Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дервиш и смерть

ModernLib.Net / Селимович Меша / Дервиш и смерть - Чтение (стр. 20)
Автор: Селимович Меша
Жанр:

 

 


      Три стражника поспешно прошли по улице, муселим наверняка не спал эту ночь, кади тоже. Много нас провело бессонную ночь. Мы были отделены друг от друга, но судьба выпряла между нами прочную пряжу. Она обо всем позаботилась, эта судьба, и теперь внушила мне окончательное решение. Я ожидал его, зная, что оно придет. А когда я увидел его, колени мои задрожали, желудок отяжелел, мозг воспалился, но я уже не выпускал то, что захватил.
      Мы стояли у могилы Харуна. Я смотрел на камень, закапанный воском сгоревших свечей, и читал молитву о спасении души брата.
      Мулла Юсуф тоже поднял руки, шепча молитву.
      – Я вижу, ты часто молишься над этой могилой. Ты делаешь это ради людей или ради себя?
      – Не ради людей.
      – Если ради них и ради себя, значит, ты не совсем испорчен.
      – Я отдал бы все, чтоб позабыть.
      – Ты сделал большое зло и ему и мне. Мне больше, чем ему, потому что я остался в живых, я помню, у меня болит рана. Ты знаешь об этом?
      – Знаю.
      Голос его звучал устало, словно исходя откуда-то из глубины желудка.
      – Знаешь ли ты о моих бессонных ночах, о той тьме, в которую ты меня толкнул? Ты заставил меня думать о том, как уничтожить тебя и зло в тебе, отдать ли тебя на суд законов ордена или удушить тебя своими руками.
      – Ты был бы прав, шейх Ахмед.
      – Если б я был уверен, я бы это сделал. Но я не уверен. Я предоставил все богу и тебе. И я знал, что есть более виноватые. Ты был камнем в их руке, ловушкой, в которую попадались глупцы. Я жалел тебя. А может быть, и ты жалел нас.
      – Я жалел, шейх Ахмед, бог мне свидетель, я жалел и жалею.
      – Почему?
      – Впервые кто-то пострадал так из-за моего послушания. Впервые, насколько я знаю.
      – Ты говоришь, что жалеешь. Это не пустые слова?
      – Это не пустые слова. Я думал, ты убьешь меня, я ожидал тебя по ночам, я вслушивался в твои шаги, убежденный в том, что ненависть приведет тебя ко мне в комнату. Я не двинул бы рукой, чтоб защититься, клянусь аллахом, я рта не раскрыл бы, чтоб кого-либо позвать.
      – Если б я тогда попросил тебя кое-что сделать для меня, что бы ты ответил?
      – Я делал бы все.
      – А сейчас?
      – И сейчас.
      – Тогда испрашиваю тебя: сделаешь ли ты все, в самом деле все, что я скажу тебе? Подумай, прежде чем отвечать. Если не хочешь, иди спокойно своей дорогой, я не стану упрекать тебя. Но если ты согласишься, не смей ни о чем спрашивать. И никто не должен знать, только ты и я и всевышний, который направил меня.
      – Я сделаю.
      – Слишком скоро отвечаешь. Ты даже не подумал. Может быть, это нелегко.
      – Я давно подумал.
      – Может быть, я потребую, чтоб ты кого-нибудь убил. Он с ужасом поглядел на меня, не готовый в душе, слово согласия слишком быстро вылетело, память и эта могила вынудили его к послушанию. Он сказал: все, но в этом была его мера. Теперь он не хотел отказываться от своих слов.
      – Да будет так, если это нужно.
      – Ты можешь еще отказаться. Я потребую многого. Позже возврата не будет.
      – Все равно. Я согласен. Что может принять твоя совесть, пусть примет и моя.
      – Ладно. Тогда поклянись здесь, перед этой могилой, которую ты сам выкопал: пусть аллах осудит меня на самые тяжкие муки, если я кому-нибудь скажу хоть слово.
      Он повторял за мной серьезно и торжественно, как молитву.
