Теперь он часто улыбался хитрой, блаженной улыбкой. Он всегда знал, что злой каприз судьбы, не дававшей ему вопреки его дарованиям высоко подняться, не может длиться вечно. Он часто думал о сне, который приснился его матери, когда она носила его, Теренция, в своем чреве. Ей снилось, что она взбирается на высокую гору. Это был трудный путь, она чувствовала приближение болей и хотела лечь. Но какой-то голос приказал ей: «Подымайся выше». Она повиновалась, но вскоре, обессилев, опять захотела прилечь, тут снова прозвучал голос, и только у самой вершины ей позволено было родить сына. Прорицатель толковал этот сон так, что дитя, которое она носила под сердцем, подымется очень высоко. Вот почему ему дали претенциозное имя Максимус.
На Палатине ему строго-настрого, под угрозой смерти, наказали молчать о встречах с императором. Несмотря на это, раб Кнопс, видимо, о чем-то догадывался или даже что-то знал; его, должно быть, удивляли не только таинственные и продолжительные отлучки хозяина, но и заказы, которые Палатин внезапно стал делать маленькой, захудалой фабричке. Что касается решительной и умной жены Теренция Кайи, то от нее совершенно невозможно было сохранить все это в тайне. По ее настоянию он посвятил ее в то, что произошло с ним на Палатине. Но даже с нею он говорил об этом редко, неохотно, таинственно и никогда не открывал ей всего до конца. Ни разу он не сказал ей и лишь изредка признавался в этом самому себе, что вызовы в резиденцию императора были ему приятны. Напротив, когда она горько жаловалась на оскорбление его человеческого достоинства этой сволочью, которая сидит там, наверху, он как бы подтверждал ее слова мрачным молчанием. На самом же деле игра на Палатине все более становилась для него потребностью. Сходство с императором делало его счастливым, в глубине души он все более срастался со своей ролью.
Но вдруг наступил крутой поворот. В тот злосчастный день, когда гвардия взбунтовалась, император впал в тяжелую прострацию, и приближенные, желая его развлечь, позвали на Палатин горшечника Теренция. Парикмахер побрил его и причесал на обычный манер, но император внезапно решил оставить дворец и переселиться в Сервильянский парк. О горшечнике Теренции, который ждал в одном из помещений для прислуги, не вспомнила ни одна душа; его оставили в опустевшем дворце. Поздно ночью испуганный человек, о котором никто не позаботился, крадучись, покинул резиденцию императора и решил пробираться домой. Улицы опустели, никто не смел выйти из дому, опасаясь попасть в беду. Вдруг вблизи раздался звон оружия. Теренции спрятался в тень, но слишком поздно, он был схвачен вооруженными людьми, отрядом войск сената, которые подстерегали бежавшего Нерона. Со слезами уверял он, что он не император Нерон, а горшечник Теренции. Но солдаты не верили; разгневанные трусливым поведением человека, которому они столько времени оказывали почести как божеству, они издевались над ним и чуть-чуть не убили его. Лишь с трудом он упросил их отвести его домой. Там Кайя удостоверила, что трепещущий, полумертвый от страха человек — ее муж.
Кайе эти аудиенции на Палатине всегда внушали страх. Теперь, опасаясь преследования любимцев Нерона со стороны сената, она убедила смертельно напуганного Теренция немедленно бежать. На рассвете они прокрались к дому Варрона, своего покровителя. Сенатор, сказали им, еще ночью бежал из города на Восток. Они в страхе последовали за ним, догнали его, и все вместе перебрались через восточную границу.
