Лейтенант Тестимус всего несколько недель как прибыл в гарнизон. Он еще не обзавелся знакомством; как обычно, должен был пройти какой-то срок, пока однополчане и знать города Эдессы прощупают вновь прибывшего и допустят его в свой круг. Фронтону этот юноша с первого мгновения был неприятен. Оказывается, первое впечатление не обмануло его: парень этот был из тех примитивных патриотов — людей действия, которые всегда были опасны для существования государства и общества. Покушение на Теренция, как выход из создавшегося положения, — это была мысль, которая могла прийти в голову именно такому примитивному патриоту. С устранением Теренция рухнула бы вся эта бунтарская затея, пошел бы прахом весь план Варрона и тем самым была бы пресечена самая попытка возврата к восточной политике. Радикальное решение вопроса, что и говорить! Но дело заключалось не только в том, что жаль было с самого начала свести на нет возможность возобновления восточной политики, — за предлагаемое Тестимусом радикальное решение вопроса пришлось бы чертовски дорого заплатить. Ибо вряд ли население города Эдессы отнеслось бы спокойно к смерти любимого Нерона, несомненно, оно отомстило бы за эту смерть римскому гарнизону, перебив весь гарнизон до последнего человека. Последствия такого шага не поддавались учету. Карательная экспедиция против Эдессы, возможность новой парфянской войны — все это в случае покушения на Теренция становилось угрожающе близкой и осязательной опасностью.
Самое простое для Фронтона было бы запретить патриоту Тестимусу — как своему подчиненному — осуществление предложенного им плана. Но если Цейон узнает об этом запрещении, не посеет ли это в нем недоверие к нему, Фронтону? Нет, надо, видимо, постараться как-то умнее обезвредить лейтенанта и его идею.
И Фронтон прежде всего спросил патриота Тестимуса, отдает ли Тестимус себе отчет в том, что его гибель при этом покушении неминуема. Да, Тестимус отдавал себе в этом отчет. Фронтон спросил его далее, понимает ли он, что ему придется погибнуть безымянно, без чести для своего имени и рода, ибо ни при каких обстоятельствах римская армия не смеет запятнать себя подобным предательским убийством: это повлекло бы за собой опасные последствия. Но непоколебимый патриот Тестимус учел также и это обстоятельство. Он полагает, что умереть за отечество, даже безымянно, — сладостно и почетно.
Таким образом, полковнику Фронтону не оставалось иного средства оградить цивилизацию от опасностей новой парфянской войны, как отбросить сентиментальности и пойти на хитрость, которой ему хотелось избежать. Ради этого он и задал Тестимусу эти несколько вопросов. Сухо пояснил он патриоту Тестимусу, что снимает с себя всякую ответственность; с другой стороны, лейтенант получает полную свободу действий при том условии, разумеется, что никто не узнает о его намерениях и что труп его не будет опознан. Тестимус ответил служебным: «Слушаюсь!» — поблагодарил полковника за разрешение умереть столь славной и достойной смертью и удалился.
В тот же день сенатор Варрон получил письмо без подписи, в котором сообщалось, что послезавтра на пороге храма Аполлона на императора Нерона будет совершено покушение.
Таким образом, умение владеть коротким сирийским мечом не помогло патриоту Тестимусу. Он и замахнуться не успел по-настоящему, как был схвачен, повален наземь и растоптан беснующейся толпой. Сверх того, счастливая звезда определила, чтобы император Нерон получил каким-то непонятным образом царапину. Его бурно приветствовали, и после покушения уже не осталось ни одного человека в Эдессе, который не был бы глубоко убежден, что Теренций — действительно Нерон; кто, в самом деле, был бы заинтересован в его устранении, если бы это было не так?..
В крепости, где находились римские солдаты, все, разумеется, знали, что неизвестный, покушавшийся на Теренция, был этот дурак, патриот Тестимус; большинство, кроме того, не сомневалось, что и власти города Эдессы были осведомлены о покушении. Ожидали, что царь Маллук вышлет войско либо, еще вероятнее, натравит на римский гарнизон возбужденное население Эдессы. В казарме царили страх, ярость, ожесточение, отчаяние. Офицеры и солдаты не сомневались, что придется умереть позорной смертью, раньше чем подоспеет помощь из римской Сирии и задолго до получения пенсии.
