Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дервиш и смерть

ModernLib.Net / Селимович Меша / Дервиш и смерть - Чтение (стр. 8)
Автор: Селимович Меша
Жанр:

 

 


      Правдой было то, что я высказал, какой-то необыкновенной внутренней правдой, которая и привела меня сюда, хотя себе самому я тоже открылся лишь сейчас, перед ним. Словно вступая на путь гибели, начиная опасный бой, я смотрел на одиого-единственного друга, появившегося одновременно с бедой, чтоб она не стала полной, и, хотя мне ничто не может помочь, да и не нужно, какое-то глубокое, неосознанное стремление заставляло меня поберечь его. Может быть, только тогда, перед этим сдержанным человеком, тихо слушавшим меня, подчинившись серьезности голоса и затаенной тоске, которую он мог почувствовать, может быть, только тогда, говорю я, полностью осознал я пустоту, которую ощутил сегодня утром перед полицейским управлением, изумленно слушая стражников, которые спокойно говорили мне ложь. Я был унижен, но у меня не было сил почувствовать оскорбление. Меня потрясло осознание того обстоятельства, что моего брата и меня безвозвратно связали веревкой осуждения. Спасая его, я вынужден был спасать себя. Но перед самим собой я не мог скрыть той ледяной пустоты, которой дохнуло на меня. Я знал, что муселим не единственная дверь, в которую мне надлежит постучаться, не единственный человек, который должен услышать мое требование, найдутся и другие, лучше и сильнее этого бандита, обезумевшего от власти, но я-то тем не менее перегорел, вдруг обессилел, подобно человеку, сбившемуся ночью с пути. И это было причиной того, что в припадке откровенности, в поисках опоры я связывал себя и Хасана узами дружбы, скреплял застежками любви, изумляясь самому себе и той новой потребности, неразумной настолько же, насколько и неодолимой. Это мне удалось, я сделал самое лучшее из того, что было возможно, ведомый бессознательной хитростью искреннего бессилия, нахлынувшим стремлением удовлетворить какую-то безумную жажду, наверняка существовавшую уже давно, но потаенную и подавленную. Много времени спустя помнил я эту минуту и то неизбывное чувство умиления, которое меня охватило.
      Я заставил разволноваться и его. Широко раскрытые синие глаза его так смотрели на меня, будто он только что узнавал меня, выделяли меня из какой-то обезличенности, придавали мне образ и человеческие черты. Обычное его выражение насмешливой веселости перешло в какое-то внутреннее напряжение, а когда он заговорил, то передо мной снова был спокойный и сдержанный человек, владеющий своими эмоциями, наблюдающий за тем, чтоб они не слишком сильно проявлялись, как у людей, которые легко забывают о своем восторге. Его жар был более длительным, это не был тот огонь, в котором сгорают слова. Это тоже показалось мне новым. Не далее как сегодня, совсем недавно я считал его поверхностным, пустым, хотя где-то в глубине души наверняка думал иначе, потому что зачем бы я пошел именно к нему, когда мне понадобилось человеческое слово. Это моя новая любовь защищала его, мой восторг, который я связал с ним, боясь одиночества. Впрочем, безразлично, пусть он поверхностен, пусть он легкомыслен, пусть он транжирит свой незаурядный ум как хочет, но он хороший человек и знает тайну, как хранить дружбу. Мне она неведома, он откроет ее мне. Может быть, это молитва перед великим искушением, талисман против сил зла, гадание перед паломничеством в страдание.
      Однако никогда не знаешь, что мы вызываем в душе другого человека словом, которое для нас обладает вполне определенным значением и удовлетворяет только наши потребности. В нем я, кажется, затронул тщательно спрятанное желание вмешиваться в чужие жизни. Словно он едва дождался взрыва моих симпатий, чтоб протянуть мне руку и оказать помощь. Слов ему было недостаточно.
      – Мне приятно, что ты питаешь ко мне доверие, – с готовностью сказал он. – Я помогу тебе, сколько смогу.
      Все в нем вдруг ожило, он вдруг приготовился к чемуто, к действию, к опасности. Надо бы его остановить.
