В иных великорусских местах Коледа заменяется словами «усень», «овсень», «говсень», «таусень», идущими, как доказывают, от одного корня с «ясный» и «весна», что вообще обозначает «загорающийся свет», «рассвет», «заря», «утро». По имени празднества и воспеваемые песни называются колядками. Мы видели, что детей высылали на улицу с хлебным зерном, чтобы посыпать, обсевать счастьем и благодатью все дворы. Оттого они назывались посыпальщиками. Несомненно, это главное и существенное их дело, а песни-колядки составляли уже необходимое слово для прославления этого дела.
Все колядские и другие песни этого празднества воспевали в разных видах и в различных оттенках главным образом урожай, прославляли и призывали в дома всякую благодать земледельческого быта, все то, что высказывалось в одном слове – «жизнь», «обилие», «изобилие», «богатство», ибо в древнем смысле слово «жизнь» прямо означает обилие в скоте и хлебе и во всякой земледельческой благодати. И так как основа жизни – хлеб, то во всех песнях, как и во всем рождественском обряде, он и стоит на первом месте, является Божеством – ему песню поют, ему честь воздают, как говорит великорусская подблюдная песня. Одна колядка в Галицкой Руси воспевает пожелание урожая такими словами:
Ой в поле, в поле, в чистом поле
Там орет золотой плужок;
А за тем плужком ходит сам Господь,
Ему погоняет да Святый Петр,
Матерь Божья семена носит,
Семена носит пана Бога просит:
Зароди, Боженька, яру пшеничку,
Яру пшеничку и ярое жито;
Будут там стебли – самые трости,
Будут колоски как былинки,
Будут копны (часты) как звезды,
Будут стоги как горы,
Соберутся возы как черные тучи…
Золотой плужок, по другой колядке, с четырьмя волами, которые в золоте горели, несомненно, сохраняет память о золотом горящем плуге и ярме днепровских геродотовских скифов. Само собой разумеется, что в отдаленной древности эти песни носили в себе иные краски быта, рисовали иные образы, иные представления и созерцания, в которых языческое и мифическое высказывались с большей полнотою и определенностью. Известна золотая сошка и у нашего мифического пахаря богатыря Микулы Селяниновича, которая «так же, как и у скифов, – говорит г. Буслаев, – пала с поднебесья и глубоко засела в землю». Богатырская былина о Микуле Селянине, конечно, только случайно уцелевший отрывок обширного мифического песнопения, какое некогда существовало и у русского народа.
Возврат солнца на лето, возрождение небесного света-огня, дававшее мысль о пробуждении природы к силам своего плодородия, или к силам своего разнообразного творчества, порождали в человеке естественные надежды и пожелания, чтобы дом и двор его в этом светлом будущем был полон всяким земным добром, чтобы его житейские отношения и дела были полны счастья и благополучия. Но желание сердца неизменно приводит и мысль к гаданию о том, в каком виде и в каком объеме предстанет это ожидаемое будущее, в какой степени желанное сбудется. В уме земледельца хлебное зерно, которым он олицетворял свое пожелание всякого блага, рассыпая его, как самую благодать, на счастье и здоровье всякому дому, – это зерно, как зародыш урожая, уже само по себе вызывало мысль ко всякому гаданию. В зерне-зародыше существовала только возможность счастливого урожая, а потому оно и увлекало мысль к мечтам о полноте этого счастья. Так точно и в самом зародыше света-огня, в этом зерне будущего творчества природы, заключалось только обещание жизни, почему и здесь с первыми явственными признаками прибывающего дня, когда небесный свет все больше загорался огнем жизни, языческая мысль невольно отдавалась тому же гаданию о будущем счастье, какое кому наиболее желалось. Зародыши жизни невольно возбуждали мечты о том, как эта жизнь явится в своей полноте, чту она даст, чту пошлет и чего не пошлет с своей высоты.
Естественно, что время зимних Святок само собой становилось источником всяческих гаданий, и особенно в том возрасте и в той среде, где возбуждалось больше желаний. Все это празднество во всех своих песнях, обрядах и поклонениях в существенном смысле только моление и гадание о жизни – и в смысле всякого земледельческого обилия, и в смысле ее радостного и счастливого течения.
