Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дервиш и смерть

ModernLib.Net / Селимович Меша / Дервиш и смерть - Чтение (стр. 9)
Автор: Селимович Меша
Жанр:

 

 


      Потом я подумал, что он в самом деле позабыл все обыкновенные слова, и это показалось мне ужасным: не знать ни одного своего слова, ни одной своей мысли, онеметь по отношению ко всему человеческому и говорить без нужды, без смысла, говорить передо мной так, будто меня нет, быть осужденным говорить, но ведь его разговор – это только память. И я осужден слушать то, что мне давно знакомо.
      Или он сошел с ума? Или он покойник? Или призрак? Или самый страшный мучитель?
      Вначале я не верил сам себе, казалось невозможным, что живой человек перед ним и живой узник в каземате не вынудят его произнести хоть одно живое слово. Я пытался подвести его к человеческому диалогу, чтоб он хоть что-нибудь сказал о себе, обо мне, о моем брате, но все было напрасно, он изрекал Коран. Увы, тем не менее он говорил и о себе, и обо мне, и о моем брате.
      Тогда я тоже нырнул в Коран, принадлежащий мне столько же, сколько и ему, я знал его так же, как он, и начался турнир слов, которым тысяча лет, которые заменили собой наши будничные слова и которые были рождены для моего арестованного брата. Мы напоминали два запущенных источника, предлагающих стоялую воду.
      Когда я сообщил ему, зачем я пришел, он ответил фразой из Корана:
      – Кто верит в бога и в день Страшного суда, не водит дружбы с врагами аллаха и посланника его, хотя бы это были отцы их, или братья их, или родственники их.
      – Что он сделал? – возопил я. – Скажет ли мне ктонибудь, что он сделал?
      – О правоверные, не спрашивайте о вещах, которые вас могут ввергнуть в печаль и заботу, если вам открыто сказать о них.
      – Я буду твоим должником до гроба. Я пришел затем, чтоб мне прямо сказали. Я и так целиком погружен в печаль и заботы.
      – Возгордившиеся блуждали по земле и распространяли нечестие.
      – О ком ты говоришь? Не могу поверить, что о моем брате. Всевышний говорит это о неверных, а мой брат правоверный.
      – Горе тем, кто не верует.
      – Я слыхал, будто он арестован за какие-то слова. – А не может быть тайного разговора и шептаний между тремя, чтобы господь не стал четвертым. Тайные встречи – дело рук дьявола, ибо он хочет причинить вред правоверным.
      – Я хорошо знаю своего брата, он не мог учинить худое!
      – Не будь пособником и опорой неверным!
      – Господи, он брат мне!
      – Если вам отцы ваши, сыновья ваши, братья ваши, жены ваши, семьи ваши милее всевышнего, его посланника и его борьбы, не ждите милости божьей.
      – О правоверные, избегайте хулы и клеветы, ибо хула и клевета суть грех.
      Это сказал я.
      Я вернул ему той же мерой, мерой Корана, у меня не было больше сил оставаться с обычными словами, ибо он был сильнее меня. У него божьи основания, у меня – человеческие. Мы не были равноправны. Он возвышался над вещами и говорил словами создателя, я пытался положить свою мелкую беду на весы обыкновенной людской справедливости. Он заставил меня подвести мой случай под вечные мерки, чтоб совсем лишить его значения. Я не уловил тогда, что в этих пределах вечности потерял брата.
      Да и тогда он защищал свои принципы, я – себя; он – спокойный и уверенный, я – взволнованный, почти взбешенный. Мы говорили одно и то же, но совсем по-разному.
      Он сказал: Грешников не будет оплакивать ни небо, ни земля. А я думал: Горе человеку, если измерять его величиной неба и земли. Он сказал: Воистину несчастен будет тот, кто душу свою запятнает. И дальше: О Зулькарнайн, Яджудж и Маджудж распространяют несчастие по земле.