      – Я не ищу помощи. Я думаю, что она и не нужна.
      – Помощь никогда не помешает, а сейчас она нужна тебе больше, чем когда-либо. Нам нужно поскорее вызволить его и спрятать здесь.
      Он встал, взволнованный, устремленный вперед, глаза его пылали злым огнем. Что я пробудил в нем?
      Я не ожидал ни такого предложения, ни такого скорого решения, до конца дней своих изучая людей, я никогда их не познаю, всегда они будут приводить меня в недоумение необъяснимостью своих поступков. Мгновение я колебался, застигнутый врасплох, напуганный этой быстротой, подвергаясь опасности быть втянутым в нехорошую историю. Я отказался, не называя настоящей причины и точно даже не зная ее.
      – Тогда он остался бы виноватым.
      – Он остался бы в живых. Важно спасти человека.
      – Я спасаю большее: справедливость.
      – Пострадаешь и ты, и он, и справедливость.
      – Значит, на то воля всевышнего.
      Эти мои смиренные слова могли быть печальными, горькими, беспомощными, но они были искренними. Ничего иного мне не оставалось. Не понимаю, почему они так распалили его, словно я бросил ему в лицо пригоршню грязи. Может быть, потому, что я остановил его порыв, помешал ему проявить свое благородство. Пламя вспыхнуло где-то в глубине его души, иное пламя, чем горевшее только что, более непосредственное, более близкое, в глазах сверкали жаркие искры, по щекам поднималась густая краска, левой своей рукой он вцепился в правую, словно удерживая ее взмах. Редко доводилось видеть мне такую силу возбуждения и такой гнев. Я ожидал нападения, взрыва, брани. К моему удивлению, он даже не вскрикнул, а я предпочел бы это, он говорил глухо, неестественно тихо, сужая голосовые щели, став внезапно настолько взволнованным, что даже вид его изменился. Впервые я слышал, как горячо говорил он, так, как, видимо, думал, в приступе ярости не смягчая тяжелых слов и оскорблений. Я оторопело слушал.
      – О несчастный дервиш! Может ли когда-нибудь случиться, что вы перестанете думать по-дервишски? Работа по принуждению, предназначение согласно божьей воле, спасение справедливости и мира! Как вы не подавитесь этими громкими словами! Неужели нельзя сделать чего-то по желанию человека и без спасения мира? Оставь мир в покое ради господа бога, он будет счастливее и без этой вашей заботы. Сделай что-нибудь для человека, имя которого ты знаешь, который случайно приходится тебе братом, чтоб он не погиб, ни сном ни духом не виноватый перед той справедливостью, за которую ты ратуешь. Если б от смерти твоего брата зависел рай для остальных, ладно, пускай умирает, он искупил бы многие беды. Так нет же, все останется по-старому.
      – Значит, так хочет бог.
      – У тебя нет другого слова, более человечного?
      – Нет. И мне не нужно.
      Он подошел к окну, глядя в небо над городком и окру– жавшими его горами, словно ища ответа или успокоения в этом безграничном просторе, а потом вдруг окликнул кого-то во дворе, спрашивая его, подкованы ли лошади, и прося поскорей привести музыкантов.
      Тщетно, с трудом познаю я его. Только разгляжу одну сторону, тут же открывается другая, неведомая, и не знаю, какая из них настоящая.
      Он был снова спокоен, когда повернулся ко мне, только улыбка его не была уже столь бодрой, как прежде.
      – Прости, – сказал он, пытаясь выглядеть веселым, – я был груб и глуп. Это манера скотовода. Хорошо, что хоть ругаться не начал.
      – Все равно. Сейчас это и не важно.
      – А может быть, я не прав. Может быть, твой способ полезнее. Лучше придерживаться небесных мерок, нежели обыкновенных, здешних. Неудачи тебя не тревожат, ты всегда рассчитываешь на неограниченное время, на оправдание в причинах, лежащих вне тебя. Личная потеря становится менее важной. И боль тоже. И человек. И сегодняшний день. Все продлевается во имя продления, безличное и огромное, заспанно-вялое и торжественно-равнодушное. Как море: невозможно оплакивать бесчисленные жертвы, которых оно непрестанно требует.