Созерцая в солнечном повороте явственное воскресение Божьего света или воскресение природы от зимнего мрачного сна и вместе с тем понимая весь видимый мир живым существом, язычник по естественной связи этих воззрений мыслил живое и об умершем мире. Он убежден, что и посреди умерших в это время совершается такой же возврат к свету и к жизни, что и умершие точно так же празднуют общее торжество живых. Вот по какой причине святочные ночи в воображении язычника населялись незримыми духами, торжествовавшими свое пробуждение. Это нйжить, которая по народным представлениям своего обличья не имеет и потому ходит в личинах. Очевидно, что ряжение во время Святок служило олицетворением неживущего мира, который под видом различных оборотней, женщин, переодетых в мужчин, и мужчин, переодетых в женщин, особенно страшилищ в шкурах зверей, медведей, волков и т. п. являлся в среду живых и, ходя толпой по улицам, совершал свою законную вакханалию – русалью, воспевая песни, творя бесчинный говор, плясание, скакание. Довольно ясно указывает на такое понимание оборотней и старая письменность, которая к тому же относит эти языческие представления к области чарования и гадания. В ней упоминается о двенадцати опрометных лицах звериных и птичьих; «се есть первое: тело свое хранит мертво и летает орлом, и ястребом, и вороном, и дятлем; рыщут лютым зверем и вепрем диким, волком; летают змием; рыщут рысью и медведем». В христианское время все это стало делом бесовским, и воспроизводимый ряжением померший мир стал миром демонов-чертей. Но так ли думал об этом язычник? Он, конечно, чувствовал, что это мир смерти, этой существенной вражды всего живого; что это мир глухой ночи, вообще наводящей страх и ужас, как скоро в ее мертвой тишине огласится какой-либо шелест и звук жизни. Однако в сонме ряженых язычник из самой смерти воспроизводил живое, а потому едва ли верил только в одну вражду этого мира. И ночью он страшился не мертвой тишины, не смерти, а именно призраков жизни, которая потому и казалась страшной, что появлялась в необычное время. Суженого-ряженого он призывал в своих гаданиях как живое существо. Надо полагать, что понятий о демонской нечисти у язычника еще не существовало и он взирал на умерший мир как на все живое, способное и на добро и на зло, смотря по отношениям и обстоятельствам. В языческих представлениях славянства незаметно следов так называемого дуализма, или разделения мира между двумя началами – добра и зла. До такой философской высоты славяне еще не успели, да и не могли дойти в своем простом воззрении на природу, как на единство всеобщей жизни.
После празднества солнечного поворота внимание язычника естественно останавливалось на весеннем равноденствии, которое довольно явственно отделяло время зимней стужи от теплых дней весны. Это новое языческое празднество теперь разрушено в своем составе переходящими днями христианского празднования Пасхи и Великого поста, но и здесь все это время существенной чертой языческого обряда являлось поклонение воскресающей жизни. Под влиянием этой главной мысли празднования язычник прежде всего сжигал или, собственно, хоронил зиму – смерть в образе соломенной куклы, наряженной бабой, которую или сжигали, или бросали в реку, что значило одно и то же – похороны. Поэтому Масленица являлась как бы временем тризны или языческого справления поминок по умершей зиме и стуже. Однако и посреди этих похорон все-таки видно, что праздновалось, собственно, воскресение жизни. Масленичная тризна совершалась с радостью и с обрядами и даже вакханалиями, во многом сходными с празднованием зарождения света и огня жизни в зимние Святки. Вакханалии на Масленице точно так же сопровождались ряжением. Даже лошадей, которые возили колесницу ряженого, тоже наряжали разными другими животными. В иных местах девушки рядились бабами, надевая на голову повойники и кички; в других мужчины надевали соломенные колпаки, которые потом сжигали. Иные переодевали платье навыворот, расписывали лица сажей и т. д. Нельзя сомневаться, что и в этом масленичном переряживании олицетворялась та же основная мысль о пробуждении умерших, которая устраивала и святочные вакханалии. В сущности, это обряд призывания умерших. «Древнейшее свидетельство об этом, – говорит Касторский, – сохранил Косма Пражский, повествуя, что князь чешский Брячислав (1092) запретил сценические представления, совершаемые на распутьях, для удержания душ, и языческие игры, которые отправлял народ с плясками и надевши маски, чтобы вызвать тощие души усопших».