Ныне все это было далеко позади. Теренции и Кайя жили спокойно, не без достатка, в этом белом и красочном городе Эдессе. Кайя гордилась тем, что она тогда так энергично снарядила в путь своего Теренция и увезла из опасного Рима. Она, конечно, чувствовала себя не очень хорошо среди варваров. Бурнусы и грязно-белые платья этого обезьяньего народа, часто попадавшиеся темно-коричневые лица не нравились ей, еда казалась невкусной. Кайя находила, что сирийцы и греки — обманщики, арабы и евреи дурно пахнут и суеверны, персы — сумасшедшие. Никогда она не научится странному говору этих варваров, быстрой болтовне сирийцев, небному и гортанному лепету арабов, никогда не привыкнет ко всему этому варварскому миру, к цветнокожим, к священным рыбам, к алтарю Тараты и ее непристойным символам, к обезьянам и верблюдам, к жуткой степи, которая без конца и края тянется на юг.
Теренции же, напротив, быстро и хорошо сжился с Востоком. О делах он заботился еще меньше, чем в Риме, делами занимались Кайя и раб Кнопс. Сам он расхаживал по городу с таинственным и значительным видом, устраивал празднества своего цеха, рассуждал о политике. Здесь не обращали внимания на нечеткое произношение звука «th», здесь у Теренция была благодарная, внимательная аудитория. Правда, в присутствии Кайи он бранил проклятый Восток, но когда она видела, как важно он шествовал по холмистым улицам Эдессы, как его со всех сторон приветствовали, ей казалось, что, несмотря на свой высокомерный, недовольный вид, он чувствует себя, точно рыба в священном пруду богини Тараты; и его хорошее самочувствие заставляло ее забывать, как ей самой скучно и неприятно здесь на Востоке.
Однако за ворчливостью Теренция крылось больше подлинного озлобления, чем она предполагала. Теренции чувствовал, что стареет, а его дарования все еще не оценены по заслугам. Что за радость — играть роль великого человека здесь, среди варваров, перед несколькими грязными, необразованными ремесленниками! Ах, пора его цветения была там, в Риме! С жгучей тоской думал он о часах, проведенных на Палатине. Особенно один случай рисовался ему, чем дальше, тем все чаще. Однажды император Нерон ради потехи заставил горшечника Теренция прочесть вместо себя послание сенату. И вот горшечник Теренции стоит перед сенаторами в императорской пурпурной мантии и читает послание императора безмолвным людям, застывшим в смирении и покорности. Теперь, в Эдессе, это выступление перед сенатом казалось ему вершиной всей его жизни. Он забыл, как жалко трепетал от страха, по крайней мере в начале своей речи, забыл, как у него подгибались колени, сосало под ложечкой, в животе поднялись колики. Он помнил только, что во время речи уверенность его росла и крепла. Он видел перед собой благоговейные лица сенаторов, все приняли его за подлинного Нерона. Да так оно и было: он действительно был тогда Нероном.
Трудно ему было хранить в тайне это огромное переживание, но он превозмог себя, он не доверил его даже Кайе. Не только потому, что такая болтливость грозила смертью, но прежде всего потому, что он боялся, как бы эта великая минута не утратила своего блеска, не потускнела, расскажи он о ней такому прозаическому человеку, как его жена. Кайя, конечно, увидела бы в его повести только наглую шутку, которую император позволил себе по отношению к своему сенату, и опасность для самого Теренция, жалкого орудия этой шутки. Она увидела бы в нем лишь подражавшую Нерону обезьяну и никогда не поняла бы, что в тот час, перед сенатом он был подлинным Нероном. Поэтому он не поддался искушению, ничего не рассказал Кайе, стоически хранил молчание.
Молчал он и в Эдессе. Но порой его слишком мучила тоска по утраченному счастью. Тогда он уединялся и вновь разыгрывал свое выступление перед сенатом. Он очень любил Лабиринт — громадный грот, высеченный в скале, на берегу Скирта, с бесчисленными извилистыми ходами, с хаосом лестниц, галерей, пещер. Три тысячи таких пещер, по слухам, насчитывал Лабиринт, и в самой последней, самой недоступной жил в древние времена безобразный сын бога-быка Лабира, тоже наполовину бог, наполовину бык, питавшийся мальчиками и девочками, которых он насильно отбирал у народа. Впоследствии эти громадные подземелья служили гробницей для древних царей, и еще теперь жили там их тени. Тайна и ужас окружали Лабиринт, и тот, кто неосторожно, не зная сложной системы ходов, осмеливался проникнуть слишком глубоко, мог не найти дороги обратно и погибнуть. Теренций любил это место, он спускался вниз все глубже, величием и тайной веяло из этой глубины, и постепенно он начал разбираться в хаосе переходов лучше, чем другие. Здесь, где бродили тени древних великих царей, он осмеливался снова быть Нероном — держал речь перед невидимым сенатом, и когда его слова глухо отдавались в пустоте, он чувствовал близость богов.
