Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мертвые мухи зла

ModernLib.Net / Детективы / Рябов Гелий / Мертвые мухи зла - Чтение (стр. 13)
Автор: Рябов Гелий
Жанр: Детективы

 

 


      Она верит в то, о чем говорит. А для меня это... Бездна. Пусть я уже многое понял и продолжаю постигать свое безвременье, но все равно, не готов. Впрочем...
      Тогда мне было двенадцать лет.
      У нас коммунальная квартира в ЖАКТовском доме (реминисценция первых лет советской власти: Жилищно-акционерное кооперативное товарищество, светлая идея вождя о кооперации, из которой вырастет все и, главным образом, счастье всех трудящихся); окна наших комнат выходят на улицу Желябова, хорошо что не во двор, унылый и грязный, как все дворы Ленинграда. У меня состоялся интересный разговор (мать послала Улю в Дом торговли, что напротив, за чулками, добрая нянюшка взяла меня с собой). "А ты знаешь, как назывался этот магазин раньше?" Я удивлен: "Раньше его и не было вовсе! Его советская власть построила!" Я потрясен и обижен, мне только что исполнилось шесть лет. "Вот и ошибаешься, маленький мой. Он построен до революции, здесь военные покупали одежду, оружие, сапоги". Я потрясен еще больше: "Белые?!" - "Можно и так сказать. Большинство этих людей потом стали белыми". - "А... папа?" Она смущена, я это вижу. "А что папа?" - улыбается, но как-то невсамделишно, странно. "Папа бил белых!" произношу безапелляционно, с детским максимализмом и непреклонностью. Мрачнеет: "Бил... И что же, Сереженька?" У нее севший голос, слезы на глазах. Через много лет я вспомнил этот ничего не значащий разговор и понял: мука. Страшная мука была в ее голосе, глазах. Но тогда... "А то, что я скажу папе!" Господи, я всего лишь ребенок и не сам придумал это. Когда я гуляю в нашем дворе, соседская няня (она возит коляску с маленьким) внушает мне: "Слушай, что твоя Улька бормочет. И эслив что не так - сразу говори отцу! Он у тебя знатный человек, все исделает, как надоть". Но я не сказал и вроде бы все постепенно забылось. А может, Ульяна приучила меня к своим странным речам?
      Кажется, я был уже много старше, когда однажды, возвратясь из школы (она располагалась совсем неподалеку, через двор), спросил у матери: "А что было в нашей квартире раньше?" Она улыбнулась (она всегда улыбалась, когда смотрела на меня или разговаривала со мной): "Раньше здесь жил профессор". - "Какой?" Иногда я становлюсь упрямым и стараюсь выяснить все, до конца. Мама знает это и всегда идет мне навстречу. "Понимаешь, этот человек служил на набережной, в университете, еще при царе". - "И что? Что?" Я чувствую тайну, как отказаться от нее? "А после революции он собрал бывших: офицеров, студентов, разных, понимаешь? И они решили сбросить советскую власть. Среди них был известный поэт..." - "А... потом?" Извечный детский вопрос, но я уже угадываю страшную правду. "Их всех арестовала ЧК..." - "Папа?" - перебиваю радостно. Ну, как же, папа - защитник революции, народа, конечно же, он был везде, где шла беспощадная борьба. "Папа тогда... работал не здесь, - голос садится, хрипнет, но мама справляется. - А потом... Ты ведь знаешь, как поступают с врагами?" - "Их убивают!" Это я знаю хорошо, об этом говорят учителя в школе, на уроках. "Их... расстреливают... - эхом отзывается мама. - Ну... Вот и все?"
      Нет, не все. Я силюсь соединить, казалось бы, несоединимое. Как же так? Эта квартира принадлежала другим людям. Теперь в ней живем мы с Ульяной, еще здесь живет Циля Моисеевна - она продавщица в кондитерском магазине и часто приносит мне пирожные; и Усманбабаевы здесь живут, "родственники басмачей" - называет их папа. Огромная семья в одной комнате: сам отец семейства Кувондык, его апа Лейла, их семеро детей, мальчик один (он не ходит в школу и по-русски не говорит), остальные - девочки, у них трудные имена, никогда не мог запомнить. Как же так? Ведь у тех, ну, кого... убили, - у них были дети, родственники?
