Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лже-Нерон

ModernLib.Net / Историческая проза / Фейхтвангер Лион / Лже-Нерон - Чтение (стр. 14)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Историческая проза

 

 


Он победил. Найденное им решение глубоко интересной проблемы было проверено, оказалось правильным, его метод навсегда сохранит название «тактики Фронтона». И что же? Чем он заплатил за эту «победу»? Мечта о спокойной, мудрой старости развеяна, его «Учебник» никогда не будет закончен, тысяча или на худой конец двести — триста приятных ночей с Марцией канули в вечность, многое другое кануло в вечность. Но Нерону удастся продержаться несколько дольше, а в военных академиях будут говорить о «тактике Фронтона».

Он был глупцом. Сорок восемь лет! Он мог прожить еще тридцать. Проклятый Восток! Какое ему, Фронтону, дело до Нерона и Суры? Ему не следовало заражаться бессмысленной энергией глупцов, окружавших его. Он усмехнулся, в этой усмешке был юмор отчаяния. Флавии, значит, правильно утверждали в своем «Наказе»: в случае сомнения лучше воздержаться, чем сделать ложный шаг.

Его снова вырвало, он заметался, застонал. Последние слова, которые удалось уловить вернувшемуся лейтенанту Люцию в предсмертном лепете стонавшего, плевавшего кровью Фронтона, были:

— Правильно или неправильно... Все гной и дерьмо...

Когда Варрон узнал о победе под Сурой и о смерти Фронтона, его бросило в жар и холод. Значит, и Фронтон, холодный, расчетливый Фронтон, перешел на его сторону. Перешел на его сторону и умер. Это была издевка судьбы — подарить ему друга и вместе с ним важную пограничную крепость Суру, но в тот же момент отнять этого друга, единственного, который понимал его.

Он думал о том, как много прошло времени, прежде чем разговор, который он мысленно вел с Фронтоном многие годы, вылился в слова, произнесенные вслух. Он думал о том, как сдержанно, намеками выказывал ему свою дружбу Фронтон, как много понадобилось времени — это время длилось до самой смерти Фронтона, — пока его дружба претворилась в действие. Ясно, до мельчайших подробностей, видел он перед собой человека с седыми, отливающими сталью волосами, видел, как он машинально передвигал мяч ногой, обутой в светло-желтую сандалию, в сферистерии фабриканта ковров Ниттайи, как он задумчиво прислушивался к его, Варрона, словам, улыбался ему. Так живо чувствовал Варрон присутствие друга, что он, дальнозоркий, невольно откинулся назад, чтобы лучше видеть Фронтона. И с ним произошло то, что бывало с ним очень редко: он почувствовал раскаяние. Он раскаивался, что не насладился этой дружбой. Ему было жалко каждого упущенного часа, который он мог бы провести с покойным.

Не он один потерял друга. Что будет с Марцией теперь, когда Фронтона не стало?

Раньше, чем он собрался к дочери, к нему явилась испуганная служанка. С императрицей творится что-то неладное. Девушка не знала, что делать. Она не смела доверить то, что видела и слышала, никому, кроме самого Варрона. Дело в том, что с Марцией, когда она узнала о смерти полковника Фронтона, приключился припадок, она стала истерически смеяться, пронзительно вскрикивать, это продолжалось долго. Когда припадок кончился, она заперлась, и вот уже несколько часов она сидит, ничего не ест, не отвечает на вопросы. Но служанка слышала, как она разговаривает сама с собой.

— Что же, — спросил Варрон, когда девушка запнулась, — что же она говорит?

— Вот в этом-то и дело, — колеблясь, ответила девушка. — Я не смею никого впускать в соседнюю комнату. Она говорит такие странные вещи.

— Что же? — нетерпеливо настаивал Варрон.

Девушка отвернулась.

— Это... это неприлично, я не все понимаю, и трудно даже представить себе, чтобы императрица говорила такие непристойности.