      А я сказал: О Зулькарнайн, Яджудж и Маджудж распространяют нечестие по земле. И: Воистину несчастен будет тот, кто душу свою запятнает. И: Рядом с Истиной стоит заблуждение. И: Да простится людям и будет им оказана милость, разве вы не хотите, чтобы аллах простил вам? И еще: Воистину человек – великий насильник, а насильники – далее всех от Истины.
      Он умолк на мгновение и спокойно, по-прежнему улыбаясь, сказал:
      – Горе тебе, горе тебе и опять горе тебе!
      – Аллах – прибежище для каждого, – сраженно ответил я.
      Потом мы смотрели друг на друга: я – истерзанный всем, что было сказано, думая о том, что позабыл о брате, а себя обвинил; он – спокойный, поглаживая задранный хвост отвратительной кошки, изгибавшейся у него за спиной. Мне следовало уйти, лучше б вообще не приходить, я ничего не узнал, ничему не помог, а сказал то, что не следовало. Ибо Коран тоже опасен, если слово божье о грешниках связываешь с тем, кто определяет грешников. Тысячу раз раскаешься в сказанном, но редко в том, о чем умолчишь, я знал эту мудрость, когда она была не нужна мне. Лучше всего слушать и говорить лишь самое главное, я упустил это, а был уверен, что это важно. Вчера вечером это случилось, это касается нас обоих, женщина не сказала ему, будто таила от него. Вспомнил я: друга я предал ради этого.
      И я рассказал ему коротко, подавляя заливавший меня стыд, о том, как уговорил Хасана отказаться от наследства. Ничего более, только об этом. Ни в какую связь не поставил я ни себя, ни теперешний свой приход, ни брата. Но он поставит, должен поставить и не сможет ответить мне Кораном. В этой быстрой перемене разговора была и нечистая пакость и злорадное желание испачкать его собственной его алчностью.
      И снова я обманулся. Он ничем не показал, будто понял меня, не удивился, не увидел я в нем ни злобы, ни радости, а в священной книге он подыскал ответ и на этот случай:
      – Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.
      Слова его могли содержать все или ничего. Намек на окончание беседы, скрытую злобу, насмешку.
      Тщетно, он сильнее. Он похож на покойника, но он не покойник: убежденность безумствует в нем.
      Под рукой у него на коленях сверкали кошачьи глаза, я страшился встретить его взгляд, пронизывавший меня леденящим фосфорным светом.
      Опустив глаза, я молчал, напуганный своей ненужной смелостью и его превосходством.
      – Заходи, – любезно произнес он. – Мы не часто встречаемся.

7

      Не печальтесь, но радуйтесь раю, который вам обещан.

      Я вышел в ночь, одеревеневшие ноги уносили меня, ледяная жуть наполняла жилы, усталость, раскаяние, гнев, страх – все вместе ужасным и бессильным образом скопилось в душе, превратилось в осадок, где утопало сознание. Айни-эфенди учтиво проводил меня до коридора, свечи трепетали в руках двух слуг (как они узнали, что я ухожу?), они ослепляли меня своим танцем в безумной тьме, он пригласил снова зайти, когда пожелаю. Может быть, он ждал, что я вернусь, может быть, следовало вернуться, сказать, что я не имел в виду ничего плохого, я изнемогаю, встревоженный и обеспокоенный, поэтому да позабудет он все, что я сказал. Может быть, следовало вернуться, убить его, схватить за шею и задушить. Но и тогда не исчезла бы улыбка с бледных губ, не погасли бы желтые фосфорные глаза.
      Я тер мокрые от пота руки, словно на ладонях сохранилась влага его кожи, раскрыв, вытягивал их вперед, чтоб улетучилось воображаемое прикосновение, пытался освободиться от него.
      Долго брел я по берегу реки, редкие прохожие попадались навстречу, люди рано запираются в домах, в ночи остаются лишь ночные сторожа, забулдыги да бездомные.