Но ни войска царя Маллука, ни чернь так и не показались вблизи казарм. Вместо них в казармы явился гонец в белой мантии императорского дома. Гонец доставил в казармы большую сумму денег и послание. В послании значилось, что деньги эти император Нерон, беря снова власть в свои руки, предназначает для награждения своих войск в Эдессе. Его величество отнюдь не собирается возлагать ответственность за проступок какого-то безумца на весь гарнизон. Солдаты облегченно вздохнули, возликовали. Фронтон узнал в этой умной тактике друга своего Варрона. Но по-прежнему действовал только строго корректно. Заявил, что он не может распределить денег, не запросив предварительно указаний из Антиохии.
Великодушие императора Нерона произвело на гарнизон, особенно после перенесенного страха, огромное впечатление. Кто был истинным императором, которому они обязаны были хранить верность, — строгий, мелочно-расчетливый Тит в Риме или милостивый и щедрый повелитель, который находится здесь, в Эдессе? Поставить вопрос — значит ответить на него.
На следующий день у казармы появился офицер — посланец Нерона. Стража после краткого колебания впустила его. Офицер обратился к солдатам и офицерам с речью, роздал деньги. Вошел Фронтон, с виду очень рассерженный. Приказал арестовать стражу, впустившую офицера. Солдаты медлили. Фронтон сам задержал стражу. Посланец Нерона призвал войска следовать за ним, скомандовал:
— Стройся! Равняйся! Шагом марш!
Большинство солдат построились, пошли за офицером. Фронтон стал у ворот с занесенным клинком, преграждал им путь. Солдаты бережно отстранили его. Те, кто проходил близко, слышали якобы, как он предостерегающе, с отеческой тревогой говорил:
— Дети, дети.
Полковник Фронтон послал об этом, как и обо всем прочем, рапорт в Антиохию. Он долго и с любовью отшлифовывал свои сообщения, и они вышли очень пластичными, сжатыми, четкими, с легким налетом иронии, но безупречно корректными. Приводя веские основания, он разъяснял, почему он действовал так, а не иначе. Деловито разбирал вопрос о том, как ему следовало поступить, когда взбунтовались солдаты: броситься ли на меч или сохранить жизнь для отечества. Описывал свое искушение вмешаться, умереть смертью героя и скольких усилий стоило ему устоять против этого искушения, действуя согласно «наказу» Флавиев: в случае сомнений лучше воздержаться, чем совершить неправильный шаг.
3. СОМНЕНИЯ И ШАНСЫ ФРОНТОНА
События, которые привели к бескровному обезвреживанию римских войск, совершились очень быстро. Все было уже кончено, когда полковник Фронтон получил наконец ключ к полному пониманию событий: ему стало известно об обручении Марции с рабом Теренцием. Он ясно увидел все, до последнего звена. Он понял, что Маллук и Шарбиль решились на признание императора лишь после того, как связали Варрона этой железной цепью с Нероном и с собой.
Варрону стоило, вероятно, немалых усилий пойти на это унижение, так же как Марции — подчиниться отцу. Фронтон задумался. То, что Варрон поставил на карту не только свое положение и состояние, но и дочь и самого себя, показывало, насколько он верит в удачу своей затеи. Неужели его Нерон и в самом деле может иметь успех? Фронтон вспомнил слова, сказанные ему недавно Варроном в сферистерии, на вилле фабриканта ковров Ниттайи. Вопреки всей его рассудительности, в нем проснулась давно похороненная надежда: а вдруг выступление этого Нерона откроет ему возможность претворить в жизнь свои теории?..
Если первая мысль его была о последствиях, которые может иметь предстоящий брак Марции для дела его жизни, для его карьеры, то вторая его мысль была о самой Марции.
Полковник Фронтон любил анализировать. Он был крайним себялюбцем и человеком холодного расчета. Его первая цель состояла в том, чтобы, отслужив срок, на склоне дней своих, живя беспечно и спокойно работая, закончить свой «Учебник военного искусства». Второе желание его было — проверить на практике изложенные в этом «Учебнике» теории. И, отводя им только третье место, за гранью творческой работы, он разрешал себе личные чувства.