Варрон пошел сам узнать, в чем дело. И действительно, сквозь запертую дверь доносились слова, непристойные слова. Циничные, грубые, ласкательные имена. Это были имена, которыми покойный называл Марцию в часы любви. Марция обменивалась словами ласки со своим умершим другом, покойный говорил с ней, как он привык, и она отвечала по-своему.

Отцу не удалось проникнуть к Марции. В конце концов пришлось взломать дверь. Марция была в оцепенении, она потеряла рассудок, и когда отец попытался приблизиться к ней, она начала истерически кричать.

Варрон, таким образом, остался один, как перст.

Он страдал. Но если бы боги позволили ему снова обрести друга и дочь с условием отказаться от Суры, он удержал бы Суру и отказался бы от дочери и друга. С тех пор как корабли были сожжены, он, очертя голову, ринулся в борьбу. Он поставил на карту свои деньги и имущество, достоинство, имя, принадлежность к западной цивилизации, свою дочь и своего друга и готов был, если придется, пожертвовать еще большим: ногой, рукой, глазами, жизнью.

Вернувшись с похорон Фронтона, он достал из ларца с документами расписку о взносе шести тысяч сестерций. В графу «Убыток» он записал: «Марция сошла с ума. Фронтон погиб», в графу «Прибыль»: «Завоевана Сура».


2. НЕВЕРУЮЩАЯ

После завоевания Суры оба берега Евфрата и все Междуречье, от армянской границы и до самой арабской, формально признали римским императором варроновского Нерона.

Среди всеобщего ликования голоса скептиков раздавались редко. Но была женщина, которую и самая блестящая победа не могла бы заставить поверить, что боги будут долго еще покровительствовать мнимому императору. То была женщина, с которой жил Нерон, пока ему угодно было оставаться в шкуре горшечника Теренция: Кайя.

Кайя, со времени последней своей встречи с Теренцием, точно забитое животное, жила в полном уединении, растерянная, впавшая в отчаяние. Всеобщее торжество, мнимая милость богов выгнали ее из норы, в которую она забилась, ибо она была уверена, что это кажущееся счастье — начало катастрофы.

Она явилась в дом сенатора Варрона. Ему не было неприятно ее посещение. Теперь, когда господство его Нерона было закреплено, по крайней мере на несколько месяцев, у него оставалось достаточно досуга, чтобы заняться внутренним положением, теми опасностями, которые крылись в природе его «создания». Угар победы мог завлечь «создание» в такую бездну глупости, что оно возмутилось бы против своего «создателя», — такая возможность не была исключена, На этот случай не мешало обезопасить себя, подготовить путы, которыми в случае надобности можно было бы связать «создание». Поэтому Варрон принял Кайю.

Женщина производила впечатление обезумевшей, одичавшей.

— Что вам нужно от моего Теренция? — набросилась она на сенатора. — Мало вам того, что вы тогда в Риме сбили его с толку? Зачем вы снова втягиваете его в свою игру?

Варрон спокойно выслушал ее.

— О ком ты, собственно, говоришь, добрая женщина? — спросил он. — Об императоре Нероне? Знаешь ли, что по закону тебя следовало бы за такие слова подвергнуть бичеванию и казнить?

— Убейте меня, — крикнула Кайя, — пусть глаза мои не видят, что вы тут натворили!

Сенатор был удивлен.

— Ты не веришь, — спросил он, — что он — император Нерон?

Кайя взглянула на него с ненавистью, прохрипела:

— Не напускайте туману. Меня вы не одурачите!

— Послушай-ка, милая Кайя, — серьезно и настойчиво сказал сенатор. — Ведь тебя и твоего Теренция я знаю с давних пор, и я лучше, чем кто-нибудь другой, знал и императора Нерона. И вот, — он подчеркивал каждое слово, — Теренцию известны такие вещи, которых, кроме императора Нерона и меня, никто знать не мог.

