Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семьдесят минуло. 1965-70

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Эрнст Юнгер / Семьдесят минуло. 1965-70 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Эрнст Юнгер
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Тот факт, что Лао-Цзы по сравнению с Конфуцием оставил после себя так мало, тоже говорит в пользу неизбежности того, что выбор пал на Конфуция. Суть Лао-Цзы противоположна сути Конфуция. «Совершенный мудрец избегает мира». Так говорит Лао-Цзы. Конфуций, напротив, хочет обращаться к миру, чтобы навести в нем порядок, и оба достигают своей цели.

С астрологической точки зрения Лао-Цзы гораздо древнее. «Высоко-выдающийся, почтенный возрастом господин». Его обоснования глубже, чем человеческое общество и государства с их беспокойством.

В Конфуции, как и в Моисее, несомненны черты Овна; в таких умах концентрируется бродящая сила созвездия пророческой и законодательной власти, порядок которой продлится тысячелетия.

Лао-Цзы, напротив, утверждает более древний и более достойный знак Тельца. Здесь мир приводится в движение из покоящегося; он укрощается властью неделания. Я всегда видел глубокий смысл в том, что Лао-Цзы верхом на быке, на темном водяном буйволе, едет отсюда на запад через последние пограничные перевалы. Так изображают его старинные картины; вот еще один, идущий к цели. Сюда относится не только знание, но и владение серединой. Полководец меньше всех меняет местоположение.

Не стоит и говорить, что его фигуру морально эксплуатируют различные секты, используют в своих целях монахи. Но примечательно то глубинное воздействие, которое она снова и снова оказывает на одиночек. Такое благоговение связано с непосредственной властью духа Земли. Лао-Цзы не вождь, не спаситель – в его существе выявляется абсолютная, достойная уважения природа.

Влияние этого духа не ограничивается историей культуры; он внеисторичен, как поток или дерево. Поэтому он возможен в любое время и не зависит от истории. О Лао-Цзы говорится, что он возрождается, как Будда. Гете, Шеллинг и Ницше находятся на его стороне так же, как Гегель находиться на стороне Конфуция.

Затененные старыми деревьями дворы для летних бесед, крытые сводчатые галереи для бесед зимних, кельи для уединенной медитации и заставленные книгами залы для общих занятий – тут можно выстоять. Я охотно б остался в этом месте еще дольше, но время было ограничено.

* * *

Снаружи в сутолоке главной улицы мимо провозили диковинные грузы, проехал, например, наполненный акулами грузовик. Плавники, с которых еще капала вода, волочились по мостовой, колье белых с синеватым отливом зубов сверкало на солнце. Груз направлялся туда же, куда и мы – в огромный трактир, запасы которого удовлетворили бы даже Гаргантюа.

Место это представляло собой нечто среднее между временным и стационарным сооружением – не палатка, а аркада со стенами из выкрашенных в зеленый цвет деревянных решеток. Городской квартал из клеток с грилями, связанных крытыми переходами, веселый лабиринт для продолжающегося круглый год праздника на открытом воздухе.

Сотни поваров со своими помощниками прилежно колдовали здесь у открытого огня и закрытых плит. Очевидно, у каждого было свое фирменное блюдо и постоянные посетители. В аркадах толпился народ; дети и собаки играли на полу под столами. Повсюду двигали челюстями, слышались неспрестанные жевательные звуки, такие интенсивные, какие только и можно встретить в странах, где еще свежа память о голоде.

Наконец, с помощью Чин Чэня и водителя нам удалось раздобыть столик; наше появление, похоже, подстегнуло царившее здесь веселье. Мы привлекли всеобщее внимание, как робинзоновский Пятница в гамбургской «Zeit». Это чувствовалось уже в более или менее приветливых возгласах «Привет» или «Эй, Джонни» посетителей, предающихся там чревоугодию. Стало быть, нас приняли за американцев – чем дальше удаляешься от своей почвы, тем грубее становится классификация.

Сделать заказ тоже оказалось непросто – сперва мы по-немецки высказали свои пожелания агенту, который по-английски пересказал их господину Чин Чэню. Тот, в свою очередь, по-китайски проинструктировал водителя, который озвучил поручение на кухонном диалекте.