Однажды играющие дети дерзнули углубиться в пещеру дальше обычного. Изнутри, из глубины, они услышали звуки глухого голоса и в ужасе побежали обратно. С любопытством и страхом ждали они у входа. Но когда они увидели вышедшего из пещеры горшечника Теренция, напряженное боязливое ожидание разрядилось смехом, они стали передразнивать его, подражать его величавой осанке, его важной походке, бежали за ним, потешались, стараясь говорить глубоким басом. В тот день Теренций, охваченный стыдом и отвращением, так сильно почувствовал пустоту и безнадежность своей теперешней жизни, что ему захотелось снова бежать в пещеру и там умереть.
После этого происшествия он решил навсегда забыть Палатин. С удвоенным усердием учил он наизусть классиков, с ожесточенной энергией занимался делами цеха и добился того, что воспоминание о Риме возвращалось к нему все реже.
4. ДЕРГУНЧИК ВЫПРЯМЛЯЕТСЯ
В конце апреля, во время обычной инспекционной поездки, губернатор Цейон решил отправиться в Эдессу и сделать смотр римскому гарнизону, с пребыванием которого городу приходилось мириться в силу «договора о дружбе», заключенного с римским императором.
За короткий период пребывания на посту губернатора Цейон еще более укрепился в своих взглядах на Восток. С этим Востоком, говорили ему, нельзя справиться, если держаться традиционной жесткой римской линии; эта страна, мягкая и скользкая, как угорь, увертывается от всякого грубого прикосновения. Это верно, что добрые римляне — Помпей, Красс и многие другие — сломали себе зубы на этом мягком Востоке. Но римские методы были слишком прямолинейны только для тогдашнего времени; теперь, имея у себя в тылу замиренную провинцию Сирию и семь легионов, можно было позволить себе показать римский кулак проклятой восточной сволочи.
— Любопытно знать, мой Цейон, — сказал ему, скептически улыбаясь, император Тит на прощальной аудиенции на Палатине, — как вы теперь справитесь с нашим милым Востоком?
Цейон выпрямился.
— Клянусь Юпитером, ваше величество, Цейон справится.
Город Эдесса встретил наместника императора корректно и с почетом. Царь Маллук прислал подарки: ковры, жемчуга, отборных рабов и рабынь. Маленький, неестественно прямой Цейон принимал приветствия от властей. На своем жестком греческом языке произносил он скрипучим голосом предписываемые этикетом вежливые ответы.
Варрон, снова удалившийся вскоре после визита к губернатору в свои владения под Эдессой, с удовольствием предвкушал новую встречу со своим старым другом-врагом; но ни на официальных приемах, ни во время смотра войск не представилось случая для новой беседы. Лишь на третий день после пиршества, данного Цейоном в честь виднейших граждан Эдессы, поздно вечером они улучили часок для разговора наедине.
И вот они сидят во флигеле дворца, предоставленного в распоряжение губернатора царем Маллуком, — в маленькой, по-арабски обставленной комнате, с прекрасными коврами, статуями диковинных звездных богов, с орнаментами и надписями на чужеземных языках. Тяжелые благоухания наполняли комнату. Варрон вполне соответствовал этой обстановке, но маленький, напряженно вытянувшийся губернатор, с его подчеркнуто римской внешностью, производил здесь странное, почти смешное впечатление, ему было явно не по себе. Варрон, как бы утешая его, сказал, что к Антиохии трудно привыкнуть, но это только вначале, мало-помалу начинаешь любить Восток. Он перечислил преимущества Востока, его Востока: легкость жизни, пышность ее. Он вспомнил о резком выпаде губернатора против Дафне, предместья города Антиохии.