— Значит, все-таки кто-то третий знал о них, — упрямо ответила Кайя. — А Теренций подслушал их и подхватил. Да не говорите же вы со мной, как с какой-нибудь идиоткой! Ведь быть того не может, чтобы такой человек, как вы, дал обвести себя вокруг пальца.

— А разве не может быть, — терпеливо продолжал уговаривать ее Варрон, — что человек, который вернулся тогда из Палатинского дворца, был в самом деле император?

— Этому вы и сами не верите, — резко ответила Кайя. — Ведь он спал со мной и до того и после того, и это был тот же самый человек. Точно так поворачивал меня Теренций, когда кое-чего от меня хотел, — это бывало довольно-таки редко, — и точно так щипал меня за правую грудь. Откуда мог знать император Нерон, как это проделывал мой Теренций? Объясните мне это, пожалуйста. И чтобы я больше не давала ему белья с зелеными пятнами, сказал он мне в ночь смерти Нерона. Трудно поверить, чтобы император в последнюю ночь на Палатине именно об этом разговаривал с ним. А как он грубо бранился за то, что я положила слишком мало чесноку в жаркое из козьей ноги, и что, мол, это уже в четвертый раз за месяц, — настоящий Нерон не мог бы так ругаться, да и знать об этом не мог.

— Это не лишено некоторого смысла, — признал Варрон после хорошо разыгранного размышления. — Об этом и в самом деле надо подумать. Покамест оставайся у меня в доме. Мне придется еще часто об этом говорить с тобой.

Кайя сказала:

— Обещайте мне, что с ним не случится ничего плохого, когда все кончится. Однажды вы оказали ему покровительство. Этого я не забуду. Если вы дадите мне такое обещание, я останусь у вас в доме и буду делать все, что вы найдете нужным.

Варрон обещал. Он был доволен, что может приютить у себя эту женщину как свидетельницу, которая пригодится ему, если «создание» в один прекрасный день взбунтуется.


3. ДВА ПРИЯТЕЛЯ

Был еще один человек, которого, как это ни странно, именно в тот момент, когда всеобщее ликование достигло наивысшего предела, стали одолевать сомнения насчет судьбы Нерона. Это был Кнопс. Он знал жизнь, его чутье подсказывало ему, когда вещи или люди начинали загнивать. Тот же инстинкт, который так долго заставлял его верить в счастливую звезду его господина, теперь говорил, что вершина достигнута, что Теренций, как перезрелый плод, начинает попахивать гнилью.

То, что горшечник Теренций вот уже несколько месяцев был для целого края императором Нероном и держал в страхе обширную территорию вплоть до резиденции Тита, само по себе было достаточно фантастично и противоречило здравому смыслу. Он, Кнопс, вправе похвалить себя, что вовремя счел это невозможное возможным и на эту карту поставил свою жизнь. Но теперь телега взобралась на гору, а когда она перевалит через вершину, не покатится ли она слишком быстро под гору, не перевернется ли? Умному человеку надлежит своевременно высадиться и вместе со своей добычей укрыться в безопасном убежище. Он вспоминал о тех, которые, по древнему сказанию, доверились своему счастью, зазнались и были настигнуты жестокой карой, — о Ниобее, о Поликрате.

Но беда была в том, что Кнопс отведал сладость власти, власть была приятна на вкус, трудно было от нее отказаться. Он уже разнюхал опасность, но у него не хватало сил отступить. Ведь может он позволить себе подождать еще немного, совсем немного. Он поставил себе срок. Как только Нерон завоюет Антиохию, столицу Сирии, он, Кнопс, тотчас же даст ходу.