      "Тот, кто рядом с врагом и пусть только безразличен, - тот тоже враг! - Губы мамы сжимаются и исчезают, только тоненькая, непримиримая линия, дорога в никуда. - Запомни: с врагами мы поступаем по-вражески!"
      Значит, нянька со двора - права?
      Первый раз в своей недолгой жизни я в растерянности.
      Уля зовет гулять, она только что пришла из магазина с тяжелыми сумками (мама велит покупать "на три дня". Почему именно на "три"? Я спросил, мама ответила невнятно: "Ну... А если что?"). Я догадываюсь (еще без точных слов и формул, по-детски, интуитивно), что Уле хочется отдохнуть, отодвинуть от себя вечные и совсем одинаковые и оттого такие утомительные заботы. Прогулка - это всегда праздник. Для нас обоих. Я быстро натягиваю чулки (один наизнанку, она сразу замечает и переодевает), пальтецо, сшитое неизвестно из чего (помнится, не так давно у мамы было осеннее нечто, со сложным названием, три вечера подряд они с Ульяной по очереди стрекотали на швейной машинке, получилось то, что сейчас на мне), и мы отправляемся. Михайловский сад ближе, он сразу же за красивой церковью, что стоит у канала, но Уля тащит меня дальше, дальше, в милый ее сердцу Летний...
      И вот калитка с пиками, и мраморная ваза, и плывет лебедь... И широкая аллея с огромными старинными липами по краям уходит вдаль - так далеко, будто там кончается мир...
      Меня занимает ее пристрастие к Летнему. Почему мы почти никогда не гуляем у Михайловского дворца? Ее влечет только сюда и особенно часто - к памятнику "дедушке Крылову" - так когда-то назвали мне неловко сидящего не то на пне, не то в кресле пожилого волосатого человека, вокруг которого скачут зайцы, прыгают козлы и льстиво изгибают лисы свои бесконечные хвосты. А может, то было мое детское воображение? И звери вокруг баснописца обретались совсем другие? Бог весть...
      - Ты здесь потеряла денежки? - спрашиваю, понимая, что для всех взрослых деньги - все!
      Она молча качает головой. Она некрасивая, моя нянька, маленького роста, скулы выдаются, подбородок, но глаза у нее такие, такие... Как найти слова? Их и взрослые не находят.
      - Глупости, Сережа; деньги - это всего лишь глупости. О деньгах горюют только несовершенные натуры, понимаешь?
      Конечно, ничего не понимаю. "Натура", "несовершенная" - что это такое? И, заметив мое недоумевающее лицо, Уля говорит:
      - Человек бывает хорошим, добрым, умным, образованным. Или наоборот. Наоборот это и есть "несовершенная натура", понял? Человек, которого я очень любила, был совершенной натурой. Мы сидели на этой скамейке... - Она вытягивает длинную, худую руку в сторону Фонтанки. Там действительно стоит скамейка. Странно...
      - А почему мы никогда на ней не сидим?
      - Потому что мне больно, мальчик...
      На скамейке? Сидеть? Я не спорю. По ее лицу я вижу, что сейчас последует очередной рассказ. Я не понимаю ни смысла, ни сути того, о чем она рассказывает, но ее слова западают в душу, будоражат, тревожат...
      Колеса на стыках стучали угрюмо, мигала, угасая, свеча в фонаре. Император стоял у окна, глухая ночь летела мимо, но это понимал только ум, глаза же отказывались верить...
      - Так и Россия... - сказал, нервно чиркая спичкой. - Так и Россия. Дергается, гремит, несется куда-то, а на самом деле... - махнул рукой. - Ты испортишь глаза, Аликс. Зачем?
      Молча покачала головой. Рукоделие... И в прежние, счастливые дни оно было утешением и забавой, оно приводило в порядок расстроенные нервы после гнетущих взрывов болезни у Маленького; руки скользили по канве, и меланхолия, апатия отступали. Как хорошо...
      Стукнула дверь, на пороге комиссар Яковлев, затянут в шинель, папаха, револьвер в желтой кобуре, усики - гвардейский вид. Если бы не черные, курчавящиеся волосы и глаза с известной поволокой - можно было бы и поверить, что в самом деле русской...
