Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сердце Льва - 2

ModernLib.Net / Боевики / Разумовский Феликс / Сердце Льва - 2 - Чтение (стр. 21)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Боевики

 

 


Этакий здоровый, доходящий до цинизма прагматизм, острый, словно скальпель в ловких пальцах Евгения Александровича. Настоящего Джека-Потрошителя. Да и все прочие врачи паталогоанатомы с удивительным проворством резали, буравили, пилили человеческое тело. Процедура неизменна и отработана до мелочей — каждый вновь прибывающий труп в обязательном порядке подвергается потрошению. То есть разрезается от горла до паха. Затем вскрывается и раздвигается в стороны грудная клетка. Через разрез под подбородком просовывается рука и все внутренности от языка до кишечника вытаскиваются наружу. Вот так, все просто, с мозгом возни поболе — нужно произвести разрез на затылке от уха до уха, завернуть как чулок кожу с верхней части черепа на лицо, а с нижней на шею, и теперь можно трепанировать череп и извлекать то самое, что делает человека, если верить Дарвину, венцом мироздания. Серо-розовое аморфное, очень похожее на тухлый холодец. А почему надо резать, буравить, потрошить, пилить? Да потому что опять-таки, не в Америке. Это у них там за бугром зонды, анализаторы, предварительная диагностика. И если уж у них кто там умирает, то заранее известно, от чего. А у нас пока не разрежешь, не узнаешь. Как говорится, вскрытие покажет.

Только ведь разрезать это еще полдела. Нужно труп зашить, да так, чтобы не травмировать лучшие чувства усиленно скорбящих родственников. Иначе хрен чего заплатят. И здесь процедура отработана до самых мелочей, которые впрочем и являются показателями истинного профессионализма. Внутренности собираются, несколько хаотично, но в полном объеме, кантуются на место, и разрез зашивается. Голову соответственно тоже приводят в порядок. Только вот мозг уже на место не кладут, а зашивают в живот вместе с кишками и печенкой. Покойнику все равно, что без мозгов. С головой, набитой чем попало. Все тем, что попадется под руку, включая тряпку и вату. Вон Винни-Пух живет себе и ничего.

А коллектив в морге подобрался крепкий, дружный. Как говорится, каждому свое — мортвым уходить, живым оставаться. Заведующий Евгений Александрович несмотря на статус был балагур, оптимист и любитель женщин — игнорируя всякие там предрассудки, умыслы, домыслы, людскую молву, он активно сожительствовал с подчиненной, врачихой-паталогоанатомом Мариной Юрьевной. Иногда даже пососедству с подопечными — и те, и эти были не щепетильны. Все шутил, несколько однообразно, зато от души: «Будем, братцы, заключать договор с мясокомбинатом, долгосрочный… Ох, и заживем же, братцы, ох и заживем». Еще все рассказывал об огромном, на несколько тонн чане с кипящей резиной, что находится в Ленинграде на всемирно известной фабрике «Красный треугольник». Так вот, когда хотят замести следы, труп якобы сбрасывают в эту гигантскую емкость, покойник, естественно, растворяется в резине, а потому, если следовать логике, все мы ходим в галошах, частично состоящих из человеческих останков. Поэтому-то их и делают с ярко-красной внутренней поверхностью.

Фрол Фаддеич наоборот, на работе был строг, насуплен и учил Тима премудростям профессии со всей возможной академической суровостью:

— Запомни, парень, как «Отче наш». Жмур, он бывает двух сортей — отказной, то бишь невостребованный, и тот, за которым придут. Первого присыпает государство, а потому у нас ему лежать долго, в штабеле, в ссаке и вонять. За второго платят родственники, а потому он должен быть как огурчик, помыт, причесан и подстрижен. А если дадут денег, так еще и намарафечен. Показываю. Делай раз, делай два, делай три…

Обихаживание трупа, по Фролу Фаддеичу, начиналось с помывки. Операция сия называлась «допрос коммуниста» — один конец веревки привязывался трупу к конечности, другой перекидывался через трубу под потолком, и тело, будучи подвешено в воздухе, старательно окачивалось из шланга. Причем в зависимости от пола процесс несколько варьировался — жмуры мужчины привязывались за руку, женщины-покойницы за ногу и обязательно за левую. Фрол Фаддеич учил:

— У мужика мысль течет от головы к мудям, а у бабы наоборот, от пизды к башке. Так ты их и поливай соответственно, согласно естества, не оскорбляй природу. Об этом еще Парацельс писал. А грим клади погуще, в три слоя, порозовей. И непременно фабрики «Невская косметика». Но только смотри не ошибись, будь как сапер — ежели присохнет, назад не отскоблишь. Советское… говно…

Бежали дни, сплетались в недели, превращались в месяцы. Шло время. Глазом не успели моргнуть, как пролетела осень — дождливая, ветренная, с крепкими боровыми белыми, косяками журавлей, утянувшихся на юг, с алыми, усыпанными ягодами ветками рябины — к холодам. Так и есть, зима настала снежная, морозная, трескучая. И аккурат под Новый год декабрьской ночью приключилось лихо — лопнула труба, на которой вешали жмуров на предмет помывки. Естественно в воскресенье, когда морг был закрыт. Ох, много же воды утекло, много. Клубящейся, горячей. Когда аварию обнаружили, все содержимое морга уже превратилось в бульон. С соответствующим амбре. На запах сбежались все окрестные собаки, кошки и районное начальство. Партийная элита прибыла в противогазах. Каша заварилась еще та. Вернее, супец.

— Главное, чтобы мясо не сошло с костей, — буркнул озабоченно Фрол Фаддеич, приял триста пятдесят для дезинфекции, еще двести для поднятия духа и во главе своих первым двинулся в зараженную зону. — Не робей, братва. При коммунизме еще хуже будет!

Вобщем расхлебали. Став такими же зелеными, как и подопечные…

Однако не в одних только буднях протекала у Тима жизнь — были конечно и праздники. По выходным Валентина Павловна прогуливала его под ручку, брала на лыжные и санные катания и конечно же водила по гостям. Чтобы видели все — без синяка и при мужике. Да еще каком. Только эта тяга к вычурности и помпезности ее и погубила. Как-то она затянула Тима в гости к лучшей своей подруге Катерине Дмитриевне, тоже медичке и тоже одиночке. И там он возьми да и повстречай своего спасителя, сержанта-афганца при дедовской «победе» — тот приходился братом хозяйке дома. Младшеньким, родным и непутевым. Вот уже три года, как дембельнулся, а нормально, как все, жить не желает — не женится, запойно не пьет, а главное, работать не хочет. То есть, как положено, на государственной службе, перебивается случайными заработками. Да еще кричит, что с этой родиной, устроившей, такую мать, такую бойню, дел никаких желать не хочет. Что с него возьмешь, раненый, контуженный, в бэтээре горел. А звали вольнодумца и диссидента Петюней.

— О, земеля, привет, — сразу же признал он Тима, крепко поручкался, хмыкнул и от приветствий перешел к делу. — Проходи, давай выпьем, без баб, пусть языками чешут. Ну их.

Ладно, чокнулись, выпили, разговорились, а потом и вообще закорешились. И стал с тех пор Тим по выходных ходить не с Валентиной Павловной под ручку, а на рыбалку — таскал из-подо льда вялых, будто впавших в летаргию, окуньков и плотвиц. С важностью солил, нанизывал на нитку, вялил. Все какое-то хобби, все не время впустую. И вот однажды сидели они с Петюней на реке, каждый у своей лунки, на персональном ящике, мутили себе воду мармышками, сходились, чтобы вмазать в коллективе, и снова брали в руки подергушки. Мороз крепчал, клевало плохо. Зато выпито было знатно.

— Ты, Тимоха, вот что, — начал разговор Петюня издалека, шепотом, кусая сало. — Ну хрена ли тебе собачачьего в этой Вальке? Пардон, Валентине Павловне. Она раньше с Ефтюховым жила, инженером. А я ему морду бил. Потому что гандон. Поехали лучше в Сибирь. Замок (заместитель командира взвода) мой, Витька Зверев, зовет. У них там, пишет, и жень-шень, и золотишко, и пушнина… Поехали, Тимоха, а? А то мне одному в лом.