      Я молчал. Что мне было сказать? Его запальчивые слова раскрывали всю неуверенность и недоуменность, которым несть конца. Что оспаривать или одобрять, когда он сам не знает, где он? Он только колеблется. Я не колеблюсь. Я на самом деле думаю, что божья воля – высший закон, что вечность – мерка наших действий и что вера важнее человека. Да, море существует испокон века и вовеки веков, и не стоит его мутить из-за одной случайной смерти. Он произнес это с горечью, вкладывая иной смысл, не веря. А я хотел бы возвыситься до этого, даже если речь идет о моем личном счастье.
      Я не желал пускаться в объяснения, он бы не понял, потому что считает иначе, чем я, отчего я не могу согласиться на освобождение брата путем бегства или подкупа, ведь я еще верю в справедливость. Если же я смогу убедиться, что нет справедливости в этом моем мире, то мне остается только покончить с собой или восстать против этого мира, который больше не был бы моим. Хасан опять назвал бы это дервишской манерой мыслить, слепой погруженностью в предначертанное, поэтому лучше ничего не говорить, но я не знаю, как иначе жить человеку.
      Или можно?
      Взгляд мой был прикован к покрытой почками ветке перед распахнутым окном. Пора уходить.
      – Весна, – произнес я.
      Как будто он не знает. Конечно, не знает так, как знаю я. Мне и в голову не пришло, что ему может показаться странным мое слово. Оно словно завершало беседу и мысль и в то же время нет.
      Вспомнилось, как сегодня утром, когда море розоватобелых цветов сливалось с бесконечностью, когда светлые тени прятались под деревья, пахло пробудившейся землей, я думал о том, как хорошо было бы отправиться по свету с дервишской миской в руках, ведомому солнцем к любой реке, по любой тропе, без какого бы то ни было другого желания, кроме как нигде не быть, ни к чему не быть привязанным, видеть другую местность с каждым новым утром, с каждой новой ночью опускаться на другое ложе, без обязательств перед сожалением или памятью, пустить на волю ненависть, когда ты уйдешь и она станет бессмысленной, отодвинуть от себя мир, минуя его. Но нет, не об этом я думал, я лишь приписал себе желание, недавно высказанное Хасаном, оно показалось мне настолько освобождающим, что я присвоил его себе и целое мгновение в душе измерял его словами. Оно соответствовало моей утренней сумятице, и я принял его дополнительно, как если бы оно существовало. А его не было, это я точно знаю. Я рассказал Хасану о встрече с мальчиком, после того как муселим унизил меня.
      – А зачем ты его окликнул? – смеясь, спросил Хасан.
      – Он казался смышленым.
      – Тебе было тяжело, ты спасался от муки, ты хотел позабыть о том, как стражники прогнали тебя, и тогда, в минуту большой личной невзгоды, ты обращаешь внимание на смышленых мальчишек и думаешь о будущих ревнителях веры. Не так ли?
      – Если мне трудно, значит ли это, что я перестал быть тем, что есть?
      Он покачивал головой, и я не понимал, смеется ли он надо мной или жалеет.
      – Скажи, что нет, прошу тебя, скажи, что брат для тебя важнее всего, скажи, что ты все пошлешь к черту, чтоб спасти его, ты знаешь, что он невиновен!
      – Я сделаю все, что смогу.
      – Этого недостаточно. Давай сделаем больше!
      – Давай не будем больше об этом говорить.
      – Ладно. Как хочешь. Хотелось бы, чтоб тебе не пришлось раскаяться.
      Он был упрям. Не знаю почему, но он стремился пуститься в опасное и ненадежное предприятие по спасению человека, которого почти не знал, странным было и то, что это противоречило всему, что я о нем слышал. Однако он не лгал, он предлагал не только слова, ибо видел мою решимость не соглашаться: ни секунды не медля, он приступил бы к делу.