      Императрица отложила вышивку, подняла вдруг сузившиеся глаза:
      - Василий Васильевич, у вас славянское имя, почему?
      Пожал плечами:
      - Так назвали.
      - Но ведь вы - еврей. У вас должно быть другое имя, еврейское, разве я не права?
      - Александра Федоровна, меня назвали при рождении, имя обрел в святом крещении. Почему вас так беспокоят евреи?
      - О, это так понятно, господин комиссар. Евреи соделали революцию, возразите, если сможете...
      Долго молчит, сосредоточенно вглядываясь в лица царственных узников, вдруг сбрасывает папаху, делает шаг к иконе в углу и крестится, крестится, вызывая тревожно-недоуменный взгляд Романовых.
      - Видит Бог, я желаю вам добра. Мы прибываем в Екатеринбург через два часа, я, собственно, затем и зашел. Приготовьтесь, соберите вещи.
      - Наши люди останутся с нами? - Голос бывшей императрицы дрожит.
      - Не знаю. Это не в моей власти. Кстати, о власти... Разве не в вашей власти, государь, было остановить евреев от пагубной устремленности в революцию? Добро и любовь способны многих удержать...
      Щелкнул дверной замок.
      - Какой странный человек... - произносит Александра Федоровна одними губами.
      Император не отвечает. Он прижался лбом к стеклу, за которым тьма.
      - Ты была знакома! - какая удивительная догадка...
      Кивает, и волосы рассыпаются, грустная улыбка.
      - Да. Ты умненький мальчик, Серж, ты догадался. А знаешь, этот Василий Васильевич на самом деле хотел спасти царя и его семью... Так странно, правда? Но ему не позволили...
      - Уля... А кто он был на самом деле?
      - Он? - улыбается совсем не весело. - Он бандит был. Грабил банки. Кассы. Деньги были очень нужны...
      - Ему? Чтобы стать богатым?
      - Другим. Чтобы богатыми стали все. Была когда-то такая странная мечта...
      Как и всегда, она просит никому не рассказывать. "Ты ведь не хочешь, чтобы мы простились? Навсегда?" Эта фраза, которую она повторяет каждый раз, - эти ужасные слова заставляют меня реветь белугой. Ей доставляет удовольствие утешать меня, вытирать мне слезы и нос и гладить по голове напоследок.
      Эти рассказы стали частью моей жизни. Казалось, минует время, появятся другие дела и заботы - школа, друзья, но - нет. Словно кто-то посторонний и властный вошел в меня и стал мною самим. Я никогда не проронил ни слова, никому: родителям, товарищам, даже самым близким друзьям. Обет молчания. Но пришел день, и прошлое настигло меня. Об этом - позже.
      Еще одно, бесконечно яркое воспоминание. Поздняя осень, воскресенье, рано утром мама уехала на Петроградскую, к приятельнице. Отца нет, вот уже десять дней как он в командировке, какое-то очередное важное дело впрочем, как и всегда. Уля говорит: "Обед готов, все убрано, в кооперативе я уже была. А день только начинается. Ты смотрел в окно?" Я удивлен: зачем смотреть в окно? Там чужие лица - в доме напротив - и бесконечные, плохо покрашенные крыши. И, словно угадывая мое недоумение, Ульяна улыбается: "Видишь, там, за крышами, возвышается ангел с крестом?" Всматриваюсь, и в самом деле: грустный человек с крыльями, в руках - крест. "Это царь?" почему-то спрашиваю я. Она кивает: "Ты догадливый мальчик. Да. Это царь. Александр Первый. Он был замечательным человеком!" Это странно. Не так давно я подслушал невольно спор в коридоре школы. Десятиклассник (у него значок с профилем Ленина) яростно кричит в лицо второму - тщательно причесанному, в рубашке с галстуком (явный вызов общественному мнению): "Властитель слабый и лукавый, плешивый щёголь, враг труда"! - вот кто твой царишка!" Аккуратист не смущается: "Он основал Лицей, он взял Париж!" Печальный спор, напрасный и опасный... Аккуратисту теперь будет плохо. Спорить со значкистом - не дай бог, он секретарь Коммунистического интернационала молодежи. Вечером рассказываю Ульяне во всех подробностях, она мрачнеет: "Бог с ним. А небо ты видел? Оно ведь синее-синее!" "Голубое-голубое!" - вот еще, будто я не различаю цвет.