К тому же большинство блюд производили курьезное впечатление; их невозможно было даже определить по структуре, не говоря уже о названии. После того как мы сделали свой выбор, выпили обязательный зеленый чай и освежились горячими и холодными полотенцами, я поднялся из-за стола, чтобы немного осмотреться за кулисами, причем я точно запомнил дорогу, чтобы не затеряться в лабиринте.

Меня опять охватило изумление – не только от общего изобилия съестного, но и от его особого разнообразия. Богатство раковин и улиток поразило бы даже коллекционера conchylien[164]. В высоких стеклянных банках плавали не только различные виды лягушек, но и жабы с пятнистыми брюшками, каждый сорт в отдельности.

Очевидно, существовали и рецепты сочетания этих уже самих по себе диковинных вещей, ибо кольцо зрителей окружало стойку повара, наполнявшего котел из сковород и кастрюль. Он то поднимал ложкой, вилкой или половником твердые и жидкие вещества из своих сосудов, то отрезал дольку лука или зелени, потом хватал щепотку пряностей. Так некогда старые аптекари на открытом рынке варили противоядия. Обращала на себя внимание артистичная элегантность стройного алхимика, не терявшего ни секунды, как будто он играл на различных инструментах часто исполняемую мелодию. Зрители были заворожены его искусством – они не сводили с него глаз.

Я с удовольствием сделал бы более обстоятельные заметки, например, о способе, каким выкладывались для обозрения каракатицы, нарезанные кусочками от дюйма до фута длиной. Кальмар был выпотрошен, и голова воткнута в разделенную пополам оболочку. Это напоминало цветок с десятью тычинками. Восьмирукие спруты были частично высушены и висели на стенах, подобно коричневой изгороди. Имелись и маленькие, изящные виды, которых жарили с пряностями и продавали в прозрачных пакетах, по-видимому, как лакомство. Я пробовал их еще на рынках в Японии.

Каракатица, которая с доисторических времен в огромном количестве населяет моря вплоть до океанских глубин, входит в основной рацион не только многих морских обитателей, но и человека; один из предрассудков северян заключается в том, что они ею брезгуют.

Художник тоже чувствовал бы себя здесь вольготно; казалось, будто краски состязались в интенсивности с шумами и запахами. Это особенно касалось бахчевых, например, разрезанных пополам арбузов, лучившихся сочной мясной краснотой.

Я спросил себя, как далеко в эту картину уже проникли чуждые элементы – по сравнению с сообщениями прежних путешественников? Прежде всего, пожалуй, в одежде, где – у женщин меньше, чем у мужчин – преобладал европейский фасон. Затем пелена автоматической, пусть не в текстах, а в мелодиях западноевропейской музыки. Еще, разумеется, вентиляторы, холодильники, даже с собственных фабрик, консервы, унифицированные бутылки и банки всякого рода. Совершенно неизбежными и даже преобладающими окаменелостями будущих геологических слоев окажутся некоторые стандартные изделия, которые господствуют уже в планетарном масштабе. Невозможно избежать бутылок «Кока-колы» и некоторых марок сигарет, как бы далеко ты ни забрался в Сахару или на Северный или Южный Полюс. Видимо, такими будут и первые следы человека на Луне.

Вообще возбуждающие средства и энергетики распространяются легче и быстрее, чем любой другой товар – не только из-за их незначительного веса, но прежде всего потому, что они отвечают недифференцированному вкусу. Переход народа от одной зерновой культуры к другой или вовсе от растительной пищи к мясной может занять очень много времени и даже преодолеть сильное сопротивление, как то доказывает введение картофеля в европейских странах. Зато за первой сигаретой вскоре следует бесчисленное множество других. Человек больше стремится к наслаждению, чем к насыщению. Это исстари проявлялось в торговле; яркий пример – торговля солью.

К energeticis относится также топливо для моторов, сбыт которых за последние десятилетия уже покрыл мир плотной сетью. Тут можно изучать новые ленные отношения; от Shell и Esso живут не только бензозаправщики, но и короли.

Такие наблюдения немаловажны для оценки всемирной торговли. Книгу учета ведут англосаксы. Сюда же относится и та особая легкость, с какой перенимается их язык. Вероятно, еще более важным оказывается преимущество латинского письма перед всеми другими. Его находишь повсюду, будь оно само по себе или рядом с туземными идеограммами на вывесках, рекламе и дорожных знаках. Тот, кто может его читать, пройдет по всему свету.

