Собственность ценится здесь больше миссии. Кто знает богов, перечисляет имена; богатство мифических систем неисчерпаемо, как богатство живой природы. Один маленький бог в нише охраняет опасный поворот автомобильной дороги, как я заметил на крутом подъеме к Никко. Другой грезит в хижине под фиговым деревом. На коленях у него лежат свежие цветы.
Бог и боги[144]. Большинство почитаемых в областях богов солнца трансцендирует к Богу, «который озаряет все земное». Шахматным ходом неслыханной диалектики был ход апостола Павла на ареопаге. Неизвестный бог политеизма возвышается до единственного. Они не знали, что их ожидало. Это был мастерский удар оружием, казавшийся безупречным.
* * *
Оракул – часть древнего инструментария. Поскольку монотеистическое учение знает лишь одного Бога, то дать, собственно говоря, можно только одно пророчество: обетование трансцендентного мира. Кроме того, в Новом завете едва ли отыщутся намеки, касающиеся времени. Слова «вскоре» или же «через тысячу лет» не следует понимать хронологически точно, хотя это снова и снова пытались и еще пытаются делать.
Деревья вокруг храмов покрыты листками оракулов, как будто на них опустились рои мотыльков. В одном переднем дворике мы увидели маленькую птичку, выдрессированную для роли авгура, зяблика, который клювом дергал за колокольчик игрушечного храма. Потом он запрыгивал внутрь и выносил счастливый листок. Только посмотреть на это стоило пожертвования.
Преимуществами автоматизации жрецы тоже пользуются вовсю – в храме Спящего Будды в Пенанге был установлен аппарат, который напоминал контрольную кассу и сообщал счастливые числа. Неподалеку от ворот Камарон в Никко я увидел аналогичный автомат, причем в тот момент, когда дородный священник опорожнял оба его ящика – в одном содержались монеты, в другом листки с начертанными на них просьбами.
Обширный и исключительно великолепный Лес богов в Никко с его пагодами, храмами, мавзолеями, бронзовыми колоннами и скульптурами называется сегодня Национальным парком. Но в его самом большом святилище, Санбуцу-до, по-прежнему почитаются три «божественные манифестации»: богато позолоченное изображение Покоящегося Будды, по правую сторону от него конеголовая, по левую – тысячерукая Каннон на лотосовых тронах[145], на заднем плане статуи двенадцати учеников. Повсюду среди зелени лиственных и хвойных деревьев высвечивают культовые строения из покрытого красным лаком, украшенного инкрустацией дерева, например, шестиэтажная пагода, которую в 1650 году заложил феодал Тадаккацу Сакай. В 1815 году она сгорела и была снова отстроена его семьей. Она поднимается из группы криптомерий. Пять нижних этажей выполнены в японском стиле, шестой – в китайском. Ее необычная красота сбивает с толку; если бы мы не увидели ее собственными глазами, такая конструкция нам не приснилась бы и во сне. В ней реализованы другие представления о статике и другая музыкальность. Чистой высоты, кажется, недостаточно, когда бы она все снова и снова гармонично не поднималась и не уравновешивалась. Раскрывается и утверждается идея шатра. Я невольно вспомнил дворец Турандот. Его крыши расчесывал ветер; ему льстил колокольный звон. Бахромой колокольчиков увенчан также бронзовый столп Соринто[146], в который заделаны десять тысяч сутр.
Мы видели мавзолеи, сокровищницы, библиотеки клана Гендзи и других семей, священные источники, ступы, бога ветров в образе зеленого демона, как Эол согнувшегося под тяжестью своего бурдюка, драконов повсюду, резные и позолоченные деревянные изделия, статуи из дерева, камня и металла. Парк из галерейных садов переходит в густые леса, среди которых в свою очередь сияют красные храмы. Освоить, осилить все это можно только во сне и фантазиях. Для изучения не хватит человеческой жизни. Как когда-то в Карнаке, я уходил оттуда чуть ли не в обморочном состоянии.
* * *
Красивы широкие передние дворы, красива сама идея ворот, от простых арок синто до изобилующих лаком, золотом и слоновой костью роскошных строений. Иногда я думал, что стою перед богатым храмом, а он потом оказывался воротами, которые вели к следующим, еще более великолепным.
