Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Самосожжение

ModernLib.Net / Антропов Юрий / Самосожжение - Чтение (стр. 24)
Автор: Антропов Юрий
Жанр:

 

 


      - Ты обратно ехал на троллейбусе? - спрашиваю я.
      - Да...
      - Значит, снова шел по Коптельскому...
      Я мысленно представляю, какое сумасшедшее движение в этом переулке. Там все время что-то роют, засыпают, снова копают. Машины снуют прямо по тротуару. Ведь я же говорил об этом Гошке не раз и не два!
      Сын потупился. Он, видно, ругает себя, что опять забыл про наказ отца. Но так ему удобнее добираться домой. Короче путь. Хоть и опаснее.
      - Ну, так что это за анекдот? - наконец спрашиваю я, пристально глядя на сына.
      Гошка поднимает голову. Он видит, что в лице отца уже что-то меняется, оно слегка оттаивает, и Гошка без приглашения садится в старое креслице.
      - Однажды, - ровным, бесстрастным голосом говорит он, - плавал в реке крокодил и увидел на берегу обезьяну, но не обычную, каких он уже немало проглотил, а белую. "Пошучу-ка я сначала над ней, а потом и съем, - подумал крокодил. - Подплыву и спрошу: мол, уж не рыбачить ли ты сюда пришла? Если она скажет: "Рыбачить", то я и поддену ее: дескать, с такой образиной всю рыбу перепугаешь..." Подплывает и спрашивает: "Уж не рыбачить ли ты сюда пришла?" А белая обезьяна и отвечает ему: "Да разве поймаешь, если такая образина в реке плавает?"
      Я смотрю на сына. Так трудно свыкнуться с мыслью, что сын, которого отец с матерью все еще считают ребенком, уже почти стал солдатом. Порой мне кажется, что вырос он как-то незаметно, семнадцать лет промелькнули, будто один день. Значит, легкая была жизнь? Где там! Всякое случалось. Начни только вспоминать - и эти семнадцать лет могут растянуться на все тридцать.
      Вот интересно, думает ли об этом сам Гошка? О том, какой ценой дались отцу и матери его семнадцать лет. Но разве про это спросишь... Мне очень бы хотелось, конечно, чтобы сын думал, хоть изредка думал бы именно об этом, ведь не так много у него каких-то других забот, гораздо меньше, чем у отца в свое время. Во всяком случае, Гошка не знает, что такое голод. И слава богу, что не знает! Я вовсе не хочу, чтобы сын знал, что это такое.
      Впрочем, голод - не самое страшное испытание. За свою жизнь я голодал трижды. Спора нет, это мучительно, когда хочется есть, а есть нечего. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ты словно чувствуешь каждой своей клеткой, как в тебе умирает плоть. И все-таки куда страшнее, когда в тебе умирает душа. Медленно, незаметно...
      Гошка уходит из комнаты, ему некогда, нынче всем некогда, и я опять остаюсь один, потому что и мне тоже некогда. Вроде бы рядом семья, слышен каждый звук в нашей маленькой квартире, и тем не менее порой у меня такое ощущение, что нас всех разлучила какая-то злая сила, что мы больше не встретимся, не увидимся, даже если я и закончу свою новую статью, даже если Алина сдаст государственные экзамены, даже если Гошка поступит в полиграфический институт, даже если Юрик будет расти здоровым, даже если...
      Ох как много их, этих "даже если"!
      Но тут я умышленно вызываю в памяти свою знакомую бурятку, не очень еще старую, но уже достаточно мудрую, которая великодушно растолковала мне однажды, что беда бывает голубая и черная. Голубая - это беда не беда, главное, чтобы все живы-здоровы были. А вот черная - это уже и впрямь беда...
      "Надо бы позвонить, - думаю я про бурятку, - узнать..." Не про деньги, конечно, которые плакали, потому что бурятка на то и была мудрая, что умела брать в долг без отдачи. Она умудрилась в долг построить кооперативную квартиру. Бог с ними, с этими деньгами! Никогда их у меня не было и не будет, наверное. Ведь и бурятка эта, если разобраться, вовсе не виновата, что задолжала людям. А если и правда другой возможности у нее не было? А мэтры, тузы разные, у которых она занимала, все равно спустили бы эти денежки за просто так. Жаль, конечно, что добрая мудрая бурятка перепутала меня с маститыми социологами...