Среди этих чувств, утех стола и постели, смены впечатлений, которую давали интересные путешествия, радостей, связанных с искусством и литературой, он выше всего ставил свое влечение к Марции. Он был избалован женщинами, восточные женщины нравились ему. Но души своей он почти не отдавал им. Он с удовольствием брал их, но сам им не отдавался. С Марцией дело обстояло иначе. Если бы он не боялся патетических слов, он предположил бы, что любит ее. Он говорил себе: в Марции его привлекает, вероятно, то, что она совершенно непохожа на женщин Востока. На протяжении многих сотен километров она была единственной истой римлянкой; правда, если бы он увидел ее в Риме или в другом месте — в римском окружении, чары ее, вероятно, быстро рассеялись бы. Но эти рассудочные оговорки не помогали, Фронтону. Ее присутствие его волновало. Не менее чем стратегическими проблемами, он занят был мыслью о тех маленьких, изысканных, весьма личного характера знаках внимания, которые он мог бы оказать Марции. Он знал Марцию и решил действовать без поспешности. Он был терпелив по природе, а на Востоке эта черта его особенно развилась. Он был уверен, что она — римлянка с ног до головы, судьбой отца поставленная в необходимость жить среди восточных людей, — когда-нибудь достанется ему. Но как это произойдет, было ему неясно. Он очень боялся женитьбы, мысль быть связанным с другим человеком была ему неприятна. Однако, если бы иного средства получить ее не представилось, он готов был решиться даже на брак.
Оттого, что отец укладывал теперь Марцию в постель к этому Теренцию, положение резко менялось. На пользу Фронтону или во вред ему? Несомненно строгая чистота Марции, черты весталки в ней играли немалую роль во влечении Фронтона, и мысль, что другой насладится ее девственностью, мучила его. Но разве лишение это не вознаграждалось тем, что для него. Фронтона, отпадала опасность брака? И разве не повышались его шансы у Марции благодаря браку с этим Нероном? Фронтон был высокомерен, он знал, что и Марция высокомерна. Он был «господином», а этот Теренций в лучшем случае принадлежал к категории «людей». И если бы даже произошло невероятное и Марция день-другой или ночь-другую принимала бы этого молодца за императора, то для Фронтона все же не было сомнений, что в конце концов из поединка с этим Теренцием выйдет победителем он.
Между тем положение полковника в Эдессе становилось все более своеобразным. К Нерону перешла еще некоторая часть гарнизона. Фронтон с двадцатью солдатами оставался один в огромной казарме. Так во главе двух десятков солдат, с достоинством, не лишенным комизма, представлял он в центре мятежной Месопотамии Римскую империю Флавиев. Он продолжал вести прежний образ жизни, показывался при дворе, гулял, выезжал верхом, охотился в окрестностях города. Он, как и эдесские власти, поддерживал видимость мира и добрососедских отношений между Римом и Эдессой. Но ситуация была в высшей степени неприятной, он чувствовал свою полную изолированность и тосковал по дружеской беседе.
Он очень обрадовался, когда опять, «случайно», встретился с Варроном у фабриканта ковров Ниттайи.
— Вы не находите, мой Фронтон, что события, которые разыгрываются здесь, очень интересны? — начал Варрон.
— Интересны? Возможно, — откликнулся Фронтон. — В настоящее время очень почетно представлять в вашей Эдессе власть Флавиев, но приятного в этом мало. Мои двадцать солдат — очень храбрый народ, истые римляне — это видно из того, что они остались последними, — но и они осаждают меня просьбами сделать попытку пробиться к римской границе.
Варрон сидел в непринужденной позе на скамье, где они отдыхали от игры; он задумчиво водил носком светло-желтой сандалии вдоль черты, которой была обведена площадка для игр.
— Я у вас в долгу, мой Фронтон, — сказал он. — Если вы настаиваете на таком отступлении, я предоставлю вам возможность совершить его и сделаю его героическим и блестящим. Мы приготовим на вашем пути почти неодолимые препятствия. Пока вы доберетесь до границы, из ваших двадцати солдат падут три, пять, или восемь, или сколько вы пожелаете, а сами вы будете легко ранены. Ваше героическое отступление по вражеской территории не уступит знаменитому «отступлению десяти тысяч». Вы вступите в Антиохию, как второй Ксенофонт, вас встретят с огромными почестями, и вы сможете потом написать чрезвычайно интересные и увлекательные воспоминания.
— Не сомневаюсь, — ответил Фронтон, — что вы сумели бы все это великолепно обставить. Не сомневаюсь и в том, что я в полной невредимости прибыл бы в Антиохию и спас бы себя и свое право на пенсию. Но разве я оставался бы здесь, если меня ничто не интересовало бы, кроме все того же пятидесяти одного процента уверенности?