Эти постройки – памятники «китайской волны», совпадающей с нашим периодом барокко. Той же эпохе принадлежат установленные поблизости посвятительные дары португальских купцов, в том числе гигантский бронзовый светильник – в высшей степени удачное пересечение западного и дальневосточного мира форм.
«Одновременность» китайских и западноевропейских стилевых форм слишком часто подчеркивалась искусствоведами и синологами, чтобы мы не предположили наличие какой-то связи, хотя системы Шпенглера для интерпретации нам будет мало.
Согласно хронологической таблице Шпенглера, китайская «готика» и китайское «барокко» расположились бы задолго до наших; следовательно, «одновременность» следовало бы высчитывать по различным часам, а не по одинаковым. Тем не менее, существует не только относительная, но и абсолютная одновременность. На поверхности человеческие культуры, правда, автономны, но они восходят к глубинам биологии и космоса. Там тоже есть процессы развития.
Это можно исследовать в первую очередь там, где биос затвердевает архитектурно, как в царстве моллюсков. Возьмем историю аммонитов: головоногие, епископские посохи, более или менее изогнутые спирали, а затем опять простые, вытянутые формы, классические – поочередность свертываний и развертываний.
То же самое происходит со створками раковин и домиками улиток – неслучайно архитектура и стилистика имеют так много названий, заимствованных из этих областей. Родственное все снова и снова выявляется в строительном плане лестниц, колонн, башен и украшений. Поэтому когда мы говорим о «китайском барокко», родство должно пониматься глубже, чем история культуры.
Кроме того, вполне мыслимы и такие влияния, которые можно приписывать не биологии, а непосредственно Земле. Это выражается во внутреннем единстве эпох и ландшафтов, в созвучии людей и их трудов потокам, горам, растениям и животным своей области. Приведу пример. Здесь обращаешь внимание на гармонию между деревьями и храмами. Зачастую – это те же самые, что у нас, или почти похожие виды, и все же в росте они отличаются от наших таким образом, который ухватит скорее художник, нежели ботаник.
Об этом непосредственном влиянии Земли, даже, вероятно, Космоса, тоже не следует забывать, когда сходства в далеко отстоящих друг от друга странах появляются одновременно и когда их нельзя объяснить родословным древом. Мы могли бы здесь вспомнить о возникновении государств, письменности или самого человека в значительно удаленных одна от другой местностях – это, пожалуй, всегда останется вопросом веры либо умозрительного рассуждения. Он волнует, когда, путешествуя, в чужом узнаешь собственное.
* * *
Имплантация храмов в большие сады, где почти всегда довольно источников, прудов и старых деревьев, действует успокоительно. Ухоженный участок часто неуловимыми переходами граничит с естественной природой, а в Никко даже с девственными горными лесами.
Я услышал зов древней, дохристианской родины. Здесь в нагромождении камня обитает не бог-одиночка. Здесь живут боги, имени которых мне знать не нужно, они совершенно теряются в божественном, как деревья в лесу. Рощи и леса с расположенными ширмой деревьями, источниками и озерами – еще ни одно кощунство не коснулось матери. Почтение простирается здесь глубже монотеистических и политеистических фигур и движется воспоминаниями, которые возникают из неименуемого. Дерево – это брат, родина – это лес.
Тщательность, с какой эти сады используются, пытается создать вторую, окончательно сформированную природу, где случай скорей задает мотив, чем господствует по собственному произволу; его прихоти здесь содействуют, там подавляют. Это даже в парках создает впечатление увеличенных миниатюрных садов, какие, наверно, мало понравились бы Пюклеру[147]. Я видел садовников с маленькими серпами, которые служили им не столько для срезания, сколько для выдергивания стебельков из травяных площадок и моховых подушек. Другие выщипывали сухие иглы в кипарисовых ветках. А третьи выводили граблями узор на песке. А еще они любят сооружать в некоем подобии песочницы стилизованный макет Фудзи, перед которым постоянно толпятся зрители.