      Меня влекло в текию, запереть бы тяжелую дверь и остаться в одиночестве. Желание было сильное, словно инстинкт самосохранения. Однако я не позволил слабости овладеть собой, я отбрасывал ее, творя над собой насилие, ибо знал, что вряд ли когда-либо может быть опаснее столь желанное отступление, чем сейчас, оно уменьшило бы меня, обесценило, у меня не осталось бы права на самоуважение, я не был бы готов в дальнейшем что-нибудь сделать, я с поникшей головой ожидал бы ударов, я стал бы страданием, превратился бы в ничто. Я не смею сдаваться. Я бросил им вызов и должен остаться на ногах. Отступи я сейчас, я сам добил бы себя.
      Я шагал по тихому берегу, слушал движение реки и надеялся на успокоение, ибо природа и ее могучая жизнь успокаивают человека, может быть, именно потому, что равнодушны к нему. Однако река не помогла, моя скорбь была сильнее.
      Я не надеялся встретить беглеца Исхака, я созрел с той поры, когда смутно хотел услышать его голос в мечети. Его мнение и его совет сегодня меня не касались. У него иная, своя цель, и к бедам он относится, как к дождю, как к грозовой туче. Я же не думаю о конкретных бедах. Я понимал, что все мое поставлено под вопрос. ВСЕ – это выглядело весьма неопределенно, но и весьма ощутимо. Это растерянность и бездорожье, это выбитость из колеи жизни, а другой колеи нет, это ощущение безымянного ужаса из-за пустоты и безмолвного пространства, которое могло возникнуть вокруг.
      Может быть, кто-то далекий и незнакомый прочтет мои необычные записи и, опасаюсь, поймет не все, ибо, кажется, в самом деле мы, дервиши, особым образом воспринимаем себя и мир, считая, что все у нас зависит от других. Никто из людей не окажется столь бессильным и столь лишенным смысла, столь безнадежно погубленным в себе самом, как мы, если нас оставить в одиночестве, и мы сами с трудом постигаем это, пока не пробьет час.
      У деревянного моста, где река делает поворот, меня остановил ночной сторож. Он стоял, спрятавшись в тени дерева, и шепотом велел мне укрыться, пока они не уйдут, сказал он. Какие-то парни кидали камни в фонарь у дороги.
      Когда стекло зазвенело, а желтый огонек погас, они не спеша удалились.
      Сторож спокойно смотрел им вслед, объясняя, что у них уже вошло в обычай каждый вечер что-либо ломать. А он прячется, своя голова дороже. А завтра придется раскошеливаться местным жителям, не ему же выкладывать из своего кармана. Почему он не донесет, спрашиваю я, да на кого ж доносить, раз он не знает, кто это? Ночь, тьма, даль, человек может на душу грех взять. Когда же я сказал, что на его месте я бы не стал потакать, он отвечал, что он бы тоже – окажись он на моем месте. А так он и не видит и не слышит, что еще остается делать, он как лепесток одуванчика: дунь – и нет его. И бог их знает, чьи они, все сыто-пьяно, одето-обуто, не озябло, не прозябло, все до рассвета скитаются, ищут бабу, да простит мне мое звание, ищут беды. Целыми богом данными ночами спасается он от них, уклоняется от случайной встречи, а не убережется, скажет им: пойдите ненадолго в другое место, а они ответят: не хотим, а он им скажет: не надо, а они ответят: цыц, старый болван, знаю, скажет он, с каждым днем все больший болван, хочешь, мы тебя в речку окунем, скажут они, нет, скажет он.
      Так они побеседуют, а он только и выжидает, как бы улизнуть. Такое занятие, говорит, разных разностей наслушаешься и насмотришься. Ночь создана для тайных дел, а он, расхаживая до рассвета, узнает порой и то, чего не желает и что его не касается. А многих могло бы касаться, только он болтать не любит, особенно если впустую: зачем понапрасну время терять? То, что он знает, другому не нужно, не может он это ни проесть, ни пропить, а кое-кому могло бы сгодиться. Вот ему и кажется как-то странно: он знает, а его не касается, другого касается, да тот не знает. Его, ночного сторожа, оно касается лишь тогда, когда может он подарить это свое знание, вручить его тому, кому оно пользу принесет, а все по любви и дружбе, чтоб к детишкам не с пустыми руками прийти. Правда, только так это говорится: дружба, не так уж чтоб очень густо она водилась; ночью ее не видать, а днем он отсыпается и не знает. Да и оттого, что знает, особого счастья не нажил. Даже на свою бабу стал исподлобья глядеть – не замышляет ли зла какого. Ну, ясное дело, что жены касается, это красного словца ради, глаза бы она его лишила, то есть себя, если б ему понадобилось, и он об этом лишь примера ради.
