Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Две зимы и три лета (Пряслины - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Абрамов Федор Александрович / Две зимы и три лета (Пряслины - 2) - Чтение (стр. 17)
Автор: Абрамов Федор Александрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Торгуй, торгуй. Наша очередь не подошла. Подождем.
      И тогда он понял: он в капкане у них. Они, эти бабы, сделают с ним все, что захотят. И им, Пряслиным, больше не видать коровы.
      3
      Накрапывал дождь. Телега улитой тащится по Марьиным лугам.
      Да, дождь. Стучит по пустому коробу, обмывает зачем-то железные шины на колесах. А что бы тебе, дождь, не начаться на сутки раньше? Бабы добили его по двадцать рублей килограмм вырвали. А последние пятьдесят килограммов и вовсе пошли задаром. В столовку. По государственной цене.
      Михаил снял с себя ватник, завернул в него деньги, подложил под себя.
      Внезапно стало темно. Зашумели, зароптали придорожные кусты, высокая перезрелая трава волнами заходила на обочинах.
      Михаил поднял мокрую голову и увидел над собой огромную черную тучу.
      Конь перешел на рысь еще до того, как ударила молния.
      Какое-то время Михаил широко раскрытыми глазами смотрел на переднее колесо, на его железную игру с жарко пляшущей молнией над самой головой, и вдруг вместе с ливнем сверкающая, долгожданная радость обрушилась на него. Она его любит. Любит! А он-то все это время ломал голову: как назвать то, что у них было? Блажь, каприз безмужней бабы? Нет, нет, и Варвара любила его. Варвара носит серебряное колечко, то самое колечко, которое было у него... И пусть они никогда, никогда больше не встретятся так, как встречались раньше, но она с ним, она у него в сердце...
      Гроза не стихала. Конь бежал уже вскачь. И молния, молния чертила свои каленые письмена вокруг него.
      И от счастья, от радости, от избытка рвущихся из него сил Михаил вдруг вскочил на ноги, намотал на руку вожжи и начал нахаживать и без того скачущего во весь опор Лысана.
      4
      Двух суток не прошло, как нет Звездони, а уж жизнь перекроена начисто. Первый раз за свои двадцать лет он сидел ночью в пустой избе.
      Печь не топлена - мать, должно быть, еще вчера ушла к ребятам на Синельгу, - и даже кошки не видно: наверное, и кошке стало не по себе в пустой избе.
      Он решил сходить за Татьяной - нечего девке ночевать у Семеновны, коли брат дома.
      Дождь еще не кончился. Красным заревом отливает боковое окошко у Марфы Репишной. Что там делается? Михаил прошел к Марфиному дому, встал под углом, прислушался. Тихо в избе. Ни единого звука не слышно. Только дождь со всхлипами барабанит по раме.
      Он зашел в заулок. Ворота на крыльце раскрыты настежь. Что же все это значит?
      По шаткому старинному крыльцу он быстро поднялся в коридор, открыл дверь и остолбенел.
      Марфа стояла на молитве. Середи ночи. На коленях. И неподвижно, как скала. Медные лики строго взирали на нее с божницы, озаренной красной лампадкой.
      - Что случилось? Почему ворота не заперты?
      Марфа ни слова.
      Михаил зашел сбоку, заглянул ей в лицо. Красные сполохи дрожали в ее сухих глазах, обращенных к богу.
      - Чего, говорю, людей пугаешь? Нельзя вечером намолиться? Где Евсей?
      - Взяли.
      - Куда взяли?
      - Криводушники...
      - Кто? Кто?
      Михаил вдруг вспомнил, как, подъезжая к сенопункту, он увидел трех человек, быстро свернувших с дороги к избушке, и ему тогда еще странным показалось это, а теперь он знал, что это были за люди. Конвой и Евсей.
      Тихо, не сказав больше ни слова, он вышел на улицу, запер ворота.
      У крыльца шумно кипел переполненный водой ушат. Четкие, еще не смытые дождем следы казенных сапог виднелись в заулке. Следы вели на задворки значит, Евсея увели задами.
