Вспомнив слабость своего собеседника, – о ней его нос, подобно маяку, постоянно извещал всех зрителей, – Николас увлек его в уединенную таверну. здесь они принялись обсуждать начало и развитие их знакомства; припоминая мелкие события, они добрались, наконец, до мисс Сесилии Бобстер.
– Кстати, – заметил Ньюмен, – вы мне так и не сказали настоящего имени молодой леди.
– Маделайн, – сообщил Николас.
– Маделайн? – воскликнул Ньюмен. – Какая Маделайн? Как ее фамилия? Скажите мне ее фамилию!
– Брэй, – с величайшим изумлением отвегил Николас.
– Та самая! – вскричал Ньюмен. – Плохо дело! И вы можете сложа руки смотреть, как этот чудовищный брак будет заключен, не делая ни единой попытки спасти ее?
– А вы? А она? Или вы слепы, глухи, бесчувственны, мертвы? – сказал Ньюмен. – Да знаете ли вы, что через день благодаря вашему дяде Ральфу она выйдет замуж за человека такого же дурного, как он? Даже еще хуже, если это только возможно! Знаете ли вы, что через день она будет принесена в жертву – и это так же верно, как то, что вы стоите здесь, – старому негодяю, дьяволу во плоти, искушенному во всех дьявольских кознях…
– Думайте о том, что вы говорите! – перебил Николас. – Ради бога! Я один здесь остался, а те, кто мог бы протянуть руку, чтобы спасти ее, сейчас далеко. Что вы хотите сказать?
– Я никогда не слышал ее имени, – сказал Ньюмен, задыхаясь от волнения. – Почему вы мне не сказали? Как я мог знать? По крайней мере у нас было бы время подумать!
– Что вы хотите сказать? – закричал Николас. Нелегкое было дело вырвать у Ньюмена это сообщение, но после бесконечной и странной пантомимы, которая ничего не разъясняла, Николас, придя почти в такое же неистовство, как и сам Ньюмен Ногс, насильно усадил его на стул и придерживал, пока тот не начал рассказывать.
Бешенство, изумление, негодование захлестнули сердце слушателя, когда перед ним раскрылся заговор. Едва успел он уразуметь, в чем дело, как, дрожа всем телом и с землисто-серым лицом, выбежал из комнаты.
– Держите его! – закричал Ньюмен, бросившись вдогонку. – Он выкинет что-нибудь отчаянное! Он убьет кого-нибудь! Эй! Держи его! Держи вора, держи вора!
Глава LII,
Николас отчаивается спасти Маделайн Брэй, но вновь обретает мужество и решает сделать попытку. Сведения о делах семейных Кенуигсов и Лиливиков
Видя, что Ньюмен решил во что бы то ни стало остановить его, и опасаясь, что какой-нибудь благонамеренный прохожий, привлеченный криком: «Держи вора!», немедленно схватит его и тогда ему не так-то легко будет выпутаться из этого неприятного положения, Николас вскоре замедлил шаги и позволил Ньюмену Ногсу присоединиться к нему; тот это сделал, задыхаясь так, что казалось, еще минута – и он не выдержит.
– Я иду прямо к Брэю! – сказал Николас. – Я увижу этого человека. Если осталось у него в груди хоть какое-нибудь человеческое чувство, хоть искра любви к родной дочери, не имеющей ни матери, ни друзей, я эту искру раздую!
– Не раздуете, – возразил Ньюмен. – Право же, не раздуете.
– В таком случае, – сказал Николас, шагая вперед, – я последую первому своему побуждению и пойду прямо к Ральфу Никльби.
– К тому времени, когда вы туда доберетесь, он будет в постели, – сказал Ньюмен.
– Я его оттуда вытащу! – крикнул Николас.
– Ну-ну! – сказал Ногс. – Опомнитесь.
– Вы лучший из друзей, Ньюмен, – помолчав, начал Николас и с этими словами взял его за руку. – Много испытаний выпало на мою долю, и я не терял голову, но с этим испытанием связано несчастье другого человека – такое несчастье, что я прихожу в отчаяние и не знаю, как быть!