      Вероятно, можно было бы предположить, что меня растрогала готовность прийти мне на помощь, что эту его жертву я принял со слезами на глазах. Но нет. Нисколько. Сперва мне хотелось, чтоб его предложение оказалось фальшивым, пустым словом, ни к чему не обязывающим. Но свести к этому не удавалось, и, поскольку его искренность была несомненной, я ощутил даже злобу и обиду. Мне казалось неприличным такое его участие, неприличным и навязчивым, поскольку оно было неестественным.
      Он превосходил мое рвение, он указывал на недостаточность моих действий, предлагал свою жертву, чтоб подчеркнуть небольшую мою любовь, укорял и наказывал меня. Меня измучил этот разговор, мне хотелось, чтоб он окончился, мы не могли понять друг друга. Его неожиданный вывод из моего рассказа о встрече с мальчуганом смутил меня, словно бы обнажив то, о чем я не думал, но что наверняка было правдой, однако смысл всех его слов сводился к мятежу. Уразумев это, я замкнулся в себе, превратился в осажденную крепость, в стены которой напрасно стучат стрелы. Он мне не друг или же очень странный друг, который обрубает мои корни, подрывает основу. Невозможна дружба между людьми, которые по-разному думают.
      Это горькое осознание (а оно было необходимо, как воздух, как лекарство) помогло мне отразить его и приступить к тяжелому разговору, который я все время откладывал, непрестанно думая о нем.
      Я мог по-дружески попросить его, я имел право на это, но моя мысль шла по иному пути, делая это невозможным; я мог передать это как поручение со стороны, которое меня якобы не касается, но тогда мне было бы трудно выразить свою просьбу и все вышло бы скверно. Лучше всего так: он мне не друг, это точно, и я передам чужую просьбу, от которой мне тоже будет польза. Может быть, поэтому я не показал, что сержусь, ведь тогда я настроил бы его против себя и уменьшил шансы на успех.
      Собираясь уходить, словно невзначай вспомнив об этом, я сообщил, что был у его сестры, она пригласила меня (я знаю, заметил он, предупреждая тем самым, что придется сказать больше, чем может быть полезно) и попросила передать ему, Хасану, что отец лишит его наследства (знаю и это, улыбнулся Хасан) и что для него лучше всего было бы отказаться самому, ради окружающих, перед кади, чтоб было поменьше срама.
      – Для кого поменьше срама?
      – Не знаю.
      – Я не откажусь. Пусть делают, что им нравится.
      – Может быть, так лучше всего.
      Не стоит скрывать, я рассчитывал, что посредничество в этом скверном деле поможет мне и моему брату. Однако, когда Хасан не согласился на это, он показался мне грубым и упрямым, и лишь ценой большого усилия я смог остаться на его стороне. Мне было тяжко, ядовитые слова подступали к горлу, но иначе я не мог: вовеки не прощу себе, если он заметит мою игру. Неверно я начал, все запутал, надо было сказать ему просто, по-человечески, не случилось бы никакого позора, если б отказал мне, а теперь все пропало. Возможность, которой я так долго ждал, исчезала безвозвратно, а у меня больше не хватало сил.
      И когда я уже терял всякую надежду, когда мне казалось, что мой приход лишился всякого смысла, он сам догадался:
      – Если я откажусь от наследства, мой зять, кади, поможет твоему брату?
      – Не знаю, я об этом не думал.
      – Давай сделаем так! Пусть он поможет тебе, и тогда я откажусь от всего. Если понадобится, оповещу об этом с минарета. Впрочем, мне безразлично, и так и эдак они оставят меня без ничего.
      – Ты можешь подать иск. Ты первый наследник, ты не нанес оскорбления семье, твой отец болен, нетрудно доказать, что он все делает под чьим-то давлением.
      – Знаю.
      Мне стоило огромных усилий произнести это, я с трудом уже во второй раз заставлял себя быть честным. Я хотел быть равным ему, я хотел, чтобы позже, когда я буду вспоминать о его великодушии, у меня нашелся бы ответ самому себе: я сделал все, что должен был сделать, даже во вред себе, я не обманул его, пусть решение принадлежит ему.