      Михаил двинулся на переднюю улицу и еще издали увидал широкое светлое пятно на дороге. Это щепа. Щепа, которой Евсей засыпал нынешней весной грязь перед Марфиным домом. В сухое время щепу не замечают. А в сырость, в непогодь каждый прохожий добрым словом вспомянет старика. В сырость, в непогодь щепа, омытая дождем, светится, И вечером. И ночью.
      Ах, дьявол меня задери! - вдруг с раскаянием подумал Михаил. А бревна-то я ему ведь так и не вернул. Два года собирался привезти бревна взамен тех, которые взял у Евсея с избы, да так и не привез...
      ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
      1
      - Так-так. Значит, ты хочешь знать, за что арестован Мошкин? Народ, говоришь, волнуется?
      - Да, спрашивают люди.
      - А сам ты не знаешь?
      - Да нет.
      - А то, что этот самый Мошкин народ мутил, этого, по-твоему, мало?
      - Религия у нас не запрещена, Евдоким Поликарпович.
      - Шляпа! - Подрезов вскочил на ноги - ядро раскаленное. - У тебя контрреволюционные листовки под носом стряпают, а ты меня спрашиваешь - за что... - С грохотом распахнув дверку стола, Подрезов вытащил пожелтевший тетрадочный листок, протянул Лукашину: - Читай!
      Молитва
      Жизнь унылая настала,
      Лутче, братцы, умереть.
      Что вокруг нас происходит,
      Тяжело на то смотреть.
      Служба Божия забыта,
      Лик священный заключен,
      Детский ум грубо воспитан,
      Богохульству научен.
      И посты не соблюдают,
      Божьих праздников не чтут,
      В домах шапки не снимают,
      Часто в них едят и пьют...
      И в таком духе на двух страницах.
      - Понял теперь, что у тебя делается? А еще меня спрашиваешь. Иди. И имей в виду: на пощаду не рассчитывай. Строго спросим. Я предупреждал тебя насчет староверской молельни. И с женой с твоей у меня тоже был разговор.
      Об аресте Евсея Мошкина Лукашин узнал, когда вернулся с Верхней Синельги. И попервости только рукой махнул: ну арестовали и арестовали. Значит, есть за что. Меня же не арестовали. И других не арестовали.
      Но отмахнуться так просто не удалось. Колхозники жалели Евсея. Старик. Двух сыновей на войне потерял. Да сколько же еще мытарить и мучить человека? А кроме того, и у самого Лукашина была не спокойна совесть. Трудно, очень трудно пришлось бы колхозу нынешней весной, если бы не подмога со стороны Евсея. Сани, подсанки, всякие срочные поделки на скотных дворах, на конюшне - все это делал Евсей. И Лукашин, решив с глазу на глаз переговорить с Подрезовым, хотел напомнить об этом - авось и следствие учтет заслуги Мошкина перед колхозом.
      Но сейчас, после того как у него в руках побывала эта молитва, ему стало ясно, что говорить обо всем этом бесполезно. Конечно, какие-то неграмотные вирши, к тому же написанные простым, наполовину стершимся карандашом, может, и не стоило бы называть листовкой - листовка все-таки это другое, товарищ Подрезов! - но и преуменьшать значения молитвы тоже нельзя. Далеко зашел старик. С душком, с нехорошим душком молитва.
      Передав помощнику Подрезова, чистенькому, вежливому брюнету, сводку о надое молока за последнюю пятидневку (Подрезов не потерпел бы зряшного выезда в район во время страды), Лукашин спустился на первый этаж и заглянул в парткабинет.
      За длинным красным столом сидел, обложившись брошюрами и книжками, Ганичев. В железных очках. В своем неизменном кителе из чертовой кожи, жестяно отливающей на солнце.
      - Что, Гаврило, - с наигранной бодростью воскликнул Лукашин, - идейно вооружаемся? Опять, значит, в поход? Давай - у меня конь под окном стоит.
      Ганичев нахмурился и ничего не ответил.
      Худы мои дела, подумал Лукашин, раз Ганичев от меня отворачивается. А в общем-то, что ж? Все понятно. Ведь и сам он когда-то старался избегать людей, у которых замарано рыло. А тут мало сказать - замарано. Арест по 58-й статье в твоей деревне... Да это же вон чем пахнет!
      2
      На Лукашина всегда успокаивающе действовало летнее поле - сказывалась, видно, душа крестьянина. Так было и сегодня.