— Согласен, — защищал он свой город, — наша Дафне беззастенчива. Но разве не великолепно именно это царственное бесстыдство, с которым люди здесь обнаруживают свои естественные инстинкты и гордятся ими?
Цейон ничего не ответил. Он явно страдал от тяжелых благовоний, наполнявших комнату, и распорядился раздвинуть ковры, впустить свежий воздух. Теперь Варрон слегка поеживался от холода, Цейон же почувствовал себя бодрее.
— Было бы все же неплохо для вас, мой Варрон, — сказал он наконец, прервав молчание, — оторваться от вашей Дафне и хотя бы на короткое время вернуться в Рим.
— Я обстоятельно и серьезно обдумаю ваше предложение, — улыбаясь, ответил Варрон. — Это, между прочим, один из тех ответов, — прибавил он весело, — которые вам здесь, на Востоке, придется часто слышать.
Красные пятна на лице губернатора обозначились резче, шутка Варрона, по-видимому, его рассердила. Он вытянулся, заметно было, что он внутренне напрягается для прыжка, и сухо сказал:
— Вы знаете, мой Варрон, что завтра я возвращаюсь в Антиохию. Я был бы вам обязан, если бы вы уладили вопрос об уплате налога, пока я еще здесь, в Эдессе.
— То есть сегодня вечером? — с улыбкой спросил Варрон.
— Да, — деловым тоном сказал губернатор.
Варрон, сидевший на восточный манер, принял еще более ленивую позу.
— Этот вопрос, — сказал он добродушно, — обсуждается на все лады уже столько лет! Да и не такое уж значение имеют эти спорные шесть тысяч для казны императорской провинции Сирии.
— Я тем не менее был бы вам обязан, — твердо настаивал Цейон, — если бы вы теперь же приняли решение.
Варрон покачал своей массивной головой, несколько раз смерил Цейона испытующим взглядом своих удлиненных карих глаз. Кто это сидит перед ним? Дергунчик, его школьный товарищ? Или римский губернатор, представитель теперешнего узконационалистического режима, враг Востока? В тоне светской беседы он ответил:
— Под угрозой разгневать вас, моего доброжелателя и друга, я вынужден, однако, отказаться от немедленного решения. На этом Востоке, — прибавил он успокоительно и шутливо, — я стал наполовину восточным человеком, то есть стопроцентным медлителем.
Но Цейон деревянно, упрямо настаивал:
— И все же мне приходится просить вас ответить по-римски ясно, без проволочек. Я велел еще раз доложить мне это дело, я сам изучил документы. Все, что можно сказать по этому поводу, уже десятки раз сказано. Я заявил моим подчиненным, что не вернусь в Антиохию без вашего окончательного ответа.
Варрон слегка побледнел. Это уже говорил не Дергунчик, это говорил новый Рим. Оба все еще сидели. Цейон, маленький, неподвижный, выпрямился на низком арабском кресле.
— А что бы вы сделали, мой Цейон, — спросил Варрон, все еще дружески, почти с улыбкой, — если бы я сказал «нет»?
Губернатор поджал губы, затем, по-военному отрубая слова, но негромко, ответил:
— Мне пришлось бы тогда привлечь вас к суду.
На какую-то долю секунды чувство безмерного удивления заглушило досаду Варрона. Но он тотчас взял себя в руки и приказал себе не терять головы, мыслить логически. «Вот оно что, подумал он. Значит, все же не Рим говорит здесь, а Дергунчик. Случилось именно то, чего я опасался в свою первую встречу с Цейоном в Антиохии. Дергунчик, это ничтожество, позволил себе увлечься и сделал глупость. Он зашел дальше, чем сам того хотел. Теперь ему уже трудно отступить. Он и в самом деле вызовет меня в суд, а если я не приду, пошлет за мной солдат. Это было бы безумием, но Дергунчик это сделает. Так люди пускаются в самые несуразные авантюры. Но я не последую за ним по этому пути. Я не потеряю головы. Рассудок повелевает уступить. Я уступаю. На этот раз».