* * *

Блюда уже были поданы, и прислуга стояла наготове с новыми горячими полотенцами. Не желая рагу, я заказал себе большого краба. Тем не менее я попробовал еще угрей с блюда. Они были едва толще карандаша, и только по головам можно было удостовериться в их морском происхождении. Разговор за столом зашел о позитивных и теневых сторонах пребывания на Тайване, и при этом Лотариус, не очень галантно в отношении Штирляйн, похвалил преимущества китайской женщины в сравнении с европейской. Маленькие ступни и кисти рук, маленький нос, более мягкий голос, китайская женщина более нежна и изящна, более скромна и любезна во многих отношениях. И, прежде всего, она гораздо меньше подчеркивает индивидуальность. Там, где эта похвала поется с таким усердием, можно предположить, что этому предшествовал неудачный опыт с европейкой или даже с американкой.

* * *

Потом мы отправились на большие внутренние воды страны, на Коралловое озеро. По дороге мы останавливались в местах, привлекавших наше внимание. Например, еще в городе мы зашли в маленький буддийский храм с фасадом, который заканчивался похожей на нос корабля крышей. Внутри царило запустение; картины и резьба лежали на полу, алтарь с чашами для курений был покрыт пылью. В этом состоянии святилища производят впечатление неприбранных детских комнат; нередко, как случилось и здесь, они служат площадкой для игр.

На пути лежал An Ping Castle, старинный голландский форт Зеландия, укрепленный замок из красного кирпича. Голландцы недолго смогли продержаться на острове, которым овладели следом за португальцами. Они вынуждены были снова отступить еще в семнадцатом веке, когда и явились, и в целом находились в стране чуть больше тридцати лет. Их замок хорошо сохранился; красная печать, указывающая место, куда они запустили свой коготь.

По сравнению с покорением Филиппин испанцами, которое началось уже на сто лет раньше, это покорение стало короткой интермедией. Ему, наверное, способствовало то обстоятельство, что морская трасса проходила мимо испанских владений. Без продолжительных распрей европейцев между собой было б едва ли возможно, чтобы китайский пират, Коксинга (Kuosing-ye)[165], принял их наследство, захватив Тайвань.

В прежние времена замок был с трех сторон окружен морем; нынче он лежит в глубине наносной суши. Стены его были наполовину прикрыты кустами плюмерии, походящими на высокие олеандры. Их сильный аромат пронизывал болотные испарения низменностей, которые, вероятно, еще древнему Коксинге сослужили службу в борьбе с голландцами.

В таких местностях мы особенно сильно ощущаем боль, которая сопровождает все историческое и неразрывно с ним связана. Это пограничные пункты в череде исторических событий. След ноги еще четко вырисовывается, и все же то, что здесь происходило, уже теряется в неизвестном. История соприкасается с областями, которые ее закону не подчиняются, – с приключениями, стихиями, лихорадкой и мечтой.

* * *

В церквях и монастырях тропических стран желтеют акты, погрызанные термитами. Словно на пыльной кружевной ткани мы расшифровываем имена, числа и буквы. Занесенные в эти списки умерли от лихорадки, кровь их проросла в крови чужих народов, дома их разрушены землетрясением. Здесь имя быстрее погружается в забвение или теряет контур. А на именах основывается история, иначе она погибает.

Печаль перед такими руинами у границ времени и пространства – она говорит нам, что мы стоим у своих собственных границ. Вся история – это наша история, от Геродота и Фукидида до Ранке и Шпенглера; потом приходят коксинги и викинги. Они знают только бескрайнее и настоящее. То, что есть другие миры помимо нашего, – осознаешь в таких местах с чувством восторга и вместе с тем болью.

* * *

Зеленое зеркало Кораллового озера среди тропических лесов и низкие, густо заросшие островки в центре его напомнили мне гравюры в одной из моих первых любимых книг – «По неизведанному континенту» Стэнли[166], – так я представлял себе Викторию Ньянзу[167]. Правда, берег в двух местах был пробит шурфами – велись подготовительные работы под строительство водоподъемной плотины и большого отеля. Для поисковиков, которые нынче толпами бродят по самым глухим местам, важно не столько статическое, сколько динамическое освоение областей. Потоки должны регулироваться, будь то потоки воды или потоки туристов.