* * *
Садовое искусство почти незаметно растворяется в киотском парке Оказаки. Он изгородью окружает Хэйан-шрайн[148], посвященный духам предков императоров Камму[149] и Комэй[150]; между ними пролегает временной промежуток в тысячу сто лет. Относящиеся к шрайну постройки представляют собой уменьшенную модель первого императорского дворца 794 года. В этот год Карл Великий во второй раз выступил против саксонцев.
Парк известен цветением вишни и ириса; время обоих миновало. Зато на прудах плавали белые, голубые и розовые кувшинки. Клен, ветви которого широко нависали над берегами, уже покрылся первыми красными крапинками.
Одно из озер расположено перед шрайном; мы пересекли его сначала по ряду чуть качающихся опор, на ширину ладони поднимающихся над водной гладью, и потом по красному, крытому мосту, «коридору» шрайна. Там стоял торговец белыми хлебами, твердая пенистость которых напоминала наши меренги, и мы развлеклись кормлением животных, которые плавали на воде или выглядывали на поверхности: белых мандаринок, черепах, золотых рыбок всевозможных размеров и разновидностей. Особенно нам приглянулась одна: длиной в ладонь и словно выточенная из тончайшего перламутра, с черным, как обсидиан, краплением и золотистыми плавниками, мне очень хотелось, чтобы она всплыла, и она-таки сделала мне одолжение.
Вообще этот час на красном мосту был прекраснейшим из тех, что я провел в этой стране. Золотые рыбки, серебристые птицы, кувшинки на зеленой воде – гармония покоя и мягких движений. Картину дополняли кедры и клены на берегу, лотос, ярко-желтый бамбук, в листве которого пронзительно трещали коричневые цикады, которые, стоило нам к ним приблизиться, вспархивали как птицы.
Здесь хорошо себя чувствовали не только люди, но и духи – одни наслаждались, тут не было никаких сомнений, другие растворялись в природе.
* * *
При отбытии в Кобе я не бросил в море монетку, какую нередко, в надежде на благоприятный исход, приносил в жертву гаваням и источникам. В итоге наряду с обилием больших и красивых картин не было недостатка и в прискорбных впечатлениях. И они быстро накапливались.
Я ожидал этого, поскольку был убежден не только в неизбежности, но даже в необходимости разрушения мифа и номоса, и обнаруживал подтверждение этому убеждению во всех странах мира – но всегда с чувством пустоты, будто в затянувшейся партии, когда уже за полночь опять тасуются карты. То, что мы пережили на Сомме в сконцентрированном виде (в качестве платы за наше entrue[151]), повторяется в долгих периодах развития. Остается чувство, будто разорвалась бомба, и теперь нас всегда сопровождает сознание близкой и встречной опасности.
Сегодня Токио считается самым крупным городом на Земле; конечно, понятие города благодаря диффузным скоплениям и слияниям начинает стираться. Урбанизация затягивает округа, побережья, целые местности. К концу столетия, согласно прогнозам городских проектировщиков, вдоль уже сегодня плотно заселенной линии Токкайдо и моря вырастет «Ойкуменополис», охватывающий от восьмидесяти до ста миллионов жителей.
Модернизация, то есть подгонка под western style, является таким делом, которым занимаются с исключительным рвением и наибольшими шансами на успех. Прогресс этого усилия в сравнении с реставрацией Мэйдзи стремится перейти от развития национальной власти к участию в накатывающем потоке революции Земли. То, что я видел и ожидал увидеть, было одной из модификаций, в которых реализует себя гештальт Рабочего. А поскольку здесь всегда превалировала деиндивидуализация, то собранный мной материал не мог быть обильным. Улов оказался посредственным, однако сеть доказала свою силу.
Я спросил себя, смогут ли японские иероглифы устоять в этом водовороте – их структура противоречит принципам, которые преследуются. В гуще движения глаз хочет не столько получать информацию от этих знаков, сколько отдыхать на них, как на цветках. Правда, во всех самых оживленных местах рядом находится латинская транскрипция.
У многих наших слов отсутствует японский эквивалент. При назывании вещей, например, деталей машин, это не имеет большого значения. Совсем иначе обстоит с понятиями – поэтому в исполнении японцев, занимающихся западными системами, в глаза бросается примечательная робость. Отсутствует легкость в употреблении понятий; они вставляются как маленькие строительные камни.