      – Смотри, мулла Юсуф, если скажешь сейчас или позже или если не сделаешь, если предашь, тебя ничто больше не спасет. Я буду вынужден защищаться.
      – Тебе не придется ни от чего защищаться. Что я должен сделать?
      – Иди к кади, прямо сейчас.
      – Я больше не хожу к кади. Хорошо, я пойду.
      – Скажи ему: хаджи Юсуф Синануддин помогал посавцам бежать из крепости.
      Голубые глаза юноши раскрылись от ужаса и изумления. Мое требование кого-нибудь убить, вероятно, меньше бы его поразило.
      – Ты понял?
      – Понял.
      – Если он спросит, кто тебе сказал, отвечай, что услышал случайно, от каких-то людей в хане, или тебе кто-то шепнул ночью, или скажи, что не можешь ничего сказать. Придумай. Мое имя не называй. Тебя пусть тоже не называют. Хватит с них имени, которое ты им даришь.
      – Он пострадает.
      – Я велел тебе ни о чем не спрашивать. Не пострадает. Мы позаботимся о том, чтобы с ним ничего не случилось. Хаджи Синануддин – мой друг.
      Юсуф не производил сейчас впечатления разумного человека, лицо его выражало крайнее смятение. Тщетно пытался он найти какой-нибудь смысл в услышанном, – Ступай.
      Он продолжал стоять.
      – А потом? После?
      – Ничего. Возвращайся в текию. Больше ничего не нужно. Смотри, чтоб кто-нибудь тебя не увидел у кади.
      Он ушел, подобно слепому, не зная, что несет и чему служит.
      Я пустил стрелу. Кого-то она сразит.
      Желтые ребристые листья падали с деревьев, те самые, что я трогал весной, желая, чтоб их соки потекли в меня, чтоб я стал бесчувственным, как растение, чтоб я увядал осенью и расцветал весной. Но произошло иначе, я увял весною и расцветаю осенью.
      Началось, брат Харун. Приближается желанный час.

14

      Скажи: пришла Истина!

      Я мог смотреть на часы и точно предсказывать: вот мулла Юсуф у кади, вот стражники перед лавкой хаджи Синануддина, вот все готово. Я принял во внимание их привычки, чувство безнаказанности, стремление к мести, поэтому я был убежден, что не напрасно бросил приманку. Привычки заставляют повторять поступки, чувство безнаказанности лишает рассудительности, стремление к мести ускоряет решения. Если они ничего не предпримут, мне остается ожидать конца света.
      Но странное дело, чаршия спокойна, над ней поднимается будничный шум выбрасываемых слов, топот, стук, удары, возгласы, люди работают или разговаривают, умерщвленные будничностью.
      Даже голуби спокойно копошились на мостовой.
      Мне ничего не удалось привести в действие. Что случилось? В чем я ошибся?
      Слишком ли многого я ожидал от этих людей? Будут ли они молчать, как тогда, когда арестовали меня? Обманул ли я их, бросив приманку, или в них проснулся разум? Увели ли его из дому и эти люди пока не знают или им безразлично?
      Невозможно. Иное дело я, наш орден велит нам плыть по течению, когда с нами случается беда, ибо мы незначительные детали могучего целого, беспомощные, когда нас покидают. А хаджи Синануддин – одно целое с чаршией, если с ним что-либо произойдет, каждый подумает, что опасность угрожает ему лично. Они одно целое, в котором каждый важен для себя, и опасность над головой одного нависает над всеми, как облако. Или я поспешил, подгоняемый нетерпением, которое не умеет рассчитывать?
      Или они не осмеливаются ударить?
      Или мулла Юсуф обманул меня?
      Или весь свет встал на голову?
      Медленно шел я по улице между откинутыми чефенаками , слушая спокойное журчание жизни, которое вряд ли когда-либо выносил с большим усилием.