На Масленице первый испеченный блин оставлялся на слуховом окне для родителей, которые невидимо приносились и съедали его. Вот о ком вспоминал язычник при первом дуновении весеннего тепла. В его разумении само это тепло происходило от пробуждения мертвых. Еще в зимние морозы, когда вдруг случалась оттепель, он говаривал: родители вздохнули. Вот по какой причине в великий страстной четверг рано утром палили солому и кликали мертвых, как свидетельствует церковное запрещение XVI века. Это похороны зимы или сожжение снегов и призывание живой жизни из самих гробов. Свои понятия, быть может еще мифические, о весеннем таянии снегов народ выразил в присловье о первом дне апреля, когда церковь празднует Марию Египетскую – Марью Зажги Снега. Сам снег, идущий в марте, приобретал особое, мифическое свойство и особую силу. Клич умерших: «Встаньте, пробудитесь, выгляньте на нас, на свих детушек!», который исполняли старые женщины, сливался с кличем или закликанием самой весны, – его исполняли молодые и дети, если не в одни и те же дни, то в одно это время появления весеннего тепла. Для этой цели из пшеничного теста пеклись жаворонки; с ними женщины, девицы, дети выходили на проталинки, на высокие места, где снег уже стаял, на холмы и пригорки; дети влезали на кровли амбаров и воспевали:
Весна, весна красная!
Приди, весна, с радостью,
С радостью, радостью,
С великою милостью,
Со льном высокиим,
С корнем глубокиим,
С хлебом обильным!
Само собой разумеется, что в один из тех же дней язычник кликал и солнце, когда оно играло, – это теперь совершается рано утром в первый день Пасхи. Смотреть это играющее солнце выходили на пригорки, взлезали на кровли, и дети воспевали клич:
Солнышко, ведрышко,
Выгляни в окошечко!
Твои детки плачут,
Пить, есть просят…
Солнышко, покажись,
Красное, снарядись!
Таким образом клич, обращенный к родителям, был, в сущности, клич к весеннему дуновению. Это дуновение тепла в языческих мыслях представлялось как бы душой умерших. Радость воскресения новой жизни переносилась от живых и в умерший мир. Когда наставало полное тепло и показывалась первая трава, живые давали умершим святой покорм, который назывался Радуницей. Теперь по переходящим дням Пасхи это приходится на вторник Фоминой недели и не всегда совпадает с настоящим природным днем полного весеннего тепла. По поверью народа, на Радуницу родители из могил теплом дохнут. В Белоруссии Радуница прямо и называется дедами. В это время живые приходят на могилы дедов-родителей, приносят кушанья (закуски) и напитки и вместе с умершими совершают трапезу, но в собственном смысле угощают только умерших, причем кладут или катают на могилах великоденские яйца, даже зарывают яйцо в могилу, льют на могилы мед и вино.
Надо заметить, что в языческое время родителей хоронили обыкновенно на высоких горных местах или на горах; относительно живущего поселения в Шенкурском и Вельском округах выражение «идти на горы» значит «идти на кладбище»; на такие же горы язычник выходил и закликать весну; на горах он встречал играющее солнце; на горах и на могильных холмах или курганах, какие язычник ссыпал над умершими, после таяния снегов показывалась первая проталина и затем первая травка. Время появления этой первой зелени и получило наименование Красной (то есть прекрасной) горки, как известной высоты весеннего тепла. Родительский покорм Радуницы совершался на первой зелени и потому совпадал с временем Красной горки.
Дух весеннего тепла веял из могил родителей; их души оживали и носились между живыми. Но весеннее тепло приносили и прилетавшие птицы. Вот немалое основание для заключений языческой мысли, что прилетающие птицы есть эти самые живые души родителей, то есть вообще умерших. Они прилетают из Ирья, из неведомой теплой страны, которая соответствует христианскому раю.
И не одни птицы, но и насекомые, особенно порода жуков, приобретали значение живых душ, способных, как и птицы, о многом вещать и рассказывать живому человеку.
Весной вся природа населялась живыми существами, и по разумению язычника все это такие же вещие души, какую он чувствовал и в собственном существе.