      Не так давно с буряткой случился инсульт. И я ходил сам не свой. Мне было искренне жаль ее. Как бы там ни было, но бурятка эта - чудо природы. И другого такого не будет. Стоило сказать ей по телефону, что с Юриком плохо, она бросила все и пустилась в путь - с одного конца Москвы в другой, чтобы до глубокой ночи просидеть вместе со мной и Алиной в коридоре детской больницы, а потом, успокоив нас в благополучном исходе, уехать домой. Скажите, мысленно спрашивал я своих знакомых, многие ли из вас способны на это? Вот на то, чтобы по первому зову беды приехать к людям...
      - Мама, поиграй со мной! - просит Юрик, и я, услышав его чистый голосок, выпрямляюсь за столом.
      - Поиграй один. Сам с собой, - отвечает Алина, глядя, вероятно, в учебник.
      - Один не могу. С тобой.
      - Мне некогда.
      - Ну тогда с браткой.
      - Братка тоже занят. Он уроки делает.
      - Ну тогда с папой.
      - К папе нельзя!.. - строго говорит Алина.
      "К папе нельзя..." - эти слова кажутся мне едва ли не самыми ужасными. Я комкаю лист бумаги, на котором было всего лишь несколько строчек. Но в это время Юрик садится на велосипед и начинает ездить по прихожей туда-сюда, причем громко гудит, изображая поезд метро, который произвел на него сильное впечатление. Он произносит время от времени: "Осторожно! Двери закрываются! Следующая станция - "Проспект Мира"!"
      Почему-то Юрик чаще всего называет именно эту станцию, хотя нравится ему "Новослободская", где он долго может зачарованно глядеть на витражи, даже не обращая внимания на поезда за спиной.
      Может, и Юрик уже интуитивно угадывает особый смысл в слове "мир"?
      Тысячу раз права бурятка! Главное, чтобы не было черной беды. Чтобы все оставались живы-здоровы. Чтобы не было войны. Чтобы дети не гибли и не знали голода. Чтобы никто не бил и не убивал наших детей...
      Кто-то звонит в дверь. Я настораживаюсь. По голосу в узнаю соседа, главного редактора одного ведомственного: журнала. Я слышу, как он просит Гошку купить два пакета кефира. То ли он в отпуске, этот главред, то ли на больничном. При случае он любит потолковать о среде обитания. Спорить с ним невозможно, главред ни во что не ставит чужое мнение. Что ж, главреду виднее. Под средой обитания он понимает воздух и воду. И только! Вам, говорит он мне при встрече на лестничной площадке, надо сменить среду обитания. Вы очень плохо выглядите, считает он. Что человек пьет, чем дышит, - это самое важное, авторитетно произносит он с нажимом, и по голосу и манере его можно принять не за главного редактора, а за кого-то еще главнее.
      Главред уходит, и Юрик начинает гудеть еще сильнее. Гошка, как самый нетерпеливый, особенно когда дело касается младшего брата, молча уносит Юрика на кухню и закрывает дверь.
      - Ты мешаешь папе работать! - жестко говорит Гошка.
      - Я ему помогаю!.. - с отчаянием убеждает брата Юрик.
      Больше всего Юрик не любит насилия. Он просто заходится в плаче. Я сижу как на иголках. Уж лучше бы Алина сама взяла Юрика в комнату. Гошка и без того не успевает толком делать уроки. А ему еще и рисовать надо. Автопортрет у него никак не получается. И это не блажь, а задание репетитора. К завтрашнему дню. Я слышал вчера вечером, как Алина сказала Гошке: "О! Ничего, ничего-о... Старайся, и скоро на человека будет похоже". Тот фыркнул, ясное дело, а мать посмеялась добродушно. Я с удивлением посмотрел на Алину и вдруг сказал ей с укором: "Ты все посмеиваешься, а мне вот не до смеха что-то..." Алина глянула на меня, словно пытаясь увидеть совсем другого человека, и ответила с легкой обидой: "Ты все позабыл, раньше ты часто смешил меня, когда мы поженились, когда Гошка был еще Юриком. Как сядем за стол - ты и начинаешь меня смешить, я вставала из-за стола голодная". - "Экономия за счет юмора", - я попробовал улыбнуться, с покаянием глядя на жену и невесело думая о том, что и ее тоже ломала жизнь все эти годы, но пока что не надломила, слава богу. А вот сегодня эти разорванные письма сказали мне яснее ясного, что Алина-то как раз и не выдержала...