Пока надо было понадежней спрятать возможно большую долю завоеванной добычи. Через третьих лиц он перевел деньги и ценные вещи в безопасное место. Затем он принял решение насчет девочки Иалты. Все произошло так, как он и предвидел. Он взял Иалту к себе, стал спать с ней. Она понравилась ему. Она не жеманничала. Ей, очевидно, было приятно то, что он делал с ней, и она этого не скрывала. Она стонала, учащенно дышала, вскрикивала. Красивой ее нельзя было назвать, — Иалта была даже, пожалуй, грубовата, но она нравилась ему. Ему хотелось выказать великодушие. Отец Иалты, его друг Горион, не осмелился и пикнуть, когда Кнопс стал с видом знатока распространяться о прелестях Иалты, он лишь смущенно улыбнулся. А Кнопс благосклонно похлопал его по плечу и покровительственно сказал:

— Ну, старик, теперь ты увидишь, что за человек Кнопс. Я женюсь на твоей Иалте.

Горшечника Гориона охватил блаженный испуг. Конечно, ему было досадно, что слова Кнопса оправдались и он действительно спал с его дочерью. Но за эту досаду он был с избытком вознагражден выгодами и почестями, которые принесла ему связь Кнопса с Иалтой. И если Кнопс еще женится на этой вшивой девчонке, то это поднимет горшечника Гориона на недосягаемую высоту.

В глубине души Кнопс гордился скромностью, которую он проявил, обручившись с Иалтой, и надеялся, что такая неприхотливость зачтется ему богами. Не следовало пренебрегать и тем, что связь с простолюдинкой вызовет еще большую симпатию к нему со стороны черни, среди которой он уже и без того был популярен благодаря своему проворному, острому языку.

Один только человек не одобрил этого обручения. Капитан Требон, хотя и ценил хитроумие Кнопса, хотя и был заодно с ним, в особенности когда вспоминал о знатных господах, но в глубине души всегда завидовал ему и его способности к живой, острой шутке. Требон ничего не боялся: иногда, в пьяном виде, он осмеливался даже приводить пословицу о «трех К, от которых тошнит». Намерение Кнопса жениться на безродной, вшивой девчонке тщеславный Требон, который чванился своими отличиями и титулами, воспринимал как упрек самому себе и как позор для всего двора Нерона. Он решил высказать свое мнение Кнопсу.

Они сидели в своем любимом кабачке «Большой журавль». Низкая комната пропахла дешевым салом, чесноком и едким дымом от очага. За грубыми столами густо сидели мелкие торговцы, ремесленники, невольники, а полуголый хозяин с деловым видом бегал от одного к другому; Кнопс был одет просто. Но Требон даже здесь носил одежду хоть и поскромнее, чем обычно, но все же украшенную пурпуром и всякими металлическими побрякушками. Кнопс пил, пил и Требон.

Не понимает он, злобно сказал Требон, как человек, подобный Кнопсу, может опуститься так низко. Не далека та пора, когда они вступят в Рим и смогут выбрать любую из дочерей высшей аристократии. Тут найдется не один лакомый кусок. Когда к белому и нежному женскому мясцу, которое столетиями для тебя выращивали и холили, будут еще приложены деньги и знатное имя, то все это будет совсем по-особому горячить кровь, это вознаградит за все тяготы жизни. Совершенно не к чему портить себе такие заманчивые возможности, как это собирается сделать Кнопс. А может быть, Кнопс просто хочет сам себя некоторым образом кастрировать, подобно сирийским жрецам? Говоря кратко, между мужчинами: обручение Кнопса для его друзей — большое огорчение и даже обида.

Кнопс бросил на Требона быстрый злой взгляд.

Если женщина в постели удовлетворяет требованиям такого бывалого парня, как он, ответил Кнопс, то ей не нужны деньги и знатное имя, — он и без того со своим делом справится. Он не знает, кто из них более требователен в известных положениях, — он, Кнопс, или его друг Требон. Но одного он не терпит: когда вмешиваются в его отношения с женщинами. Если ему что по вкусу, он не станет считаться со вкусами других. Он женится, на ком захочет. Если, впрочем, ему придет охота спутаться с аристократкой, то он сделает это, невзирая на брак с простолюдинкой.

Кнопс пил, Требон пил, и они смотрели друг на друга пристально, с вызовом, как враги, как друзья, как сообщники.