      – Знаю, – сказал он, – сделаем тогда так. Мой зять тоже боится сутяжничества, он не глуп, хотя и лишен чести. И к счастью, он жаден. Может быть, он и поможет, если для него важнее имущество, чем жизнь маленького, никому не ведомого писаря. Давай используем человеческие пороки, если у нас нет иного выхода.
      – Ты слишком щедро одариваешь. Мне нечем тебе вернуть, кроме благодарности.
      Он улыбнулся и тут же уменьшил свой дар:
      – Я немного дарю, все равно к ним отойдет. Кому охота по судам таскаться!
      Теперь я мог вволю отговаривать его, он бы не согласился. Однако и я больше не желал искушать судьбу.
      Поблагодарив его, я начал прощаться. Хорошее настроение и надежда вернулись ко мне, он победил меня своим нерасчетливым великодушием. К счастью, он сам от всего отказался, не стал вешать мне на шею свою жертву, не обременил меня благодарностью и перестал быть мне другом. (Он мог стать всем в те первые дни, он еще не был ничем определенным, мне приходилось решать в каждый данный миг, словно при первой робкой любви, которая легко могла обратиться в ненависть.)
      – Жаль, что ты дервиш, – вдруг произнес он, громко рассмеявшись. – Пригласил бы я тебя поразвлечься с моими друзьями. – И добавил с лукавой откровенностью: – Не скрываю, потому что завтра ты наверняка сам узнаешь.
      – Ты не любишь порядок?
      – Да, я не люблю порядок. Я знаю, ты осудишь меня, но «вам – ваше, мне – мое». Неважно, что мы поступаем нехорошо, важно, что мы не делаем зла. А в этом зла нет.
      Он подшучивал над Кораном, но без злобы и без насмешки. Он не любил порядок, не любил святыни, был равнодушен к ним.
      Вдруг его оживление исчезло. Раскрытые губы стянулись в судорожную гримасу, на загоревшем от ветра лице проступила едва заметная бледность. Я посмотрел в окно, вслед за его взором: во двор входила статная дубровчанка со своим мужем.
      – Они тоже пришли поразвлечься?
      – Что? Нет.
      На какую-нибудь долю секунды он потерял власть над собой, и волнение победило его. Зрачки замерли в широко раскрытых глазах, руки лишились уверенности. Доля секунды – и все прошло, словно и не бывало. Улыбка вернулась на лицо, и снова передо мной был уверенный в себе человек, невозмутимо бодрый, спокойно радующийся приходу друзей. Однако волнение жило в нем, хотя внешне он выглядел безукоризненно. Он лишь внезапно перестал видеть меня, я перестал для него существовать. Он оставался по-прежнему любезным, взор его не скользил куда-то мимо, он приглашал меня заходить, попросил зайти и к его сестре, на первый взгляд все оставалось прежним, но мысли его расстались со мною: он был внизу, во дворе, рядом с женщиной, что пришла с визитом. Мы пошли навстречу, встретили их у входа, здороваясь, я украдкой, бегло взглянул ей в лицо, вблизи она не показалась мне особенно красивой, у нее были впалые и бледные щеки, глаза лихорадочно блестели – от болезни или от печали, однако во всем ее облике было что-то, что оставалось в памяти, и я прошел сквозь облако легких духов, потрясенный неразрешимостью отношений этих людей. Вот почему он с таким интересом рассказывал о своей служанке и о двух конюхах! Не его ли это страдание, не его ли безысходность? Не будь он влюблен, все казалось бы легче и проще, однако внезапная бледность вряд ли может кого-нибудь обмануть. Знает ли она? Знает ли ее муж, добродушный латинянин, низко поклонившийся мне с приятной улыбкой доброго, безразличного ко всему человека. Наверняка он ничего не ведает, страсть не терзает его. Да если б и ведал, то не стал бы кончать с жизнью. Женщина понимает, женщины всегда все понимают, хотя ничего между ними не было сказано, тем не менее она скорее предпочтет «да», чем «нет». Что происходит между ними, невысказанное, но очевидное, между мужем, который разделяет их своим присутствием и поощряет отсутствием подозрений, всегда готовый заполнить оживленной болтовней ни о чем опасные паузы? Каково безумство отведанного, но неутоленного желания этих молодых людей, какова зачарованность, которая питается лишь мыслями и может превратиться в опасную страсть? Или ее тонкий стан колеблющейся тростинки и тихая радость блестящих глаз, отмеченных болезнью, сразили только Хасана? Неужели лишь ради этого он порвал с прошлым, чтоб вот так безвозвратно погрузиться в пламя страсти, которая не угасает и не может исчезнуть? Он думает о ней, не видя ее месяцами, вернувшись, он встречает ее, еще более прекрасную от мечтаний дальних дорог, жадными взорами он впивается в нее, чтоб, запомнив, увезти с собой в новые странствия. Где замкнется круг, в котором, не сгорая, пылает страсть?