Весенний разлив реки восстанавливал в глазах язычника величавый образ жизни в водяном царстве, и как скоро река после зимнего оцепенения становилась живым существом, то и в ней возрождались живые души – русалки или берегини. Они появлялись на Божий свет с первой зеленью на деревьях и пропадали глубокой осенью, когда пропадала и одежда леса. Это существа земноводные; они жили и в реках, и в лесах на деревьях. По многим признакам язычник и в этих образах своего мифического созерцания почитал души умерших. Сама одежда русалок – белые полотняные развевающиеся сорочки без пояса и зеленые ветви и листья – как среда их весенней жизни уже рисует образ покойника. Они ходят также и нагие, но просят у живых себе одежды. По этой причине им жертвуют полотно или холст на рубашки, также полотенца и целые сорочки, развешивая их на ветвях дуба и на других деревьях. По белорусскому поверью на Троицкой неделе ходят по лесам голые женщины и дети (русалки), которым при встрече во избежание преждевременной смерти необходимо бросить платок или хотя бы лоскут, оторвав от своей одежды. Неделя перед Троицыным и Духовым днем называлась русальной, а четверг этой недели, именуемый семиком, в Вологодской губернии прямо называется русалкой. В Малороссии этот день называется Великим днем русалок, то есть их светлым воскресением; он же назывался навьским великим днем (от «навь» – «мертвец»).
Русальная неделя со днями Троицыным и Духовым носят также имя зеленых Святок, в отличие от Святок рождественских. Действительно, в существенных чертах оба празднества сходны. То были Святки по случаю возрождения небесного огня – света; теперь наставали Святки по случаю возрождения живой природы, распускавшейся зеленым листом деревьев и расцветавшей полевыми цветами. Там во всех обрядах зарождение жизни чествовалось осыпанием, обсевом хлебными семенами. Здесь тоже значение имело яйцо, обыкновенно крашеное, желтое, иногда красное, с которым выходили закликать весну, которое приносили на могилы родителей, кумились им, то есть подавали яйцо сквозь венок и целовались, что означало союз любви и дружбы; пекли с яйцами пироги, лепешки, драчоны, караваи; приготовляли яичницу, с которой в Семик, в день русалок и на Троицу ходили в лес завивать венки. Яичница в эти дни вообще представлялась каким-то необходимым, как бы жертвенным блюдом. Яйцо ведь заключало в себе семя жизни уже не растительной, а прямо живой, или животной.
Вместо снопа, которым олицетворялось божество плодородия и которому поклонялись в рождественские Святки, теперь, в зеленые Святки, такое же почетное место занимала одетая листвой кудрявая березка, пестро разукрашенная лоскутками и лентами как знаками расцветших цветов. В зимние Святки моломой или сеном постилали обрядовый стол, соломой устилали место и путь снопу, ею же постилали пол в избе; теперь вместо соломы на те же надобности употреблялись зеленые ветви, цветы и трава. Тогда обряд празднества находился в руках старших; теперь праздновала молодежь.
Русалки были девы; в зеленые Святки они выходили из рек, озер, колодезей (криниц, родников), на сушу в луга и леса, и шумными гульбищами справляли свое возрождение. Они плескались в воде, хлопали в ладоши, хохотали, аукались, водили хороводы, плясали, пели песни. И для живых русальная неделя – праздник девичий. Как в зимние Святки девицы хоронили по рукам золото со своими мечтами о будущем счастье, так и теперь они завивали свои мечты о счастье в зеленые венки и гадали о том же суженом, о своей судьбе, о девичьей доле. Завивание венков, справляемое обыкновенно в семик, в иных местах так и называется – встреча русалок. В коренном значении «вен», «венок» (от глагола «вить») обозначал «связь», «союз любви». Иначе он назывался вьюнок, вьюн, отчего и весь обряд венков носил имя вьюнец. Впоследствии веном назывался брачный договор и венок, венец освятился церковью как символ бракосочетания. В языческое время венок, свитый из первой березовой листвы и опетый первой весенней песней, конечно, приобретал очаровательную силу. Эти-то венки девицы с песнями несли в лес и бросали русалкам или бросали в реку, отдавая тем же русалкам, все с теми же мыслями и вопросами о будущем счастье.