Время от времени я осведомлялся о смысле знаков, привлекших мое внимание. Красивой и простой является идеограмма, означающая «большой», – я предположил бы тут скорее «высокий», когда впервые ее увидел. Она, кажется, предназначена выражать размер небоскребов, мостов, плотин или скорость поездов, которой хотят превзойти американцев.
Следует, впрочем, признать, что техническое оснащение и комфорт – образцовые. Порядку, манерам, пунктуальности можно едва ли дать более высокую оценку, особенно если представить себе находящиеся в движении массы людей. Стоит скорому поезду опоздать больше чем на двадцать минут, пассажирам возмещается часть стоимости билета. Вдоль линии Токкайдо телеграфные столбы пролетают мимо в такте секундной стрелки. В пункте назначения проводницы и стюардессы благодарят каждого пассажира поклоном.
Я уже слышал об этом скоростном поезде как о национальной святыне. Я, разумеется, предпочел бы ехать помедленнее, чтобы наслаждаться ландшафтом за пределами урбанизированных поверхностей. Пейзажи пролетали мимо, словно череда молниеносно высвечиваемых рисунков на свитке: холмы с кедрами и группами бамбука, покрытые лотосами пруды, посвященные предкам стелы в плодовом краю, чайные сады на склонах и рисовые поля на равнине.
* * *
Во все времена консерватор попадает в ножницы между внутриполитическим и внешнеполитическим оптимумом. Старый порядок можно сохранить только в том случае, если остаются условия, при каких он возник, или, по крайней мере, их атмосфера.
Не желая во внутренних делах учитывать происходящие в мире изменения, оказываются в цейтноте, отстают исторически. Если хочешь избежать катастрофы, следует привести в новую гармонию внешнее и внутреннее, мир и страну. Тут без жертвы не обойтись. Корона и духовенство должны уступить миф и карму; рыцарь и самурай должны спешиться. В Японии сохранилось удивительно много, несмотря на реформы и новую конституцию.
Расширение происходит главным образом за счет крестьянского сословия, сокращение которого неизбежно с ним связано. Классический пример представляет императорский Рим. Всемирная торговля, громадное пространство, колониальные земли, рабский труд, латифундии, переход к пастбищному хозяйству, программы военного флота, «планы», экспансия старых капиталов и запрограммированных городов, которые как грибы вырастали за ночь, лихорадка путешествий, упадок храмов или предъявление их в качестве курьеза – все это еще раз разыгрывается перед рождением всемирного государства. За всем этим стоит единственный процесс – замена традиционных различий вторичными рабочими характерами по поручению хозяина мира, гештальта Рабочего. Гипс, огонь, излучение, мусор, шум и пыль исполинских строительных площадок. Далее следуют одухотворение и новая иерархия.
* * *
Распад большой семьи с ее патерналистским порядком, переселение сыновей и дочерей, служанок и батраков в города и промышленные районы, устранение чересполосицы, моторы, трактора, электрификация, канализация, прокладка трасс, переход к новым видам обработки земли, удобрения, консервирование и питание – одно влечет за собой другое и в свою очередь отражается на образовании и воспитании. Лошадь должна отступить, а с ней – всадник, рыцарь ушел задолго до него. Солдат становится Рабочим, как я впервые увидел на Сомме и во Фландрии и потом безрадостно осмыслил. Дорога ведет от сословной армии через народную армию к анонимным комбинатам тотальной мобилизации[152].
В школах личность, как преподавателя, так и ученика, тоже должна отойти на задний план; речь идет уже не о встрече и формировании характеров, а о точной передаче материала знаний. Это во все возрастающем объеме может обеспечиваться механически.
В рамках конфуцианской педагогики преподаватель является образцом, который представляется сначала в бытии, а потом и в знании, и с которого нужно брать пример. Он – не только знающий, но и мудрец; на этом основывается уважение к нему.
Если знание станет преобладать над мудростью, результат может оказаться двусмысленным, более того, даже опасным, ведь запросы уже не основываются на уважении. Этос и эрос обучения исчезают; оно превращается в функцию среди прочих. Китайская мудрость давно это предвидела.
* * *
Народы Дальнего Востока сто лет назад начали интенсивно участвовать в судьбе Запада. В каком объеме они стали бы претендовать на это, невозможно было предвидеть в тот момент, когда император Мейдзи решился на свои реформы.