      Слушал я эту хитроумно-бессвязную речь, эту озорную откровенность всехнего соглядатая, готового продать чужие тайны, мне-то они не надобны, и не спешил уйти, долго стоял, коротая время и себе и ему, он-то хотел поболтать, я – послушать, все равно о чем, даже стало занимать, как это он вроде бы прячет мысль, а потом ее совсем обнажает, неустойчивый в своей изворотливости. Потом он стал мудреней и капризней, стар он, пятьдесят лет самое меньшее, а старым людям скучно или боятся они одиночества. Пригласил обойти с ним улицы, наверняка не доводилось видеть городок глубокой ночью, а живой человек все должен видеть, особенно хорошо на заре, когда в пекарне горячие хлеба вынимают. Можем и в улицу, где живет Хасан, заглянуть, если есть желание, Хасан гуляет, позвал музыкантов, встанем где-нибудь в сторонке и послушаем, греха тут нет, а душу повеселить может любую, в том числе и у дервиша. Пожалел, когда я не согласился. Как хочешь, сказал, как хочешь, воля твоя, а жаль, что не хочешь. Удивлялся я этому его приглашению, оно походило на грубую шутку или детскую игру, Теперь станет поджидать кого-нибудь другого.
      – Ну ладно, иди, – говорил он, провожая меня.
      Боялся он, что ли, чего-то?
      Он остался в чьих-то воротах под навесом, неразличимый от тени.
      Чудной мир, думал я, шагая по пустынным улицам.
      Как все меняется, когда падает тьма. Для греха нет определенной поры суток, но естественное для него время– ночь (сейчас спят разумные маленькие и тупые большие дети и те, кто успевает сделать зло днем). И всегда, когда тьма.
      Ну вот, можно сказать, и добились: оттеснили грех в невидимое и сделали его более сильным.
      Шел я по утихшему городу, слышал далекийголос зурны, иногда мелькали людские тени, беспокойные, как отмеченные души, во дворах лаяли собаки, лунный свет был свинцовым, крикни я даже предсмертным криком – ни одна дверь не раскрылась бы, трудно мне об эту пору останавливать то, что утекает, все в душе сопротивляется минувшему или грядущему, однако не удается перейти границу ночи. Чувствую лишь ее издалека, словно с горы гляжу на печальную местность, вне ее я и в ней, отлученный и охваченный ею. Мелким кажется мне все в этом моем мире, много людей рождается в эту минуту, много умирает, много любви, много бед. В моем мире, ибо другого нет. Вокруг него тени и пустынность луны. Вокруг – тихое капанье времени. Во мне – беспомощное равнодушие и безжизненная тишина. Нет во мне прозрения, как у неверного.
      Что ж это за неведомый грех, за который ты наказуешь меня, всевышний?
      Прошу тебя, услышь мою молитву.
      Спасение и мир Исхаку, которого нет в этой ночи.
      Спасение и мир Ахмеду Нуруддину и его брату Харуну, которого ищут этой ночью.
      Спасение и мир всем, затерянным в великом безмолвии между небом и землею.
      Надо бы остаться со сторожем, чтоб не быть наедине с собой и своей немощью, воспротивиться или примириться.
      Пустой я и печально равнодушный. И однако, обрадовался, подойдя к текии. Значит, не пустой я, не равнодушный, ибо хорошо, когда человеку что-то дорого или чего-то жаль, безразлично чего. И едва я отметил это присутствие мелкой радости (а смотрел себе в душу, на все то, что происходило в ней, подобно тому как пахарь глядит в небо, на облака и на ветер, чтоб узнать, какая будет погода), как почувствовал себя более уверенным из-за этого перышка чистого неба. Оно существует даже тогда, когда мы не видим его, существует, когда мы в нем сомневаемся.