К кому же обращались эти гадания и эти вопросы? Язычник по своим созерцаниям ни в каком случае не мог говорить с пустым местом, с какой-либо стихией или отвлеченностью, какую может представлять себе только отвлеченная ученость. Он говорил непременно живому существу, а таким живым существом он мог представлять себе только живую душу, таких же людей, как он сам, правда, изменявших свой лик переходом в другое существование, но по его разумению никогда не исчезавших из живого мира. Повсюду в природе язычник видел одно существо – собственную душу. В его глазах это та самая жизнь, которую он боготворил везде, во всякой былинке. Существом собственной души он и населял весь мир. Кто мог отвечать на какой бы то ни было человеческий вопрос, как не то же существо человека, мыслившее и чувствовавшее одинаково с живыми людьми? Поэтому всякое гадание, особенно на Святках во время рождения света, и на Святках во время рождения зеленой природы, в сущности, беседа, переговоры с невидимым миром особой, человеческой же жизни. Живому человеку – язычнику, прирожденному поэту по своим воззрениям, так свойственно обращаться в этот мир и спрашивать о том, что думают о нем милые предки родители и как желают устроить его судьбу.
Вот почему и в старой письменности верование в мертвецов-оборотней входило в состав особых гадательных книг, которых четыре: «Остролог, Острономиа, Землемериа, Чаровник, в них же суть вся дванадесять опрометных лиц звериных и птичиих», о которых свидетельство мы привели выше.
Вот почему и на русальной неделе, как и в зимние Святки, совершалась шумная вакханалия с переряживанием. Да и всякое подобное игрище в старой письменности носило имя русалье. Быть может, в этом имени и лежит коренное понятие о ряженых игрищах как о сходбищах, олицетворявших сонм вызванных к жизни умерших, вообще сонм воскресающей жизни во всей природе.
Поклонение умершим – это не поклонение какому-либо Божеству смерти. Здесь о смерти не было и помышления.
Язычник чествовал своими обрядами живую жизнь и в самых могилах. Поклонялся ожившему духу жизни, который являлся ему в весеннем тепле, в весеннем запахе первой зелени и первых цветов. Чувствовал, что с наступлением весны одухотворение разливалось во всей природе. Кровное родство идей и самых слов о духе, воздухе и душе неизбежно влекло языческую мысль к олицетворению воскресшего духа природы и в образе человеческого духовного существа, теперь из самых могил дохнувшего теплом. Язычник вспоминал об умершем именно в тот момент, когда в природе повсюду замечал пробуждение жизни, и чем это пробуждение ощутительнее, тем сильнее становилось и его желание вызвать на Божий свет этот родной и любезный мир, с которым в свое время он так же радостно встречал весеннее возрождение той же жизни-природы.
В сущности, здесь и в самом человеке воскресало и возрождалось, можно сказать, застывавшее в зимний холод чувство природы, в собственном смысле чувство жизни, которое неотразимо действует на каждое живое существо. Весна в самом человеке раскрывает какие-то неведомые стремления, какую-то неведомую тревогу и тоску, неизъяснимые желания и искания. По языческим понятиям весной (30 марта) даже и домовой очень неспокоен. Весеннее чувство исполняло каждое существо особой потребностью жизни. Эта потребность в разных возрастах различно и выражалась.
Старые и пожилые с любовью вспоминали старую жизнь и взывали к ней на могилах умерших родителей. Они их окликали такими речами: «Родненькие наши батюшки! Не надсажайте своего сердца ретивого, не рудите своего лица белого, не смежите очей горючей слезой. Али вам родненьким не стало хлеба-соли, недостало цветна платья? Али вам, родненьким, встосковалось по отцу с матерьей, по милым детушкам, по ласковым невестушкам? И вы, наши родненькие, вс таньт е, п робу дитес ь, п огляд ите на на с, н а св оих д етуш ек, как мы горе мычем на сем белом свете. Без вас-то, наши родненькие, опустел высок терем, заглох широк двор; без вас-то, родимые, не цветно цветут в широком поле цветы лазоревы, не красно растут дубы в дубровушках. Уж вы, наши родненькие, выгляньте на нас, сирот, из своих домков да потешьте словом ласковым!»