Но постепенно взгляды их утрачивали злобное выражение. Слишком многое их соединяло: происхождение, общность их судьбы с судьбой Нерона. Требон пил, Кнопс пил. Требон еще немного поворчал, но вскоре умолк. Они обнимали друг друга, горланили песни, спали с одними и теми же женщинами, держали себя друг с другом по-приятельски и смертельно друг друга ненавидели.


4. КАКОЙ ВЕЛИКИЙ АРТИСТ...

«Какой великий артист погибает!» — будто бы сказал, умирая, Нерон. «Какой великий артист живет во мне!» — говорил Нерон-Теренций своим приближенным, делая вид, что находит полное счастье в обладании своим императорским титулом и своим талантом. Но, несмотря на все свои успехи, он не был вполне счастлив. Лишь тогда, когда он выступал перед толпой, ораторствовал, Теренций обретал уверенность в себе, чувствовал себя «императором до самой сердцевины», как он уверял себя словами одного классика. Но перед отдельными лицами, перед Марцией, перед Варроном, перед царем Филиппом, он все еще чувствовал себя иногда угнетаемым сознанием своей безродности. Он рад был, что умер, по крайней мере. Фронтон; ибо в присутствии Фронтона его временами подавляло сознание чудовищности его собственных дерзаний.

Больше всего пугала его одна встреча, которая рано или поздно предстояла ему, — встреча с его союзником Артабаном, великим царем Парфянским. Он, разумеется, говорил всем и самому себе, что всей душой радуется этой встрече и глубоко сожалеет, что Артабан, втянутый в данное время в трудную борьбу со своим соперником Пакором и удерживаемый на рубежах крайнего востока своей страны, все откладывает эту встречу. Но на самом деле для Нерона-Теренция эта отсрочка была облегчением. В глубине души этот человек, чувствительный ко всякому внешнему блеску, испытывал страх перед «ореолом», перед врожденным достоинством великого царя, царя царей, перед светом, который он излучал: в виде символа, впереди него даже несли всюду, где он ни появлялся, огонь. Теренций-Нерон боялся, как бы в блеске этом не обнаружилось его собственное темное, низкое происхождение, как бы он не предстал перед миром во всей своей наготе.

Однажды он отвел в сторону своего опаснейшего друга Варрона. Он схватил его за полу, как это делал обычно Требон, и таинственно, вполголоса, сказал ему:

— Знаете ли, мой Варрон, странный был со мной случай. Я сошел недавно в Лабиринт, чтобы обдумать, как построить там свою гробницу. Мне захотелось остаться одному, и я отослал факельщиков. Было темно, и тут-то оно и произошло.

Он приблизил свою голову к голове Варрона, еще более понизил голос, придал ему еще больше таинственности.

— Пещера, — шепнул он, — осветилась. Свет исходил от моей головы, это был мой «ореол», в пещере стало совершенно светло.

Он не смел взглянуть на Варрона. Что делать, если Варрон улыбнется? Ничего другого не остается Теренцию, как убить его или самого себя. Однако Варрон не улыбался. В душе Варрон содрогнулся.

Но император Нерон был сыт и счастлив. Его внешнее счастье уже давно обратилось у него в привычку, и так как оно уж немного прискучило ему, то это пресыщение сделало его еще более похожим на Нерона. Однако теперь, когда Варрон без улыбки выслушал его рассказ о случае в пещере, чувство счастья проникло в самые скрытые тайники его души.

Да, Нерон грелся в лучах милости богов. Аполлон оделил его более щедро, чем остальных смертных. Марс даровал ему непобедимость в сражениях и друга — Требона, Минерва дала ему добрый совет и друга — Варрона, Гермес одарил хитростью и другом — Кнопсом.