— Значит ли это, что вы хотите остаться с нами? — спросил Варрон, и ему лишь с трудом удалось скрыть свою радость. И так как Фронтон молчал, он прибавил чуть иронически, но с искренней озабоченностью.
— Если вы тоскуете по «авантюрному», то мы здесь с удовольствием утолим вашу тоску. Однако, как бы мне ни хотелось удержать вас, я все же должен вас предостеречь. Трудно предвидеть исход событий, которые здесь развернутся. Во всяком случае, многое рухнет и многое будет унесено бурным потоком. Не могу вам поручиться, что поток этот не унесет и ваше право на пенсию. Боюсь, что, если вы затянете свое пребывание здесь, Дергунчик все же навострит уши, и тогда плакал ваш пятьдесят один процент.
Фронтона тронула такая откровенность и сердечность сенатора.
— Вы напрасно недооцениваете мое литературное дарование, — ответил он весело. — Я считаюсь хорошим стилистом, а для того, чтобы оправдать занятую мной позицию, совершенно достаточно искусной литературной обработки моих рапортов. До сих пор Дергунчик вычитывал из моих донесений лишь то, что я хотел, чтобы он вычитал, и сочувственно относился к моим аргументам. Больше того: он официально приказал мне не бросать меча, как это сделал его предок, а превозмочь себя и стойко держаться на моем трагикомическом посту.
Варрон схватил руку Фронтона, пожал ее.
— Нелегко мне было, — сказал он, и в голосе его прозвучало то обаяние, которое пленило уже стольких людей, — по советовать вам вернуться в Рим. Для меня ваше решение остаться ценней любой победы. Я рад приобрести в вашем лице друга. Мои шансы на успех невелики. Но, если бы невероятное случилось, а порой оно случается, я надеюсь доказать вам, что я друг неплохой.
В этот вечер Варрон достал из заветного ларца расписку на шесть тысяч сестерций и на оборотной стороне, в графе «Прибыль», записал: «Один друг».
4. ТЕРЕНЦИЙ ОСВАИВАЕТСЯ
Варрон не в силах был сам сообщить «созданию», которое после его разговора с Марцией стало ему особенно противным, о счастье, которое он, Варрон, волей-неволей сам уготовил ему. Так как кое-кто уже знал о предполагаемой свадьбе, то Варрон предоставил случаю решить, как и от кого Теренций об этом узнает.
И, конечно, не кто другой, как Кнопс, принес Теренцию весть о предстоящем возвышении.
Произошло это так. Теренций, хотя и жил пока во дворце царя Маллука, но жил там инкогнито, ибо Маллук и слышать не хотел о том, чтобы открыто признать его, пока брак Теренция с дочерью Варрона не станет фактом. Сам же Теренций мудро остерегался выказывать нетерпение. До сих пор Кнопс, хитро подмигивая, поддерживал игру в этот двойной маскарад. Он делал вид, что принимает своего господина — по-видимому, так хотелось пока Теренцию — не за человека, называющего себя Нероном, а за прежнего мастера горшечного цеха, который хотя и был Нероном, но желал пока сохранить маску Теренция. Теперь же, по мнению Кнопса, наступил момент, когда из этих двух личин внешней не следовало больше замечать.
— Я в большом затруднении, — начал он на свой смиренно-наглый лад, — как мне к вам обращаться, господин мой. Жители Эдессы утверждают, что горшечника Теренция, хозяина раба Кнопса, не существует более. И больше того, говорят, будто великому императору Нерону угодно было на время прикрыться личиной Теренция, как Зевс иногда принимает образ быка. Между нами: я, ваш покорный раб, давно уж понял, по тому, как мало вы смыслили в керамическом деле, что вы, должно быть, император Нерон. Но долго ли вашему величеству угодно будет изображать горшечника, этого мне никто не мог сказать; и только с той минуты, как я узнал о вашем решении взять в жены дочь сенатора Варрона, я смею думать, что вы и в самом деле сочли за благо сбросить с себя чужую личину, решиться даже на брак.
Теренцию стоило больших усилий скрыть волнение, в которое повергли его слова Кнопса. Бурное, взбаламученное море чувств могуче всколыхнуло его, высоко подбросив на своих волнах. Упоение собственным величием наполнило его блаженством. Он был возмущен Варроном, который не удостоил его даже словом о своих планах в отношении его, Теренция. Зато он почувствовал, как тесно связан с Кнопсом, который оказался глашатаем самой судьбы, принесшим великую власть. И он рад был, что всегда верил этому человеку.