«Родимые наши батюшки и матушки! Чем-то мы вас, родимых, прогневали, что нет от вас ни привету, ни радости, ни той прилуки родительской? Уж ты, солнце, солнце ясное! Ты взойди, взойди с полуночи, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не во тьме сидеть, не с бедой горевать, не с тоской вековать. Уж ты, месяц, месяц ясный! Ты взойди, взойди со вечера, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не крушить во тьма своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез по милым детушкам. Уж ты, ветер, ветер буйный! Ты возвей, возвей со полуночи, ты принеси весть радостну нашим покойничкам, что по них ли все родные в тоске сокрушилися, что по них ли все детушки изныли во кручинушке, что по них ли все невестушки с гореваньица надсадилися!»
Это песня старой жизни. Молодое колено с любовью искало жизни молодой, искало самой любви и с этой мыслью уходило в луга и леса завивать венки, гадать о будущем счастье и воспевать это счастье, то есть самую любовь, которая, конечно, являлась Божеством и носила любовное имя Лады или Лада, откуда известные слова «ладить», «ладно», «лад», означающие союз, дружбу, любовь. Как зимние Святки открывали время свадьбам, почему рождественский мясоед и прозывался свадебницами, так и первая трава – Красная горка тоже законное время свадеб; с Красной горки начинались хороводы, песни и всякие игрища «между селы», как говорит летопись. «Браков у язычников не бывало, но были игрища между сел. Сходились на игрища, на плясание и на всякие бесовские игрища и тут умыкали себе жен, с которой кто совещался; имели по две и по три жены».
К таким игрищам, несомненно, принадлежали известные и теперь горелки, в которых «гореть» – значит оставаться одиноким в то время, как все стоят парами, и затем бегать и разбивать пару, догонять и умыкать себе девицу. В известном смысле это жребий добывания себе девиц.
Имя весны, как мы упоминали, родственно слову «ясный», а «ясный» одного корня с «ярый», почему у западных славян весна ночила имя «яро». У нас ярь, яровое называется жито, посеваемое весной, каков и овес, идущий от одного корня с весной; яроводье – весенний разлив реки, ярина – летняя шерсть на овцах, ярка – молодая овца и т. п. Другие виды корня «яр» суть жар, пыл; зар-я зар-ница, зр-еть. «Ярый» вообще значит «светлый», «чистый», «белый» (например, ярый воск, мед), «блестящий», «яркий». Это понятия о естестве весеннего времени, которые вместе с тем переносились и на естество нравственное, где «ярый», «яростный» значило «сильный», «буйный», «неукротимый», «горячий», «кипучий», «пылкий», «вспыльчивый», «пламенный», «страстный», отчего гнев царев, ярость царева назывались опалой. Все эти черты воссоздавали поклонение особому Божеству весны Яровиту, как оно называлось у западных славян, или яруну и яриле, как оно обозначается у нас на Руси. Жрец Яровита, высчитывая его качества, от его же имени произносил такие слова: «Я бог твой; я тот, который одевает поля муравою и листвием леса; в моей власти плоды нив и дерев, приплод стад и все, что служит на пользу человека: все это даю чтущим меня и отнимаю у отвергающих меня». Эта речь может отчасти раскрывать смысл поклонения и нашему Яруну. В его имени язычник обожал ярость самой жизни, ее плодотворящую силу, огонь и жар ее весеннего творчества.
Празднование Яровиту, начинавшееся с Красной горки, вероятно, продолжалось в течение всего весеннего времени, до самого Купалья, или до того момента, когда растительное царство восходило к полной своей красоте и зрелости, что приходилось на конец июня. Видимо, это празднование выражалось в обычных хороводах, песнях и игрищах между селами, которые не переставали и не умолкали до самого Купалья. Проводы весны или похороны самого Ярилы, Яруна в образе особой куклы, которую хоронили в земле, сопровождались, как и другие проводы праздничных дней, шумной вакханалией. В иных местах куклу делают из соломы, наряжают в бабий наряд, убирают цветами, кладут в корыто и с песнями несут к реке или озеру, вообще к воде; там по окончании обряда срывают наряд, топчут чучело ногами и бросают в воду.
Должно вообще заметить, что всякие проводы языческих празднеств или особых времен года всегда сопровождались похоронами особой соломенной или другой куклы, которую обыкновенно сжигали, а теперь, с окончанием дней Ярилы, топили в воде, что означало те же похороны, совершаемые только во время Купалья.