— Если уж вам, моему другу и доброжелателю, — покорно, с налетом иронии произнес Варрон, — это кажется важным, то я пошлю вам эти шесть тысяч. Прикажите, пожалуйста, приготовить расписку.
Поговорили еще несколько минут о посторонних вещах, затем пожелали друг другу спокойной ночи и расстались.
За эти шесть тысяч ты заплатишь проценты, Дергунчик, или кто бы ты там ни был, решил про себя Варрон. Он приказал нести себя домой по холмистым улицам Эдессы.
5. ВАРРОН ОБДУМЫВАЕТ ПЛАН
Назавтра рано утром, он послал губернатору шесть тысяч сестерций. С нетерпением ждал он возвращения посланца. Цейон и в самом деле взял шесть тысяч сестерций, посланец принес расписку. Варрон жадно, с непонятным удовлетворением осматривал документ. Громко, со зловещей усмешкой прочел он текст: «Л.Цейон, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л.Т.Варрона шесть тысяч сестерций инспекционного налога». Затем еще в постели, очень возбужденный, Варрон продиктовал секретарю письмо, в котором приносил жалобу римскому сенату на несправедливое двойное обложение. Раньше, чем высохла подпись, он послал этот протест в Рим со специальным посланцем.
Покончив с этим делом, он велел впустить толпу клиентов, которые ждали разрешения присутствовать при его вставании. Он размахивал перед ними распиской Цейона, давал ее прочесть то одному, то другому, сам прочитал ее вслух.
— Новый губернатор, — смеялся он, — это, доложу я вам, фигура! Он послал бы за мной солдат, если бы я не заплатил.
Варрон испытующе смотрел на лица своих людей: как кто будет реагировать. Люди стояли смущенные, не зная, чего от них ждут. Некоторые неестественно, принужденно смеялись, другие выказывали возмущение, все были подавлены. Варрон ходил между ними, похлопывал по плечу то одного, то другого, говорил, глядя в упор на каждого:
— Новый губернатор — с ним шутки плохи.
И он вглядывался в лица своих приближенных.
Он уже собирался отпустить их, как вдруг его взгляд упал на человека, которого он до сих пор не замечал. Человек этот стоял с замкнутым выражением лица, высокомерно подняв брови над близорукими серыми глазами, слегка скривив рот, скорее удивленно, чем возмущенно. Опять, как в то утро, четырнадцать лет тому назад, Варрона изумило горделиво-недовольное лицо с блекло-розовой кожей и рыжеватыми волосами. Да, именно так выглядел император Нерон, его император, когда он замыкался в себе. Именно так он воспринял бы рассказ об этом оскорблении, если бы он еще жил, если бы Варрон мог ему рассказать. Вот с таким же капризным и вызывающим выражением он выпячивал вперед толстую нижнюю губу: делайте, что хотите, — меня ведь это не касается...
Варрон вспомнил, как Нерон забавлялся обезьяньим искусством этого человека, как заставлял прыгать его вместе со своей обезьяной. И Варрон усмехнулся про себя. Но еще прежде, чем внутренняя усмешка отразилась на его лице, он стер ее, и на какую-то долю секунды его живое лицо окаменело, точно маска.
В это мгновение ему привиделось многое.
Затем он снова повернулся к своим клиентам. Незаметно он втянул теперь в беседу человека с близорукими серыми глазами. Начал выказывать к нему интерес. Усиленный интерес. Наконец, развернул перед этим маленьким горшечным мастером, жившим его милостями, все чары своего обаяния, которые он обычно пускал в ход лишь перед восточными царями, жрецами да еще разве перед женщинами.