Кнопс между тем продолжал говорить. Говорил он о себе. Как двусмысленно его собственное положение! Пока существовал горшечник Теренций, он, Кнопс, был просто его рабом. Теперь же, когда Теренций перестал быть Теренцием и принимает свой прежний облик императора, что он, Кнопс будет представлять собой? Он как бы повисает в воздухе. Несомненно, он уже не раб: если Теренций не существует, значит, у него, Кнопса, нет господина. Кто же он в действительности? Он смеет думать, что известные слова о предстоящей перемене, которая и для него будет счастливой, слова, оброненные на фабрике на Красной улице, сказаны были не горшечником Теренцием, а его величеством императором Нероном.
Теренций вполуха слушал бойкую болтовню Кнопса. Ясное дело, парень заслуживает воли, хотя бы только за сегодняшнюю весть. Кнопс должен остаться при нем, он не прогонит Кнопса. Это принесло бы несчастье. Кнопс нужен ему. Как бы вскользь он величественно бросил:
— Разумеется, ты получишь волю с того дня, как я женюсь на Марции.
Но он не очень следил за собой и сказал это не голосом императора Нерона, а хвастливым тоном горшечника Теренция.
Когда Кнопс ушел, Теренций весь отдался наполнявшему его восторгу. Он рисовал себе картины торжественного бракосочетания его с одной из знатнейших дам Рима, с Марцией. Рисовал себе церемонию на главной площади Эдессы, где находились алтарь Тараты, бронзовое изображение богини и ее символы — каменные изображения фаллоса. Варрон, великий Варрон, сенатор, чьей вещью он, Теренций, был, которому он принадлежал, как собака или корова, этот Варрон отдавал ему свою дочь, — больше того, он предлагал ему совокупиться с ней. Он рисовал себе, как он проведет ночь с дочерью Варрона. И тут его радость чуть заметно омрачилась. Нерона называли «Мужем». «Нерон» означало «Муж». Он же, Теренций, никогда не чувствовал себя в постели с женщиной сильным, превратности его судьбы, напряжение, которого требовало от него воображаемое величие, сравнительно рано лишили его мужской силы. Он пытался возбудить себя картинами, в которых рисовал себе дочь Варрона нагой в полной его власти. Но его волновало лишь то, что Марция — знатная римлянка, ничего больше. Думая о брачной ночи, он испытывал неуверенность. Он надеялся только, что чувство собственного величия в решающую минуту вдохнет в него силу.
Хотя весть была и очень радостна, но он не потерял головы. По-прежнему не обнаруживал никакого нетерпения. Жил отшельником. Работал. Осторожно извлекал из книг и из разговоров с людьми, с которыми приходил в соприкосновение, бесчисленные подробности жизни Нерона, упражнениями старался довести свой почерк, в особенности подпись, до полного сходства с нероновской. К нему приставили одного греческого и одного латинского секретаря, одного греческого и одного латинского чтеца; С ними он заучивал наизусть тех классиков, которых любил Нерон, старался в присутствии их декламировать стихи Нерона в стиле Нерона. Так заполнял он свое время.
Он был осторожен и строго воздерживался от всяких официальных выступлений. Но вот в организации свадебной церемонии он с удовольствием принял бы участие: тут, как и во всех вопросах парадных выходов, он чувствовал себя специалистом. Но когда он намекнул об этом окружающим и предложил маршрут свадебного шествия, люди смутились. Оказалось, что весь порядок церемонии уже разработан и утвержден. Он испуганно отступил. Рад был уж и тому, что портные, явившиеся к нему для изготовления парадных одеяний, приняли во внимание его робкие советы.
Посетителей он допускал к себе редко. Но когда Кайя потребовала свидания с ним, он велел впустить ее.
Он лежал на софе, с ног до головы — Нерон, и слушал чтеца.
— Что тебе нужно, добрая женщина? — милостиво спросил он, явно развеселившись.
— Вышли этого человека, — потребовала Кайя.
Она стояла перед ним, большая, решительная, глубоко дыша, слегка приоткрыв рот с красивыми крупными зубами. Нерон обратился к чтецу:
— Продолжай, мой славный.
Чтец поднял свиток, снова начал читать.
— Вышли этого человека, — настаивала Кайя.