      Все кончается тем, что она забирает Юрика из кухни. Юрик мгновенно стихает. Ни плача, ни гуда... Наступает полная тишина. И вообще в доме тихо. Не лает собачонка на четвертом этаже. Не слышно сигналов азбуки Морзе на третьем этаже, у радиолюбителя, который, кажется, ловит эфир круглые сутки. Молчит пианино внизу, под полом. Не слышно назойливого буркотения телевизора за стеной...
      Какая-то странная, нереальная, нездоровая тишина стоит во всем доме.
      Я смотрю на часы. Скоро двенадцать.
      - Мама! - кричит вдруг Юрик. - Не читай книгу!
      Господи, Юрик...
      Значит, с миром пока все в порядке.
      Юрик возражает против того, чтобы мать отвлекалась от игры. Собственно говоря, она и не думает с ним играть. Она только делает вид, что участвует в игре, и порой даже старательно гудит, изображая машину, а сама заглядывает в учебник и в перерывах между гудением беззвучно шевелит губами, повторяя про себя никак не дающиеся фразы и пытаясь уловить сокрытый в них смысл.
      В знак протеста, не принимая ее половинчатого участия и зная, что мать устремится за ним, бросив книгу, Юрик срывается с места и подбегает к двери в комнату отца, стуча в нее кулачонками:
      - Папа, открой!
      Я слышу, какая борьба разгорается за дверью. Алина оттаскивает Юрика.
      - Я хочу к папе! - кричит он так, словно его разлучают с отцом на веки вечные.
      И я не выдерживаю...
      Я выхожу и беру сынишку на руки, что, как считает Алина, совершенно непедагогично - я ведь не сдавал ни методику, ни педагогику, - и Юрик, прильнув ко мне, пристроив светлую головку на отцовском плече, умолкает мгновенно, даже дыхания его не слышно, и я каждый раз поражаюсь тому, что все это свершается за считанные секунды - от внезапного бунта до умиротворения.
      "Значит, - думаю я, - что-то такое, тревожащее душу, происходит и в Юрике почти постоянно, как и в нас, грешных, обремененных житейскими делами, а нам ошибочно кажется, что ребенку бы только поиграть и что обращать внимание на его капризы - это совершенно непедагогично..."
      Я подхожу с Юриком к окну. Облегченно вздохнув, он поднимает голову и, вытирая пальцами заплаканные свои глазенки, завороженно смотрит на огонь за окном, где стройка. Просто ли смотрит Юрик на огонь или же думает в это время о чем-то? Кто про то знает?
      Я не помню, сколько времени стою у окна.
      Там, где прежде были старые дома, теперь остались только деревья. Мне казалось, что они, точно взвод, поределый от артобстрела, прикрывали мою семью от серых коробок новых домов, которые теснились со всех сторон. Бульдозер, словно подбитый танк, замер неподалеку от костра, и было такое впечатление, что это он и горит, и дым от него тянется к небу, возвещая то ли о конце битвы, то ли о начале грядущих сражений.
      Сколько же человеческих страстей бушевало под этими липами, которые чудом уцелели в этом аду, что был здесь до нынешнего дня! На изрытой вдоль и поперек земле, перемешанной с грязным снегом, деревья держались словно бы из последних сил. И стволы были ободраны бульдозером. Рваные белые раны. Точно кости, с которых содрали кожу вместе с мясом. А ведь когда-то человек посадил эти липы, утверждая на земле красоту, чистоту и святость. И как много всякого-разного видели и слышали эти вековые деревья! И они сгорбились, скрючились, состарились от знания того, о чем не могут сказать...