Он хитро выведал у него все самое сокровенное. Он так растормошил польщенного Теренция, что тот заговорил с ним, как с равным, стал излагать ему свои взгляды на жизнь, политику, искусство. Сердце Теренция принадлежало театру. Он заговорил об артисте Иоанне из Патмоса, который давно уже ушел со сцены и тихо жил в Эдессе в качестве частного лица. Теренций много лет тому назад видел Иоанна в Антиохии в роли Эдипа. Его, Теренция, откровенно заявил он, разочаровало столь прославленное искусство этого человека. Теренций сам занимался литературой и театром, как, быть может, известно его покровителю, сенатору; он помнит наизусть целые страницы из классиков, он много думал об Эдипе и, например, о том, как нужно произносить большую речь Эдипа, начинающуюся словами: «Что здесь свершилось, было справедливо, в противном ты меня не убедишь». Он разболтался вовсю, но вдруг спохватился, испугавшись своей смелости, — он боялся увидеть если не издевку, то, по крайней мере, усмешку на лице сенатора. Однако ничего подобного не случилось. Варрон слушал его с совершенно серьезным видом, затем пригласил в ближайшие дни пообедать с ним и подробно изложить ему свои идеи и прежде всего свое мнение о правильном чтении упомянутых стихов Эдипа.
Теренций, почти удрученный таким счастьем, испытывал в то же время некоторое беспокойство. Его не удивляло, что им интересуются, он был образованным человеком, с самостоятельным кругозором, с значительными идеями. Но когда с ним разговаривал человек такого сана, как сенатор, его против воли охватывали почтительность, преданность, легкий страх. Ведь, в конце концов, его отец был еще рабом в семье Варрона. И когда теперь Варрон пригласил Теренция в ближайшие дни пообедать с ним и подробнееизложить ему свои взгляды, к его восторгу примешивалась захватывающая дух боязнь, почти как в те времена, когда император Нерон требовал его к себе.
Варрон, отпустив своих клиентов, еще раз достал расписку в получении шести тысяч сестерций налога, взял ее в руки и, держа на некотором отдалении от глаз — он становился дальнозорким, — стал ее изучать буква за буквой. На обратной стороне листка он провел черту и, разделив таким образом лист на две графы, надписал очень мелко: «Прибыль», «Убыток», и в графу «Прибыль» занес: «Некая идея». Затем он открыл в стене тщательно замаскированную дверцу и из тайника достал ларец. Ларец был небольшой, но очень ценный, работы Мирона, с изображением подвигов аргонавтов. Варрон повсюду возил этот ларец с собой. Он отпер его, достал бумаги, находившиеся в нем, нежно погладил их. Здесь было весьма доверительное письмо к нему Нерона и стихи, посвященные ему императором, здесь было письмо покойного царя парфянского, Вологеза, в котором повелитель парфян благодарил Варрона и выражал свое восхищение той мудростью, с которой Варрон способствовал окончанию войны между Римом и парфянами. Здесь же было несколько секретных строк, набросанных фельдмаршалом Корбулом, который вел эту войну на стороне римлян и, несмотря на победу, кончил плачевно. И многое другое было в ларце. К этим документам, очень для него дорогим, Варрон, улыбаясь, присоединил расписку Дергунчика; затем запер ларец и снова его спрятал.
Теренций между тем вернулся в свой дом на Красной улице. Он старался скрыть от Кайи и раба Кнопса как свой восторг, так и свою подавленность. Удовольствовался тем, что рассказал им обоим с хорошо разыгранным гордым безразличием, как был поражен Варрон его политической и литературной осведомленностью; сенатор даже пригласил его пообедать с ним, чтобы подробнее поговорить на эти темы. Кайя, суровая, сухая и прозаичная, как всегда, сказала, что следует быть осторожным: как бы Теренций тут не попал впросак. Она слышала, что между Варроном и губернатором возникла ссора, и такому маленькому человеку, как ее Теренций, надо держаться от всего этого возможно дальше. Теренций с досадой слушал, как собственная жена называет его маленьким человеком.