      Из райкома он вышел - жуть настроение. Но вот полежал немного за райкомом на зеленой лужайке под рябиновым кустом - тут летом всегда какой-нибудь опальный председатель загорает перед головомойкой либо после - да покурил, и, смотришь, поровнее забилось сердце. А там и думы пошли другие. О доме. О сенокосе. О том, что в колхозе сейчас дорога каждая пара рабочих рук, тем более мужских, а он вот тут расквасился, как баба. Чего раньше времени себя хоронить? Чему быть - тому быть.
      Лукашин быстро поднялся на ноги, прошел к коню, который, пофыркивая, хрустел травой у изгороди, начал было отвязывать вожжи и раздумал.
      Нет, уж коли он в район выбрался, то надо хоть одно дело сделать. А дело у него было, и нелегкое дело: дом. Тот самый дом, в котором он жил сейчас с Анфисой.
      По всем книгам - и по сельсоветским, и по колхозным - дом принадлежал Григорию, мужу Анфисы. И разве мог он, Лукашин, чувствовать себя спокойно, живя в этом доме? "А, гусь залетный! Мало того, что ты жену от мужа отбил, когда тот на войне был, так ты и его самого из дому выжил". Ведь вот как могут сказать. А если и не скажут, то уж подумать-то так редкий не подумает. Знает он публику деревенскую. Сам из нее вышел. А зачем ему это? Зачем лишний треп вокруг его имени, когда его, этого трепа, и без того достаточно?
      Поэтому в первый же день своего председательства Лукашин предложил Анфисе на выбор: либо перебраться на житье к Марине-стрелехе, его бывшей хозяйке, покамест они обзаведутся своей новой халупой, либо вступить в переговоры с Григорием и выкупить у него другую половину дома.
      Анфиса, как он и думал, ухватилась за второе. А насчет того, чтобы дом оставить, и слушать не захотела. С какой стати? Ей да из своего дома в чужие люди на постой идти? Ни за что!
      И вот Лукашин начал действовать. Не прямо, конечно, чтобы встретились, как мужчина с мужчиной, и давай по-деловому, раз уж так все получилось. Какое там! До встречи ли ему, когда его от одного имени Григория трясет (никогда раньше не знал за собой ревности). Да и у Григория, судя по всему, не было большой охоты встречаться с ним.
      Раз как-то вечером, еще в бытность свою инструктором райкома, Лукашин пошел в кино, и будто кольнуло его в затылок, когда он брал билет. Оглянулся: глаза. Как два спаренных пулемета, наведены на него из полутемного угла. И хотя он не знал человека в милицейской фуражке, он сразу догадался, что это за милиционер.
      Короче говоря, Лукашин решил действовать через Кузьму Кузьмича, начальника Сотюжского лесопункта, которого, по словам Анфисы, Григорий уважал больше, чем отца родного. Не тут-то было. "Отцовским домом не торгую". И все. Больше рта не разжал Григорий.
      И вот сейчас, выходя из райкомовского заулка и вглядываясь в желтое двухэтажное здание милиции с высоким глухим забором, из-за которого выглядывала новая тесовая крыша тюрьмы, Лукаш подумал: а не поговорить ли ему самому с Григорием? Сколько еще в прятки играть? Ведь все равно рано или поздно не миновать им встречи, раз в одном районе живут.
      - Постой, постой... - вдруг остановился Лукашин и плотно сжал зубы. - Да как же я? Как же я раньше-то не подумал об этом?
      Видно, у него очень уж воинственный был вид, когда он, запыхавшись, вбежал в приемную, потому что Василий Иванович - так звали помощника Подрезова телом своим загородил дверь в кабинет хозяина.
      Лукашин оттолкнул его.
      - Это не Мошкин написал молитву.
      - Что-о? - Подрезов, читавший какую-то бумагу, начал медленно распрямлять спину.
      - Я говорю, молитву не мог написать Евсей Мошкин. Он неграмотный, не умеет писать.
      - Хм... Неграмотный? Не умеет писать? А ты откуда знаешь?
      - Знаю. Весной он при мне деньги в колхозе за сани получал. И Олена Житова, счетовод наш, еще рассмеялась: "Чего, говорит, кресты-то ставишь? Расписывайся как следует". А Евсей на это и скажи: "А я ведь, говорит, только и умею читать по-печатному, а писать не горазд. Ни одной зимы в школу не ходил".