Порой, правда, донесения его советников были не особенно благоприятны. Они, например, рассказывали ему, что некоторые речи Иоанна из Патмоса проникали в народ из пустыни, куда скрылся этот проклятый, и восстанавливали массы против императора. Толпа тосковала по Иоанну, называла его без всякой иронии «святым артистом», ибо император, святой и артист — это были три высшие формы, в которых толпа представляла себе своих любимцев. Поэтому странные пророчества Иоанна об Антихристе и Звере, который явится или уже явился, чтобы поглотить мир, возбуждали народ и сеяли смятение. Но Нерон смеялся в ответ, он смеялся над Иоанном из Патмоса, произносившим эти речи, и над его богом — Христом.

Он смеялся и над тем, что все в большем количестве появлялись списки трагедии «Октавия», в которой ужасы царствования Нерона изображены были в столь патетических стихах и которая послужила поводом для первой овации, устроенной Теренцию. Все эти хулители не могли причинить ему вреда. С тех пор как Варрон не посмел улыбнуться, Нерон сам уверовал в свой «ореол». Когда Кнопс приказал предать публичному сожжению экземпляры «Октавии», которыми ему удалось завладеть, и некоторые другие пасквили, Нерон нашел, что слишком много чести оказано жалким потугам его недругов, и, уверенный в своем «ореоле», он разрешил себе императорскую шутку.

Он торжественно пригласил своих друзей и придворных на вечер декламации и сам прочел им творение своих противников — «Октавию».

Он не собирался искажать «Октавию» карикатурным исполнением. Это было бы слишком дешево. Но он задумал приправить свою декламацию легкой, чуть заметной иронией, из «Октавии» в его передаче должно было струиться высокое духовное веселье.

В этом тоне он и начал декламацию. Но в нем сидел слишком хороший актер, и он не смог выдержать этот тон. Против воли он вложил в стихи «Октавии» все свое подвижное, изменчивое, как у Протея, существо. И если обычно Теренций перевоплощался в надменно-пресыщенного Нерона, то теперь сияющий, мягко-повелительный Нерон-Теренций перевоплотился в мрачного, преступного насильника, страдающего от собственных своих злых страстей. Серьезно, гневно, убежденно предсказал себе Нерон-Теренций, устами хора, в качестве свидетеля собственных злодеяний, свой гибельный конец.

С изумлением и легким испугом слушала его блестящая аудитория. Ни намека не было на ту возвышенную веселость, которой ждал Нерон от своего выступления. Хотя Требон изо всех сил старался как можно чаще разражаться своим знаменитым жирным смехом, хотя Кнопс пытался поднять настроение острыми словечками, веселье, которое силилась выказать публика, носило какой-то судорожный характер и на маленькое блестящее собрание легла мрачная тень.

Нерон чувствовал, что не достиг желанного эффекта. Тем развязнее и надменнее держал он себя по окончании декламации. Говорил о том, что он в этом году приступит к работе над новым произведением, гораздо более обширным, чем его поэма о «Четырех веках». Всю римскую историю он намерен изобразить в двухстах больших песнях. Кнопс, пытаясь разогреть публику, позволил себе маленькую шутку.

— Когда римский народ, — сказал он, — заполучит двести песен его величества, ему придется столько читать, что у него уже не хватит времени для труда, для завоевания остального мира, и римская история кончится как раз вследствие того, что она воспета императором.

Но смеяться никто не решался, ибо сам Нерон не смеялся. Он не метал грома и молний, он даже не обнаружил признаков гнева, он просто пропустил мимо ушей слова Кнопса, но Кнопс почувствовал, что сделал ошибку.

Насколько опасную ошибку, ему суждено было узнать лишь гораздо позднее, ибо Теренций — и это следовало знать Кнопсу — точно вел свои счета и имел хорошую память.

Нерон отпустил гостей. Остался один в пышном концертном зале. Слуги, не зная, что император еще здесь, пришли тушить огни. Они с испугом разбежались, увидев его мрачное лицо. Но он позвал их и велел делать свое дело. Они погасили свечи.