Но мы еще смогли насладиться уединенностью, взяв напрокат лодку и отплыв подальше. Вода была матово-зеленой – густой суп водорослей – и глинисто-желтой вокруг небольших островов. Из-за скользкого берега мы не без труда причалили к одному из них. Я не мог припомнить, чтобы когда-либо купался в такой теплой воде на открытом воздухе; температура воды превышала температуру воздуха, который кишел прожорливыми москитами. Они двигались настолько стремительно, что между подлетом и укусом почти не делали паузы; островок походил на печь, из которой во все стороны разлетались искры. Поэтому мы, смешно прыгая, поспешили опять одеться.

Каждое неудобство имеет и свою приятную сторону, если только уметь ее находить, так же произошло и с этой атакой; она натолкнула меня на мысль: «Здесь следовало бы вознаградить себя субтильной охотой». Еще во время заплыва вокруг лодки порхали крупные бархатисто-черные мотыльки. И я не обманулся: стоило мне постучать палкой по одному из высохших прутов бамбука, как распахнулись врата изобилия; тут же на козырек, который я подставил снизу, упало несколько драгоценностей. Выражение «драгоценность» отражает как великолепие и размер видов, так и неожиданность, даже замешательство, которое они вызвали: Демиург снова поймал меня на одну из своих бесчисленных хитростей.

* * *

С наступлением темноты снова в Гаосюне. Пылали огни; сутолока стояла необыкновенная. Совсем молоденький морячок, совершенно пьяный, был взят на буксир формозской девицей и транспортировался в безопасное место. Его тело буквально висело на буксирном тросе, и сказать, что он испытывал «бортовую качку», было бы слишком мягко. Он смотрел вверх; наверняка он воспринимал только световой танец, который, сливаясь, исполняли китайские иероглифы.

Мы еще проводили Лотариуса к нему в отель, одну из скучных коробок с климат-контролем и телевизором в каждом номере. В огромном зале ресторана мы были единственными европейцами; от шума чуть не рушились стены, хотя здесь не кутили. Но еда выглядит аппетитно, и умолчать об этом нельзя, поскольку она играет господствующую роль. Китайская кухня, по мнению знатоков, изысканнее кухни европейцев, даже французской. Значительней и на первый взгляд более захватывающей предстает совершенно неистраченная радость наслаждения. Она является признаком доброй, несокрушимой жизненной силы и противоречит картине поздней культуры, нарисованной Шпенглером. Это – схема, в которую китайцы не вписываются.

В ответ на мой вопрос, как звучит слово, означающее еду, мистер Чин Чэнь сказал: «Чау-чау» – намек посредством звукоподражания на исполненное удовольствия движение челюстей. У нас нечто подобное есть только в арго.

Как в любом искусстве, здесь тоже развился ряд стилей – например, стиль Кантона, Шанхая, Сычуаня, Хунаня, Пекина, а также монгольский стиль. Одни уравновешенные, другие пламенные, у каждого есть свой центр тяжести – рыба, мясо, домашняя птица, моллюски в раковине.

Утка по-пекински славится на весь мир, хотя корону у нее оспаривает Сычуань. Мистер Чин Чэнь заказал ее для нас – копченая с чайным листом бойцовская утка, к которой на стол подается «заварной хлеб», напоминающий белоснежную, мелкопористую резиновую губку. Хотя птица была задумано как вступление, мне пришлось вскоре сложить оружие и любоваться видом следующих блюд и вкушающих. Появился красный карп под тончайшей корочкой, которая трескалась от малейшего прикосновения. Кожа облегала его деликатным панцирем – мы спросили себя, благодаря какому фокусу удалось сделать это, не разрушив субстанции. При смене кушаний одетые в синюю униформу официантки по ставили на стол миску, полную акульих плавников, – не как у нас: жидкое и прозрачное, а густое студенистое кушанье.

Можно без натяжек предположить, что китайские повара хорошо знают повышающую половую возбудимость ценность каждого кушанья, как наши – содержание в них витаминов. При взгляде на некоторые их подносы создается впечатление, что они и мертвеца могли бы пробудить к жизни, как то говорят о волшебном корне женьшень.