      - Серж, мы едем в Петергоф!
      Родители запрещают называть меня "Сержем". Отец как-то заметил: "Он из рабоче-крестьян, Ульяна. Зачем же делать вид, будто мальчик принадлежит "голубой крови"?" Она опустила глаза: "Алексей Иванович, просто так короче и благозвучнее. Но если вы возражаете..." - "Да уж, будь добра!"
      В Петергоф и Детское Село меня возили часто. Но родители всегда говорили о "проклятом царизме", "угнетенных трудящихся", я с этим соглашался, но ведь так хочется узнать - кто жил в этих дворцах, кто рисовал эти картины (Ульяна всегда поправляет: "О живописи надобно говорить не "рисовал", а "писал"). Родители наслаждаются чистым воздухом, зеленью, празднично одетыми людьми. Отец произносит, как молитву, и глаза у него становятся влажными: "За что боролись..." Но рассказать папа и мама ничего не могут, и я догадываюсь: не знают. А нянька знает все!
      ...Но на этот раз мы не доезжаем до Петергофа и выходим из автобуса прямо на шоссе. Уля молча ведет меня по полузаросшей дорожке куда-то вниз, вниз, к морю (мне нравится называть Финский залив "морем", сразу грезятся пираты, капитан Флинт и Джон Сильвер), мимо остроконечного дома с башенками и балкончиками, по еще зеленой (как это удивительно и тревожно и странно...) траве. Впереди уже виднеется залив, он поблескивает сквозь прибрежные камыши, и кажется мне, что небо исчезло, растворившись в этой бескрайне спокойной воде. Вдруг Уля берет меня за руку: "Смотри". И я вижу ограду, красивый домик, а дальше, в глубине, светлый дворец в три высоких этажа, с четырехэтажной башней, весь он в желто-красных, еще не облетевших листьях, он такой уютный и добрый, что ли...
      Два часа мы бродим по комнатам второго этажа (на первом - пусто, ничего нет). Гостиные, столовая, спальня - меня удивляет скромная, совершенно простая обстановка, такую мебель я видел и у наших знакомых, ничего особенного. Правда, окна огромные, очень светло, много картин и икон и все равно - не очень понятно. "Помнишь, мы были в Зимнем дворце?" "Помню". - "Помнишь, что говорил экскурсовод?" Я ничего, естественно, не помню, но когда Уля начинает произносить загробным голосом корявые слова вдруг вспоминаю все и сразу. "Они утопали в роскоши. За счет рабочих и крестьян. Они обжирались, а все голодали". "Уля, но ведь это правда?" говорю робко, она подводит меня к дверям следующей комнаты, там экскурсия. Люди простые, понятные, у нас часто такие бывают в гостях. Экскурсовод, толстая женщина в ситцевом платье и пенсне, непререкаемо вещает: "Итак, вы видите все и мне нечего добавить. Государи могущественной империи, воздвигнутой, товарищи, на наших с вами костях, - обладали выраженно-убогим, мещанским вкусом и пытались жить, как средней руки чиновники, плохие, неудачливые адвокаты, и это все потому, что они, последние Романовы, были выраженными идиотами, товарищи!"
      Мы уходим. Ближе к Петергофу, в зарослях, я вижу станцию и вагоны. Но Ульяна привела меня сюда совсем не для того, чтобы ехать в Ленинград. Когда мы взбираемся на высокий перрон, оказывается, что это и не станция вовсе, а просто два вагона, очень красивых, я таких раньше никогда не видел. Входим. Коридор, двери купе и вот... "Это - салон. Осмотрись". Люстры под потолком затянуты материей, диван у стены, столик, часы на полке, штепсели, выключатели, витой матерчатый провод - как и у нас. На стене, что над диваном, - портрет мальчика в военной форме. Милый мальчик... В таких девочки влюбляются сразу. Тем более - такая форма: эполеты (я уже знаю, что это такое), голубая лента через плечо.