      - Какое значение это имеет?
      - Как какое? Факт есть факт.
      - Факт пока что такой, - чеканя каждое слово, сказал Подрезов и встал, по району контрреволюционные листовки под видом молитвы гуляют, а в это время коммунист Лукашин берет под защиту попа. Дешевой популярности у старух ищешь так, что ли, запишем?
      - Это еще надо доказать, кто из нас чего ищет. И ты эти штуки брось, товарищ Подрезов. Пуганые!
      - Что-о? - Подрезов вдруг весь налился, двинулся на Лукашина.
      Василий Иванович, ворвавшийся в кабинет вслед за Лукашиным, попятился к полураскрытой двери. В побелевших глазах его стоял ужас. Всякого повидал он на своем посту. Случалось даже "скорую помощь" вызывать к проштрафившемуся работяге, но такого, чтобы кто-то из посетителей поднял голос на самого, никогда.
      Подрезов справился с собой еще до того, как за помощником захлопнулась дверь. Он глубоко засунул руки в карманы галифе, прошелся, бычась, по кабинету, встал к окну.
      - Ты знаешь, за что твою жену с председателей сняли? - заговорил он, не оборачиваясь.
      Лукашин наморщил лоб, стараясь понять, куда клонит секретарь.
      - За бабью жалость, - сказал Подрезов,
      - Вот как! - удивился Лукашин. - А я помню, ты другое мне говорил, когда я первый раз у тебя на приеме был. За лесозаготовки. И так мне и жена говорила.
      - Ерунда! Что ты, не знаешь своей жены? Хозяйственная баба. Этого у нее не отнимешь. И уж если на то пошло, так с лесозаготовками у нее не хуже было, чем у других. А даже лучше. Только жалостлива больно. Всех ей пожалеть хочется. За каждого она заступница. За эту, за ту, за третью...
      - Что ж, - сказал Лукашин, - люди, по-моему, заслужили того, чтобы их пожалели.
      - Вот-вот! - с азартом воскликнул Подрезов. - И ты в ту же дуду! Заслужили... Всем на отдых... Так? А кто работать? Кто план по кубикам выполнять? А план по кубикам сразу после войны знаешь какой дали? Ой-ей-ей! Волосы дыбом. И что бы ты сделал? Ты - бывший работник райкома? Ну-ко, давай! А я, например, ударил по главным жалобщикам, в том числе по твоей жене...
      - И поставил вместо нее, хозяйственной бабы, как ты говоришь, этого безмозглого прохиндея Першина?
      - Ну что ж, - согласился Подрезов, - и поставил. Никудышный извозчик согласен. Собака-извозчик, сказал бы мой отец. А лошадь у него побежала. Вытащил лесозаготовки.
      - А мой отец, - сказал Лукашин, - когда дело касается лошади, больше на овес советовал нажимать...
      - Ах какой у тебя умный отец! - с издевкой в голосе воскликнул Подрезов. А мы и не знали, что лошадь овсом гонят. А где, где он, овес-то? О чем я с тобой тут толкую? Ты знаешь, как мы тут войну делали? Да и не только мы, а все прочие?
      Лукашин усмехнулся.
      - Ах да, ты ведь в сорок втором здесь был... - Подрезов помолчал и решительно рубанул воздух ребром ладони. - Ни черта ты не знаешь! Тебя как фронтовика на руках все носили - рассказывали мне. Да и что такое одно лето? А за этим летом был сорок третий год, а за сорок третьим был сорок четвертый. Ух год! Мох ели, заболонь сосновую толкли. А за сорок четвертым - сорок пятый. И все эти годы мы одно твердили людям: терпите. Терпите, бабы! Кончится война, тогда заживем. Тогда наедимся досыта. Мы даже лекции на эту тему читали: "Наша жизнь после войны". Чего не сделаешь ради победы... В общем, люди, как чуда, ждали победы. Все, все изменится. На другой же день. Понимаешь? А как изменится, когда вся страна в развалинах?
      Лукашин покусал в нерешительности губы, затем прямо в глаза глянул Подрезову, подошедшему к столу за папиросой:
      - А ты думаешь, никак нельзя было накормить эту бабу досыта... сразу после войны?