      Когда я вступил в свою узкую улочку, по-родственному обнявшую меня, из тени под стеной выступила чья-то фигура, в лунном свете появилась лишь голова, словно бы человек вынырнул из воды, оставив тело где-то в другом месте. Стараясь быть любезным, видимо опасаясь испугать, он приветствовал меня словами:
      – Долгонько ты задержался. Я давно тебя жду.
      Я молчал, не зная, что сказать или о чем спросить. Лицо его показалось мне знакомым, хотя я не мог вспомнить, когда его видел, знакомым благодаря чему-то особенному, когда мы запоминаем отдельную черту, отдельное выражение, отдельное замеченное свойство, когда-то у кого-то, и забываем, поскольку сие неважно.
      Я посмотрел на текию, тихую и безжизненную под лунным светом, и пока снова поворачивался к нему, то уже позабыл его взгляд. Повернулся опять, стараясь теперь запомнить лицо, но напрасно, оно исчезало из памяти, едва я переставал смотреть, поражающе безличное.
      Он обратил на это внимание и поспешил сказать:
      – Меня посылают друзья.
      – Какие друзья?
      – Друзья. Я думал, что ты сегодня вовсе не придешь, в текии мне ничего не могли сказать. Долго ты где-то задержался.
      – Ходил по улицам.
      – Один?
      – Был один до сих пор. И этого было достаточно. Он засмеялся, вежливый, предупредительный.
      – Как же, понимаю!
      Лицо у него было плоское, широкое, нос словно делил его на две ладони, крепкие губы растягивались в веселой улыбке, живые глаза внимательно всматривались в меня. Как будто он счастлив оттого, что мы встретились, радуется всему, что я скажу или сделаю. Внешность его могла бы показаться приятной, если б не ночь и мы не были одни. Не боюсь я этого человека, ни следа страха нет во мне, даже перед насилием. Только чувствую себя странно, как-то тесно становится. Нетерпелив я.
      – Ладно, друг, говори, что тебе нужно или позволь мне пройти.
      – Ты гулял по улицам и терял время, а сейчас вдруг спешишь!
      Я попытался пройти, но он преградил мне путь.
      – Подожди. Вот что я хотел.
      Сейчас он казался смущенным, словно бы подыскивая нужные слова или испытывая неловкость оттого, что задерживает меня. Но продолжал это делать.
      – Затрудняешь ты мою задачу. Теперь и не знаю, с чего начать.
      – Ты долго ждал, мог придумать.
      – Ты прав, – он весело засмеялся, – нелегко с тобой. Ну ладно. А может быть, лучше войти в текию?
      – Ладно. Пошли.
      – Все равно, можем и здесь. Поручение короткое. Как ты думаешь, от кого оно?
      – Поручений мне никто не передает, друзья сами говорят, что им нужно. А ты со мной дурака валяешь или хочешь меня позлить.
      – Еще чего! Смешные вы, ученые люди! Ну что из того, если я шучу? Неужели мы не можем поговорить как люди! Ладно. Друзья советуют тебе призадуматься над тем, что ты делаешь.
      – Ты, должно быть, ошибся, наверняка не знаешь, с кем говоришь.
      – Я не ошибся и знаю, с кем говорю. Призадуматься. Слишком ты поспешен, это может быть опасно. Для тебя, я имею в виду. Зачем ты на себя груз принимаешь, да еще когда тебя никто не заставляет? Что за забота человеку без забот! Так ведь, а?
      Итак, угроза. Намеренно уничижительная, вложенная в уста полицейского дурачка, который еще и забавляется, давая мне советы. Сейчас я ему интересен, как редкий зверек, попавшийся в капкан, он даже питает ко мне симпатию: я мог бы доставить ему радость.
      – Хорошо, – ответил я, подавляя гнев, так как не желал проявлять его перед этим человеком. – Скажи своим друзьям…
      – И твоим.