      Странное чувство охватило меня! Господи, подумал я, ведь все несовершенство жизни зависит в конце концов только от самих людей, они-то и создают свою среду обитания, в которую входит, конечно, не только вода и воздух, а нечто более важное, чего подчас не понять даже самому главреду. И если бы люди знали об этом и помнили, если бы они умели говорить друг другу обо всех своих бедах и заботах, то в мире никогда не было бы войн, не говоря уже о некоторых прочих драмах и трагедиях.
      "Может быть, прямо сейчас и поговорить с Алиной?" - спрашиваю я себя.
      Между тем Юрику уже прискучило тихо стоять у окна и смотреть на костер. Сначала он перебрался с рук отца на подоконник и долго ловил на стекле крохотного жучка палевого цвета, взявшегося невесть откуда, настырно ускользавшего из его пальчиков. Потом, как бы выведенный из себя вероломством жучка, не дававшегося в руки, Юрик заканючил:
      - Хочу к маме!
      Я спустил его на пол, он умчался в другую комнату и вот уже изображает из себя долгоиграющую пластинку и звонко, от всей души горланит: "Мани-мани!.. Мани-мани!.. Мани-мани!.."
      Какое-то время я сижу с закрытыми глазами и пытаюсь сосредоточиться. За стенкой, на кухне, звонит телефон.
      Ну, начинается...
      Черт знает почему, но я всегда настораживаюсь, когда звонит телефон. Вероятно, потому, что телефонные разговоры чаще всего огорчают меня. Не просто огорчают - порой надолго выбивают из колеи. Во всяком случае, иной раз после звонка я сижу за столом как оглушенный и пытаюсь вспомнить, о чем же это я думал, чем тешил себя мысленно минуту-другую назад, до телефонного звонка, которого, как бы втайне от себя, я ждал, конечно, хотя и побаивался.
      Нет, звонят не мне. Кажется, Гошке. Наверно, Юлька. Теперь Гошка надолго прилип к телефонной трубке. Но я уже и не пытаюсь сосредоточиться. Я встаю из-за стола и беру со шкафа теннисный мяч. Был он серый, без ворса, для игры уже не годившийся. Я использовал его для укрепления кисти - машинально сжимал и разжимал, порой даже не замечая, что держу мяч в руке. Но иногда он помогал еще и отрешиться. Мяч был словно живым существом, все понимающим, жертвенно принимающим на себя все отрицательные эмоции, на которые так щедр наш мир. И незаметно для себя, держа мяч в руке, я входил в работу и на какое-то время как бы освобождал свою душу от разных забот и непонятного страха.
      Конечно, не часто это случалось, не часто - чтобы теннисный мяч сам по себе врачевал мне душу. Тут ведь и кое-что другое должно соответствовать. Порой я и сам толком не знал, что именно. Может, перво-наперво, то, что ребята мои были в данный момент живы-здоровы, и сыты, и одеты и обуты и что у Алины тоже вроде бы все в порядке, правда, на носу государственные экзамены, но даже если она и провалится, то это, считал я, беда всего-навсего голубая...
      Я сжимаю теннисный мяч и смотрю на чистый лист бумаги, лежащий на столе.
      - Папа, откро-ой...
      Я вздрагиваю, крепко сжимая мяч.
      - Только на секу-ундочку... - умоляющим голоском просит Юрик.
      Вероятно, он воспользовался тем, что старший брат звонит по телефону, а мама отлучилась куда-то. Вот и у Юрика появляется свой житейский опыт - он уже не тарабанит в дверь и не кричит, а потихонечку скребется и почти шепчет, прислонившись лицом к притвору.
      Я борюсь с желанием встать и открыть дверь и впустить сынишку, хотя это, как скажет Алина, совершенно непедагогично.
      - Открой, папа...
      Год назад он являлся бесцеремонно, с радостным воплем. "Пап, на!" счастливо кричал Юрик, протягивая ручонки. "На" означало "возьми". Вероятно, он понимал так: если со словом "на" можно передать в руки взрослых игрушки, сухарик, ложку ли, то это же слово должно служить для взрослых знаком, что надо взять на руки и его самого. Только при этом следует протянуть к ним свои ручонки. Условный, предельно простой жест доверия.