В завершение был еще подан суп, в котором плавало нечто похожее на цветы. От него шел превосходный аромат. Между тем шум усилился, хотя казалось, что громче уже едва ли возможно. Посетителей было, конечно, более чем достаточно, ибо разнообразие блюд уже по экономическим причинам требует больших обществ. Они теснились вокруг круглых столов, в середине которых стояли миски и тарелки. Как длинноклювые птицы протягивают пирующие свои палочки к этому центру, чтобы раздобыть кусок мяса, рыбы или рагу, которое еще по дороге приправляется пряностями и соусом. Дивишься артистизму, с каким передвигаются разнообразные материи. В той элегантности, с какой вареная стеклянная лапша, точно прозрачный серпантин, вспархивала от миски в воздух и затем отправлялась в рот, было что-то от волшебного фокуса.

Естественно, стол постепенно покрылся жидкими и твердыми пятнами. Вообще их обычай поведения за столом отличается от обычаев Запада.

ГАОСЮН, 15 АВГУСТА 1965 ГОДА

Утром я еще раз поднялся на храмовую гору. Парк называется Шаосянь. На улицах продолжали жечь фейерверки.

Во второй половине дня мы поехали к озеру Тапей, которое снабжает город водой. Оно окружено декоративными парками, в которых красными пятнами вспыхивают мосты, павильоны, башни и храмы. Дорожки, бегущие по зеленому полю, тоже красные. Мосты, чтобы запутать злых духов, выстроены зигзагом.

Парковая разбивка напоминает наши дворцовые сады еще и тем, что служит обрамлением для резиденции, в которой обычно отдыхает старый Чан-Кайши. Разумеется, только днем, как сказал мистер Чин Чэнь, из соображений безопасности. Тут вспоминаешь о Санчо Панса на Баратарии.

Дороги и набережная были заполнены пестрой толпой. Яркий шелк, зонтики от солнца и нежные оттенки косметики на лицах женщин придавали процессии праздничное настроение. Здесь же вились стайки детей под надзором преподавателей. Мир учится.

Американский сержант в коляске рикши, сидит, откинувшись, рядом с китаянкой; она чрезвычайно изящна, он мощного телосложения, но в то же время в нем есть что-то ребячье, он держит под мышкой только что купленного гипсового Будду. Возлежа в плетеной корзине, почти не задеваемый самобытностью людей и вещей, но все-таки наслаждаясь их атмосферой, он представлял собой картину полной самодостаточности, отдаленную копию великого Будды, объезжающего эфемерный мир или, лучше сказать, позволяющего этому миру струиться сквозь себя.

Время от времени мы входили в какой-нибудь храм. Во круг старинной бронзы, картин и тканей светят электрические лампы, внутрь проникает музыка из динамиков, загораются и гаснут огни фотовспышек. Досадное ощущение ввиду таких контрастов вызвано не столько надломом стиля, сколько уходом богов, который он предвещает. Он делает мир более пустым, чем вердикт Ницше. Потеря богов безвозвратна; здесь нельзя, как в монотеизме, помочь себе абстракциями.

Но солдат, который вошел в храм и стал творить молитву? В молящемся по-прежнему решается великое уравнение между двумя неизвестными – «Maintenant а nous deux»[168]. Он не знает неведомую силу, к которой обращается, и он не знает себя самого. Великое приключение – возможно, религии нужны также для того, чтобы оно не заводило слишком далеко.

Отдельному человеку во многом оставляется право решать, во что ему верить, – вот большое преимущество дальневосточных универсальных религий по сравнению с религиями Ближнего Востока. Каждому свое – каждый ищет в завуалированном изображении то, что он может понять. Имена, в том числе имена богов, – пустой звук.

* * *

На прощание еще по рюмочке виски с мистером Чин Чэнем. Христианин, он родился в Макао, классических входных воротах не только китайской торговли, но и христианства. Оттуда же начиналась и авантюрная миссия патера Хакса, проехавшего по Срединному царству и Внутренней Монголии. («Souvenirs d’un voyage dans la Tartarie, le Thibet et la Chine»[169] – любимое чтение Леона Блуа, который по праву предполагал в нем наличие магических приписок.)

Чин Чэнь служил артиллеристом и участвовал в боевых действиях на Квемое[170]. Пытаясь передать ведение огня из орудия, он своими движениями напоминал стиль кабуки. «В кого я мог там попасть? Во всяком случае, в человека, который так же мало знал меня, как и я его. Безумие – но что тут поделаешь».

Мимика и жестикуляция делали слова почти излишними, хотя английский он знал превосходно. Там, где заученное становится второй натурой, можно, подобно зрителю, наслаждаться одновременно грамматическим и артистическим мастерством. Правда, «вторая натура» предполагает, что у стороннего человека не возникает впечатления, будто тот «охотно слушает собственную речь».

