Кнопс больше интересовался детьми. Он оглядывал их своими быстрыми глазками, очень пристально, главным образом — маленьких, и с такой жадной нежностью, что матери с испугом уносили их. Он, по-видимому, не сердился на детей, даже когда они его дразнили, дергали за бороду, щипали и колотили его своими маленькими ручками по лицу. Однажды все-таки, когда какая-то женщина поднесла к его лицу своего смуглого трехлетнего мальчика, чтобы тот положил ему в рот пирожок, он неожиданно укусил мальчику руку.
Долгие часы, почти по целым дням, торчали эти трое в их уродливом скоморошьем одеянии из дерева и гипса, скованные друг с другом. Если они чуть-чуть опускали напряженно вытянутые головы, деревянный воротник давил на шею. Веревки, цепи, дощато-гипсовая обшивка вокруг их тел вынуждали их к неподвижности и больно оттягивали назад голову, шею и плечи.
Для зрителей это была единая голова, поднимающаяся над собачьим торсом. Но у головы этой было три лица, она думала тремя мозгами и сидела на трех телах. Три сообщника составляли одно целое с того самого мгновения, как они увидели друг друга, с этого мгновения они были в одно и то же время и друзьями и недругами. Теперь же они были связаны тесней, чем кто-либо на свете, в постоянном соприкосновении, настолько сросшиеся, что каждый с содроганием ощущал естественные отправления остальных, и они стали друг другу невыносимы.
Один и тот же воздух вдыхали шесть ноздрей, одно и то же проходило перед их шестью глазами, один и тот же шум слушали их шесть ушей. Их мозг неизбежно думал об одном и том же. «Долго ли это будет тянуться?» — думали они, и: «Когда наконец мы будем в Антиохии?» и: «Проклятые скоты!» Но наряду с этим у каждого были свои мысли: «О мой сыночек», — думал Кнопс, «О моя Кайя», — думал Теренций, «О мой дух-покровитель и моя счастливая звезда», — думал Требон.
Они лаяли и давали лапки, они проклинали мир и самих себя, они плакали в бессильной ярости и утешали себя, они ненавидели друг друга, скрежетали от ненависти зубами, и все же каждый из них чувствовал, что нет в мире существ более близких ему, чем те двое, с которыми его соединяют внутреннее родство, счастье, взлет, преступление, падение и грядущая гибель.
Но все это они чувствовали лишь в первые дни. Затем впали в апатию и только уколами, тумаками и подзатыльниками можно было вызвать в них проявление признаков жизни.
Они перестали даже ненавидеть друг друга. Они ждали лишь ночи, которая освободила бы их от цепей.
Много недель подряд длилось это странствие по Сирии. День за днем Нерона и его сообщников высмеивали, оплевывали, забрасывали грязью. Они уже не чувствовали этого. Они не видели более злорадных и ненавидящих лиц в толпе, едва ли замечали они даже лицо капитана Квадратуса. Они не слышали более криков и визгов сотен зрителей, вряд ли даже доходил до их слуха их собственный лай. Единственное, что они иногда еще воспринимали своим сознанием, была мелодия песенки о горшечнике, эта простая и все же изысканная мелодия с ее крохотными, наглыми, циничными паузами, и однажды даже сам немузыкальный капитан Требон, когда ему скомандовали залаять, вместо этого машинально загорланил хрипло: «И ты повиснешь».
18. И ОНИ СЛУЖИЛИ РАЗУМУ
В Антиохии всех троих подкормили, чтобы на казни они не выглядели слишком жалкими. Понадобились две недели, пока они не пришли в себя.
На рассвете дня казни их подвергли в зале суда бичеванию, как водилось, под издевательства зрителей. Нерона обули в императорские котурны, его лохмотья вымазали на том месте, где полагалось быть императорской пурпурной полосе, кровью из его ран, на спину ему повесили доску с надписью: «Клавдий-Нерон Цезарь Август»; вместо смарагда вставили в глаз кусок стекла, вместо короны надели на голову ночной горшок и в таком виде усадили на высокий стул. Кнопсу, о тоске которого по сыночку все знали, стражники втиснули в руки соломенную куклу и посадили его в ногах у Нерона. Требону же пришили к голой груди жестяные бляхи, изображавшие его знаки отличия, и тоже посадили — по другую сторону — в ногах у Нерона. Когда все было устроено, стражники стали кричать:
— Привет тебе, о милосердный, о великий император Нерон! — Они очень веселились.