И вот император Нерон сидит один, в полной темноте, на подмостках — в белом одеянии актера, с венком на голове, страдальчески и гневно выпятив нижнюю губу. Он чувствовал себя непонятым и очень одиноким. Какой ему толк в обладании «ореолом», какой ему толк в том, что от него исходит сияние и из головы его, точно рога, растут лучи? Глупый мир хоть и признал его великим императором, но не понял, что он был чем-то еще большим — великим артистом.


5. КЛАВДИЯ АКТА

В эту пору распространилась весть, что Клавдия Акта, подруга Нерона, после долгого отсутствия собирается посетить свою сирийскую родину. Это известие заставило насторожиться Сирию и Междуречье, ибо Клавдия Акта была одной из популярнейших в империи личностей.

Она родилась невольницей, детство у нее было тяжелое. Ее хозяин намерен был сделать из нее акробатку, ей пришлось пройти через суровую школу — ругань, побои, голод. Когда ей минуло девять лет, красивую гибкую девочку купил императорский двор. Нерон, сам еще юноша, увидел Акту, когда ей было пятнадцать лет, и страсть, с первого мгновения связавшая обоих, устояла перед всеми бурями его жизни и царствования.

Акта была несколько выше среднего роста, нежного и в то же время крепкого сложения. У нее была матово-белая, прозрачная кожа. Под чистым лбом — густые черные разлетающиеся брови и зеленовато-карие глаза, светлые и жадные, с острым взглядом. Большой, благородного рисунка рот изгибался над своевольным подбородком. Нерон воспел Акту в изящных стихах, и некоторые из них стали популярными, в особенности два стихотворения, где он славил в Акте сочетание ребенка и женщины, целомудрия и страсти.

Порой, в кругу друзей Нерона, она показывала искусство, которому ее учили в детстве. Это было нечто среднее между акробатикой, пантомимой и танцем. На лице ее лежала обычно какая-то тень печали — след сурового детства, но когда она танцевала теперь, не чувствуя над собой угрозы, свободно отдаваясь движениям, печаль эта исчезала. Тогда она снова становилась ребенком, которым ей запрещено было быть в ранней юности, и детская наивность ее искусства заставляла забывать об утонченной, с таким трудом и страданиями приобретенной технике. Особенно известна была одна из ее маленьких пантомим, пустячок, детская игра. Она изображала ребенка, запускающего нечто вроде юлы на маленьком шнурке, радующегося своей ловкости и еще больше — своей неловкости. Она вращала юлу на шнурке, высоко подбрасывала ее, ловила, серьезная, нежная, глубоко погруженная в игру, сердито смеясь неудаче, счастливая удачей. Играя, она не то приговаривала, не то напевала своим тонким голоском: «Кружись, моя юла, — рада ли ты, когда я кружу тебя, — я рада». Все население обширной империи напевало эти глупые детские стихи, даже люди, не знавшие ни слова по-гречески. Стихи Гомера — и то не были так популярны.

Акта была любимицей города Рима, любимицей империи. Видя императора рядом с очаровательной, серьезной, веселой девушкой, которую он, по-видимому, любил так же сильно, как и она его, толпа, ликуя, приветствовала его и не хотела верить ужасам, о которых рассказывали враги Нерона. Акта первая стала называть его старым родовым именем «Рыжая бородушка» ["Огенобарб" — прозвище Домициев, к роду которых принадлежал Нерон]. Массы подхватили это ласкательное имя. Клавдия Акта, молодая, воздушно-легкая, прошла через кровь и грязь, которыми господство над миром наполнило Палатин, и мрачные события царствования казались невероятными рядом с сиянием, которое она излучала.

При этом она ничуть не старалась выставлять себя безупречной. Она не скрывала, что была любопытна, и проявляла откровенный интерес к сплетням — не только к тем, которые занимали Рим, но и Александрию и Антиохию. Она была порой зла на язык и ради красного словца могла уничтожить человека. Когда она сидела на игрищах в императорской ложе, она увлекалась и, вопреки приличиям, громко кричала вместе с толпой, с жадным любопытством высовывалась из ложи, чтобы лучше видеть, как умирают люди и животные. И толпа ликовала, ибо она, Клавдия Акта, была, как сама толпа. Она была и капризна, как чернь, и не скрывала своих капризов. Случалось, что в цирке, когда кругом все бурно требовали помилования гладиатору или борцу. Акта, со своим чистым лбом и детской улыбкой на устах, вытягивала руку, повернув книзу большой палец, неся смерть побежденному.