— Ах, наша милая Кайя все еще здесь? — сказал, полузабавляясь, полускучая, Нерон. — Скажи же наконец, что тебе нужно, милая?
— Послушай меня, образумься, — настойчиво умоляла его Кайя. — Ты погубишь всех нас и прежде всего самого себя. Ослеп ты, что ли? Прекрати, бога ради, эту комедию и не превращай себя в посмешище перед этими варварами.
Чтец отошел в уголок; со страхом, с любопытством смотрел он на женщину, которая говорила с Нероном, потрясенная, видимо, до глубины души, отчаиваясь, борясь, заклиная.
— Я и прекратил комедию, — зевая, сказал Нерон. — А к чему ты продолжаешь играть ее, моя славная? Когда пьеса кончена, актеры снимают маски. Но играла ты хорошо, молодцом держалась. Ты имеешь право на ренту и получаешь ее. Полторы тысячи в месяц. Запиши это, мой милый, — приказал он чтецу.
— Слушай, Теренций, — заклинала его Кайя, — опомнись. Подумай, что ты с собой делаешь? На этот раз ты так дешево не отделаешься, как в ту ночь, когда ты прибежал с Палатина. И разве недостаточно тебе страха, которого ты тогда набрался? Тебе хочется второй раз это пережить? Но ведь ты этого не вынесешь. Дважды боги не простят такой дерзости.
Она подошла к нему почти вплотную, она тормошила его, она старалась его разбудить.
— Пойдем домой, Теренций. Там мы подумаем, как быть дальше.
Слова женщины, помимо его воли, встревожили его. Он оборонялся, досадовал на нее, досадовал на себя, зачем он велел впустить ее, ему хотелось ее ударить. Но он остался императором. Спокойно отстранил он ее, поднес к глазу смарагд, с интересом стал ее рассматривать, словно перед ним был какой-то редкий зверь.
— Она помешалась на своей роли, — решил он. — Мне рассказывали, как иногда актеры тоже вот так сходят с ума, слишком вжившись в роль Эдипа или Аякса. Можешь идти, моя славная, — обратился он кротко к женщине. — Будь покойна. Тебя не оставят.
И он похлопал ее по плечу. Кайя при его прикосновении начала дрожать, громко запричитала, не сказала больше ни слова, удалилась.
На следующий день Варрон посетил наконец «создание». Теренций слегка оробел, но виду, конечно, не подал. Сначала все шло хорошо. Варрон был весь — придворный, весь — к услугам его величества. Смиренно поблагодарил императора за то, что император удостоил его дочь Марцию великой чести, тем самым возвысив его, Варрона, до себя; тут же изложил императору программу свадебных торжеств, почтительно испросил его согласия на эту церемонию, к обсуждению которой он Теренция не допускал.
Вскользь давал он ему указания, как держать себя, чтобы как можно более походить на подлинного императора. Он намерен был советы эти бросить как бы мимоходом, не подчеркивая, но не мог удержаться, чтобы не вложить в них легкую иронию и презрение. И Теренций был уязвлен, даже сквозь свою маску. Варрон сказал ему:
— К сожалению своему, я вижу, что ваше величество прибегает теперь к смарагду гораздо чаще, чем раньше. Ваша близорукость, стало быть, с годами усилилась, тогда как обычно она с возрастом ослабевает. Правда, близорукость имеет свои преимущества: яснее видишь вблизи мелкие предметы. Вопрос лишь в том, — добавил он задумчиво, — не следует ли предпочесть дальнозоркость, свойственную нам, простым смертным...
Надменный Варрон не рассчитывал, что его прежний раб уловит в словах его издевку. Но презрение проникает и сквозь панцирь черепахи. На Теренций же не только не было панциря, но, напротив, у него была очень чувствительная кожа. Он опустил руку со смарагдом, доставлявшим ему много удовольствия и нередко выводившим его из затруднительных положений, сердито и беспомощно сдвинул брови и на протяжении всего разговора ни разу более не поднес любимого смарагда к глазам.
5. СВАДЬБА НЕРОНА
Решившись выйти замуж за этого червяка, как Марция мысленно называла Теренция, она заковала себя в двойную броню, чтобы ни перед кем не обнаружить страха, сомнений, отвращения и тайного вожделения.