Место, где производилось распятие, расположено было в северной части города, довольно далеко от зала суда; это был голый холм, служивший свалкой; назывался он Лисья гора. Их повели по богатейшей, главной улице, с ее колоннадами. Улица была унизана народом; люди стояли на всех крышах и выступах домов, стремясь увидеть Нерона и его сообщников, как, истерзанные бичеванием и издевательствами, вымазанные кровью, они тащили на Лисью гору доски, предназначенные для крестов.
Был ясный день начала октября, не жаркий, но все трое жестоко страдали от жары и жажды. Хорошему ходоку до Лисьей горы был добрый час пути; те же, кто должен был тащить на себе свои кресты, шли три часа. Кнопс упал еще в черте города, вслед за ним через короткое время упал Теренций; их подняли ударами и пинками и погнали дальше. Толпа вокруг ревела от восторга и пела песенку о горшечнике.
В этот час, когда «созданье» совершало свой последний путь, Варрон был под далекими восточными небесами. Было девять часов утра, но там, где он находился, был уже полдень. Он присел отдохнуть на краю пыльной дороги, в тени дерева, и принялся за еду. Обед его состоял из чаши риса с небольшим количеством жесткого бараньего мяса. Он ел с аппетитом. Он доволен был своей жизнью. Он увидел немало нового, и еще много нового ему предстояло пережить. Дорога, на краю которой он сидел, была оживленной, и он никуда не торопился. Он не спеша поел и долго еще отдыхал. Прохожие говорили на чужом, трудном языке, он улавливал лишь обрывки слов и мало из слышанного понимал. Все же звуки эти давали ему материал для размышлений. Его привыкший к методическому мышлению ум систематизировал слова, размещал их по категориям. Он думал о том, как с чужим звучанием слова меняется и само понятие, и ни одной своей мыслью не возвращался он в этот час к прошлому, в этот самый час, когда в Антиохии под его «экспериментом» подводилась итоговая черта.
Но если бы он и знал, если бы он и задумался над тем, что вот в эти минуты его Нерона распинают на кресте, он в крайнем случае с удовлетворением констатировал бы, что судьба заставляет менее ценного и менее виновного расплачиваться за проигрыш более ценного и более виновного человека и, следовательно, судьба эта справедлива в высшем смысле слова.
С глубоким волнением, отнюдь без иронии игрока, вспоминал в этот час о Теренции и царь Филипп в своей Самосате. Угнетенный, бродил он по красивым залам своей библиотеки: его обуревали смятенные мысли и чувства... Ему не следовало поддаваться на уговоры Варрона. Он, Филипп, не рожден бунтарем. Он не знает, плохо или хорошо то, что случилось; иной конец во всяком случае постиг эту затею, чем он, Филипп, ожидал. Несмотря на усилия Артабана, губернатор Руф Атил еще больше ограничил суверенитет Коммагенского царства. Может быть, это и хорошо было. В глубине души Филипп призывал день, когда грубый, рожденный для господства Рим окончательно лишит его короны, и он сможет свободно отдаться своим мыслям и грезам, своим постройкам и книгам.
И царь Маллук думал в этот час о Теренции. Ему признание Нерона принесло больше пользы. Верховный жрец Шарбиль проявил себя в нелегких переговорах с Римом стойким и гибким государственным мужем, и Эдесса при успешном содействии Артабана вышла из перестройки Месопотамии более сильной и независимой, чем прежде. Маллук слушал лепет фонтана и думал о том, какой прекрасный, умиротворяющий конец получила сказка о горшечнике, которого звездные боги на время сделали императором. Эдесса расширяла свои владения, а этот Теренции окончил земное существование, не обременив совести царя нарушением святости гостеприимства.
Между тем Нерон и его сообщники продолжали свой тернистый путь. У выхода из города, там, где начинался подъем на Лисью гору, стояли женщины и протягивали всем троим сосуды с болеутоляющим, наркотическим напитком. Тот, кто поил осужденных этим питьем, должен был по закону заявить о своем намерении и во всеуслышание назвать себя. Женщины же сказали:
— Этот напиток мы подаем вам от имени Марции, дочери Теренция Варрона.