      Только что я был бодр и уверен в себе, я управлял событиями, и мне казалось, что я выше их. Вещи и люди казались меньше, чем они есть, и я парил над ними. Впервые довелось мне пережить чувство превосходства, но оно уже казалось естественным. Я едва даже замечал его, пока оно присутствовало, все мое существо излучало его, как запах, как силу, как право, которым я даже не гордился, поскольку оно было неотделимо от меня, стало одним из моих качеств. Теперь же это казалось мне странным и далеким; люди и жизнь уже были не подо мной, но возле меня, запертые, закрытые, как стена, как безысходность. Не знаю, существуют ли в жизни победы, поражения наверняка налицо.
      Не могу точно определить, сколько продолжалось это самосозерцание, или же я сразу заметил перемену, едва она возникла, или же органы чувств сразу сигнализировали мне, когда появилось что-то странное.
      Сначала я услыхал тишину. В окружавшей меня сфере замерли голоса, прекратились удары, постукивание, чеканка, и безмолвие стало распространяться дальше. Это походило на вздох изумления, на перехваченное судорогой горло и продолжалось лишь одно мгновение, и, как бы оно ни было странно и жутко, словно кровь перестала струиться в каком-то огромном теле, я уже знал, что произошло. И вздохнул с облегчением.
      Я не ошибся, Харун! Многих страданий это мне стоило, но я познал людей.
      И тут снова раздались голоса, только уже иные, чем прежде, иные, чем каждый день, хриплые и угрожающие, похожие на тонкий вздох, на подавленный рык. Я различал в них изумление, ужас, злобу, я слышал глухие раскаты грома, словно приближалась буря перед концом света, я слышал то, что мне хотелось.
      И снова обрел я чувство легкости и уверенности.
      Я пошел следом за людьми, смешавшись с ними, чувствуя их ярость и горький запах их тел (это запах растерянности и злобы, которые пока не нашли своего пути; в бою человеческий запах пьяняще сладок, пахнет кровью), слышал их едва различаемые вопросы, словно заклинания, безумное бормотание, журчание глубокой реки, подземный гул, и не важны были слова, но это змеиное шипение, эти неясные желудочные звуки, которые превратили людей в нечто неведомое, опасное, что-то, чего они сами уже не ощущали.
      Мы катились по чаршии в одном направлении, подняв голову к чему-то неведомому, долгожданному, неслись вперед, касаясь плечами, стиснутые, не видя друг друга, выбрасывая слабых, но нас становилось все больше, неразличимых, превратившихся в массу, ставших ее силой и страхом. Я едва мог противостоять необъяснимому и могучему желанию стать бездумной, охваченной гневом частицей, я слышал свой собственный рев и испытывал опьянение в преддверии некой опасности, которая мне тоже угрожала. Я пытался оживить в себе чувство превосходства, чтоб не уступить извечному инстинкту мчаться с племенем, которому грозит опасность.
      Лавка хаджи Синануддина была настежь открыта и пуста.
      Мы побежали по другой улице, по третьей и в Казазах замерли перед неподвижной толпой. Я с трудом пробился вперед. Посередине улицы в толпе людей, которые раздвигались, уступая дорогу, и снова смыкались, стражники вели хаджи Синануддина.
      Плечами прокладывал я себе дорогу и вышел вперед. Я не мог больше быть одним из многих, мой час пробил.
      Я выступил на свободное пространство, смятенный, зная, что на меня смотрят сотни горящих глаз, и пошел за стражниками.
      – Стойте! – крикнул я.
      Толпа перекрыла улицу.
      Солдаты остановились, с удивлением глядя на меня. Посмотрел на меня и хаджи Синануддин. Лицо его было спокойно, даже почудилось, будто он усмехнулся мне дружески, или мне только хотелось этого, взволнованному, жаждущему ободрения, а я был на самом деле взволнован из-за этих людей, из-за него, окруженного стражей, из-за важности того, что я делал, из-за тех, кого я ненавидел, из-за всего того, чего ожидал целую вечность.
      В безмолвии, которого я ждал, но которое захлестнуло меня как кипяток, стражники сняли ружья и направили их на толпу. Пятый из них, незнакомый, невооруженный, злобно спросил:
      – Чего тебе надо?
      Мы стояли друг против друга, как два борца.
      – Куда вы ведете его?
      – Какое тебе дело?