Как хотелось ей поговорить с полковником Фронтоном! С тех пор как ей пришлось, следуя за отцом, бежать из Антиохии, отказаться от своей мечты, решиться на поощрение домогательств Фронтона, ее мысли часто кружили вокруг этого элегантного офицера, с головы до пят — римлянина: с какой естественной сдержанностью выказывал он ей свое поклонение! Ночью, лежа в постели, она представляла себе, как бы это было, если бы она принесла этому человеку свое столь долго оберегаемое тело — огромный дар. Она лежала бы с закрытыми глазами, сопротивляясь и сдерживая себя, холодная и пылающая, вся — страсть и строгость. Но именно потому, что она так много думала о Фронтоне, именно потому, что страсть ее была направлена на него, она теперь не могла заставить себя поговорить с ним откровенно, как с другом, о том ужасе, который предстоял ей; теперь Фронтон был и меньше и больше, чем друг.
Так, ни с кем не делясь, носила она в себе свои вожделения и страхи. Мать воспитала в ней брезгливость и отвращение ко всему плотскому. Марция была предназначена оберегать священный огонь Весты, готовилась к жизни в чистом, строгом доме весталок на Священной дороге. Она должна была высоко, подобно орлу, парить над низменными людьми и низменными страстями. Варрон помешал этому. Мать ненавидела его за это вдвойне и в дочери взрастила отвращение к разнузданной жизни отца. Мать предсказывала, а Марция верила, что подобная жизнь отца к добру не приведет, и когда Варрона с позором вычеркнули из списка сената, Марция решила еще строже держаться прямого пути, предначертанного ей матерью; теперь, как ей казалось, она была обязана оберегать честь своего великого, прославленного рода.
И вот судьба, вопреки всему, толкнула ее на путь отца. Перед ней открылась участь, двусмысленная, как участь отца: она должна была стать женой человека, который был одновременно и императором и рабом. Ее больше всего приводило в смятение то, что она отнюдь не чувствовала отвращения к этой участи. Наоборот: точно так же, как разнузданность отца вызывала в ней не только ненависть, но и зависть и восхищение, будущее, открывавшееся перед Марцией, несмотря на всю свою гнусность, влекло ее к себе неудержимо и таинственно.
Обычай страны не разрешал, чтобы жених и невеста посещали друг друга. Марция старалась по памяти восстановить лицо и фигуру Теренция, которого она, несомненно, иногда встречала; ей это не удавалось. Но она никогда не забудет массивного, своевольного лица императора Нерона — в годы своего детства, когда император был еще жив, ей часто приходилось видеть его. Она стояла перед статуями императора, которым теперь вновь воздавались почести, и представляла себе, как этот каменный император оживает, обвивает ее рукой, как он сбрасывает тогу, как они тело к телу лежат в постели, как он прижимается бедрами к ее бедрам, — и ее охватывал ужас, от которого останавливалось сердце, и желание, опалявшее ее, как огонь.
Но это не был император Нерон, это был горшечник Теренций, раб, существо низменное, нечистой крови, это был отброс, и ей предстояло смешать свою кровь с его кровью. Она была в полном смятении.
Но она умела владеть собой, и внешне — раз решившись на это — она была лишь невестой императора, и только. усердно выполняла она многочисленные обрядности, налагаемые римской традицией на обрученных.
В канун дня свадьбы, как только начало темнеть, она терпеливо дала облачить себя в желто-красно-огненное одеяние невесты; свою девическую одежду вместе с игрушками она посвятила, как предписывал обычай, домашним богам.
Она плохо спала эту ночь. Мечты о Фронтоне перемежались с боязливыми, жадными грезами, навеянными статуями императора. Желание ощутить близость человека, называвшего себя Нероном, вырастало в страсть, от которой горело все тело.
Но когда ранним утром он явился за ней, чтобы повести ее к венцу, окруженный пышностью и великолепием, в пурпуре, с колесницами и огромной свитой, она была разочарована. Он сиял, он был императором в речах и движениях. Однако чары, державшие ее в оцепенении перед статуями императора, не приходили. Она не чувствовала ни благоговения перед носителем высшей власти, ни превосходства над рабом, ни вожделения к мужчине. Никаких чувств не было. Была пустота. Человек, подавший ей руку, был никто — не император и не раб, оболочка без содержания. Некто. Подставное лицо. Драгоценнейшую минуту своей жизни она разделит с безликим, с безымянным.
Сверкая великолепием, поехали они по улицам города к главной площади Эдессы. Десятки тысяч людей, стоявшие на площади, затаили дыхание, когда император и Марция появились перед алтарем Тараты.