Действительно, положение казалось безнадежным. Немыслимо было извлечь какую-нибудь пользу из тех сведений, какие почерпнул Ньюмен Ногс, когда прятался в шкафу. Самый факт соглашения между Ральфом Никльби и Грайдом не мог служить законным препятствием к браку и не заставил бы возражать против него Брэя, который если и не знал точно о существовании какого-то договора, то несомненно подозревал об этом. Упоминание о мошенничестве, жертвой которого должна была стать Маделайн, было сделано Артуром Грайдом в достаточной мере туманно, а в передаче Ньюмена Ногса, окутанного вдобавок парами из «карманного пистолета», оно стало совсем невразумительным.
– Я не вижу ни проблеска надежды, – сказал Николас.
– Тем больше оснований сохранять хладнокровие, рассудок, сообразительность, – сказал Ньюмен, делая паузу после каждого слова, чтобы с тревогой заглянуть в лицо друга. – Где братья?
– Уехали по неотложным делам и вернутся не раньше чем через неделю.
– Нельзя ли дать им знать? Сделать так, чтобы один из них был здесь завтра к вечеру?
– Невозможно! – сказал Николас. – Нас разделяет море. При самом попутном ветре, какой только может быть, потребовалось бы три дня и три ночи, чтобы съездить туда и вернуться.
– А их племянник? – спросил Ньюмен. – Их старый клерк?
– Могут ли они сделать больше, чем я? – возразил Николас. – Что касается их обоих, мне предписано хранить полное молчание об этом предмете. Какое право имею я обмануть доверие, мне оказанное, если ничто, кроме чуда, не может предотвратить этой жертвы?
– Подумайте, – понукал Ньюмен. – Нет ли какого-нибудь средства?
– Нет, – в глубоком унынии сказал Николас. – Никакого. Отец настаивает, дочь соглашается. Эти дьяволы держат ее в своих сетях; на их стороне закон, сила, власть, деньги, положение. Могу ли я надеяться спасти ее?
– Надейтесь до конца! – воскликнул Ньюмен, похлопав его по спине. – Всегда надейтесь, мой мальчик! Никогда не переставайте надеяться! Вы меня слышите, Ник? Испробуйте все. Это кое-что значит – увериться в том, что вы сделали все возможное. Но главное – не переставайте надеяться, иначе нет никакого смысла делать что бы то ни было. Надейтесь, надейтесь до конца!
Николас нуждался в ободрении. Внезапность, с какой открылись ему планы обоих ростовщиков, короткий срок, оставшийся ему, чтобы им помешать, вероятность, почти граничившая с уверенностью, что через несколько часов Маделайн станет для него навеки недосягаемой, будет обречена на невыразимые страдания и, быть может, на безвременную смерть, – все это совершенно оглушило и ошеломило его. Все надежды, связанные с нею, какие он позволял себе лелеять или питал бессознательно, казалось, лежали у его ног, увядшие и мертвые. Все обаятельные ее черты, какие хранила его память или воображение, представлялись ему, и это только усиливало его тревогу, и отчаяние его становилось еще более горьким. Глубокое сострадание, вызванное ее беспомощностью, и восхищение ее героизмом и стойкостью разжигали негодование, сотрясавшее его тело и переполнявшее сердце, готовое разорваться.
Но если сердце Николаса было для него бременем, то сердце Ньюмена пришло ему на помощь. Столько настойчивости было в его уговорах и столько искренности и горячности в его манерах, как всегда странных и нелепых, что Николас обрел новые силы; некоторое время он шел молча и, наконец, сказал:
– Вы дали мне хороший урок, Ньюмен, и я им воспользуюсь. Один шаг я во всяком случае могу сделать, нет, должен сделать. И этим я займусь завтра.
– Какой шаг? – пытливо спросил Ногс. – Пригрозить Ральфу? Увидеть отца?
– Увидеть дочь, Ньюмен, – ответил Николас. – Сделать то, больше чего не мог бы сделать брат, если бы он у нее был, если бы небо его послало. Привести ей доводы против этого отвратительного союза, нарисовать ей те ужасы, навстречу которым она стремится, – быть может, опрометчиво и не подумав как следует. Умолять ее, чтобы она хотя бы повременила! Ведь у нее не было и нет никого, кто бы заботился о ее благе. Может быть, я еще могу повлиять на нее, хотя близится последний час и она на краю гибели!