      Сейчас он позабыл обо мне, если вообще когда-либо помнил, она давно вытеснила меня, и меня, и все остальное, что не является ею; и если в ту минуту я ненавидел ее, то лишь потому, что ее длинное атласное платье, по-девичьи полные губы и нежный голос зрелой женщины оказались важнее меня и моих страданий. Она вытеснила меня до полного исчезновения моего существа, уничтожила опору, которой у меня не было, однако мне бы хотелось, чтоб обман не был раскрыт.
      Опять я один.
      Может быть, так лучше, ниоткуда не ждешь помощи и не боишься измены. Один. Я сделаю все, что смогу, не надеясь на несуществующую поддержку, и тогда все, чего я добьюсь, будет принадлежать мне – и зло и добро.
      Я миновал мечеть на углу улицы, где жил Хасан, миновал медресе, не видимую за стеной, миновал улицу, где жили мастера, делавшие сандалии, дошел до кожевенников, запах латинянки выветрился, поблекла мысль о Хасане, я шагал мимо мастерских ремесленников, спокойно погруженных в свой труд, приближалась граница моих собственных забот и дороги в неведомое. Я не сомневался в успехе, не смел сомневаться, у меня не хватило бы тогда сил сделать следующий шаг. А я должен был его сделать, это был вопрос всей моей жизни или чего-то еще более важного. В тот момент я искал покоя, шагая мимо лавок, опустив голову, подавленный, усталый, вдыхая запах кож и дубильных экстрактов, усталый, я смотрел на круглый булыжник мостовой и ноги прохожих, усталый, без капли сил, жаждущий лишь своей комнаты и долгого мертвецкого сна, как утопленник, за запертой дверью, закрытыми окнами, как больной. Однако ни слабость, ни страх перед неведомыми трудностями, ни желание лечь и умереть, отказавшись от всего и уступив судьбе, не должны сейчас остановить меня. Никакая усталость или подавленность не должны воспрепятствовать мне выполнить мой долг. Сохранившееся крестьянское упрямство и безжалостно отчетливая мысль о необходимости защищаться подгоняли меня. Должен. Иди вперед, умирать будешь потом.
      Откуда только этот страх и предчувствие грядущих бед, если опыт не мог меня предостеречь?
      Услыхав цокот копыт по мостовой, я поднял глаза и увидел двух вооруженных стражников на конях, ехавших друг возле друга и никого вокруг не замечавших. Прохожие прижимались к стенам домов в узкой улочке, чтоб кони не отбросили их в стороны и чтоб не зацепили острые стремена. Стражники ехали медленно, и люди успевали уклониться в сторону, молча пережидая, пока они проедут. Они не хотели никого трогать нарочно, но и сами не стереглись. Словно бы никого и не видели.