      – Скажи этим друзьям, что я благодарю их за совет, хотя они могли и сами мне это сказать. А за все, что я делаю, я отвечаю перед богом и перед своей совестью. Ты запомнил?
      – Как же нет! Но мог бы, я думаю, ответить и перед кое-кем другим. Перед богом легко, он простит. А перед своей совестью еще легче: навяжешь ей тысячу оправданий. А вот когда окажешься в цепях, наверху в крепости, придется потруднее. И когда узнаешь, что ты под подозрением.
      – Я ни в чем не виновен.
      – Ну да, не так уж не виновен. Кто из нас не виновен, скажи честно. Ну вот, например, приходит в текию гуртовщик Хасан? Приходит. Водите вы разные разговоры? Водите. Ну и…
      – Как тебе не стыдно!
      – Мне не стыдно, эфенди. Ну и не в текии ли спрятался беглец? В текии. Убежал ли он? Да, убежал. А кто ему помог убежать?
      – Я позвал стражников.
      – Поздно ты позвал стражников. А о прочих провинностях я и не говорю. А ты говоришь: не виновен! И опять же, кто-либо обо всем этом тебя спрашивал? Никто. Ну вот и говорю, не ищи беды. Не хочешь – твое дело, не так ли? Мое дело сказать.
      – Это все?
      – Куда же больше? Для умного человека и это было бы слишком. Но если понадобится, найдется еще, не беспокойся. Вначале так все спрашивают: это все? Но потом уже не спрашивают. Я люблю храбрых людей, только где они? За несколько лет хорошо, если один найдется чуть позаносчивей. Один среди стольких. Плюнуть на мир охота! Вот так. И не говори потом: я не знал. Теперь ты знаешь.
      Он смотрел на меня с тем же интересом, как и вначале, но теперь он сделал свое дело и желал увидеть результат – сумел ли он посеять во мне страх.
      Слова его встревожили меня, но страха я не испытывал. Преобладала злоба. Родилось даже упрямство – выстоять, – вызванное мимолетной мыслью о том, как они хотят остановить меня в том, что я по справедливости делаю. Это означает, что они не уверены и боятся. Ибо будь это не так, чего бы они стали предупреждать? Сделали бы по-своему, не обращая внимания на то, как я поступаю и что говорю. Это лишь утвердило чувство, давно возникшее у меня, что я нечто значу здесь, в этом городе, в ордене дервишей, что я не прошел по свету незаметным и незначительным. Они не настолько глупы, они знают, что напади они на меня в открытую, это принесет им только вред, тогда они бы показали, что никого не уважают, даже самых честных, самых преданных, а этого уж они не хотят, да и незачем.
      Так я размышлял, направляясь к текин, с возрастающей уверенностью в том, что даже хорошо, что они послали ко мне этого человека: они обнаружили свой страх, а оскорблением лишь усилили мою решимость. Я понимал, что нельзя давать им много времени действовать, я должен прежде них дойти до того, кто может все рассудить. Не будь сейчас ночь, я пошел бы сию минуту. Меня обрадовала собственная готовность не мешкать, не предаваться пустой печали и беспомощному ожиданию, но сделать все возможное. Я не должен блуждать по улицам наподобие лунатика с парализованной волей. Человек – это не то, что он думает, но то, что делает.
      Однако, когда я закрыл тяжелые дубовые ворота и задвинул засов, когда я оказался под прикрытием текийского сада, вопреки всяким ожиданиям, вопреки логике, ибо все мое здесь защищало, меня охватило мучительное беспокойство, вдруг, почти без всякого перехода, словно бы открывая и закрывая ворота, двигая засов и проверяя, попал ли он в свое деревянное ложе, я упустил мысль, что поддерживала мою бодрость. Она исчезла, упорхнула в ночь, как дикая птица, и на смену ей пришла тревога, похожая на страх, только тогда, после всего, не знаю почему, я не осмеливался углубляться в причины, может быть, я боялся именно этих причин и оставлял их во мраке, невыясненные, убежденный тем не менее, что они существуют. Жаром облила меня эта мысль, хватила, как, вероятно, хватает паралич, обожгла молнией, отозвалась глубоким глухим громом: меня окружают.