      - Здесь Россия потеряла своего государя... - глухо произносит Уля.
      - Как это? - вырывается у меня искренне и недоуменно.
      - Смотри и запоминай, - продолжает Ульяна. - Ненависть пройдет, появятся другие чувства, и это все будет уничтожено. Никаких воспоминаний, ни-че-го! Государь сидел на этом диване. Он здесь отрекся от престола.
      У нее серое, погасшее лицо, я никогда раньше не видел ее такой.
      - Почему ты... так страдаешь, Уля? Почему? Разве он твой родственник?
      Она молчит несколько мгновений, потом поднимает на меня немигающие глаза:
      - Он мой государь...
      И я вдруг понимаю, что в нашем доме живет... подколодная. Именно так. Но произнести - пусть даже и мысленно, слово "гадюка" - я почему-то не могу...
      Почему я молчал? Давно уже по улицам города чеканили шаг дружины имени Павлика Морозова, и его подвиг прославляли, не уставая, газеты, журналы, книги и кинофильмы. А я будто не слышал призыва "сообщить", "помочь", избавив тем самым рабочее государство диктатуры от вредоносного ее члена. Я не спрашивал себя - жалко ли мне Ульяну, я не вел бесед с самим собой о пользе или вреде молчания. Я просто не мог. Н е м о г, и все... Странно. Я был только ребенком, а ведь дети легко идут на предательство.
      Она приучила меня к городу, заставила полюбить его. Никогда не напирала она на слово "Санкт-Петербург". Говорила "Ленинград", но я интуитивно чувствовал, что она называет город этим именем только из-за меня. Она не боялась, нет, скорее, уважала мое мнение. Наверное, убедить меня в том, что Ленинград прекрасен, было легче, нежели если бы то был Петербург. Но она знала: тот, кто полюбит Ленинград, - полюбит его не за проспект Стачек с его убогими пролетарскими фаланстерами; не за памятник Фердинанду Лассалю на проспекте 25 Октября, этого всемирного соглашателя, чьим присутствием, наверное, хотели уравновесить уже близкое уничтожение собственных оппортунистов; и не за двухэтажный, вроде английского автобуса, киоск "Ленсправки" неподалеку. Все эти рабочие клубы, райсоветы, институты и дома культуры, созданные недоучками пролетарской диктатуры или перекрасившимися "бывшими", могли только уничтожить прекрасный город, величественный сон о прошлом; напротив - творения гениев проклятого царизма одни только и вносили, уверен, даже в самые отъявленные большевистские души хотя бы дуновение того, что некогда вдохнул Создатель в Адама, сделав его ч е л о в е к о м...
      Мы бродили по кладбищам. О, эти петербургские кладбища... В их земле, в их очень сырой земле лежало удивительное прошлое, которое похоронили некогда и все еще продолжали хоронить, стремительно и непримиримо. Исчезали могилы - я заметил это очень не скоро, годы прошли. Но в какой-то момент я догадался: исчезнувшие могилы и памятник Лассалю - звенья одной цепи. Так или иначе, создавался инкубатор. Его строили на пустом по возможности месте - для чистоты эксперимента, наверное...
      Сырые аллеи и вязкие от дождя кроны вековых деревьев, они еще слышали угасающую музыку далеких похоронных оркестров, они в и д е л и и стремились поведать о том, что знают. Ульяна привела к северной окраине кладбища. Здесь, на краю редких и полуразвалившихся могил она молча показала на большой участок осевшей земли. "Что это?" - "Могила, Сереженька. Одна большая могила. На всех". - "А памятник?" - "Как видишь - его нет". "Но... почему?" Я уже догадывался, но произнести вслух не мог. А она промолчала. Когда мы вышли к пологому берегу залива, взяла меня за руку, долго вглядывалась в белесый горизонт. "Знаешь что, мальчик? - печальная улыбка тронула ее бледные, почти белые, никогда не накрашенные губы. - Твои родители - очень хорошие люди. Несмотря ни на что". - "На что не смотря?" Она еще не ответила, а я уже знал, что она скажет, так часто бывало в последнее время. "Вот, слушай. - Повела рукой в глубь кладбища. - Еще год назад там была могила воспитателя будущего царя, такого же мальчика, как и ты. Ты ведь теперь понимаешь, что каждый царь был когда-то мальчиком?" Я понимал. Она продолжала: "Рабочему приказали: снести памятник. Сровнять с землей. Рабочий по бедности своей, конечно же, недолюбливает царя. Взял лом, лопату, исполнил, как велено. Он прав?" Я долго молчу. "Я не знаю, нянечка. Ты о моем папе говоришь?" Рассмеялась: "Ты очень хороший мальчик, и я тебя очень-очень люблю".