Конечно, она была неправа. Обед у Варрона прошел очень приятно. Сенатор с интересом слушал политические рассуждения своего клиента, велел ему прочесть стихи Эдипа, как тонкий ценитель похвалил чтеца, и Теренций расстался с ним, весьма удовлетворенный.
6. ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ ТЕРЕНЦИЯ
Между тем в городе Эдессе все упорнее распространялись слухи о том, что из дворца римского правительства в Антиохии повеял новый, злой ветер. То, что Варрона, этого виднейшего гражданина Эдесского государства, вынудили платить двойные налоги, возбуждало опасения и досаду. Во что превратится торговля Эдессы с провинцией Сирией, если такое двойное обложение будет возведено в принцип? Граждане Эдессы рассказывали друг другу, будто новый губернатор намерен усилить римские гарнизоны в Эдессе, Самосате, Каре, Пальмире и таким образом еще более ослабить суверенитет маленьких государств Месопотамии, с которыми и без того не очень-то церемонились.
При таких обстоятельствах вольноотпущенникам и другим агентам Варрона не приходилось особенно утруждать себя, чтобы натолкнуть население Междуречья на горькие сопоставления между нынешним властителем, императором Титом, его чиновниками, и добрым, все еще оплакиваемым Нероном. Как этот блаженной памяти император благоволил к Востоку! Как он способствовал всякого рода мероприятиям и льготам, культурным и торговым отношениям между Месопотамией и Сирией! Это был настоящий император, и его любили уже ради той пышности, которая окружала его, его министров, генералов, губернаторов. Роскошь его игрищ, тот факт, что он собственной особой перед всем народом выступал на сцене, — всем этим он завоевал огромные симпатии здесь, в Междуречье. Все, даже население Парфянского царства, пришли в восхищение, когда он пообещал, что в один прекрасный день покажет свое искусство и Востоку. В нем поистине видели второго Александра, пришедшего не для того, чтобы поработить Восток, а для того, чтобы слить Восток с Западом. Новые же властители, Флавии, с самого начала не скрывали, что жители Востока были для них варварами, годными лишь на то, чтобы всеми способами их эксплуатировать. То, что им теперь послали в Сирию этого отталкивающего Цейона, опять-таки доказывает злую волю римского правительства. Снова оживало сожаление об исчезнувшем императоре.
— Да, если бы жив был Нерон! — мечтательно вздыхали горожане, собиравшиеся на закате солнца у колодцев, а вечером в тавернах. Пока эти слухи и толки распространялись между Евфратом и Тигром, сенатор Варрон вторично пригласил Теренция на обед. На этот раз они были одни. Варрон был молчалив, погружен в свои мысли, чем-то занят. Он обращался с Теренцием очень почтительно, словно с начальником, прерывал беседу длинными, гнетущими паузами. Хотя Теренций понимал толк в торжественности и чувствовал себя польщенным, все же он не мог избавиться от ощущения подавленности.
После обеда, за вином, Варрон сказал внезапно с осторожной, хитро-конфиденциальной улыбкой:
— Я вижу, вы все еще предпочитаете вашу смесь всякому другому вину.
Он велел приготовить ту смесь, которую изобрел император Нерон: эта смесь и ее название были одними из немногих пережитков эпохи императора, не тронутых преемниками после его свержения; напиток этот знал каждый, в том числе, конечно, и Теренций. Он широко раскрыл глаза, он ничего не понимал. Странные слова могущественного сенатора и дружеский тон, которым они были произнесены, привели его в смятение, граничащее с одурью. Но Варрон продолжал с ноткой смирения в голосе:
— Быть может, я разрешаю себе слишком большую интимность, но я должен, наконец, высказать то, что уже несколько недель меня и подавляет и воодушевляет и что, наконец, стало для меня очевидным: я знаю, кто тогда, после мнимой смерти императора Нерона, бежал ко мне, под мою защиту.