      – Я – шейх Ахмед Нуруддин, раб божий и друг этого доброго человека, которого вы уводите. Куда вы ведете его? Я спрашиваю от имени тех людей, которые знают его, я спрашиваю от имени дружбы, которая связывает меня с ним, я спрашиваю от его имени, потому что он не может сейчас защищаться. Если его оговорили дурным словом, это ложь. Мы все ручаемся и все свидетельствуем, что это самый порядочный человек в городе. Если вы арестуете его, то кто должен оставаться на свободе?
      – Ты взрослый, – хмуро ответил человек, – и мне бы не следовало давать тебе советы. Но лучше бы тебе не вмешиваться.
      – Иди домой, шейх Ахмед, – сказал хаджи Синануддин до удивления спокойно. – Спасибо тебе за дружеские слова. И вы, добрые люди, расходитесь. Произошла какая-то ошибка, и она наверняка будет исправлена.
      Все так думают: ошибка. А ошибки нет, существует лишь то, чего мы не знаем.
      Человеческая гроздь раздвинулась, и стражники увели хаджи Синануддина. Я смотрел им вслед, стоя на месте, меня тоже так вели, и Харуна, только никто не вышел, чтоб сказать доброе слово о нас. Я сказал его и знал, что я выше их. Меня не волновало чувство вины, что схвачен хороший человек, потому что, если б дело обстояло иначе, все это не имело бы никакого смысла, ничему не служило бы. Если он и пострадает, это послужит более важной и большей цели, чем жизнь или смерть одного человека. Я сделаю для него все, что в моих силах, а там пусть аллах решает, как хочет. К счастью, того, что было бы самым бессмысленным, не произошло: его сразу не выпустили.
      Люди пошли вслед за хаджи Синануддином и стражниками, и, пока последние заворачивали за угол, я увидел муллу Юсуфа перед какой-то пустой лавкой. Я не окликнул его, он сам приблизился как зачарованный, с испугом в бегающем взгляде. Чего он боится? Мне показалось, что его взгляд и его мысль не идут за хаджи Синануддином, но замирают на мне, застывшие, перепуганные, не решающиеся избежать меня.
      – Ты здесь стоял все время?
      – Да.
      – Почему ты так смотришь на меня? Ты испугался? Что случилось?
      – Ничего.
      Он с усилием попытался улыбнуться, но это походило на судорогу, на спазм, и опять выражение испуга, которое он тщетно пытается скрыть, появилось у него на лице, уже начавшем терять свою свежесть.
      Я пошел по улице, он – следом, моя тень.
      – Чего ты испугался? – повторил я тихо, не оборачиваясь. – Не произошло ли что-нибудь непредвиденное?
      Он поспешил нагнать меня, словно опасаясь пропустить хоть одно мое слово. Не из любви.
      – Я сделал все, как ты сказал. Я обещал и сделал.
      – И теперь тебе обидно?
      – Нет, мне не обидно, мне ничуть не обидно. Я сделал так, как ты велел, ты сам видел.
      – Ну и что?
      Я повернулся к нему, может быть, слишком быстро, удивленный его дрожащим голосом и прерывистой речью, злясь на себя из-за того, что спрашиваю об этом и что это меня касается, но я хотел знать, не случилось ли что-нибудь, в чем он не смеет признаться, поскольку сейчас любая ошибка могла стать роковой. И когда я внезапно взглянул на него, может быть, из-за неожиданности движения или угрозы, прозвучавшей в моем голосе, он вздрогнул, замер невольно на месте, словно сраженный ударом или парализованный ужасом, а лицо его превратилось в маску испуга. И тут я понял: он боялся меня. В этом убеждали его раскрытые губы, сведенные мышцы не могли привести их в движение и закрыть, скорчившееся тело, не выдержавшее в какой-то момент, до краев наполненное ужасом. Это продолжалось мгновение, совсем недолго, потом сократившиеся сосуды пропустили замершую кровь, губы приобрели свою обычную форму, крохотный голубой шарик в середине зрачка снова ожил.
      – Ты меня боишься?
      – Не боюсь. Чего мне бояться?