      Ах, Юрик, Юрик! Святая душа. И почему человек, взрослея, утрачивает, порой бесследно, свою чистоту и мудрую наивность, данную ему от природы? Как прекрасен был бы мир! Уж наверняка не было бы и в помине той гадости и подлости, которую из ложной деликатности называют человеческими взаимоотношениями. Бесконечные войны. Геноцид. Авторитарность, элитарность и прочая мерзость стали практикой жизни людского общества, которое духовно все более вырождается, становится материалистическим, злобным, ничтожным...
      - Пап, открой! - не выдерживает Юрик, но его уже оттаскивает Алина.
      Плача Юрика теперь не слышно, потому что со всех сторон врываются самые разные звуки. За окном ревет бульдозер. Гудят машины. На четвертом этаже лает собака. Радиолюбитель поймал сигналы азбуки Морзе. На втором этаже девочка разучивает первые гаммы...
      Звуки, от которых некуда деться, заполняют нашу квартиру, и она теперь похожа на огромный барабан.
      Все, конец! Теперь это надолго...
      Я достал из спортивной сумки банку с мячами. Неожиданный подарок Шурика... Бойся данайцев, дары приносящих! Что попросит Шурик взамен? Рецензию на свой новый опус?..
      Глянцевая от краски банка приятно холодила мне ладонь. Будто впервые рассмотрел ее всю, а потом прочитал белые и желтые надписи на светло-коричневом фоне. Черная надпись была только одна - название фирмы. И черная пантера одна. Повыше черной надписи. И все это черное - на белом мяче, который был изображен в центре коробки. А слева и справа от мяча - те же пантеры, но только желтые.
      "Желтых пантер не бывает, - подумал я. - Наверно, это гепард. Хотя и не пятнистый. Он же самый быстрый, говорят. Ишь какой у него легкий грациозный прыжочек! Ничего себе сиганул... А ведь этот прыжок для кого-то означает смерть. Он же просто так не будет прыгать. Не то что человек... Элегантный зверюга. Прямо как Шурик. Нет, это Шурик смахивает на пантеру своими повадками, - справедливости ради уточнил я. - А пантера ни на кого не похожа. Она сама по себе. А поэтому не такая уж страшная небось!.."
      Помедлив еще немного, я выкатил из банки все три мяча. Они бесшумно раскатились по столешнице - белые, пухлатенькие, и на боку каждого из них красовалась черная пантера. Мячики легонько катились по столу, и черные пантеры делали беззвучные немыслимые прыжки, настигая свою жертву.
      В эту минуту дверь в комнату распахнулась, хотя и была прижата креслом. Юрик с ликующим криком устремился ко мне. Однако еще на бегу он заметил яркую коробку и будто споткнулся.
      - Папа, дай!
      Он мигом схватил мяч - не коробку, а именно мяч, - но не умчался обратно, а вдруг замер, уставившись на черную пантеру, будто почувствовал своей ладошкой ее присутствие.
      - Собака, - сказал он.
      - Собака?! Да какая же это собака, сынок?
      Я засмеялся и погладил Юрика по голове.
      Все-таки великое это чудо - жизнь!
      В одной руке у меня был теннисный мяч, а другая лежала на голове сынишки.
      Обеими руками я чувствовал живую плоть, без которой давно бы уж не было меня самого на белом свете.
      Я чувствовал, как через ладони и руки идет ко мне живительный ток.
      Ощущение чистоты, тепла и покоя.
      Было самое время поговорить с Алиной.
      - Почему ты не пускал меня? - вдруг спрашивает Юрик.
      - Я работал...
      - Ты играл с мячиками! - Юрика захлестывает обида. - Играл один, без меня!
      - Я хотел работать, Юрик...
      - Ты бездарный! - говорит он мне в лицо, бездумно повторяя то слово, которым я наградил однажды Шурика из Дедова, сделав это, увы, заглазно, в разговоре с Алиной.