– Мужественные слова! – отозвался Ньюмен. – Прекрасно сказано, прекрасно сказано! Очень хорошо.
– И я заявляю, – воскликнул восторженно Николас, – что, если я делаю это усилие, мною руководят не эгоистические соображения, но только жалость к ней и омерзение и отвращение к этому замыслу! Я сделал бы то же самое, если бы рядом стояли двадцать соперников и среди них я был бы последним и пользовался наименьшей благосклонностью!
– Верю, что вы бы это сделали, – сказал Ньюмен. – Но куда вы сейчас спешите?
– Домой, – ответил Николас. – Вы пойдете со мной, или мы попрощаемся?
– Я вас провожу немного, если вы будете идти, а не бежать, – сказал Ногс.
– Сегодня я не могу идти медленно, Ньюмен, – возразил Николас. – Я должен двигаться быстро, иначе я задохнусь. Завтра я вам расскажу все, что я говорил и делал.
Не дожидаясь ответа, он пошел быстрым шагом и, нырнув в толпу, запрудившую улицу, тотчас скрылся из виду.
– Этот юноша иногда собой не владеет, – сказал Ньюмен, глядя ему вслед, – но таким я еще больше люблю его. На это у него есть основания, ведь сам черт вмешался в дело. Надежда! И я еще говорил о надежде, когда Ральф Никльби и Грайд столковались! Надежда для их противника! Хо-хо!
Очень меланхолический был смех, которым Ньюмен Ногс закончил свой монолог; и, очень меланхолически покачивая головой и с очень унылой физиономией, он повернулся и побрел своей дорогой.
При обычных обстоятельствах эта дорога привела бы его к какой-нибудь маленькой таверне или кабачку; таков был его обычный путь. Но Ньюмен был слишком взволнован и обеспокоен, чтобы прибегнуть даже к этому средству, и после долгих печальных и гнетущих размышлений пошел прямо домой.
Случилось так, что в этот день мисс Морлина Кенуигс получила приглашение сесть завтра на пароход у Вестминстерского моста и отправиться на Ил-Пай-Айленд у Туикенхема – угощаться холодными закусками, пивом, наливками, креветками и танцевать на вольном воздухе под музыку бродячих музыкантов, доставленных туда для этой цели; пароход был специально нанят для удобства многочисленных учеников учителем танцев с обширными связями, а ученики оценили старания учителя танцев, купив – и заставив своих друзей сделать то же самое – множество голубых билетов, дающих право участвовать в экскурсии. Из этих голубых билетов один был преподнесен тщеславной соседкой мисс Морлине Кенуигс с предложением присоединиться к ее дочерям. И миссис Кенуигс, правильно рассудив, что честь семьи зависит от того, чтобы за такое короткое время придать мисс Морлине наиболее ослепительный вид и доказать учителю танцев, что существуют и другие учителя танцев, кроме него, а всем присутствующим отцам и матерям – что не только их дети, но и дети других родителей могут быть обучены элегантным манерам, – миссис Кенуигс дважды падала в обморок, подавленная грандиозностью своих приготовлений. Но, подкрепленная решимостью оправдать семейную репутацию или погибнуть, она все еще трудилась не покладая рук, когда Ньюмен Ногс вернулся домой.
Гофрируя воротничок, обшивая оборками панталончики, отделывая платьице и, между прочим, падая в обморок и снова приходя в чувство, миссис Кенуигс была слишком занята и потому всего полчаса назад заметила, что льняные косички мисс Морлины, так сказать, отбились от рук и если не поручить ее заботам искусного парикмахера, то ей никак не восторжествовать над дочерьми всех остальных родителей, а что-либо меньшее, чем грандиозное торжество, было равносильно поражению. Это открытие повергло миссис Кенуигс в отчаяние, так как парикмахер жил за три квартала и по дороге к нему было восемь опасных перекрестков. Морлину нельзя было отпустить туда одну, даже если бы такой шаг отвечал всем правилам приличия, в чем миссис Кенуигс сомневалась; мистер Кенуигс еще не вернулся с работы, и отвести ее было некому. И вот миссис Кенуигс сначала шлепнула мисс Кенуигс как виновницу ее раздражения, а затем залилась слезами.