      Войти в любую лавчонку, думал я, и пропустить их или прижаться к стене, как остальные? Сделаю, как все. Позволю им унизить меня, проезд узкий, они целиком займут его, зацепят меня стременами, порвут джюбе , я даже не повернусь, пусть творят, что хотят, я останусь с этими людьми, которые молча смотрят, которые ждут, чего ждали эти люди, пока стражники ехали прямо на меня? Увидеть, как меня оскорбят, или услышать, как я прикрикну на них, звание и одежда дают мне па это право. Я хотел тогда и того и другого, мне вдруг показалось, что будет важно, решающе важно, как я поступлю, меня смутило, что все кругом смотрели в ожидании, на моей ли они стороне, против меня ли, равнодушны ли? И этого я не знал. Прикрикнуть я не смею, солдаты выругают меня, и я окажусь смешным, у людей не найдется сочувствия поверженному. Нет, пусть мне нанесут оскорбление, все увидят, что я уклонился в сторону, что я такой же, как они, бессильный, я даже захотел, чтобы унижение было как можно глубже, тяжелее, чем по отношению к остальным. Прислонившись к стене, всей кожей чувствуя выступы глины, опустив взгляд, ничуть не взволнованный предстоящим унижением, я даже нарочно выбрал самое узкое место, с каким-то болезненным наслаждением ожидая того, что случится, люди услышат, выразят мне сочувствие, я стану жертвой.
      Однако произошло непредвиденное: один из всадников опередил другого, и они миновали меня, следуя друг за другом. И даже приветствовали меня. Я был ошеломлен, их поступок застал меня врасплох, все мои усилия оказались ненужными, и все получилось даже несколько смехотворно: и мой немощный героизм, и излишнее вжимание в стену, и готовность принять обиду. Я пошел дальше, не поднимая глаз, мимо стоявших рядом людей, которые молча провожали меня взглядами, обманутый и пристыженный. Оставалось совсем немного, чтоб слиться с ними, но стражники выделили меня.
      Но когда я прошел сквозь воображаемые плети взглядов, не осмеливаясь встретить их, когда я свернул в другую улицу, где не было больше свидетелей моей напрасной жертвы, напряжение стало ослабевать, я почувствовал себя избавленным от тяжести, я снова поднял глаза на людей, стал отзываться, отвечать на приветствия, смиренный и тихий, и мне становилось все очевиднее, как хорошо, что именно так все закончилось. Они признали меня, выразили мне уважение, отказались от совершения насилия надо мной, а мне этого-то и было нужно, я даже загадывал про себя, прижимаясь к стене: если проедут гуськом, все будет хорошо, все удастся, что я намереваюсь сделать. Или нет, вероятно, я подумал об этом, потому что прежде суеверно боялся связывать желанный успех с невозможным условием, с чудом. Как бы там ни было, чудо произошло или не чудо, но предвестие и доказательство. Как же я, маловер, мог даже представить себя отвергнутым и обесправленным? Почему так? Кому это принесло бы пользу? Я оставался тем, кем был, дервиш известного ордена, шейх текии, признанный ревнитель веры. Как я могу быть отвергнут и почему? Я не желаю, не хочу, не могу быть никем иным, и все это знают, почему же мне будут препятствовать? Я все сам выдумал, без нужды запутал в себе, не знаю, как родилась эта трусость, я сотни раз стоял под знаком смерти и не боялся, а сейчас сердце – словно камень, мертвое и холодное. Что же произошло? Во что превратился наш героизм? В постыдный трепет от уханья филина, от крика погромче, от несуществующей вины. Так жить не стоит. Зубами я стискивал саблю, переплывая реку, полз на брюхе в плавнях, жадно вслушиваясь в дыхание врага, никогда не кланялся пулям, а сейчас боюсь вшивого стражника. Увы, горе горькое, что-то стряслось с нами, что-то страшное стряслось с нами, мы уменьшились и даже сами этого не заметили. Когда мы это утратили, когда мы это допустили?
      Вяло тянется день, тени уже покусывают его, но он должен тянуться, чтоб мне не войти в ночь со стыдом и мучением. Я знал, куда иду, еще не решив даже, что пойду к нему. Бессознательно я думал о нем, надеясь, что жена рассказала ему о нашем разговоре, оба мы будем делать вид, будто ничего не ведаем, беречь какую-то якобы тайну, не станем упоминать Хасана, но мой ясный взгляд все откроет. Да, если и не сказала, мне нечего бояться. Может быть, лучше было бы сперва зайти к ней, принести, как подарок, весть о согласии Хасана. Тогда легче толковать с ее мужем.