      Меня охватывал гнев, и ничем больше я не мог его удержать.
      – Ты посылал людей на смерть, а теперь судороги сводят тебе кишки, ибо ты увидел, что я могу быть опасным. Я не выношу твоего страха, ибо это путь к предательству. Берегись. Ты сам согласился, ходу назад больше нет. Пока я тебя не прогоню сам.
      Меня прорвало неожиданно, словно вдруг возникла необходимость избавиться от груза, выговориться после долгих часов напряжения. Из меня выплескивался мутный осадок, которому разум и осторожность не позволяли прежде подняться. Может быть, и сейчас было неразумно и неосторожно так поступать, но, бичуя парня давно рожденными в моей душе словами, я чувствовал, как неудержимо они рвутся из моих жил, наполняя меня сладостью, которую я едва мог предполагать. Когда первая вспышка ослабела и когда я заметил, какое впечатление оставляет на лице юноши прихлынувшая волна ненависти и презрения, меня вдруг осенило, что его страх может оказаться полезным: он привяжет его крепче, чем любовь.
      Его ошеломленность доставляла мне удовольствие и оттого, что он видит перед собой совсем другого человека, чем тот, прежний шейх Нуруддин. Этот юноша помог умереть тому спокойному и мягкому человеку, верившему в мир, который не существует. Этот, теперешний, родился в муках, и только вид его остался прежним. Он думает, что я мщу. Меня это не касается. Лишь я один мог знать, что этот новый шейх Нуруддин очень похож на того юного дервиша, который с обнаженной саблей в зубах переплывал реку, чтоб атаковать врагов веры, на того безумного дервиша, отличающегося от этого, сегодняшнего, тем, что он был лишен хитрости и мудрости, которыми может одарить нас лишь тяжкая жизнь.
      Вечного тебе успокоения, прежний неопытный юноша, в котором горел чистый огонь и жила потребность в жертве.
      Вечного успокоения и тебе, почтенный и благородный шейх Нуруддин, веривший в силу незлобивости и слова божьего.
      Я зажигаю вам свечу в памяти и в сердце, вам, которые были добрыми и наивными.
      Теперь тот, кто носит ваше имя, продолжает ваше дело, не отрекаясь ни от чего вашего, кроме наивности.
      Время до сих пор было пучиной, медленно колыхавшейся между высокими берегами бытия. Теперь оно стало походить на стремительную реку, безвозвратно уносящую мгновения. Ни одного из них нельзя мне терять, с каждым связана одна-единственная возможность. Я испугался бы, если б думал так раньше, меня свели бы с ума могучий шум и безостановочное движение, а теперь я был вынужден нагонять его, подготовленный в душе, потому что спешил. Но я не был поспешен, я хорошо измерил каждый миг, который мог вынырнуть из мрака грядущего, и каждое свое действие, которым я мог его оплодотворить, дабы произошло то, чего я ожидал, дабы все соединилось в цепи причин и последствий.
      Я знал, что скажет мне Али-ага, услыхав об этом, и поэтому сперва поспешил к нему. Он уже все знал, молва обогнала меня. И я услыхал то, что надеялся услышать завтра или после полудня, это только звучало сочнее, чем я предполагал. Он приподнялся на постели, желтый, прозрачный, исхудалый, и ругался, угрожал, проклинал, следовало, говорил ои, мне так им сказать, вспомнить им их отца и мать, хотя мне и неловко по моему сану и званию, но все равно, я поступил по-человечески, всяческая мне честь, я сказал им то, что должен сказать один честный человек о другом честном человеке.
      Я стоял и ждал, пока схлынет эта словесная волна – старик распалится еще сильнее, пусть себе бушует, – и думал о том, как все заняты судьбой хаджи, как взбудоражены и оскорблены, а ведь никто даже не опечалился и не разгневался, когда схватили меня, никто не сказал того, что должен сказать один честный человек о другом честном человеке. Кто же бесчестен, я или они? Или, может быть, и не стоит говорить о честности, для каждого благородно то, что его касается. А я не принадлежу к ним, я ничей и должен со всем покончить один. Один, как и тогда, но теперь они станут моей армией, и я ничем не буду им обязан. Я не принадлежу к ним, и они не касаются меня. Я пустил по течению их человека, и они сами будут его извлекать, не имея понятия о том, что работают на меня. И на справедливость, ибо я на стороне всевышнего, пусть и они окажутся там невольно.