      - Я думаю... - Подрезов усмехнулся. - Мы с тобой солдаты, а не думальщики. Ладно, обсудили вопросы стратегии войны и мира, - вдруг с незнакомым Лукашину смущением сказал Подрезов, хлопнул его дружески по плечу и заключил таким напутствием: - В следующий раз, прежде чем крик поднимать, все-таки подумай.
      3
      Вечер был как по заказу. Днем, после полудня, хлестнул дружный ливень - с луга домой прибежали насквозь мокрые, - а потом опять солнце, опять тепло: парные лужи в ленивых зайчиках, хлебный запах с подгорья и огромная-огромная радуга над заново зазеленевшим лугом.
      В этот вечер Лукашин и Анфиса, пожалуй, впервые за нынешнюю страду спокойно, никуда не спеша, пили чай.
      Лукашин, с мокрыми пятнами на белой нижней рубахе, с сияющим, до блеска намытым выпуклым лбом (они только что пришли из бани), в руке держал стакан с крепким, янтарные чаем, а глазами был в газете.
      - Грибы, должно, пойдут после этого дождя, - сказала Анфиса.
      - Пойдут, - вяло отозвался Лукашин.
      - Люди уже носят.
      - Грибы? А то как же! Харч.
      Анфиса вздохнула. Всем хорош у нее муженек, а по дому палец о палец не ударит. Единственная его работа, если не считать воды да дров (и то изредка), - забил вход двухвершковыми гвоздями на половину Григория. А дом - это ведь и приусадебный участок, и сено, и крыша над избой и поветью, которую еще до войны ладили, да мало ли всего! И Анфису тяготило и беспокоило это равнодушие мужа. А главное, она никак не могла понять, откуда оно. Дом своим не чувствует - оттого? Или он рано от деревни оторвался и растерял навыки хозяина?
      Вдруг под окном захлопал мотор. Анфиса быстро привстала, посмотрела через мокрую, склонившуюся над газетой голову мужа.
      - Подрезов. Глянь-ко, глянь-ко, - зашептала она, - да он к нам.
      Подрезов ни разу не был у них дома с тех пор, как ее сняли с председателей.
      - Дома хозяин? - еще в дверях загремел знакомый голос. - Ух ты! Прямо к самовару. Есть, есть у меня счастье! - Подрезов шумно снял свой знаменитый кожан и, не дожидаясь приглашения, подсел к столу - свежий, прокаленный солнцем, подстриженный, с белой полоской кожи на крутой загорелой шее.
      - Ну что, Минина, - сказал он, искоса поглядывая на Анфису, ставившую перед ним стакан, - все еще дуешься? Но-но, не закатывай глаза. Кого хочешь обмануть? Так я тебе и поверил... А чего это ты такая тонкая? Сколько вдвоем живете? Январь, февраль... - Подрезов начал загибать пальцы. - Пора бы поправляться, а? - И захохотал.
      Анфиса, привыкшая к подобным шуткам, довольно спокойно выдержала "мужской" взгляд Подрезова, но за мужа она испугалась, потому что всякое упоминание о ребенке у Ивана Дмитриевича непременно связывалось с его Родькой, с маленьким несчастным Родькой, которого немцы вместе с бабкой и односельчанами расстреляли за связь деревни с партизанами.
      Подрезов, видимо поняв, что хватил через край (он знал эту историю с сыном Лукашина), надсадно закашлялся, потом сказал:
      - А все-таки прошлым жить нельзя. Что же, у каждого сейчас в доме покойник - жизнь прикажешь остановить? - Он нервно пробарабанил пальцами по столу, глянул на улицу: - Что это? У вас кто умер?
      По дороге с двойнятами ехал Михаил Пряслин. На телеге могильная пирамидка со звездочкой, выкрашенная красной краской. Краска еще не высохла и жарко горела на вечернем солнце.
      - Да нет, слава богу, никто не умер, - ответила Анфиса. - Это, вишь, Михаил памятник Тимофею Лобанову хочет поставить. Перед сенокосом еще сделал, да все краски красной не было. А тут, видно, достал где. А может, и Егорша с району привез. Был у них как-то при мне разговор насчет краски.