      - Какой-какой? - переспрашиваю я, обалдев.
      - Бездарный, - как бы убежденно повторяет Юрик.
      На пороге стоят Гошка и Алина.
      Гошка давится от смеха.
      - Ничего смешного тут нет, - мать на всякий случай заступается за отца. Тебе забава, а люди что подумают?
      - Люди подумают, - легко сказал я, - что хоть у одного человека в нашей семье, а именно у Юрика, хороший вкус. В шестимесячном возрасте - помните? он подмочил мою рукопись, а теперь научился все называть своими словами.
      - Вы все бездарные, - заявил Юрик.
      Теперь и мы с Алиной засмеялись тоже, посматривая друг на друга. Однако я тут же вспомнил про письма и перестал смеяться. И не только про письма я подумал - нас с Алиной подстерегла еще одна забота. Для других это счастье, а нам вот - забота...
      Алина силой уводит Юрика.
      - Все равно бездарный!.. - кричал он за дверью.
      Ах, Юрик, Юрик! Чистый, святой человек. Именно Юрик был продолжателем той жизни, которой я отдал вот уже больше сорока лет, то есть больше половины, гораздо больше. Не только по времени, но и по силе. Главное, оборонить бы Юрика от зла и бед. И Гошку бы сберечь. И конечно, Алину. Бог даст, у Гошки все наладится. Давление после осенней драки мало-помалу приходит в норму. Шестеро на одного. Это уже не драка. Да и Гошка никого из них не знал. Выдержит ли он тетерь нагрузку во время экзаменов в институт? Вот смеется сейчас, а голова у самого небось болит. Впрочем, на недавней комиссии его признали вполне годным для строевой службы.
      Но как же поговорить с Алиной?
      Я открыл ящик стола и, не веря себе, обнаружил, что газетного свертка с клочками разорванных писем там нет и вроде как не было совсем. А может, и правда не было? Не было этого нелепого сна, не было ничего...
      И весь день до глубокой ночи, пока не затихла жизнь, какая бы она ни была, я долго сидел за столом, перебирая в уме то, что тревожило, дергало, злило меня и радовало.
      И все были мной прощены в конце концов, все - кроме самого себя.
      В музыке пауза явилась, смена декораций.
      И Гей словно очнулся.
      Сколько же времени продолжалось это воссоздание?
      Всего несколько минут.
      Время исполнения одной части рок-оперы.
      Наивная Алина!
      Она, увы, не учла, что в ядерной войне дотла сгорит вся бумага, в том числе и та, которая была предварительно разорвана архивариусом - в тщетной, завуалированной надежде сохранить для истории нечто документально важное, в данный момент подлежащее полному, то есть бесследному, а главное, незаметному уничтожению в связи с некими чрезвычайными ситуациями, не всегда, разумеется, понятными.
      Сгорит вся бумага, какая ни на есть на белом свете!
      Включая, конечно, приказы начать ядерную войну.
      Сгорит все.
      Начиная от букварей и кончая Шекспиром, Пушкиным, Евтушенко и Юлианом Семеновым, а также прочими книгами, которые получают по талонам за макулатуру.
      Сгорит все, за исключением, как полагал Гей, Красной Папки.
      Гей пытался представить себе, что останется на земле после третьей мировой воины.
      Только пепел...
      Пепел, пепел, пепел...
      Горячий или, может быть, уже остывший.
      Пепел, пепел на всем белом свете...
      Уж лучше бы ветер на всем белом свете!
      И Гей с ужасом пытался представить себе, что останется в душах иных людей.
      Только пепел...
      Пепел, пепел, пепел...
      Скорее всего, остывший.
      Пепел, пепел почти на всем белом свете...
      И он снова услышал музыку.
      Но теперь она как бы разрушала что-то, крушила своими синкопами.
      Хотя нельзя было сказать, что и первая часть ее что-то строила.
      Он будто падал сейчас, падал куда-то...
      Падал всю жизнь.
      И когда он за что-то цеплялся, на мгновение задерживая свое падение, то ему казалось, что он поднимается и стоит на ногах, и жизнь в этот момент была прекрасна, какая бы она ни была!