– Неблагодарное дитя! – воскликнула миссис Кенуигс. – И это после всего того, что я сегодня претерпела ради тебя!
– Я ничего не могу поделать, мама, – отозвалась Морлина, тоже в слезах. – Волосы растут и растут.
– Не возражай мне, дрянная девчонка! – сказала миссис Кенуигс. – Не возражай мне! Даже если бы я тебе доверяла и отпустила одну и тебя бы не переехали, я знаю – ты бы забежала к Лоре Чопкинс (это была дочь тщеславной соседки) и рассказала бы ей, какое платье ты завтра наденешь. Знаю, что рассказала бы. У тебя нет настоящей гордости, и тебя ни на секунду нельзя оставить без присмотра.
Сетуя в таких выражениях на дурные наклонности своей старшей дочери, миссис Кенуигс снова пролила слезы, вызванные досадой, и заявила о своей уверенности в том, что ни один человек на свете не выносил таких испытаний, как она. Тут Морлина Кенуигс опять разрыдалась, и вдвоем они принялись себя оплакивать.
Таково было положение дел, когда они услышали, как Ньюмен Ногс проковылял мимо их двери к себе наверх, после чего миссис Кенуигс, обретя надежду при звуке его шагов, поспешила удалить со своей физиономии те следы недавнего волнения, какие можно было стереть за такое короткое время; представ перед Ньюменом Ногсом и поведав об их затруднения, она стала умолять, чтобы он проводил Морлину в парикмахерскую.
– Я бы не просила вас, мистер Ногс, – сказала миссис Кенуигс, – если бы не знала, какой вы добрый, сердечный человек. Ни за что на свете я бы вас не попросила! Я слабое существо, мистер Ногс, но дух мой не позволил бы мне просить об одолжении, если бы в нем могло быть отказано, так же как не позволил бы он мне подчиниться и спокойно наблюдать, как зависть и низость топчут и попирают ногами моих детей!
Ньюмен был слишком добродушен, чтобы ответить отказом, даже если бы не было этого конфиденциального признания со стороны миссис Кенуигс. Поэтому не прошло и нескольких минут, как он и мисс Морлина были на пути к парикмахерской.
Это была в сущности не парикмахерская, – иными словами, умы более грубые и вульгарные могли бы назвать ее цирюльней, так как здесь не только подстригали и завивали дам элегантно, а детей аккуратно, но и мягко брили джентльменов. Все-таки это было чрезвычайно изысканное заведение, – собственно говоря, первоклассное, – и в окне, помимо других изящных вещей, были выставлены восковые бюсты белокурой леди и темноволосого джентльмена, которые вызывали восхищение всех окрестных жителей. Иные леди даже дошли до того, что утверждали, будто темноволосый джентльмен является копией вдохновенного молодого владельца парикмахерской, а большое сходство между их прическами (у обоих были очень глянцевитые волосы, узкий пробор посередине и множество плоских круглых завитушек по бокам) укрепляло это мнение. Однако леди, более осведомленные, не принимали этого утверждения всерьез; как бы ни хотелось им (а им очень хотелось) воздать должное красивому лицу и фигуре владельца парикмахерской, они считали физиономию темноволосого джентльмена в витрине воплощением восхитительной и отвлеченной идеи мужской красоты, каковая, пожалуй, наблюдается иногда у ангелов и военных, но очень редко услаждает взоры смертных.
В это заведение Ньюмен Ногс благополучно привел мисс Кенуигс. Владелец парикмахерской, зная, что у мисс Кенуигс есть три сестры и у каждой две льняные косички, что давало по шесть пенсов с головы по крайней мере раз в месяц, тотчас бросил старого джентльмена, которого только что намылил и, передав его своему помощнику (который не пользовался большой популярностью у дам, ввиду своей тучности и солидного возраста), сам занялся молодой леди.