      Ни тогда, ни много времени спустя мне не пришло в голову, что человеческая мысль – неверная волна, которую поднимает или успокаивает причудливый ветер страха или желания.
      Я только узнал, узнал снова, потому что позабыл об этом, что предчувствие – первый вестник несчастья.
      Но в ту минуту я твердо верил, что не смею сдаваться. Завтра на рассвете я укреплю плотину перед этой волной, рев которой уже долетает до моих ушей.
      Я не сдамся.
      Пусть отсохнут у меня руки, пусть онемеют мои губы, пусть опустеет душа, если я не сделаю всего, что должен сделать человек.
      А господь пусть рассудит.
      Утром я исполнил свои священные обязанности, может быть, суетливее, нежели обычно, привнося тревогу в знакомые движения и слова, вспоминая о вчерашнем, думая о значении предстоящего дела, словно перед решающей битвой, ни секунды не колеблясь в том, надо ли идти. Меня могут ранить в бою, я могу погибнуть, и потому моя молитва была более жаркой, чем всегда, но возврата нет, потому клятва и присяга, которыми я вчера опровергал свои колебания, были не нужны. Я вспоминал – в самом деле, все было словно перед боем. Вчера вечером, вернувшись, я искупался, думалось, что вода успокоит, помылся и сегодня утром. Надел чистую рубаху, выбрал свежую, белую как снег. Как тогда. Только в тот бой я шел с другими, в ряду, что был тверже камня, обнаженная рука сжимала обнаженную саблю, во взоре пылала радость. Теперь я иду один, о дорогая, далекая пора, черная джюбе цепляется за ноги, руки уныло повисли, в душе тоска.
      Но я иду. Должен.
      По пути я завернул к Хасану. Времени у меня было немного, не хватало терпения, но завернул, не смог бы уйти, не увидев его, как если бы упустил нечто важное. Хотя сам не знал, почему, помочь он не мог, совет дать – тоже. Вероятно, потому, что он ближе всех, хотя и он тоже не очень близок. Это походило на ворожбу, на защиту от сглаза: его бодрость может принести счастье.
      Дома Хасана не оказалось. Я долго стучал кольцом у ворот, полагая, что он спит, а когда совсем отчаялся, ворота вдруг открыла та самая маленькая женщина, она смущенно прятала лицо и поправляла волосы. Спеша и заикаясь, она объяснила, что Хасана нет дома, ушел вчера вечером и еще не возвращался, ее муж его ищет, и теперь их поджидают обоих. Они вдвоем ждут тех двоих, запершись, взволнованные, обрадованные чужой бедой, которая принесла им счастье.
      Перед уходом я сказал хафизу Мухаммеду о том, куда иду, чтоб узнать его суждение. Что бы он ни ответил, я не стал бы менять свое решение, но хотелось, чтоб он ободрил. Он был внимателен, словно это я был больным, а не он. Надо идти, изрек он. Жаль, что ты не сделал этого раньше. Наш долг – помочь даже незнакомому человеку, а тем более родному брату. И не колеблись, никакого зла ты не делаешь. Так он говорил, искренне и взволнованно, однако не очень меня обрадовал, ибо этого я и ожидал. И он знал, что я этого жду. Хороший человек всегда так скажет, и это не его мнение, но пустое сочувствие.
      Хасана нет. Никогда не найти, кого ищешь.
      Проходя мимо пекарни, я вдохнул аромат горячих хлебов и вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Ночной сторож вчера говорил о хлебах. Его мне тоже нужно найти сегодня. Как это я не уловил, что он хотел о чем-то мне рассказать? Не только о том человеке, что поджидал меня с угрозами. Чуть ли не силой он хотел удержать меня при себе, чтобы я расспросил его. А я оказался глухим и слепым.