Это вещественное олицетворение Божества или самого празднества, естественно возникавшее в уме язычника из всех оснований его верования, служило поводом и для так называемых идолов, кумиров, болванов. От соломы переходили к дереву, от снопа – к образу человека и вытесывали надобную фигуру, а в малом виде лепили ее из глины и даже выливали из металла, как можно судить по некоторым находкам подобных изображений. Такие болваны, которым поклонялись руссы даже и на походе, в чужой земле, описывает араб Ибн-Фадлан.
Красная горка, или первая зеленая трава, как мы говорили, составляла высоту первого весеннего времени. В средней России это приходилось на Юрьев весенний день (23 апреля) или вообще на конец апреля. С первого оклика весны до этих дней проходило около восьми недель. Столько же времени проходило от Красной горки до Купалья, особого празднества в честь летнего солнцестояния или солнечного поворота к зиме, когда теплое время восходило к своей макушке и начинались летние жары. Как в зимние Святки языческое празднество свету-огню сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Христова, так и языческое купалье сосредоточивалось у христианского праздника Рождества Святого Иоанна Крестителя – 24 июня. Таким образом, от первого зарождения света-солнца до его высшего торжества проходило целое полугодие, исполненное явственных признаков быстро и сильно развивавшейся жизни во всей природе. Каждую ступень этого развития язычник переживал полным чувством радости, удивления, изумления, поклонения, окликая и закликая песней каждый новый дар Божьей милости, олицетворяя действие этого дара в особом обряде или в особом игрище, творя ему жертвы за домашним столом, изготовляя на жертву особые виды хлебного печенья, особые кушанья. Первый светлый и теплый луч солнца, первое дуновение весеннего тепла, первое движение весенних вод, первая зелень луга, первая зелень дерева, первый цветок, первый дождь, первый гром – все это одно за другим принималось как ниспосылаемый Божьей милостью дар, восхвалялось песней, чествовалось поклонением и, как Божья святыня, получало целебные свойства и силы, употреблялось как, например, умовение весенней водой, или первой росой и первым дождем, или дождем после первого грома – на здоровье, на очищенье или на красоту живому человеку. Свет – огонь жизни, восходя к своей полноте, наконец разгорался чудодейственной силой. Это бывало в ночь на Ивана Купалу. Растительная природа в это время исполнялась чудесами. Цветы и травы приобретали именно в эту ночь такие волшебные силы и свойства, каких в другое время в них не существовало. Теперь-то и необходимо сторожить минуту, когда эти волшебные существа давались в руки. Весь лес горел особой жизнию; деревья переходили с места на место и шумом ветвей разговаривали между собой; «дубы расходились и составляли свою беседу». Сама река в эту ночь бывает подернута каким-то особым, серебристым блеском. Во всем воздухе носится очарование, волшебство, особый (поэтический) страх, оттого что тут же носятся невидимые и неведомые духи, способные натворить всяких бед. К слову сказать, язычник в эту ночь во всей природе созерцал, чувствовал горящий и палящий огонь жизни. Конечно, это был праздник огню-солнцу, почему в это время и зажигались пожары или костры огнем животворным, добытым от трения дерева. Огни зажигались на горах, при реках и источниках, в рощах и лесах. Вокруг огня собирались толпой мужчины и женщины, в венках из цветов, в поясах из трав, пели песни, водили хоровод, плясали и перепрыгивали через костер – на очищение и на здоровье. В иных местах сжигали на костре белого петуха. Все это происходило до самой утренней росы, когда толпа поспешно умывалась росой или уходила к реке, к озеру, к источнику, вообще к воде, и также умывалась и купалась – на очищение от очарований и болезней и на здоровье. Таков существенный смысл употребления в это время огня и воды. В понятиях язычника это купалье, крещение-обновление и очищение водой и огнем, – так, и само слово «купалье», «купало» лингвисты сближают со словом «кипеть», «кипень». В своем коренном значении это слово вполне соответствует слову «ярый», почему ярило и купало в коренном смысле однозначительны. Они сливаются и в языческом поклонении.
По-видимому, как на купальском празднике, так и при всех других годовых обрядах сжигаемый огонь представлял видимый образ того невидимого, но ощущаемого духа, который возводил весну и лито, творил созревание жита и всякой растительности, давал спорынью, плодородие; который и в существе самого человека обнаруживал свои действия особым буйством и яростью жизни, что, конечно, всегда и сопровождалось обычными вакханалиями и игрищами.