      Напрасно, трусость нас обуяла, ею мы думаем. Она говорит вместо нас, будь она проклята, даже тогда, когда мы стыдимся ее.
      Я воспользовался минутой досады и сделал все сразу, чтоб не откладывать на никогда.
      К моему удивлению, Айни-эфенди принял меня тут же, словно давно ожидал, ни вестники, ни доклады не шли впереди меня, хотя в коридорах ощущалось скрытое присутствие многих людей и глаз.
      Он встретил меня любезно, приветствием, которое не было ни шумным, ни равнодушным, не лицемеря, будто обрадован или удивлен моим приходом, во всем соблюдая меру, с неопределенной улыбкой, не пытаясь ни испугать, ни ободрить. Это честно, подумал я, но чувствовал себя неуютно.
      Откуда-то вылезла кошка, посмотрела па меня злыми желтоватыми глазами и, обнюхивая, подошла к нему. Не отводя взгляда от меня, взгляда учтиво рассеянного, он поглаживал избалованное животное, которое сладострастно изгибалось под его ладонью, терлось боком и шеей о его колено, а потом совсем забралось на колени, свернулось клубком и замурлыкало, зловеще щурясь. Теперь за мной следили две пары глаз, обе желтоватые и настороженно холодные.
      Думать о его жене не хотелось, но ее образ выплывал из тьмы, из дали, ради него, оцепенелого, насторожившегося, со спрятанными в длинные рукава ладонями, наверняка душившими там друг друга, с прозрачным лицом, тонкими губами, узкими плечами, начисто вымытого, хрупкого, в его жилах течет вода, как же проходят ночи в огромном глухом доме?
      Он сидел непостижимо спокойный, не испытывая потребности в движении (как окоченевший покойник или оцепеневший факир), с тем же выражением на лице, какое у него было, когда я вошел, с ничего не значащей улыбкой, обманчиво натянутой на безгубый рот. Меня эта улыбка утомляла больше, чем его.
      И только иногда, для меня это всякий раз оказывалось неожиданностью, вдруг оживала его рука, выползала змеей из рукава, у жены его руки, как птицы, и глаза устремлялись к точно таким же, кошачьим, на секунду смягчаясь.
      Не знаю, как долго я сидел, были сумерки, потом стемнело, у него на коленях сверкали фосфорные глаза, к моему удивлению, или же мне почудилось, у него оказалось четыре мерцающих глаза, потом внесли свечи (как в тот вечер, но у меня больше не хватало сил думать о ней), и стало еще хуже, меня беспокоила мертвая улыбка, пугал взгляд, как у покойника, пугала тьма за его спиной и тень на стене, меня тревожило и тихое шуршание, словно вокруг нас бегали крысы. Однако самым жутким, наверное, было то, что он ни разу не повысил голоса, не изменил манеру речи, не взволновался, не рассердился, не улыбнулся. Медленно вываливались из него слова, желтые, восковые, чужие, и всякий раз я снова удивлялся, как ловко он их укладывает и находит для них нужное место, потому что сперва казалось, будто они рассыплются у него, собравшись где-то в яме рта, и потекут беспорядочно. Он говорил упрямо, терпеливо, уверенно, ни разу ни в чем не усомнился, не допустил иной возможности, и, если я изредка противоречил ему, он искренне удивлялся, словно его обманул слух, словно он встретился с безумцем, и продолжал снова нанизывать фразы из книг, разбавляя ветхость их возраста гнилью своей мертвечины. Почему он говорит, обеспокоенно спрашивал я. Неужели он думает, что я не знаю этих избитых фраз или позабыл их? Рассуждает ли это его высокое кресло, его высокие обязанности? Говорит ли он по привычке, или для того, чтоб ничего не сказать, или чтоб посмеяться, или у него вовсе нет иных слов, кроме этих вызубренных? Или он терзает меня, чтоб довести до безумия, а кошка для того здесь и сидит, чтоб в конце выцарапать мне глаза?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26