      Декабрь, метет за окном, ангел с крестом на площади Урицкого исчез в пелене, я мысленно называю ее погребальной. Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет (весьма торжественная дата), с утра мама и Ульяна хлопочут на кухне, будет много гостей: школьные товарищи, друзья родителей. И вдруг все омрачается. В углу, около дивана, я нахожу закостеневшее тельце нашей кошки Феклы. Она появилась у нас, когда я был кричащим существом красного цвета и не умолкал ни на мгновение, измучив донельзя и маму, и отца, и Ульяну - больше всех. Мама родила меня в трескучий декабрьский мороз 1924 года, в клинике Военно-медицинской академии на Выборгской стороне, никаких празднеств по этому случаю не состоялось - отец был в очередной командировке, мама едва дышала, одна Ульяна, рассказывали мне позже, радовалась, как девочка, подбрасывая меня, ревущего, к потолку и убаюкивая после этого - видимо, по модной тогда системе "холодного-горячего". И вот кошка. Ульяна воет дурным голосом в углу как простая деревенская баба (в ней вдруг возникла в последнее время некая опрощенность), мама растерянно мечется по комнате. "Да что ты, Уля, Улечка, опомнись, это всего лишь кошка..." И вдруг Уля приходит в себя: "Нина Степановна, вы одевайтесь, пожалуйста, я сейчас пойду к Николаю Федоровичу (это наш дворник, мысленно констатирую я, не понимая, что могло понадобиться от него Ульяне), Серж... Сережа, ты заверни... Феклушу в наволочку, мама даст, обвяжи веревочкой и тоже спускайся, я буду внизу". Сумасшедший дом... "Уля, но ведь день рождения..." - лепечу жалобно, она простреливает меня насквозь холодно-удивленным взглядом: "Да. Но Фекла умерла. Это пока важнее". Мама молча начинает собираться. Я упаковываю кошку как велено. Нельзя сказать, чтобы я ее не любил - нет. Я общался с нею, держал на руках, гладил и играл, но вот такого, как у нянечки, религиозного к ней отношения у меня, ей-богу, не было. Какая она стала тяжелая, твердая, чужая...
      Спускаемся вниз, не проронив ни слова, Уля уже стоит у дверей парадного с лопатой в руке (вот зачем ей понадобился Николай Федорович), бросает непререкаемо-отчужденно: "Серж! Ты остаешься встречать гостей. Мы с мамой идем в Михайловский, я знаю там место... Там и похороним". Обе уходят, мама успевает бросить мне чуть ироничный взгляд: "Бог с ней..."
      Одеваюсь и "крадче" (словечко нашей школьной уборщицы) устремляюсь следом. Они идут торопливо, молча и вдруг сворачивают во двор направо. Я знаю этот путь, Уля мне показывала. Этой кривой дорожкой убегали от филеров Охранного "рэвольцьионэры" (когда Ульяна произносит это слово - у нее каменеет лицо и исчезают глаза). Я не отстаю, иду шагах в десяти позади, но они, верно, думают о своем и меня не замечают.
      Набережная, на другой стороне, за прозрачным парапетом - храм Воскресения Христова, Спас на Крови. Сейчас мама и Уля обогнут его и окажутся в Михайловском саду. Выкопают ямку, и Фекла закончит свой земной путь...
      Но они останавливаются, и я слышу:
      - У Него открыты глаза. Ты, наверное, не обращала внимания...
      - И что? - Мама не любит разговоры о религии и начинает сердиться, я это чувствую. "У Него"... Это Уля о Распятом, о Христе. Хм... Я тоже никогда не обращал внимания.