Для того, чтобы понять скрытый смысл этих неожиданных слов, нужен был человек быстрого, острого ума, а таким человеком горшечник Теренций не был. Но слова Варрона задели самое глубокое, самое затаенное в его душе: жгучее честолюбие, тоску по прошлым дням его величия на Палатине. Поэтому слова Варрона мгновенно воскресили в душе Теренция насильственно подавляемые воспоминания о его величественном выступлении перед сенатом, сразу вспыхнула безумная надежда, что эти знаменательные времена могут вернуться. Поэтому он понял темные слова сенатора гораздо быстрее, чем тот этого ожидал; он воспринял их всеми фибрами своей души и впитал в себя до последней капли их отрадный смысл. Кто-то разгадал его, кто-то понял: тот, в ком было так много от плоти и крови Нерона, должен действительно быть Нероном.
Еще переполненный до краев невиданным блаженством этой минуты, он уже чувствовал, однако, как в нем просыпается вся его врожденная хитрость, подсказывавшая ему, что лучше притвориться и лишь в последнюю минуту открыть свое подлинное "я". Поэтому он продолжал прикидываться дурачком, сказал, что не понимает, куда клонит его великий покровитель, и зашел, наконец, так далеко, что Варрон уже испугался, как бы не сорвалась его затея. Сенатор сделал еще последнюю попытку. Он смиренно просит извинения, сказал он, за то, что нарушил дистанцию между собой и своим гостем. Может быть, император думает, что рано еще предстать перед римлянами во всем своем блеске? Может быть, он хочет навсегда отвернуться от мира, в наказание за то, что мир посмел не узнать его? Он, Варрон, просит прощения, если слишком смело приподнял завесу над тайной.
Но теперь испугался Теренций: если упустить момент, то этот единственный случай навсегда от него ускользнет. Он мгновенно перестал прикидываться, улыбнулся мальчишески, добродушно, хитро, как иногда — он это видал, — улыбался император Нерон. Он подошел походкой Нерона к сенатору, жестом Нерона похлопал его по плечу и сказал неповторимым, спокойно-высокомерным тоном Нерона:
— Почему бы, мой Варрон, мне тебя не простить?
Варрон, надо сказать, знал, что подлинный Нерон никогда не поступил бы так в подобной ситуации. Он скорее привел бы какую-нибудь греческую цитату, сопровождая ее отрицательным, как бы зачеркивающим слова собеседника жестом. Но внешность этого человека была так поразительно похожа на внешность императора, покойный Нерон, его голос, его интонация, его походка вдруг с такой силой ожили в этой комнате, что Варрон испугался, ему стало не по себе: быть может, его идея слишком уж хороша и слишком велики ее последствия? Он взял себя в руки и сказал:
— Да, дорогой Теренций, вот оно, значит, как.
И остаток вечера он уже снова был важным вельможей и разговаривал с Теренцием, как со своим клиентом — снисходительно, деловито.
Но горшечник Теренций увидел то, что увидел, и услышал то, что услышал. Он так был уверен в своей удаче, что внезапная перемена в обращении со стороны Варрона не могла ослабить охватившего его чувства счастья.
7. ВАРРОН РЕШАЕТСЯ СЫГРАТЬ ШУТКУ
Дойдя до этого предела, Варрон нашел, что пора серьезно взвесить, следует ли приводить в исполнение задуманный план. Прежде всего следовало хорошенько продумать, какие шансы на успех были у его Нерона.
Шансы у него были. Народ никогда не верил, что Нерон действительно убит. Не может быть, рассуждали в народе, император Нерон слишком умен, чтобы ему не удалось ускользнуть от противников. В особенности на Востоке твердо верили, что Нерон скрывается, с тем чтобы в один прекрасный день снова предстать во всем своем блеске и величии. Если теперь, в этой благоприятной обстановке, появится человек с внешностью Нерона, а за ним будет стоять Варрон, который так хорошо знает душу покойного императора, — если этот человек появится на независимой территории, где он будет трудно досягаем для Рима, то такой Нерон, безусловно, сможет продержаться долго и наделать немало хлопот губернатору пограничной провинции, а может быть, даже и самому Палатану.