      Подрезов недовольно хмыкнул:
      - Нашел время памятники ставить. Нельзя было подождать до осени?
      - Пускай его, - сказала Анфиса. - У парня хоть душа успокоится.
      - А чего она у него не спокойна?
      - Да ведь как. Не дерево. Каково? Мужика в лес гонит, а тот уж при смерти...
      - Ах, Минина, Минина! Опять ты за старые сказки. А до осени, говорю, подождать нельзя? В страду другой работы нету, как могилы устраивать? Подрезов круто повернул голову к Лукашину, и в глазах уже строгость хозяина: дескать, ты куда смотришь?
      - У нас сегодня с полудня дождь, так что всю работу на лугу отбило, сказал Лукашин.
      - Да и не только это, ежели правду говорить, - опять вмешалась в разговор Анфиса. - На сенокосе весело, когда корова есть. Это ты не хуже меня, Евдоким Поликарпович, знаешь. А когда коровы нету, и сенокос не в сенокос. Ох что творилось у тех же Пряслиных по-первости! Всех малых на пожню Михаил вывел. Целая бригада из одного дома. А потом корова пала - и вся бригада пряслинская пала.
      - Да, - сказал Лукашин, - старались ребята. Я, пожалуй, такого и в жизни не видал. Приезжаю на Синельгу, к ставровской избе, а там - один зарод, другой, третий... Что за чертовщина? - думаю. Кто это залез в наши пожни? Потому что знаю: все люди у меня на Верхней Синельге да на Росохах. А потом вижу: Михаил со своей морошкой. Просто удивительно! Каждый с косой. А самих-то косарей из травы еле видно...
      - Корову бы им дать надо, Евдоким Поликарпович, вот что, - прямо сказала Анфиса.
      - А что, у Евдокима Поликарповича свое стадо?
      - Зачем свое? Из колхоза. Михаил всю войну за мужика в колхозе робил разве не заслужил?
      - Телку, пожалуй, можно выкроить, - кивнул Подрезов Лукашину.
      - Корову им надо. Телка-то когда коровой станет, а им сейчас молоко надо.
      - Сколько у вас коров этой весной пало?
      - Пять, - ответил Лукашин.
      - Ну вот видишь. Пять! - Подрезов сурово, по-секретарски посмотрел на Анфису. - А сколько по плану должно быть? То-то! А потом: одному дал - другому дай. Так, нет, говорю?
      Немного погодя, когда Подрезов принялся за второй стакан чаю, к нему снова вернулось благодушное настроение. Шумно перекатывая за щекой кусок сахару, он подмигнул Лукашину:
      - Да, насчет твоего подзащитного считай, что ты прав. Он таки действительно неграмотный. И молитву не он писал.
      - Ты о Мошкине? - живо спросил Лукашин.
      - Да. В общем, порешили так: выслать из района. Нечего ему тут делать. Подрезов глубоко, но радостно вздохнул. - Ух, насилу уломал Дорохова. Нет и нет. Сперва даже разговаривать не хотел...
      - Кто? Дорохов?
      - Да, Дорохов. А что?
      - Да ничего, - сказал Лукашин и, как ни сдерживался, улыбнулся.
      Подрезов, видно, догадался, что скрывалось за улыбкой Лукашина, и лицо его, крупное, угловатое, будто вытесанное из плитняка, налилось кровью. Однако он переломил себя.
      - Но-но, - загоготал он добродушно и в то же время мучительно, со слезами на глазах подавляя свое самолюбие, - не удивляйся. Нужна и на Подрезова узда. А то нашего брата не попридержи - что получится? А за подсказку тебе спасибо. Не будь у меня этого козыря, с какой бы мне карты ходить? А тут, когда ты сказал мне, что Мошкин неграмотный, я еще раз прочитал эту молитву. И знаешь, что удумал? - Подрезов победно взглянул на Лукашина, потом на Анфису. - А то, что это вообще не старовер писал. Непонятно? Ну этого понять нельзя. Для этого самому в староверах побывать надо. Вот что. А я был. Из староверской семьи вышел. И не знаю, как другие староверы, а наши староверы из-за этих самых божьих храмов разоряться не станут - это я тебе точно говорю. Староверам на эти храмы, которые якобы разоряет Советская власть, начхать, поскольку у них дело дальше молельни не идет. Вот я этими самыми божьими храмами и срезал Дорохова. Ведь это же, говорю, нас на смех поднимут... В общем, уломал. Ему-то, Дорохову, правда, не очень хотелось расставаться с таким дельцем. Ну да я тоже не лыком шит. Сообразил, каким оно боком может мне выйти. Нда, сказал Подрезов и весело, по-товарищески подмигнул Лукашину, - выдал я тебе свои секреты... А живете вы неважно, прямо скажем. - Он кивнул на пустой стол, затем указал глазами на реку. - По этой водичке, между прочим, не только лес плавает, а и рыбка. Дошло?
      ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
      1
      В двадцатых числах августа в Пекашине собралось сразу пять уполномоченных: уполномоченный по хлебозаготовкам, уполномоченный по мясу, уполномоченный по молоку, уполномоченный по дикорастущим - и на них был план - и, наконец, уполномоченный по подготовке школ к новому учебному году. Плюс к этому свой постоянный налоговый агент Ося.
      И все эти люди с пухлыми полевыми сумками, в которых заранее все было расписано и рассчитано, с утра осаждали Лукашина. И каждый из них требовал, нажимал на него, ссылаясь на райком, на директивы и постановления. Но, конечно, тон среди них задавал Ганичев, уполномоченный по хлебозаготовкам.
      Лукашин, однако, довольно бодро смотрел на свои дела. Урожай на полях вырос хороший - не зря он весной выжидал тепла, есть, значит, в нем хозяйственная жилка; задание по хлебу будет выполнено. И колхозники тоже не останутся внакладе. Во всяком случае, по его расчетам, килограмм хлеба на трудодень он даст. А это для начала неплохо. С таким трудоднем уже можно жить.
      Как только отправили первый обоз с хлебом, Лукашин сказал колхозникам:
      - Ну, товарищи, теперь готовь свои мешки. Попробуем новины сами.
      И что тут поделалось с людьми! На полях песни. У молотилки песни - Украина залетела в Пекашино?
      У парторга Озерова, только что вернувшегося с инструктивного совещания в райкоме, вдребезги разлетелся план агитационно-массовой работы. Некого агитировать. Некого подгонять. Люди работали дотемна. И особенно лютовал в эти дни Михаил Пряслин. Жатка в колхозе была одна - вторая рассыпалась еще в прошлом году, - и Михаил жарил по восемнадцати часов в сутки. Три пары лошадей менял за день.
      - Не надорвись, - говорил ему Лукашин. - Передохни денек. Найдем подмену.
      - Ничего, - хриплым голосом отвечал Михаил. - За три килограмма (а он выгонял не меньше трех трудодней) можно и надорваться.
      2
      Короткое северное лето кончалось. На домашние сосняки вышла белка, еще красная, невылинявшая.
      С первым снегом, когда голубым туманом пройдет по ней осень, белка откочует в глухие суземы, на еловую шишку, и туда потянутся заправские охотники, а покамест за ней гоняются ребятишки - нет большей радости для них, чем поймать живую белку.
      По вечерам, возвращаясь с поля, Михаил частенько слышит ликующие голоса своих братьев в сосняке за деревней, и хоть криком кричи - не зазовешь домой.
      Сегодня, к его немалому удивлению, вся семья была в сборе. Ребята с матерью у окошка перебирали бруснику - не хватало разве Лизки.
      - Где она? Не баню топит?
      - Нет, - помедлив с ответом, сказала мать и указала глазами на кровать.
      Тут Михаил разглядел сестру. Лежит на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и всхлипывает.
      - Чего с ней?
      Мать опять замешкалась, затем переглянулась с ребятами.
      - Чего, говорю, с ней?
      - У нас свадьба будет, вот, - выпалила Татьянка.
      - Свадьба? Кто - ты собралась взамуж?
      - Лиза.
      - Сиди! Со сна бормочешь...
      - Нет, вправду, вправду, - сказала мать. - Егорша только что сидел. "Отдашь, говорит, Анна, за меня Лизку?"
      - Ну, допился, сукин сын! А вы уши развесили - слушаете...
      Михаил подошел к Лизке, со смехом приподнял ее за плечи.
      - Чего ревешь? Невеста. Радоваться надо. Не успела соску изо рта вынуть и уже женихи.