      Я обязан был так поступить (отвечал я Али-аге, преуменьшая свое участие), и мой долг был сделать еще больше. Если мы не защитим справедливость, ее вовсе не будет.
      Я не восстаю против власти, но меня постигла бы божья кара, если б я не выступил против врагов веры, а им является каждый, кто подрывает ее основы. Если мы не воспрепятствуем им, наш страх взбодрит их и они принесут еще большее зло, попирая и нас и божьи законы. Можем ли мы, смеем ли мы допускать это?
      Немного я знаю о врагах веры, сказал Али-ага, но мы не должны допускать насилий над хорошими людьми. Но мы pi сами виноваты в том, что позволили всяким ничтожествам и мошенникам угнетать себя. Мы смотрим на них свысока, нам все стало безразлично, и они забрали силу, позабыли о том, кто они. Но пускай, мы бы тоже не проснулись, окажись они поумнее.
      – Пошли за кади, – приказал он мне, позабыв об осмотрительности, как и всякий человек, которому богатство дает право управлять людьми.
      Я боялся, что он скажет это, и приготовился заранее, не зная, как поступит кади. Если он откажет ему, это будет хорошо, он приведет в ярость и его и чаршию. Но если он согласится, если старику удастся его напугать или подкупить, чтоб он отпустил хаджи Синануддина, все может печально окончиться, не успев начаться. Поэтому я воспротивился его желанию ради той доли случайности, которая сделала бы меня смешным. Мне оставалось бы тогда лишь безнадежно ожидать другого случая.
      Спокойно, уверенный в силе своего суждения, я спросил:
      – Зачем тебе нужен кади? Из всего того, что ты мог бы ему предложить или чем ты мог бы ему пригрозить, для него важнее всего собственная безопасность. Если он отпустит его, то тем самым он обвинит себя.
      – Чего ты хочешь? Чтоб мы сидели у моря и ждали погоды? Читали молитвы?
      – Надо послать письмо в Стамбул Мустафе, сыну хаджи Синануддина, пусть он спасает отца как умеет.
      – Пока письмо придет, будет поздно. Мы должны спасти его раньше.
      – Мы сделаем и то и другое. Если не удастся его спасти, то пусть хоть их не минует наказание.
      Он растерянно посмотрел на меня, словно его ошеломила возможность гибели друга.
      – Такой честный человек, как он, не мог сделать ничего худого. Что с ним могло бы случиться?
      – Я тоже так думал о брате. Ты сам знаешь, что с ним случилось.
      – Это другое дело, ей-богу!
      – Что другое, Али-ага? Хаджи Синануддин не такой мелкий и незначительный, как мой брат, за него есть кому заступиться. Ты это хотел сказать? Может быть, и так, но об этом знают и кади и муселим. Почему же тогда они схватили его? Чтоб отпустить, когда вы пригрозите? Не будьте наивны, ради бога!
      – Чего ты хочешь? Отомстить?
      – Я хочу преградить дорогу злу.
      – Ладно, – произнес он задыхаясь, – пусть будет и то и другое. Кто напишет письмо?
      – Я уже написал. Поставь и ты свою печать, если хочешь. И надо кого-нибудь найти, чтоб отвезти поскорее. Надо заплатить. Мне нечем.
      – Я заплачу. Давай письмо.
      – Я сам отнесу.
      – Никому не веришь? Может быть, ты прав.
      Удивительное место почтовая станция, мне запомнилась она по острому запаху лошадей и конского навоза, по тем странным физиономиям, которые возникают откуда-то и куда-то исчезают, по рассеянным взглядам и пустым глазам путников, чьи мысли мчатся вперед или тянут их за собой, как груз, потерянные, подобные ссыльным.
      Теперь, к моему удивлению, все смотрели на меня с любопытством и подозрением.