Как только произошел этот обмен местами, явился, чтобы побриться, дюжий, дородный, добродушный грузчик угля с трубкой во рту; проведя рукой по подбородку, он пожелал узнать, когда освободится брадобрей.
Помощник, которому был задан этот вопрос, нерешительно посмотрел на молодого хозяина, а молодой хозяин презрительно посмотрел на грузчика и заметил:
– Вас здесь брить не будут, приятель.
– А почему? – спросил грузчик.
– Мы не бреем джентльменов вашей профессии, – объявил молодой хозяин.
– Да я сам видел на прошлой неделе, заглянув в окно, как вы брили булочника, – сказал грузчик.
– Необходимо где-то провести черту, любезный, – ответил хозяин. – Мы проводим черту здесь. Мы не можем идти дальше булочников. Если мы спустимся ниже булочников, наши клиенты уйдут от нас, и придется закрывать лавочку. Поищите какое-нибудь другое заведение, сэр. Здесь мы не можем вас брить.
Посетитель вытаращил глаза, ухмыльнулся Ньюмену Ногсу, казалось, веселившемуся от души, затем пренебрежительно окинул взглядом парикмахерскую, как бы снижая цену баночкам с помадой и прочим товарам, вынул изо рта трубку и очень громко свистнул, а потом снова сунул ее в рот и вышел.
Старый джентльмен, которого только что намылили и который сидел в меланхолической позе, обратив лицо к стене, казалось, даже не заметил этого инцидента и оставался бесчувственным ко всему, вокруг него происходящему, погруженный в глубокое раздумье, весьма печальное, если судить по вздохам, вырывавшимся у него время от времени. Вдохновленный эпизодом с посетителем, хозяин начал подстригать мисс Кенуигс, помощник – скрести старого джентльмена, а Ньюмен Ногс – читать последний номер воскресной газеты. – все трое в глубоком молчании; вдруг мисс Кенуигс пронзительно взвизгнула, и Ньюмен, подняв глаза, увидел, что этот визг вызван тем обстоятельством, что старый джентльмен повернул голову и обнаружились черты лица мистера Лиливика, сборщика.
Да, это были черты лица мистера Лиливика, но странно изменившиеся. Если какой-либо пожилой джентльмен почитал существенно важным появляться в обществе чисто и гладко выбритым, то таким пожилым джентльменом был мистер Лиливик. Если какой-либо сборщик держал себя, как подобает сборщику, и всегда сохранял вид торжественный и исполненный достоинства, словно весь мир был записан у него в книгах и еще не заплатил за последние два квартала, то таким сборщиком был мистер Лиливик. А теперь он сидел здесь с обременяющими его подбородок остатками бороды, отросшей по крайней мере за неделю, сидел в запачканных и измятых брыжах, которые прижимались к его груди, вместо того чтобы смело торчать вперед, и с видом таким смущенным и прибитым, таким безнадежным и выражающим такое унижение, скорбь и стыд, что, если бы души сорока несостоятельных квартирохозяев, у которых выключили воду за невзнос платы, воплотились в одном теле, это одно тело вряд ли могло бы выразить такое отчаяние и разочарование, какие выражала сейчас особа мистера Лиливика, сборщика.
Ньюмен Ногс окликнул его по имени, и мистер Лиливик застонал, потом кашлянул, чтобы заглушить стон. Но стон был полноценным стоном, а покашливание только хрипением.
– Что-нибудь неладно? – спросил Ньюмен Ногс.
– Неладно, сэр! – повторил мистер Лиливик. – Водопроводный кран жизни высох, сэр, и осталась только грязь.
Так как эта реплика, стиль которой Ньюмен приписал недавнему общению мистера Лиливика с драматическими актерами, не вполне разъяснила дело, Ньюмен хотел задать еще вопрос, но мистер Лиливик предупредил его, горестно протянув руку для рукопожатия, а затем махнув этой рукой.
– Пусть меня побреют, – сказал мистер Лиливик. – Это будет сделано раньше, чем кончат с Морлиной. Ведь Это Морлина, не так ли?
– Да, – сказал Ньюмен.
