланде) отправилась на тот свет благодаря собственноручно собранным «польским грибам», которые на самом деле не были таковыми. С тех пор Фолькер выуживал из соусов даже консервированные шампиньоны.

– Дай мне эти две страницы. Наверняка опять полно опечаток.

– Я бы хотел написать что-то очень красивое. Неосязаемую, изящную историю.

– Ну так напиши. Только посмотри между делом выставку «Ночь» в Доме искусств. Думаю, ты еще не видел в оригинале ни одной картины Фюссли[55].

– А может, мне следовало бы, наоборот, написать что-то горькое, – сказал я.

– На бумаге ты можешь запечатлеть даже кисло-сладкое. И потом сделать «шпагат» под столом.

– Фолькер, я люблю тебя!

– А я-то думал, ты любишь только человечество, свой балкон и мадам де Помпадур. Ну и еще покой, а главное – свойственную тебе никчемную взбудораженность.

– Их тоже. Если, конечно, не начинаю вдруг ненавидеть все, и себя в том числе.

– Опять гриб…

– Ты должен больше спать, Фолькер.

– Я сплю, когда хочу и могу.

– Ты просто жуткий брюзга.

– Жизнь заставляет. Как тебе вино? Я с трудом выношу Фридриха Мерца[56]. После Вилли Брандта, Хельмута Шмидта, пожалуй, даже Курта Биденкопфа[57] – теперь этот зауэрландский школяр, который вечно выглядит обиженным. Но что поделаешь, таков нынешний уровень немецкой политики. Разборки функционеров… Перебранки высоколобых умников… И, под сурдинку, – увеличение расходов на свое содержание.

– Иногда приходится делать шаг назад, Фолькер.

– Почему? Никто не заставляет нас быть глупее наших предшественников.

– А как тебе твоя курица?

– Признайся, Ханс, тебя это мало интересует.

– Ты ошибаешься. А кроме того, я мог задать вопрос и из вежливости.

– Очень вкусная еда. Превосходная. Легкая.

– Легко усваиваемая?

– Ну да. Она возвращает смысл и такому словосочетанию.

– Это я и хотел услышать.

– Значит, все в порядке.

Годами вьетнамцы, славившиеся «оригинальным обслуживанием», пытались уговорить нас заказать еду в номер. Однако девушка с раскосыми глазами обращалась со своим рационализаторским предложением не по адресу.

– Простите, я даже не пью на троих.

– Тлоих?

Порой у меня бывали такие гнетущие состояния или настроения, когда мысль о необходимости продолжения жизни казалась более непереносимой, чем мысль о смерти.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7