      - Там, где теперь крест, - там взорвалась бомба под ногами Александра II... А где стоим мы с тобою... Здесь стояла Софья Перовская. Ее повесили.
      - Ульяна... - Мама начинает говорить скрипучим, как несмазанное колесо, голосом. - И что, что?!
      - Ничего. Совершился Промысел. Разве не понятно?
      - Рыбный, что ли? - усмехается мама. Ее усмешка - скорее, ухмылка, и мне это неприятно. Мне мерзко это, и я ничего, ничего не могу с собою поделать...
      - Божий, Нина. Идем.
      - Тебя посадят. Рано или поздно. Остерегись! Я желаю тебе добра!
      - И я - тебе. Оттого и говорю. Об этом. Ах, Нина, Нина... Никогда не поздно понять. И, поняв, стать другим.
      - Ты... Ты сумасшедшая, вот и все! Что будет с Сергеем...
      - Он искупит твои грехи. И грехи отца.
      Они уходят. А мои бедные ноги приросли к плитам тротуара. Я не могу ими пошевелить... На душе скребут кошки (что за идиотская ассоциация?). И вдруг понимаю: не будет дня рождения. Нечто тяжелое и непоправимое стучится в нашу дверь. Возвращаюсь домой, из черной тарелки радио льются военные марши и песни времен Гражданской войны. Чеканный голос сообщает о нападении Финляндии. "На кого они замахнулись?!" - с трагическим пафосом произносит диктор, и я понимаю: война... И еще понимаю: новая командировка отца. Она связана с этим сообщением по радио, связана, вот и все! Кто бы не говорил...
      Откуда такая уверенность, такой мрак? Не знаю... В дверях раздается омерзительно лающий звонок (отец давно собирался его заменить, но возражала Циля Моисеевна, звонок ей нравился). Открываю, в сумраке лестничной площадки (домоуправ экономит, лампочки самые ничтожные) несколько человек в штатском, один в форме.
      - Вы Сергей Дерябин?
      - Да, это я... - отвечаю с недоумением (а кошки уже не скребут - дерут по живому, и льется кровь), - а в чем дело, товарищ?
      Он шагает в свет, и я узнаю начальника отдела, в котором служит отец. Капитан госбезопасности Чуцкаев. Он в штатском, в этом отделе чекисты не носят форму.
      - Нина Степановна дома?
      И я чувствую, как леденеет язык, как дубеет кожа лица и начинают прыгать губы. Я уже все понял. Они еще не сказали ни слова, а я догадался...
      - Отец? - мне кажется, что я произношу это слово, но на самом деле я только мычу.
      Чуцкаев молча кивает.
      - И... Никакой надежды? - Господи, Господи, ну за что, за что...
      Штатский слегка раздраженно подталкивает меня в прихожую:
      - Мальчик, об этом не говорят на лестнице.
      - Я вам не "мальчик", - бросаю отчужденно, он ежится, пожимает плечами.
      - Ну, хорошо, хорошо, молодой человек!
      Входим, появляется Циля Моисеевна, упирает руку в бок.
      - Вы кто? Вы с работы? - У нее ужасающий местечковый акцент, мне почему-то становится стыдно. Чуцкаев с недоумением вглядывается в ее возбужденное лицо.
      - Ихняя Фрекла, это кошачья дрянь, постоянно гадит в суп моего мужа! У него больные почки! Если вы не примете...
      - Циля, Фекла сегодня умерла, - говорю равнодушно. - Ее понесли хоронить... Феклу, а не "Фреклу", чтобы вы себе знали.
      У Чуцкаева на лице кинематограф чувств и мыслей - отнюдь не в мою пользу.
      - Кота! - восклицает возмущенно... - Хоронить... кота? А где Степанида Ни... То есть - Нина Степановна? - Они вваливаются в нашу комнату и рассаживаются на стульях, на диване, снимая, впрочем, свои ушанки.
      - Вот что, друг мой... - начинает штатский. - Мы пришли сообщить, что капитан госбезопасности Алексей Иванович Дерябин погиб при выполнении... косит глазом на остальных, второй штатский, круглолицый, краснощекий, кивает: "Скажи, как есть. Они ведь свои, чего там..." И первый продолжает мятым голосом: - При... Он, значит, выполнял и выполнил, ты не сомневайся ни на минуту! Ответственное задание Советского правительства. Вот так...