– У Кенуигсов родился мальчик, не правда ли? – осведомился сборщик. Ньюмен снова сказал:
– Да.
– Хорошенький мальчик? – спросил сборщик.
– На вид не очень противный, – ответил Ньюмен, приведенный в некоторое замешательство этим вопросом.
– Бывало, Сьюзен Кенуигс говорила, что, если когда-нибудь будет еще мальчик, – заметил сборщик, – она надеется, он будет похож на меня. А этот похож, мистер Ногс?
Вопрос был затруднительный, но Ньюмен ответил мистеру Лиливику уклончиво, что, по его мнению, со временем малютка может оказаться на него похожим.
– Почему-то мне было бы приятно увидеть кого-нибудь похожего на меня, прежде чем я умру, – сказал мистер Лиливик.
– Но пока вы еще не собираетесь это сделать? – осведомился Ньюмен.
На что мистер Лиливик ответил торжественно:
– Пусть меня побреют!
И, снова отдав себя в руки помощника, не проронил больше ни слова.
Такое поведение было удивительно. Мисс Морлина, рискуя, что ей, того гляди, отхватят ухо, не могла удержаться и раз двадцать оглядывалась в продолжение вышеупомянутого разговора. Однако на нее мистер Лиливик не обращал ни малейшего внимания, даже старался (по крайней мере так показалось Ньюмену Ногсу) ускользнуть от ее наблюдения и ежился всякий раз, когда привлекал к себе ее взгляды. Ньюмен недоумевал, чем могла быть вызвана такая перемена в манерах сборщика. Но, рассудив философически, что, по всей вероятности, он рано или поздно об этом узнает, а до той поры прекрасно может подождать, он не испытывал особенного беспокойства по случаю странного поведения старого джентльмена.
Когда с подстриганьем и завивкой было покончено, старый джентльмен, который сидел в ожидании, встал и, выйдя с Ньюменом и его опекаемой, взял Ньюмена под руку и некоторое время шествовал, не делая никаких замечаний. Ньюмен, которого мало кто мог превзойти в уменье безмолвствовать, не пытался нарушить молчание, и так продолжали они идти, пока почти не поравнялись с домом мисс Морлины, а тогда мистер Лиливик задал вопрос:
– Мистер Ногс, Кенуигсы были очень потрясены этим известием?
– Каким известием? – спросил в свою очередь Ньюмен.
– Что я… я…
– Женились? – подсказал Ньюмен.
– Да! – ответил мистер Лиливик опять со стоном, который на этот раз не был замаскирован даже сопеньем.
– Мама расплакалась, когда узнала, – вмешалась мисс Морлина, – но мы долго от нее скрывали, а папа был очень удручен, но теперь ему лучше, а я была очень больна, но мне тоже лучше.
– Ты бы поцеловала твоего двоюродного дедушку Лиливика, если бы он тебя попросил об этом, Морлина? – нерешительно осведомился сборщик.
– Да, поцеловала бы, дядя Лиливик, – ответила Морлина с такой же энергией, какая была свойственна ее матери и отцу, – но не тетю Лиливик. Она мне не тетя, и я никогда не буду называть ее тетей.
Едва были произнесены эти слова, как мистер Лиливик схватил мисс Морлину на руки и поцеловал ее. Находясь к тому времени у двери дома, где жил мистер Кенуигс (дверь, как упоминалось выше, обычно была открыта настежь), он вошел прямо в гостиную мистера Кенуигса и поставил мисс Морлину посреди комнаты. Мистер и миссис Кенуигс сидели за ужином. При виде вероломного родственника миссис Кенуигс побледнела и почувствовала дурноту, а мистер Кенуигс величественно поднялся.
– Кенуигс, – сказал сборщик, – пожмем друг другу руку!
– Сэр! – сказал мистер Кенуигс. – Было время, когда я с гордостью пожимал руку такому человеку, как тот, который сейчас меня созерцает. Было время, сэр, – сказал мистер Кенуигс, – когда посещение этого человека пробуждало в груди моей и моего семейства чувства натуральные и бодрящие. Но теперь я смотрю на этого человека с волнением, превосходящим решительно все, и я спрашиваю себя: где его честь, где его прямота и где его человеческая природа?