      – Письмо важное? – спросил почтарь.
      – Не знаю.
      – Сколько денег дал Али-ага? Я показал.
      – Кажется, важное. Хочешь, пошлю с гонцом?
      – Я должен сказать ему, кому вручить.
      – Как хочешь.
      Он ввел в комнату гонца и вышел. Тот спешил.
      – Безымянное? Мало даешь.
      Он нагло смотрел на меня маленькими глазками, лицо его огрубело от ветров, от солнца, от дождя, что-то безжалостное было в физиономии этого человека, что мчится по дальним дорогам, неся сообщения о чужих бедах и удачах, а его самого не волнуют ни слезы, ни радость.
      – Не я плачу. Я только выполняю чужую просьбу.
      – Мее безразлично. Плати за все сразу. Бакшиш дашь, когда вернусь.
      – Половину – сейчас, половину – когда вернешься. А бакшиш получишь у того, к кому едешь.
      – Это еще не известно. Если весть добрая, забывают дать от счастья. Если худая, печалятся и опять же забывают.
      – Тот, к кому везешь, высокий человек.
      – Тем хуже. Они думают, что для нас честь служить им. Плати сразу.
      – Ты, кажется, вымогательством занимаешься, друг. Он держал письмо на ладони, словно взвешивая его.
      – Может, и вымогательством. Как ты думаешь, сколько я получу, если отдам его кому-нибудь другому?
      – Кому другому?
      – Ну, например, муселиму.
      _ Я вздрогнул и почувствовал, как меня облил холодный пот. Никогда нельзя все предвидеть, мы зависим от игры случая больше, чем думаем. Напрасно я все рассчитал и подготовил; жадность почтового гонца могла погубить меня в самом начале. Он мгновенно раскусил мою неопытность, и мне нечем было его припугнуть.
      Первой мыслью моей было овладеть письмом любой ценой: у меня уже дрожали руки, готовые схватить гонца за воротник. К счастью, я совладал с собой, даже нашел в себе силу улыбнуться и спокойно ответил:
      – Поступай, как хочешь. Я не знаю, что в письме, и не знаю, выгадаешь ли ты.
      – Я подумаю.
      – Слушай, друг. Может быть, ты шутишь, но я тебе теперь не верю. Давай письмо.
      – Шучу, говоришь? Я не шучу. Я хотел узнать, опасно ли то, что я везу. Теперь знаю, опасно. Ты сам мне сказал.
      – Что я тебе сказал?
      – Все. Ты оцепенел, когда я упомянул муселима. Ты хорошо знаешь, что в письме. Вот оно, держи. Другой гонец пойдет через пять дней. Ему ты заплатишь больше.
      Я дал ему то, что он просил, и назвал имя силахдара, с облегчением подумав о том, как глупо он шутил со своей и моей жизнью.
      Я вышел усталый, почти без сил от ужасной мысли не выпустить его живым. И вручил ему опасное письмо снова, когда убедился, что он просто лукавит.
      Но я сделал это легко, быстро освобождаясь от внутреннего давления, а сомнения снова охватили меня, едва я вышел на улицу. Обвинил ли я сам себя и погубил? Оставил ли я доказательства против себя в неверных руках гонца? До этого я неразумно твердил: все сделаю сам. А как может человек все сделать сам?
      Дважды направлялся я, чтоб забрать у него письмо, и опять возвращался, не обладая той твердой решимостью, чтоб выйти из игры, а в третий раз, когда страх заставил меня, я вошел во двор почтовой станции с твердым намерением со всем покончить, уничтожить бумаги, говорившие против меня. Однако гонца уже не было. Он вышел в чаршию, никто не знал, за чем.
      Теперь мне оставалось только ждать. Я бродил по окрестным улицам, взволнованный, оробевший, злясь на себя, не зная, что делать: продолжать ли вот так глупо блуждать или спрятаться, настолько неуверенный в себе, что стал походить на перепуганного ребенка.