Процесс продолжится с нарастающей интенсивностью. Европеец, посещающий сегодня Китай, Японию или даже маленькие восточные государства, попадает на очную ставку с собственной судьбой. Многое, что образовалось и развилось у него в потоке истории, там вдалеке повторяется как новый речной порог. Блеск же картин, которые с детства представлялись иностранцу словно бы нарисованными на шелке миниатюрами, напротив, тускнеет. Он видит их либо поблекшими, либо искусственно выставленными ему для обозрения.
Это что касается блеска и нищеты современного путешественника. Он пролетает мир как сиамский близнец: как homo faber[153] и как homo ludens[154], как намеренно безысторичный и как мусический, жаждущий образов человек, то гордясь своим титанизмом, то печалясь о разрушении, которое за ним следует. Чем сильнее, чем мощнее вырастают у него крылья, тем реже он находит то, что угодно для его души.
Чем больше он – современник, тем меньше он чувствует утрату; электростанция в Гуанце, буровые вышки в Сахаре, метеостанция на Южном полюсе, скоростная езда на линии Токкайдо подтверждают ему собственное жизнеощущение. Оно раздваивается, куда б он ни повернул, – сначала ему с гордостью предъявят, на что способны их техника и наука, и только потом – оставшееся от предков: могилы, храмовые города, леса и сады, маски и народные танцы.
Но никто, конечно, не современник настолько, чтобы не почувствовать какого-то ограбления, учиняемого планированием как в нетронутом, так и в совершенном. Он озадачен; мир больше не отвечает из своей глубины.
В этом отношении путешествие чем-то похоже на танталовы муки. Мы слышим эхо отзвучавших мелодий и следуем за отражениями по местам, где невозможно утолить жажду. Это не чистые иллюзии; даже фата-моргана отражает удаленную действительность. Мы ищем их то в будущем, то в минувшем.
Посреди сильного истощения культур, стихий, даже универсума мы видим то, что когда-то было возможно в образах и образовании. Это дает нам мерила, даже для Здесь и Сейчас. Иногда, в каком-нибудь бору, мы можем с изумлением увидеть какой-нибудь древний дуб, ель или ясень – могучее перестойное дерево; оно уже пережило несколько сплошных вырубок и нескольких лесничих. Оно тоже, конечно, падет, но пока еще может дарить нам тень в полуденный час – и больше чем тень: уверенность.
ГАОСЮН, 13 АВГУСТА 1965 ГОДА
В первой половине дня мы шли вдоль побережья Формозы. Португальцы назвали этот остров «Чудесным», а китайцы «Побережьем террас»: Тайвань. Поскольку мы иногда подходили к нему очень близко, я увидел, что оба названия даны ему с полным основанием.
В полдень высадка в Гаосюне. Здесь пахнет войной – серые корабли в гавани, орудия на склонах, эскадрильи истребителей в воздухе. Мы в Национальном Китае – дорогостоящей американской фикции. Я не могу судить о ее стратегической ценности. Она, вероятно, значительна; миллионы беженцев тоже нельзя бросить на произвол судьбы. Такой форпост с равным успехом может оказаться как оковами, так и ключом; это зависит от собственной силы, которая должна нарастать по мере того, как континентальный Китай становится все более грозным и недоступным. Тут уже полруки может оказаться в ловушке.
С политической точки зрения дешевле в таких случаях перейти к чистой игре фигурами, устроив одному претенденту chateau d’Espagne[155], и поддерживать эмигрантское правительство. Это в любом случае окупит затраты.
Негативные последствия военного положения я смог ощутить во второй половине дня, когда любой привлекший меня боковой путь, куда я было собирался свернуть, мне преграждал караул. Это напомнило мне о моих походах по Мертвому морю и надоедливом внимании иорданских патрулей.
Таким образом, я вынужден был держаться главной улицы, которая, извиваясь, поднимается от черты города через красные синтоистские ворота до лишь совсем недавно построенного японцами храма. Она огибает широкую центральную лестницу, которая бросилась в глаза еще с моря.