      Потом я заставил себя думать о жене кади, снова пойду я в тот хмурый дом, о Хасане, о том, что он делал вчера вечером и куда ушел, об отце, сразу сообщу ему, как только все это решится, о минувшей ночи, долгой и бессонной, о массе мелочей, о том, что никто не подрезал розы в нашем саду, они пустят тернии, о детях Мустафы, все чаще они сидят перед текией, жена его прогоняет их, чтобы не мешали, а Мустафа ворчит и выносит им еду, люди станут смеяться над нами, и так уж ребятишек кличут дервишским потомством, а у меня не хватает сердца, чтобы запретить это, о еще бог знает чем, только бы не думать о разговоре с муфтием . Не потому, что мне нечего было сказать, но потому, что после этого все кончено. До приговора можно надеяться, а потом существует только он. Если он будет хорошим, надежда не нужна, если плохим – какой смысл думать?
      Дом муфтия стоял на горе, уединенно, в саду, окруженном высокой стеной. Внутри мне бывать не приходилось. Не придется, видимо, и сейчас.
      Караульный у входа сказал, что муфтия нет. Он уехал из города.
      – Когда вернется?
      – Не знаю.
      – Куда он уехал?
      – Не знаю.
      – Кто знает?
      – Не знаю.
      Ну вот, все страхи были напрасны. Надежда могла оставаться, все более слабая. Может быть, вскоре она мне и не понадобится.
      Я не знал, что делать. Уйти отсюда теперь – значит не попасть к муфтию вообще, да и поздно будет, когда попаду. Куда он уехал? В какой из своих домов? В какое из имений? Угоско? Углешичи? Гор? Тиховичи? На равнину? На озеро? На реку? Он часто спасался от всего, от жары, от холода, от тумана, от влаги, от людей.
      Где он сейчас? Только здесь мне могут сказать.
      – Не знаю, что и делать, – пожаловался я караульному. – Муфтий велел мне прийти, у нас важное дело. Я должен его видеть.
      Тот пожал плечами, повторив единственно знакомое ему слово. А я никак не мог уйти.
      – Кто-то в доме должен знать.
      И тут дверь отворилась, худой человек, бывший солдат, судя по шрамам, пересекавшим его лицо, и по деталям сохранившейся одежды, с которой ему наверняка было жалко расстаться, строго посмотрел на меня. Пока я не оправдаюсь, я для него преступник.
      Я повторил ему все, что сказал караульному.
      Недоверчивое выражение появилось у него на лице, он усомнился в правдивости моих слов. Это оскорбило меня, но тем сильнее стало желание, чтоб он в самом деле не поверил. Я пошел на обман, у меня не оставалось иного выхода, но, если муфтий узнает, а он узнает, мне придется просить прощения, а не искать справедливости.
      – Ничего не поделаешь, – произнес я, отступая.
      И тут я заметил, что хмурое лицо бывшего солдата вдруг стало меняться, стало мягче, расплываясь в улыбке. Что такое?
      Я тоже его узнал. Мы вместе воевали одно время, только он занимался этим и до и после меня.
      Мы оба обрадовались.
      – Переменился ты, – весело сказал он, – кто бы узнал тебя в этом наряде! Но я тебя все-таки узнал!
      – А ты такой же. Чуть постарел, похудел, но такой же.
      – Ну, не совсем уж такой же. Двадцать лет прошло. Входи.
      Когда дверь за нами закрылась, он словно бы чуть лишился своей уверенности.
      – Тебя муфтий позвал?
      – Я должен поговорить с ним. Караульный не хотел сказать, куда он уехал.
      Среди деревьев белела ровная чистая дорожка, выложенная мелкой речной галькой, окаймленная оградой из самшита и ландыша с нежно-зелеными листьями. Чья-то рука искусно разместила в саду фруктовые деревья, березы, сосны, кусты диких роз, оставляя иногда на чистой поляне отдельное дерево, иногда собирая их в группы, создавая таким образом игру, столь напоминавшую природу, и воссоздавая природу, столь похожую на игру. Эта пестрая и обильная красота огромного пространства казалась чудом, может быть, более всего потому, что оно было создано для того, чтоб одна-единственная нога топтала бирюзовую траву и одни глаза отдыхали на нежных стволах деревьев. В самом деле, казалось, что красота излишня.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26