Наконец они взошли на Лисью гору. Во весь холм, от подножия до вершины, голова к голове, стояла густая толпа. Капитан Квадратус долго думал, пригвоздить ли троих к крестам или привязать. Если пригвоздить, то мученья будут сильнее, но короче: заражение крови приближало смерть. Если же человека привязывали к кресту, то случалось, что он жил и два и три дня. Квадратус решил, в конце концов, привязать своих «пансионеров». Солдаты сорвали с них отрепья, прикрывавшие их тела, привязали их раскинутые руки к поперечным доскам, а доски прибили к вертикальному столбу. Жадно вытягивали шеи тысячи людей, с щекочущим чувством, боясь что-либо упустить; они разразились невероятными криками, когда наконец Нерон, его канцлер и его фельдмаршал аккуратно повисли на своих крестах, как предсказывала песенка о горшечнике. Солдаты же по обычаю разыграли в кости платье осужденных, и многие из толпы обступили выигравших, чтобы выторговать остатки одежды Нерона, — одни из страсти к коллекционированию, другие — потехи ради или из суеверия, а может быть, и из чувства благоговения: вдруг распятый и в самом деле был императором Нероном — кто мог знать?
И вот все трое висят. С Лисьей горы открывался красивый вид. Распятые видели у ног своих реку Оронтес с ее островами, многочисленные колоннады, памятники, виллы и сады прекрасной Антиохии, в которую они еще так недавно надеялись вступить триумфаторами. Теперь только Требон вспоминал об этой надежде; он и на кресте не потерял ее. Между тем как Нерон и Кнопс едва реагировали на насмешки, которыми осыпали их солдаты и толпа, Требон не давал спуску своему сопернику, капитану Квадратусу, обмениваясь с ним едкими репликами. В Требоне жила могучая воля к жизни, он попросту не хотел верить, что должен умереть. Он считал хорошим знаком, что его привязали, а не пригвоздили: ему оставался больший срок. Насмешливая надпись, которую они вывели на его столбе — «фельдмаршал Требон», — его не задевала: он еще оправдает эту надпись; а жестяные медали, которые они пришили ему на грудь, жгли и зудели меньше, когда он думал о том, что он и в третий раз заслужит «Стенной венец». Нет, они его не одолеют. Вися на кресте, он вытягивал шею и устремлял взгляд к подножию Лисьей горы, высматривая, не спешит ли наконец вестник с приказом снять по требованию армии с креста любимого капитана.
Солнце поднялось. Наркотический напиток действовал слабо, и вскоре после того, как их повесили, все трое почувствовали то оцепенение и те судороги в теле, которые им были очень знакомы со времени, когда им пришлось изображать трехглавого. С невероятной быстротой росли их мучения. Первым закрыл глаза и уронил голову набок Нерон, затем — Кнопс, и последним — Требон. Так висели они с белыми, пересохшими губами, отваливающимися челюстями, вымазанные кровью, в апатии. Мухи облепили беззащитных. Ноги посинели, все тело зудело невыносимо, мускулы и нервы сводило судорогами, мозг плясал. От жажды вспухли небо и язык. Время от времени они теряли сознание, но лишь ненадолго.
В толпе заключались пари, кто из троих первым испустит дух и подохнут ли они еще до захода солнца. Большинство полагало, что Теренций и Кнопс не переживут и дня; не то, конечно, здоровяк Требон. То тот, то другой из толпы то и дело пытались вызвать их на какую-нибудь реплику. Требон еще иногда откликался, остальные же к всеобщей досаде оставались немы.
Солнце поднялось, и солнце стало спускаться, а трое висели, привязанные веревками, уронив набок головы с отваливающимися челюстями, становясь все недвижнее. Когда же солнце приблизилось к горизонту, по телам распятых вновь пробежал трепет, вновь затеплилась жизнь в их костенеющих телах. Опытный капитан Квадратус ожидал этого. Чтобы усилить процесс оживления, он велел протянуть распятым надетую на длинный шест, пропитанную водой с вином губку. Солдаты подносили губку сначала ко рту, чтобы висельник мог пососать прохладной влаги, затем вытирали ему этой губкой лицо.
Нерон пососал губку, голова его дернулась. Эта голова объята была пламенем. Под действием живительной губки он понял, что означает это пламя. Пройти сквозь него, сохраняя ясное сознание, — в этом состояла его последняя высокая задача.