      – Не следовало этого делать, – упрекал я себя, не зная точно, в чем я ошибся. Стоило ли вообще начинать или не надо было отправлять письмо? Не начинать означало вообще умыть руки, не отправлять письмо означало ничего не делать, примириться, а этого я не хотел. В чем же я тогда ошибся? Или я разволновался из-за случайности, упущенной в моих расчетах, а они-то, видимо, и оказываются решающими в жизни? Или вследствие неизбежной зависимости от многих людей, но я никому не мог верить.
      И тогда, должно быть, абсолютно опустошенный, я почувствовал, что начинаю вяло успокаиваться и целиком полагаться на судьбу. Ничто больше не зависит от меня, и я ничего не могу изменить. Будет то, чему быть суждено. Но не по справедливости. Все равно что, но не по справедливости. О гонце я перестал думать, настолько он незначителен, как ему меня уничтожить? Да и не может человек думать обо всех гонцах на свете.
      До полудня я снова стал искать его, не понимая, зачем мне это нужно; прошло столько времени, он мог уже сделать все, что хотел. Но не нашел, он отправился в свой далекий путь.
      Если он показал письмо, все скоро кончится. Мне некуда бежать.
      У меня не было сил ждать. Два часа неизвестности сморили меня. Чтоб избавиться от кошмара, я направился к муселимату. Стало легче, едва я принял это решение. Конец один, независимо от того, найдут ли меня или я отдамся сам в их руки. И в то же время все иначе, ибо я сам иду навстречу решению. Ко мне вернулось мужество, вернулось бодрое настроение, потому что я изменил центр тяжести, приняв все решение на себя. Мелким выглядело и походило на обман это обращение лицом к угрозе, но все заключалось в этом. Действуешь, не ждешь. Ты участник, а не жертва. Может быть, в этом заключается суть храбрости? Неужели нужно было потратить столько лет, чтоб я смог открыть столь важную тайну?
      Я назвал себя караульному и попросил передать муселиму, чтобы он принял меня. Только пусть не говорит «какой-то дервиш», пусть запомнит имя и звание, это важно.
      Если он примет меня, я многое смогу ему сказать. Попросить милости для друга, хаджи Синануддина. Объяснить, почему я просил полицейских отпустить его. Предупредить о волнении, что охватило чаршию. Высказать массу вещей, которые ни к чему не обязывают, но говорят о доброй воле.
      Я не был спокоен, но знал, что это самое лучшее из всего, что я могу сделать: я не прячусь, не убегаю, сам прихожу, чтоб поговорить, с добрыми намерениями и чистой совестью.
      Если он получил письмо, меня сразу пропустят, и все быстро выяснится. Но даже если это и случилось, все равно есть надежда. Письмо принадлежит Али-аге, я только написал его. И пришел, чтоб рассказать.
      И пока я ожидал, размышляя о возможных вопросах, мне пришло в голову, что, помимо этого отвратительного ожидания и разговора, полного полуправды и лжи, мне придется совершить многое, что нельзя будет оправдать добрым делом. Может быть, я буду вынужден совершить нечто, чего устыдился бы в иной, пустой жизни, совершить во имя справедливости, которая важнее всех мелких грехов.
      Однако еще можно остановиться, если это божья воля.
      Господи, жаждуще шептал я про себя, глядя на серое небо над городом, обремененное снеговыми тучами, боже, хорошо ли то, что я творю? Если нет, поколебай мою твердость, ослабь мою волю, лиши меня уверенности. Дай мне знамение, оживи листву тополя дуновением ветерка, здесь не было бы никакого чуда в эту осеннюю пору. И я откажусь, каково бы ни было мое желание все исполнить.
      Не дрогнули кроны тополей на берегу. Они стояли спокойно, вонзившись тонкими вершинами в облачное небо, молчаливые и холодные. Они напомнили мне о тополях родного края, над рекой, что шире и прекраснее этой, под небом, что просторнее и прекраснее этого. Случай был неподходящий, чтоб погружаться в воспоминания, они возникли, как молния, как вздох. И исчезли. А серый день остался, и тяжкие облака над головой, и какой-то мутный осадок в душе.
      Появится ли тень Исхака? Это ее время.
      Караульный возвратился. Муселим не может меня принять.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26