      - Папа, ты хорошо сегодня выглядишь... - слышал он и стоял на ногах уже так крепко, что ему казалось, он и не падал никогда, не швыряло его в разные стороны.
      И вдруг он совсем другой голос услышал:
      - О, да он тут совсем окоченел!
      Это был очень русский голос, не слависта, нет, более того - нотки этого очень русского голоса выдавали нечто вроде приятельства, может быть даже давнего, которое связывало окоченевшего, то есть Гея, и окоченевателя, то есть человека с очень русским голосом, как бы проверявшего теперь, сколь сильно подействовали его флюиды на окоченевшего.
      И такая жуткая была музыка!..
      Гея передернуло, флюиды глубин сердца достигли, и он испуганно вскинул голову.
      Перед ним стоял Феникс. Но только без галифе. Гею даже показалось, что Феникс перед ним стоял почти нагишом. Новоявленный Адам. И до того непривычно было видеть крабообразного соседа в трусах и майке, сквозь которую проступала душа, что Гей растерялся. Но он все же успел отметить, что душа у Феникса была как нечто инородное, вроде железного сердца того американца, которому после пересадки, уже почти мертвому, удалось прожить еще несколько месяцев. И музыка, которая теперь исходила как бы из Феникса, была словно реквием по его железной душе.
      - Недолговечен!.. - со вздохом облегчения сказал себе Гей, глядя на железную душу Феникса.
      Значит, скоро в доме будут перемены.
      Один сосед уедет, другой сосед приедет.
      - Какую он тут музычку слушает!.. - донесся до Гея еще один голос, который тоже принадлежал не просто соотечественнику, а как бы другу бывшему, который, естественно, тоже посылал свои флюиды.
      Это был Шурик из Дедова. И тоже в галифе. С алым кантом.
      Шурик ноги расставил широко и руку вперед вытянул.
      - Двое тут мы,
      Я
      и Гей.
      Фотографией
      на серой скале!..
      провыл он.
      И лишь когда все засмеялись, Гей понял, что компания собралась большая.
      Правда, смеялись все одинаково - и немцы, и евреи, и русские, и кто тут еще был.
      Смеялись над Геем.
      Что и говорить - смешно!
      Человек сидел на камне и стал точно камень.
      Гей поманил рукой Мээна, не удивившись тому, что и он тоже здесь.
      - Мотя, друг, - сказал он глухим голосом, будто из камня идущим, - откуда эти тут взялись? - И он указал взглядом на Феникса и Шурика.
      - Так ведь мероприятие же. Вопрос прорабатываем, Насчет масок. Чтобы, значит, их ликвидировать сначала в масштабе если уж не всего человечества, то в отдельно взятых странах. Чтобы, значит, проявить духовное начало, от которого все и зависит, в том числе и вечный мир внутри вида, особи то есть, и мир всеобщий, на планете Земля.
      Ай да демон! Как складно поведал он про боль душевную Гея!
      Феникс и Шурик подошли к Гею близко-близко и одновременно, с двух сторон к нему наклонясь, поцеловали его в щеки.
      - Вы что?! - Гей ошалело вскочил с камня.
      Он знал, конечно, что нынче модно, стало обмениваться поцелуями. Нет-нет, для этого вовсе не обязательно, чтобы встреча была долгожданной. Может, в последний раз виделись не позже чем вчера. Какая разница! Все равно с этим человеком вы не дружите, более того, не разделяете его убеждений, да мало ли что еще не разделяете, это не имеет никакого значения, вы просто тешите сами себя, что ваша неискренность, смахивающая на коварство, сойдет за чистую монету, что никто не раскусит этот ваш маневр, и вам вроде как обеспечены фланги, и самое замечательное, конечно, состоит в том, что и ваш партнер по этому фарсу, или как там его назвать, думает в это время точно так же, как и вы.
      Гей знал про все это, но он и представить себе не мог, что Шурик с Фениксом будут соблюдать этот дешевый ритуал здесь, да еще и при иностранцах.
      Гей огляделся.
      Всюду были маски...
      Да, но с чего он взял, что это были иностранцы?