Увидев, как жадно Теренций сосет влажную губку, солдаты отняли ее, поднесли снова, отняли опять. Для них это была забава, для Нерона же это было падением от восторга к муке — новым взлетом, новым падением. Он не должен забывать о своей задаче. Он должен пройти сквозь пламя, он должен проглотить солнце. Они хотят помешать ему, но он все-таки добьется своего. Солнце опустилось уже очень низко. Он уже проглотил большую часть его, как подобало Нерону. Если они еще раз поднесут ему губку, то он справится, он проглотит все солнце.
Но они не поднесли ему губки.
— Губку, — хотел он сказать. И — «я — император». — Он открыл рот. Но слова выговорились другие, и он был доволен, что они другие: ибо эти другие слова он очень любил, это были его любимые слова. Он думал, что произносит их очень громко, но стоявшие внизу ничего, кроме слабого стона, не услышали. Надо было очень близко поднести ухо к губам Нерона, чтобы услышать эти слова. Но если бы кто-нибудь поднес ухо к его губам, он услышал бы два слова, которые очень красиво выговаривал Нерон, почти в экстазе. Это были слова «thanatos» и «thalata» — греческие слова, обозначавшие «смерть» и «море», и так как мечта и ее осуществление слились для него воедино, то, вероятно, и оба слова спаялись в одно понятие. «Thanatos», — вздыхал он, и — «thalata», — и так хорошо выучил он заданный урок, что даже в предсмертные часы «th» звучало по всем правилам.
Столь же, сколь тих был Нерон, стал шумлив капитан Требон, когда ему ко рту поднесли влажную губку. К общей радости, он сызнова во весь голос начал проклинать все и вся, он ругал зрителей, солдат, своих сообщников, висевших рядом на крестах. Стражники находили, что это настоящий молодец, слава его в армии вполне им заслужена. Теперь уж наверняка можно сказать, что он продержится дольше всех, что он переживет ночь, и кто утверждает обратное, тот может отправляться восвояси, тот проиграл пари.
Больше всего досталось от Требона его сопернику Квадратусу.
— Солдаты, — крикнул он стражникам, — если вам придется взбираться на стены осажденного города и этот Квадратус подаст вам команду своим ржавым, как старое мельничное колесо, голосом, вы же с места не сдвинетесь от хохота, верно, а?
Квадратус же еще суше, чем всегда, ответил:
— Валяй, валяй, старина Требон! Выпусти побольше желчи, прежде чем подохнуть, чтобы собакам не было горько, когда они на свалке будут жрать твои внутренности.
Требон напряг волю. С большим усилием он собрал всю слюну, какую мог насосать в своем высохшем рту, нацелился и ловко, метко плюнул Квадратусу на самую середину лысины. Толпа взвыла от восторга, забила в ладоши. Даже солдаты смеялись, глядя, как Квадратус вытирает слюну с лысины. Квадратус сам был доволен, что Требон оживил зрелище казни, он понимал шутку, даже если ее пустили на его счет.
Он не обозлился на Требона.
Среди общего веселья, однако, крупная голова Требона неожиданно поникла, Требон замолк, застыл недвижимый.
Квадратус был разочарован. Неужели тот кончился? Он велел пощекотать Требона копьем. Требон не шевелился. Он приказал сломать ему ноги; ничто не помогало — Требон и в самом деле испустил дух. Популярный капитан, который так могуче, не зная никаких преград, шагал по земле, оказался слабее чахлого Кнопса и вялого Нерона и обманул тех, кто держал за него пари. Квадратус о смерти своего соперника сожалел по многим соображениям. Прежде всего Квадратус, несмотря ни на что, питал к нему товарищеские чувства и высоко ценил его, а кроме того, он ждал от казни своего соперника более длительного наслаждения.
Наступила ночь. На небе стоял лишь узкий серп луны, и тот был на закате. Капитан Квадратус приказал зажечь факелы. Его удручало, что Требон обманул его ожидания. Может быть, удастся раззадорить Кнопса, чтобы он отколол одно из своих знаменитых словечек. Он велел поднести еще раз ко рту Кнопса губку.