Здесь опять стали докучать машины наблюдения, которые с огромной скоростью сновали туда-сюда. К счастью, имелись узкие протоптанные тропинки, ведущие наверх, – сначала через похожий на джунгли лес, потом, в окрестностях храма, по прореженным, как в парке, участкам. Там были также установлены мраморные скамьи и памятники – генералы с множеством орденов, авиабомба в натуральном виде, таблички с китайскими иероглифами. В целом: смесь парка культуры, храмовой рощи, ботанического сада и крепостного гласиса.
Хотя и здесь весна тоже давно уже наступила, острова цветения, как удары литавр, пробивали однотонную зелень. Среди них вспышки далеко светящейся императорской желти[156]: выгнутые кроны кассии[157], вокруг которых кружили огромные, стального цвета шмели. Рядом с этим фейерверк делониксов[158]. Их горящие ширмы отмечают входы в те страны, о которых грезится в зимние ночи. Едва ли найдется путешественник, которому они не бросились бы в глаза, как первые сигналы тропического мира. Еще жарче пылает крона их близкой родственницы, «великолепия Барбадоса». Пунцовая сердцевина цветка по краю обведена желтым; пыльцевые трубки свисают, словно кроваво-красный хвост. Здесь, с возвышенного местоположения, светлые тона выглядят ярче, как будто в клеровочных котлах из киновари, горя, наружу проступает сера.
У подножия храмовой горы стало еще жарче, чем наверху, в парке. Вероятно, был праздник; поджигалось множество фейерверков. В тени домов и в крытых галереях сидели на корточках группы тайваньцев, игравших на деньги, и притом с такой страстью, что они даже не подняли глаз, когда я, стоя к ним вплотную, разглядывал сверху их коротко подстриженные головы. По форме они напоминали трапецию с широким основанием, сужающаяся параллель которой образовывала лоб. При виде этих массивных крыш, на которых, кроме того, выделялись необычные макушки, в голову мне пришли только курьезные мысли относительно чуждости того, что, пожалуй, могло под ними происходить. Если мы обыграем теорию или, что касается меня, утопию мирового государства[159]: сколько времени должно минуть, даже если на планете дело дойдет до своего рода пригородного сообщения, пока четко прорисуется мировая раса, подобно тому, как уже сегодня сформировался мировой стиль? И не будет ли эта мировая раса представлять собой лишь слегка модифицированное китайство?
Впрочем, это – излишние спекуляции; мирового стиля достаточно. Общий знаменатель дает гештальт Рабочего; большое число рас и пространств не противоречит его претворению в жизнь. Общая проблема: как сбалансировать единство и разнообразие. В любом подлинном решении отражается модель универсума.
Поражает огромное количество велосипедистов; они заполоняют всю ширину улицы. В их потоке движутся машины и рикши. Почти все пешеходы в остроконечных соломенных шляпах; женщины для защиты от солнца прикрыли лицо и руки светлыми платками. Две элегантные китаянки садятся в коляску рикши, они затянуты в шелковые юбки, словно в переливающиеся всеми цветами радуги змеиные шкуры; прорези сбоку обнажают часть бедра.
Обратно по темным рыночным сводам, в которых остро пахнет пряностями и рыбой. Земля скользкая; велосипедисты продолжают вольтижировать даже здесь. Среди выложенных горками даров моря я обнаружил такие аквариумные редкости, как кузовки[160], а также ракообразных самых экстравагантных форм и ярких фарфоровых расцветок. Китаец просто помешан на ракообразных; в качестве вывесок на закусочных красуются красные крабы.
ГАОСЮН, 14 АВГУСТА 1965 ГОДА
Прогулка во внутренние районы, сначала опять вдоль парада соломенных шляп бесчисленных велосипедистов, реакции которых довольно непредсказуемы. Поэтому мы продвигались медленно, пока не выбрались за черту города. В машине Лотариус, немецкий агент пароходной компании, его китайский коллега Чин Чэнь, местный водитель, Штирляйн и я.