* * *

Капитан через стюарда прислал мне «толстого Джонни», который ночью, увлекшись, залетел к нему в каюту. Он поместил животное в пластиковый пакет – гигантский плавт[171], вообще, одно из самых крупных насекомых. Он проводит дни в болотах, а ночью далеко летает над сушей. Я рад улову, потому что хочу привезти из поездки несколько экземпляров для Мюнхенского музея.

Мой охотничий азарт не остается совершенно втуне, потому что на борту тоже подворачиваются удобные случаи. Каждый собиратель вынужден приспосабливаться к окружающей среде; прогулочная палуба с лампами и прожекторами предлагает ему освещенные галереи. Эта новая площадка с ее праздничным освещением не только удобна своей доступностью, но и имеет то преимущество, что сама находится в движении, и таким образом в каждой гавани на нее залетает новая дичь, причем часто редкостных видов, которые днем предпочитают скрытые убежища.

Тайвань входит в мои охотничьи угодья, потому что созвучен с китайской фауной; в тропических областях преобладает малайская фауна с некоторыми роскошными видами.

НА БОРТУ, 17 АВГУСТА 1965 ГОДА

Вдоль Лусона[172]. Синее море, летучие рыбы, когда поутру я выглянул в окно каюты. Гладкость волны, эластичность. Отдохнув за ночь, глаз воспринимает больше не только в пределах зримой шкалы, он схватывает гораздо шире. Это синее, засасывающее скольжение уже не было просто зрелищем. Скорее уж приглашением. Подобное происходит у меня с математическими фигурами, например, с квадратами, которые образуются петлями сетки; они выходят за пределы чистой зримости.

В полдень летучие рыбы выпрыгивали даже на палубу. Я читал там процесс адвоката Хау, одно из крупных криминальных дел, которое живо помню еще со школьных лет. Накладная борода, «Красная Ольга»[173], выстрел в темноте некоторое время были постоянной темой застольных разговоров. Такие типы, как Хау, встречались мне часто; умственные и нравственные качества находятся здесь в дисгармонии. Прокурор с полным основанием обвинял его в коварной тактике защиты.

Отрицание любой ценой, правда, имеет еще и другую тенденцию, нежели простое спасение головы; поэтому оно продолжается и после вынесения приговора. Должна быть увидена или восстановлена нравственная картина, и притом в собственном хозяйстве. Для этого преступник должен сначала сам убедить себя в том, что он невиновен. В крайних случаях он предпочтет «умереть невиновным», чем быть помилованным виновным. Фикция долго не выдержит. Так можно объяснить самоубийство, которое Хау совершил после освобождения. Он пред принял последнюю ревизию. Но эта смерть значительно поднимает его и над уровнем обычного уголовного преступника.

Иначе ведет себя Раскольников: мы все за всех и во всем виноваты.

* * *

В связи с этим мне в полдень пришла на ум крепко сплетенная сеть опыта, которая тонет в момент смерти: все эти факты, данные, встречи, выученное, увиденное, беседы, чтение, географические и исторические ландшафты, мода с ее глупостями, деяния и преступления, нюансы, колорит которых блекнет еще при жизни. Все это должно погибнуть; узлы и петли растворяются в воде.

Но тогда высвобождается то, что мы, часто о том не догадываясь, этой сетью поймали. Волна познается в море.

* * *

Должна ли существовать возможность завещать знания, как завещают имущество? Прежде мне это казалось справедливым. Однако: если б и можно было завещать приобретенное, то все же не пользу, которая связана с приобретением и к которой не ведут никакие другие пути, нет другого доступа. «Благодать – награда за усилие».

Наследование накопленных знаний повело бы к зримым центрам магической власти, в итоге – к господству злых карликов над миром. Оно вырисовывается уже в тех типах, которые со своими арифметическими фокусами купаются сегодня в лучах планетарной славы.

* * *

Стирая информационную память, вплоть до индивидуальности, природа накладывает на вид нечто вроде налога на наследство.