Но и Кнопс спасовал, и Кнопс замолк. Правда, в голове его еще копошились всякие мысли, но вряд ли мысли эти доставили бы удовольствие Квадратусу и другим, если бы Кнопс даже произнес их во всеуслышание. «Уже ночь, — думал Кнопс, — а я все еще не умер. Просто гнусно, какая сила сопротивления в таком слабом теле. Но это и хорошо. Мой маленький Клавдий Кнопс будет сильным мужчиной. Где ты, сыночек мой, и существуешь ли ты вообще? Ах, если бы я мог увидеть тебя, я тотчас же умер бы с миром».
И вдруг его охватила ненависть, гнев против Требона, который отнял у него твердую веру в существование сына и наследника. С неимоверными усилиями он пытался повернуть облепленную мухами голову в ту сторону, где висел Требон, чтобы излить на него свою ярость, свое негодование. Но шейные его мускулы были слишком слабы, язык, зубы и губы не повиновались, только землисто-зеленое лицо его, поросшее страшной щетиной, несколько раз жадно дрогнуло.
Неужели это конец, неужели бессильный гнев против Требона — последняя вспышка его, Кнопса, сознания? Внезапно ночь огласилась зовом, не громким, но очень ясным и внятным:
— Мир тебе, Кнопс. Умри с миром. У тебя родился сын, который будет помнить о тебе, здоровый, живой.
Лицо Кнопса больше не дрогнуло, и никто не знал, достиг ли этот голос его сознания: ибо, когда капитан Квадратус велел сломать ему ноги, оказалось, что и он мертв. Но если существовал в мире голос, который способен был проникнуть напоследок в его сердце и сознание, то это был только этот голос, голос Иоанна с Патмоса.
Да, Иоанн с Патмоса покинул Эдессу и прибыл в Антиохию, чтобы видеть смерть Теренция и его сообщников; и вон он сидит на вершине Лисьей горы, прямо на земле, и смотрит на кресты. Весь день он просидел здесь, все слышал и все видел. Многие узнавали его и заговаривали с ним, но он никому не отвечал. Он молчал все эти долгие часы; только Кнопсу он крикнул несколько лживых утешительных слов.
Была, стало быть, ночь, и, так как пари насчет того, кто умрет первым, а кто последним, решились, большинство зрителей разошлось. Факелы угасали, луна закатилась. Квадратус и стражники расположились прямо на земле, бражничали, играли в кости и тупо смотрели, как умирает Теренций.
Иоанн, глядя, как бьется на кресте Теренций, как он призывает смерть, испытывал одновременно и радость и сострадание. Стало холодно, Иоанн продрог, но он плотнее завернулся в плащ, съежился, но не ушел. Он хотел видеть конец этого жалкого Теренция, он хотел впитать в себя картину его смерти, не упустив ничего. Он чувствовал, что это поможет постичь ему мучительный, глубочайший вопрос: откуда исходит страдание и зло и зачем существует оно в мире? Если он хочет запечатлеть откровение, полученное им, благую весть, услышанную им, он должен неотступно смотреть на смерть этого Теренция.
Ясно увидел он себя человеком «Века пятой печати», проклятым и благословенным, обреченным жить и быть мертвецом в одно и то же время, и пятая печать, до сих пор закрытая для него, раскрылась ему. И эта жалкая обезьяна Нерона, — гласило откровение, — она также служила конечной победе разума.
И открылся Иоанну смысл загадочного и жуткого завета иудейских учителей: «Да послужишь ты господу и дурными твоими помыслами».
Без тьмы не было бы понятия о свете. Для того чтобы свет осознал себя, он должен иметь перед собою свою противоположность — тьму.
Теренций жил еще всю ночь. Только когда забрезжил рассвет, умер Максимус Теренций, бывший для многих миллионов людей много лет подряд императором Нероном.
За известную плату разрешалось приобрести тела казненных и похоронить их. По некоторым источникам, труп Теренция был якобы выкуплен за известную сумму у римских властей, снят с креста, обмыт и сожжен. Урна же отправлена в Рим.
Достоверно известно, что Клавдия Акта в своем поместье на Аппиевой дороге, в Риме, где стояла урна с прахом Нерона, установила вторую урну, которую хранила с почетом до конца своей жизни, — урну с прахом неизвестного, без надписи.
Сведения о Лже-Нероне можно найти у Тацита, Светония, Диона Кассия, Зонары и Ксифилина, кроме того, в Апокалипсисе Иоанна и в четвертой книге Сивиллы.