Мы ехали по щедро орошаемому плодородному краю; в тропической части острова собирают в год три урожая риса. Здесь приволье для водяного буйвола: он любит залечь в болото, так что наружу торчат только рифленый серп рогов да ноздри. Земноводное существо; гладкая, прочная шкура напоминает о животных, которые ведут аналогичную жизнь, как например, саламандры, тюлени и бегемоты. И здесь тоже я ощутил ауру, свойственную этому созданию. Фигура водяного буйвола излучает на только добротность и удовлетворение, но и достойную уважения силу. Вполне понятно, что индийцы отказываются употреблять в пищу мясо таких животных.
На заболоченных обочинах дорог живут огромные стаи уток. Они главные в китайском меню. Как сказал господин Чин Чэнь, их разводят фермеры на государственной земле, где откорм ничего не стоит. «Там им нужно делать только “пап-пап-пап”» – при этом он раскрывал и закрывал пальцы, как утиный клюв. Манера его разговора вообще была крайне экспрессивной, с подчеркнутой жестикуляцией и мимикой, как будто он учился у мастера театра кабуки.
По дороге бахчи с огромными арбузами, плантации бананов и сахарного тростника. Мы отведали плодов драконового инжира, который наш китайский друг назвал «Длинным Джоном»: студенистые шарики величиной с виноградную ягоду с легким привкусом муската. Множество сортов этих фруктов выращиваются в Восточной Азии, как у нас яблоки и груши; один из них мы встречали уже в Сингапуре: рамбутан. Огненно-красные грозди, выставленные на продажу, дополняют впечатление бризантной картины улиц; плоды напоминают по форме наш конский каштан, только колючки желатинообразные. Третий сорт тоже известен в Европе – он ввозится в консервированном виде под названием Leeches[161] и присутствует в меню любого китайского ресторана.
* * *
После полудня в старой столице Тайнане. Сначала в конфуцианском храме, просторном, окруженном стеной святилище, где мы не увидели ни благоговейно молящихся, ни культовых действий. Начавшийся упадок, временно задержанный музейными табу, которые были выведены на китайском и английском языках.
Устройство оставляло впечатление Академии; всплыли воспоминания о Платоне, Лойоле и других гениях педагогики. Маленькие храмы, пагоды, крытые галереи, учебное здание с красивым мощеным внутренним двором. Аудитории, предназначенные, видимо, для экзаменов. В одной из них, в «зале наибольшего успеха», хранится ларь, посвященный богу литературы. Эта персонификация наверняка пришлась бы не по вкусу Конфуцию, который отличался абсолютно рационалистическим, аметафизическим образом мыслей. Но, возможно, он воспринял бы ее как аллегорию, поскольку был готов был к уступкам. Так, он считал полезной даже веру в жизнь после смерти, хотя она противоречила его внутренним убеждениям. Но, отрицатель богов, он не избежал участи стать в свою очередь объектом культа. Так обстояли и обстоят дела с великими носителями света.
Наверное, он без удовольствия увидел бы и драконов, украшавших конек крыши и фронтон. Они были выполнены в исключительно изящной манере; язык, ноздри и вытянутый гребень спины уподоблялись чувствительным нитям, антеннам земной власти, которая нашла свое главное воплощение в образе крылатого змея.
Эти стражи, равно как и высокие красивые деревья, затенявшие двор, без сомнения больше понравились бы Лао-Цзы, любимому сыну Земли. Среди них могучий экземпляр восточно-индийского фигового дерева, чьи висящие в воздухе корни образовали рощу перед обнесенным стеной храмовым прудом. Впервые я увидел здесь рыбью пальму[162], кариоту. Ее разделенные метелки выглядят как чудовищно увеличенные листья дерева гинкго.
Конфуций был великим praeceptor sinensis[163], на учении которого основывается тысячелетняя служба – служба жены, дочери и невестки, служба сына и внука, ученика, служащего и гражданина государства. Управлять, конечно, должна отцовская доброжелательность, но она остается основанной на разуме деспотией. Такое впечатление Конфуций производил на всех западных путешественников.
Можно, правда, предположить, что ярмо не навязывается, а его требует тот, кто намерен покорно его нести. По существу, вероятно, изменилось меньше, чем кажется. Одна подневольность заменилась другой. Марксизм похож на конфуцианство, поскольку основывается на моральном и рациональном понимании и довольствуется земным благосостоянием. Налицо также принципиальная педагогическая установка. Она создает поле для бонз, мандаринов и педантов всякого сорта.