Стоило бы исследовать, насколько этому противоречит «передача по наследству приобретенных качеств». Здесь можно было бы возразить, что некий стандартный набор должен осваиваться в ходе интенсивного курса обучения. Мы наследуем язык с его грамматическими тонкостями, а учиться говорить должны сами. Наследник должен соучаствовать в процессе. Усилием не следует пренебрегать, поскольку биос – как в эмбрионе, так и в ребенке – движется в иных временных порядках.

Так ты тоже зависишь от времени, которое всегда пожирает своих детей. В сущности, любой порядок наследования ведет к ослаблению. Отсюда чувство, что мы «что-то задолжали» предкам.

* * *

Все новые поколения богов и людей, как учат мифы, порождает Земля. Можно было бы возразить, что этому противоречат уже палеонтологические сведения, согласно которым история Земли может читаться лист за листом.

Хорошо, но и это тоже остается частным случаем, как любая эволюция. Великой перемены без огня не бывает; мировой пожар не оставляет следов. Мы не знаем, как часто материя переплавлялась или превращалась в энергию. Тут кончается не только исторический слой – но и слои вообще[174].

* * *

Под вечер мы скользили вдоль поросших девственным лесом склонов Коррехидора.

МАНИЛА, 19 АВГУСТА 1965 ГОДА

Снова в Маниле. Водитель нашего гостеприимного хозяина отвез меня утром наверх к солдатскому кладбищу. Я пропустил обед; Штирляйн, которую я попросил купить для меня в городе кое-какие игрушки, в том числе раковины и понравившуюся мне биссу[175], забрала меня на обратном пути.

Не каждый согласится с замечанием, что в гостях у мертвых чувствуешь себя как-то умиротворенно, защищенно. Противоположное чувство вызывает абсолютная пустота американских кладбищ, на которых за цветами присматривают фирмы похоронных услуг. Вообще по состоянию культа мертвых можно увидеть, в порядке ли сами живые.

Здесь поле мертвых тоже было пустым. Видимо, сказывалась удаленность от родины. Среди надгробных камней я заметил только садовников с инструментом. С одним из них я выкурил сигарету на скамейке в тени могучего фикуса. Девять песо за рабочий день; каждое второе воскресенье оплачивается. Девять детей, из них двое старших учатся в вузе; такие факты меня больше не удивляют. Я стоял перед Манильским университетом; студенты и студентки роились вокруг него в необозримом количестве. Ризаль – это тип: любознательный, хороший ученик с благородной основой, астенический, истощенный. Западноевропейская наука еще воспринимается так же серьезно, как в минувшем столетии у нас в Гейдельберге и Геттингене.

Взрывное одухотворение «планеты» еще сильнее, чем изменение технических и экономических структур, свидетельствует о том, что мы вошли в новый дом. Там горит огонь; видимые языки пламени – это его отражение во времени. Начинает пылать даже то, что до сих пор казалось нам негорючим.

Этими потоками учащихся, кажется, правит инстинкт, который противоречит логическим размышлениям, ибо обучение здесь уже едва ли позволит найти работу. Для противовеса нужно было бы создавать новые монастыри и ордена, что опять же противоречит духу времени.

Мне хотелось бы представить эти и другие противоречия эпохи в виде волны, которая, все нарастая, накатывает на цепь рифов. Она разобьется, однако движение ее все же достигает лагуны, лежащей за рифами. Там время изменяется. При этом мне вспоминается один разговор, который я однажды по иному поводу вел с Эрнстом Никишем. Речь зашла о материализме; он сказал: «Вы не знаете, какая бабочка разовьется из гусеницы».

* * *

Часы, проведенные здесь наверху, я могу отнести к тем, когда в бокал не упала ни одна капля горечи. Они, вероятно, чаще всего выпадают светлым натурам. Баловням судьбы, пожалуй, постоянно свойственно это жизнеощущение.

Настроение создает солнце, близость деревьев и цветов; видимо, как-то передается их внутренний уют. Земля облачается для нового праздника. Обязательно должно быть ощущение гостя на празднике. Картины следуют одна за другой, как будто они были специально скомпонованы; они подтверждают ожидание, но не вызывают удивления. Теперь слово могло бы обрести полный вес; еще лучше, чтобы оно не прозвучало, не было высказано.

Более стройных аронниковых я не видел ни в одной точке Земли, ни в одной теплице; впечатление усиливалось за счет того, что они стояли свободно. Зелень огромных листьев была еще желтоватой, как будто они за ночь привяли; по краям сверкала кайма капель, листовые влагалища были наполнены соком.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12