– Сьюзен Кенуигс! – проговорил мистер Лиливик, смиренно обращаясь к племяннице. – Ты мне ничего не скажешь?
– Ей это не по силам, сэр! – сказал мистер Кенуигс, энергически ударив кулаком по столу. – Когда она кормит здорового младенца и размышляет о вашем жестоком поведении, четыре пинты пива едва могут поддержать ее.
– Я рад, что младенец здоров. Я этому очень рад, – кротко сказал бедный сборщик.
Он коснулся самой чувствительной струны Кенуигсов.
Миссис Кенуигс мгновенно залилась слезами, а мистер Кенуигс обнаружил чрезвычайное волнение.
– Приятнейшим моим чувством на протяжении всего того времени, когда ожидалось это дитя, – горестно сказал мистер Кенуигс, – было такое чувство: «Если родится мальчик, на что я надеюсь, ибо слышал, как дядя Лиливик повторял снова и снова, что предпочел бы в следующий раз мальчика, – если родится мальчик, что скажет его дядя Лиливик? Как пожелает он назвать его? Будет ли он Питер, или Александр, или Помпей, или Диоргин[98], или кем он будет?» И теперь, когда я смотрю на него, драгоценное, наивное, беспомощное дитя, которому его ручонки служат только для того, чтобы срывать крошечный чепчик, а ножонки – чтобы лягать собственное тельце, – когда я вижу его, лежащего на коленях матери, воркующего и в невинности своей едва не удушающего себя своим собственным маленьким кулачком, – когда я вижу его в этом младенческом состоянии и думаю о том, что тот самый дядя Лиливик, который должен был так его полюбить, улетучился, – такая жажда мести овладевает мной, что никакими словами ее не описать! И я чувствую себя так, словно даже этот святой младенец повелевает мне ненавидеть его!
Эта трогательная картина глубоко взволновала миссис Кенуигс. После неудачных попыток произнести несколько слов, которые тщетно пытались выбраться на поверхность, но захлебнулись и были смыты неудержимым потоком слез, она заговорила.
– Дядя! – сказала миссис Кенуигс. – Подумать только, что вы повернулись спиной ко мне, и к моим дорогим детям, и к Кенуигсу, виновнику их существования, вы, когда то такой нежный и любящий! Мы испепелили бы презрением, как молнией, всякого, кто намекнул бы нам о чем-либо подобном… Вы, в честь которого был наречен у алтаря маленький Лиливик, наш первенец, наш славный первый мальчик! О боже милостивый!
– Разве мы интересовались когда-нибудь деньгами? – осведомился мистер Кенуигс. – Разве думали мы когда-нибудь о богатстве?
– Нет! – воскликнула миссис Кенуигс. – Я его презираю!
– Я тоже презираю, – сказал мистер Кенуигс. – И всегда презирал.
– Чувства мои были растерзаны, – продолжала миссис Кенуигс, – сердце мое разорвалось на части от тоски, роды начались с опозданием, мое невинное дитя от этого страдало, и, боюсь, Морлина совсем зачахла. И все это я прощаю и забываю, и с вами, дядя, я никогда не ссорилась. Но не просите меня принять ее, никогда не просите об этом, дядя! Потому что я этого не сделаю! Не сделаю! Я не хочу, не хочу, не хочу!
– Сьюэен, дорогая моя, подумай о твоем ребенке! – сказал мистер Кенуигс.
– Да! – взвизгнула миссис Кенуигс. – Я подумаю о моем ребенке, я подумаю о моем ребенке! О родном моем ребенке, которого никакие дяди не могут у меня отнять! О моем ненавидимом, презираемом, заброшенном, отвергнутом ребеночке…
И тут волнение миссис Кенуигс стало столь неудержимым, что мистер Кенуигс поневоле должен был прибегнуть к нюхательной соли, как к внутреннему средству, и к уксусу, как к средству наружному, и погубить шнурок от корсета, четыре тесемки от юбки и несколько пуговиц.