Она отлично вела денежные счета, эта юная девушка, и гордилась этим. Ее интендантам опасно было попадаться в просчетах. Она занималась строительством большого размаха, владела поместьями, великолепными виллами в Путеоли, в Велетре, содержала двор. Но Акта откладывала гораздо больше денег, чем тратила. Она использовала подходящий момент, чтобы добиться передачи на ее имя доходнейших кирпичных заводов, и, где просьбами, где нажимом, достигла того, что большая часть общественных зданий возводилась из материалов, поставляемых ее заводами, и, конечно, уже не по самым дешевым ценам.

Но Рим и мир все прощали Акте. Все хорошее, что делалось Нероном, исходило от нее, все злое, что совершалось в его царствование, творилось помимо ее воли. Она мила и весела, пел Нерон, она умное, пленительное дитя богини Ромы. И такой видел ее мир.

Акта была храбра и в своей страсти настойчива. Когда Нерон, преследуемый сенатом, погиб, она потребовала у новых властителей выдачи его тела. Она не убоялась для достижения своей цели вызвать чуть ли не восстание, хотя это грозило ей смертельной опасностью. Отказать ей не посмели. В тот момент, когда кругом, по приказу сената, уничтожались бюсты Нерона, колонны с его портретами и другие изображения, она с великолепной смелостью публично сложила в своем поместье на Аппиевой дороге костер императору, своему возлюбленному. Костер в семь этажей, как и подобало императору; с верхнего этажа она пустила ввысь орла, который унес бессмертного усопшего к его семье — богам. А урну с прахом она похоронила в своем парке и воздвигла над ней мавзолей.

Полгода она соблюдала траур. Затем возобновила свою прежнюю жизнь, спокойная, веселая, точно дитя. Ее друзья находили, что искусство ее стало еще более легким, воздушным. Публично она никогда не выступала, но знатоки заявляли, что и теперь еще, в тридцать два года, через тринадцать лет после смерти Нерона, она была первой в искусстве пантомимы. Народ все еще радостно приветствовал ее всюду, где она ни появлялась, и флавианские императоры не смели лишить ее привилегий, отличий, почестей.

И вот Акта Клавдия прибыла в Сирию, чтобы снова повидать родину, которой она не посещала со времени своего сурового детства.


6. ЦЕЙОН ПЕРЕД ЛИЦОМ НЕПРЕДВИДЕННОГО

Для губернатора Цейона ее посещение было некстати. Клавдию Акту он уже в Риме ощущал как нечто стеснительное, некое враждебное начало, существо, совершенно противоположное его собственной натуре.

Простота, с которой она всегда достигала всего, чего хотела, ее благословенная легкость казались ему насмешкой неба над его собственным суровым трудом. С тех пор, как распространилась весть о ее прибытии, на улицах Антиохии снова стали распевать глупую песенку о юле, которая уже и в Риме злила Цейона. Ее пели все — его рабы и чиновники, уличные мальчишки, римляне, сирийцы, греки. Для Цейона она звучала насмешкой. Он сам был юлой, которую кружили, а эта глупая дерзкая песенка требовала, чтобы он еще радовался этому.

Он охотно забыл бы о приезде Клавдии Акты. Но это было невозможно. С Палатина ему дали понять, что надо использовать пребывание Акты в Антиохии, чтобы склонить Акту выступить главной свидетельницей против самозванца Теренция. Как этого добиться? Возможно, что женщина, любившая подлинного Нерона, будет содействовать раскрытию обмана. Но кто поймет душу девушки, сочинившей нелепую песенку о юле?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24