      - Дак ведь он по-серьезному, взаболь...
      - А когда парень выпьет, он завсегда взаболь. Пора бы тебе это понимать. Ладно, собирайте чего на стол. Хватит об этой чепухе говорить.
      За ужином Лизка не притронулась к еде. Она сидела, опустив льняную голову, и Михаил уже с некоторым беспокойством начал поглядывать и на нее, и на мать, которая, как назло, отводила от него глаза. Дикая, невероятная мысль пришла ему в голову: а что, если Егорша?.. Нет, нет, не может быть! - сказал он тут же себе.
      Но когда кончили ужинать, он решил раз и навсегда покончить с эти делом.
      - Ребята, давай на улицу! Все. Да, да, и ты тоже, - кивнул он Татьянке.
      Он сам закрыл за ребятами дверь, снова сел к столу.
      - Ну? Чего в прятки играете? Какая такая у вас свадьба?
      - Егорша, говорю, тут сидел. Лизавету сватал.
      - Слыхал. Дальше.
      - А дальше... - Мать строго посмотрела на Лизку. - Так хорошие девушки не поступают. Я думаю, он шутит. Ну и я в шутку: ноне, говорю, не старое время, парень. Ты с невестой говори. Дак он знаешь что мне ответил? "А чего, говорит, мне с невестой говорить? У нас, говорит, с ней все сговорено".
      - Сговорено? - Кровь бросилась в лицо Михаилу. Он посмотрел на мать, посмотрел на светлую голову сестры, виновато склоненную над столом. - Вот как! Значит... Говори, что у тебя с ним было!
      Лизка еще ниже опустила голову. Светлые и крупные, как дробь, слезы катились по ее пылающим щекам. Потом она вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась.
      - Сука! Стерва! - Михаил оттолкнул от себя протянутую руку матери, заорал на всю избу: - Я спрашиваю, что у тебя с ним было? Ну?
      - Целовались... - захлебываясь слезами, сказала Лизка.
      - Целовались? Ты? С Егоршей?
      - Он меня поцеловал, не я... Я зимой тогда прибегала из лесу, все хотела рассказать, да стыдно было...
      - И все?
      - А чего еще...
      Михаил схватился руками за голову. Скотина! Какая же скотина! Да как он мог подумать такое о сестре! О Лизке... О своей Лизке...
      Под окошками тихонько переговаривались и покашливали ребята. Не поднимая головы - кажется, сквозь пол бы сейчас провалился! - он тихо сказал:
      - Мати, чего мы держим ребят на улице? Зови.
      Анна встала, вышла из избы. А Лизка все еще плакала. Плакала навзрыд, уткнувшись лицом в стол.
      - Ну, ну, сестра... Наплевать... Выкинь ты эту всю чепуху из головы. Ну, наорал... Дернул меня черт...
      - Да я ведь это так... Не сержусь... - сказала Лизка.
      - А вообще-то, конечно... Ты - девушка. Насчет этого надо строго... Михаил замялся. - Нет, я все-таки с тем поговорю. Незачем, понимаешь, чтобы треп всякий шел. Верно?
      3
      Совсем стемнело, пока он ужинал. Он шел по темной, еще не остывшей от дневной жары улице и прислушивался к голосам хозяек:
      - Пестрон, Пестронюшка! Да куда ты, куда, родимая?
      - Иди, иди, кормилица! Иди, иди, мое солнышко...
      А и верно, что солнышко, подумал Михаил. Звездоня согревала их, она давала жизнь ихней семье, а не то солнце, которое каждый день катается по небу над их избой. И вот ведь как устроен человек: все худо.
      Эх, хоть бы ненамного, на недельку перепрыгнуть в те худые времена!
      В колхозной конторе горел свет, и Михаил подумал: а не напомнить ли еще раз Ивану Дмитриевичу насчет коровы? Вскоре после ихнего несчастья Лукашин заверил их: "Дадим вам корову. Хотя бы в половину стоимости. Я перед райкомом вопрос ставить буду". И вот месяц скоро стукнет, а дело не двигается, и сам Лукашин больше не заводит разговора. А они со Степаном Андреяновичем, вместо того чтобы на первых порах хоть козу на вырученные за Звездоню деньги купить, тоже ничего не делают.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19