Ньюмен был молчаливым свидетелем этой сцены, так как мистер Лиливик дал ему знак не уходить, а мистер Кенуигс кивком пригласил его остаться. Когда миссис Кенуигс немножко оправилась и Ньюмен, как человек имеющий на нее некоторое влияние, принялся увещевать ее и успокаивать, мистер Лиливик сказал, запинаясь:
– Никогда не буду просить я никого из присутствующих принимать мою… мне незачем произносить это слово, вы знаете… что я хочу сказать. Кенуигс и Сьюзен! Вчера… ровно неделя, как она… сбежала с капитаном в отставке!
Мистер и миссис Кенуигс содрогнулись одновременно.
– Сбежала с капитаном в отставке! – повторил мистер Лиливик. – Гнусно и предательски сбежала с капитаном в отставке. С капитаном, обладателем толстого и распухшего носа, с капитаном, которого каждый почитал бы безопасным. В этой комнате, – сказал мистер, сурово озираясь вокруг, – я впервые увидел Генриетту Питоукер! В этой комнате я отрекаюсь от нее навеки!
Это заявление совершенно изменило положение дел. Миссис Кенуигс бросилась на шею старому джентльмену, горько упрекая себя за недавнюю жестокость и восклицая, что если она страдала, то каковы же были его страдания! Мистер Кенуигс схватил его руку и поклялся в вечной дружбе и в раскаянии. Миссис Кенуигс пришла в ужас при мысли, что она пригрела у себя на груди такую змею, ехидну, гадюку и гнусного крокодила, как Генриетта Питоукер. Мистер Кенуигс заявил, что она, должно быть, и в самом деле ужасна, если ей не пошло на пользу столь длительное созерцание добродетелей миссис Кенуигс. Миссис Кенуигс припомнила, как мистер Кенуигс частенько говорил, что его не вполне удовлетворяет поведение мисс Питоукер, и выразила удивление, как это могло случиться, что ее ввела в заблуждение эта мерзкая особа. Мистер Кенуигс припомнил, что у него мелькали подозрения, но его не удивляет, если они не мелькали у миссис Кенуигс, ибо миссис Кенуигс – воплощенное целомудрие, чистота и правда, а Генриетта – это гнусность, фальшь и обман. И мистер и миссис Кенуигс сказали оба со слезами сострадания, что все случилось к лучшему, и умоляли доброго сборщика не предаваться бесплодной тоске, но искать утешения в обществе тех любящих родственников, чьи объятия и сердца всегда для него раскрыты!
– Из любви и уважения к вам, Сьюзен и Кенуигс, – сказал мистер Лиливик, – но отнюдь не из мстительного и злобного чувства к ней, ибо этого она недостойна, я завтра же утром переведу на ваших детей, с тем чтобы им выплатили в день их совершеннолетия или бракосочетания, те деньги, которые я когда-то намерен был оставить им по завещанию. Акт составим завтра, и одним из свидетелей будет мистер Ногс. Сейчас он слышит мое обещание, и он убедится, что оно будет исполнено.
Потрясенные этим благородным и великодушным предложением, мистер Кенуигс, миссис Кенуигс и мисс Морлина Кенуигс принялись рыдать все вместе, а когда их рыдания донеслись до смежной комнаты, где спали дети, те тоже заплакали, и мистер Кенуигс бросился туда как сумасшедший, принес их на руках, по двое в каждой руке, опустил их в их ночных чепчиках и рубашонках к ногам мистера Лиливика и предложил им возблагодарить и благословить его.
– А теперь, – сказал мистер Лиливик, когда душераздирающая сцена пришла к концу и детей убрали, – дайте мне поужинать. Все это произошло в двадцати милях от Лондона. Я приехал сегодня утром и слонялся целый день, не решаясь прийти и повидать вас. Я потакал ей во всем, она поступала по-своему, она делала все, что ей угодно, а теперь вот она что сделала! У меня было двенадцать чайных ложек и двадцать четыре фунта соверенами… Сначала я обнаружил их пропажу… Это было испытание… Я чувствую, что впредь уже не в силах буду стучать двойным ударом в дверь во время моих обходов… Пожалуйста, не будем больше говорить об этом… Ложки стоили… но все равно… все равно!