      Это были элементарные маски.
      Даже без определенного гражданства.
      Точнее, интернациональные маски.
      Бедный социолог Адам! Он бы вконец растерялся при виде такого количества двойников.
      Хотя как социолог он знал наверняка, что весь мир состоит из людей, которые внешне мало чем отличаются один от другого.
      HOMO SAPIENS.
      ЧЕЛОВЕК ОБЫКНОВЕННЫЙ.
      А если на него надеть еще униформу...
      И заставить маршировать...
      Тогда это будет уже как бы другая биологическая особь
      HOMO PREKATASTROFILIS.
      ЧЕЛОВЕК ДОКАТАСТРОФИЧЕСКИЙ.
      То есть последняя стадия эволюции, оборванная, ПРЕСЕЧЕННАЯ всеобщей ядерной войной.
      Рок-опера Пинка Флойда была смятенным голосом ада.
      Но, может быть, эта последняя стадия человеческой эволюции пойдет своим чередом, ее не ПРЕСЕЧЕТ никакая злая воля, и homo prekatastrofilis в один прекрасный момент снимет с себя униформу и перестанет маршировать, и стадия завершится великолепным венцом биологической эволюции?
      Ах, если бы!..
      HOMO GODEY.
      ЧЕЛОВЕК БОЖЕСТВЕННЫЙ.
      HOMO CENTENARIAN.
      ЧЕЛОВЕК ВЕЧНЫЙ.
      - Ты отнесла? - тихо спросил он Алину, указывая взглядом на вершину Рысы.
      - Да.
      Что же, дело было сделано.
      Я ВАМ ДОКЛАДЫВАЮ, ТОВАРИЩ ЛЕНИН...
      Музыка достигла своего апогея.
      Стена рухнула.
      - А я думал, это сон, - сказал Гей, открыв глаза.
      Он все так же сидел на камне, а перед ним стоял Мээн.
      - Ты что тут делаешь? - спросил Мээн.
      - Я?.. Работаю.
      - Уж не над очерком ли?
      - Да, над книгой, - неожиданно для себя сказал Гей.
      Он оглядел компанию.
      - А где же Феникс и Шурик? - спросил он Мээна.
      - А я почем знаю? Наверно, в Москве... - был ответ. - Совещание социологов там на днях состоится. По радио передавали. А может, отбыли в Карповы Вары. По обменному фонду. Здоровье поправить. Как обычно.
      Гей еще раз оглядел всю компанию. Алина сидела на камне, рядом. Красная Папка лежала у нее на коленях.
      - Хорошо, что ты не ушла, - сказал Гей. - Я должен сам отнести Красную Папку!
      Он взял у Алины Красную Папку. Мээн покосился на нее и спросил:
      - Ну и как твоя работа над книгой?
      - Она, по сути, готова... - буркнул Гей.
      - Когда же ты успел ее создать?! - удивился Мээн.
      - Воссоздать, - поправил его Гей. - Атомов и молекул оказалось более чем достаточно... - Он посмотрел на Алину. - И музыка, любая, какая бы ни была, тоже погибнет...
      - Да, - кивнула Алина. - Как ни жаль...
      Она знала, о чем он думал. И сказала ему как бы в утешение:
      - Но эту музыку, может быть, удастся сохранить... - Она щелкнула клавишей магнитофона и достала кассету. - Вот, возьмите!
      Гей с недоумением вертел в руках магнитофонную кассету фирмы BASF.
      - Положите ее в свою Красную Папку, - сказала Алина.
      И вдруг его осенило. Он понял, как можно сохранить Красную Папку, сберечь се от уничтожения в ядерной войне. С помощью элементарного, но конгениального, как говорил один банальный остряк, способа! То есть с помощью надувных шариков. Тех самых, которые Гей надувал по праздникам для своих Юриков. Несколько таких праздничных шариков, думал Гей, если их наполнить газом, способны поднять Красную Папку высоко в небо.
      Может, и выше Седьмого.
      Если, конечно, ее запустить вовремя, до начала ядерной войны, чтобы лазерное оружие не спалило шарики вместе с Красной Папкой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27