      - У нас есть другое? Ну - правительство? - Меня несет, они мне все не нравятся, горе от потери отца я еще не сознал. - Что вы напираете о том, что оно советское?
      - Мы не напираем... - вкрадчиво произносит румяный. - Это такая формула. Официальная. И второе: тебя не научили? Нельзя говорить: "напираете о том". Уж сказал бы: "на то". Понял?
      Бешенство захлестывает меня. Чего они приперлись? Что им нужно? Хорошо, что нет матери. И я кричу:
      - Задание?! Задание, говорите вы? Я догадался! Я не дурак! Отец уехал на Белоостров, на границу! Он там погиб, там?
      Они долго молчат, переглядываются, наконец Чуцкаев тихо говорит:
      - Хорошо. Но об этом ты не должен говорить никому, ты понял? Сейчас в память об Алексее мы доверили тебе, будущему чекисту, государственную тайну. И ты не вздумай наше доверие не оправдать! Это преступление, я не шучу!
      Я понимаю, что он не шутит, что моя догадка, возникшая из ниоткуда, есть первый, очень серьезный удар, и не только по психике, тем более что уже через час я узнаю все, до конца, и этот осколок жутковатой политики будет кровить во мне всю оставшуюся жизнь...
      Возвратились мама и Ульяна, услышав страшную весть, завыли в голос, я и предположить такого не мог. Мама? Как некая сказочная бабка? Видимо, я еще не понимал, что отец не вернется. Формальные слова не обретали смысла, не становились им.
      - Вам и мальчику до совершеннолетия будет назначена пенсия.
      Они торжественно уходят, Уля подает маме рюмку с валерианкой и таблетку.
      - Идем ко мне, Нина, и пойми: не ты первая, не ты и последняя...
      - Да какое мне дело до всех! - кричит мать дурным голосом, - какое мне дело! Нет Алексея, его нет, а не кого-то, ты понимаешь?
      Они разговаривают в нянечкиной комнате, из-за дверей долетают их возбужденные голоса.
      - Уля, ты ведь ненавидишь Советы, признайся! - Это мама.
      - Ненавижу? - Какой спокойный голос у няньки, как медленно произносит она слова. - Оставьте, Нина Степановна. Советы уничтожили моих близких, мою прежнюю жизнь, мою Россию, наконец. Вы ведь все знаете, я ничего не скрыла.
      - Не скрыла, - эхом отзывается мать. - Не скрою и я. Я не могла воспрепятствовать Алеше, не могла...
      - Но вы... догадывались - зачем он идет?
      - Да. Господи... Мне надо было... Нам надо было убежать. Уехать на край света. Надо было все объяснить Алексею! Все, что я поняла. Пусть только что, пусть недавно. Но я поняла... О себе надо думать!
      - Глупости... - грустно говорит Уля. - Они бы нашли. Они всех находят. Знаешь, Нина, потеря велика. Но чего бы ни хотели... эти, и сам Алексей история идет туда, куда и должна. События можно ускорить, но изменить, кардинально, - нельзя! Вот, началась война с финнами, Аня Танеева1 там, у них, мне так жаль ее, что теперь будет, что...
      И вдруг я понимаю отчетливо-отчетливо (не из мальчишеского духа противоречия - прозрачно-ясно): отец причастен к началу этой войны. Она началась потому, что он, отец, выполнил "особое задание правительства". И это значит...
      - По радио сказали, что белофинны убили пятерых наших пограничников, Уля хмыкает. - Ваших, конечно. Это серьезный повод для войны, Нина. Но есть и причина: слишком близка к Петербургу граница - с точки зрения Советов. Легко убежать тем, кто обязан сгнить. По-моему - понятно...
      Я прижимаюсь к узенькой-узенькой щелочке в дверях (эти двери никогда не закрываются плотно, но мама всегда говорит, что из-за этого недостатка ей легче прислушиваться к моему дыханию), я вижу растерянное, заплаканное лицо, расширившиеся, наполненные вселенским ужасом глаза.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36