— Как же я поеду-то, — огорчился Тим, нацедил из фляжки, чокнулся, выпил, крякнул. — Я ж без документов. Валя обещала помочь, да что-то тянет…

В глубине души у него будто горн затрубил. И в самом деле, уехать, рвануть, отчалить, не оглядываясь. А то вся жизнь так и пройдет — серо, грязно, среди жмуров, со скучной, нелюбимой женщиной. Настанет время подыхать, а вспомнить нечего.

— Как же, достанет она. Ты без них при ней вроде как крепостной, — Петюня хмыкнул, высморкался на лед и от внезапной мысли радостно просиял. — А мы вот Катьку подключим. Пусть она тебе справку сделает, что ты шизонутый. С вольтами, но не буйный. Даром что ли в психиатрии своей сидит. Я ей растолкую ситуацию.

А Катерине Дмитриевне ситуацию с Тимом и Валентиной Павловной растолковывать было ни к чему — все поняла сразу, лучшая подруга как-никак. И потому справочку состряпала в полном объеме и в срок. Да, был на излечении, долгосрочном, на предмет съезжания крыши. Кое-что из шифера еще осталось. А потому не опасен и не подсуден. Вобщем что с дурака взять кроме анализа…

Андрон. Зона. Безвременье.

И потекло дальше время, продолжая размалывать лагерными жерновами человеческие судьбы. Опять облетела листва, снова пошел снег, вернулись трескучие морозы — все по кругу, по круг, по кругу. Замкнутому, чертову, беличью, называемому у буддистов сансарой, из которого еще и хрен вырвешься… Новый год начался для Андрона скверно — скорбным посланием от Александры Францевны. Добрая заведующая писала, что Варвара Ардальоновна почила в бозе, сожжена торжественно в топке крематория, а урна с ее прахом подхоронена в могилу мужа, что на Южном кладбище. А умирала де она легко и без мучительства, с вечера легла и все, больше не проснуалсь. Видимо, душа ее не долго стучалась в ворота рая, что по нынешним-то временам большая редкость. А еще Александра Францевна писала, что детсад скоро закрывают, то ли на реконструкцию, то ли на ремонт, то ли на капремонт, а потому все имущество Варвары Ардальоновны продано носатому еврею-маклеру, хоть и не дорого, зато быстро. Далее шел список проданного со скрупулезным указанием цен и твердыми уверениями, что деньги никуда не денутся и спрятаны у Александры Францевны в надежном месте. Уж деньги-то деньги…

Прочитал Андрон письмо, и тошно ему стало совсем, зябко, тоскливо и муторно. Он ведь уже раньше понял с убийственной отчетливостью, что с Тимом стряслась беда, а тут еще мать… Один он теперь, одинешенек, как в жопе дырочка. Зоновские кореша это так, не в счет, временно и не прочно. Не друзья — попутчики, однокрытники. Эх, мама, мама. И как же там без тебя Арнульф… Единорог несчастный…

А зима все бросалась снегом, опутывала землю спиралями метелей. Застилало души и небо теменью, разрывало сердце от тоски, лопались, трещали на морозе деревья. В канун весны, под завывание вьюги пошел на дембель Пудель-Матачинский — вышел по звонку, как и полагается вору. Отвальное было великолепным, с водочкой и чифирем, ландирками (конфетами) и балагасом (масло, сало, колбаса), с огромным, размером в сидр, отходным пакетом чертям и педерастам. На прощание Пудель обнял Андрона и на миг превратился в прежнего Володьку, сиверского хулигана:

— А помнишь, корешок, Белогорку? Эх, конфетки-бараночки, словно лебеди саночки… — На мгновение в страшных глазах его блеснули слезы и тут же высохли. — На, — он протянул Андрону туза, на клетчатой рубашке которого был нашкрябан адрес, сплюнул. — Откинешься — здесь меня найдешь. Будут тебе воздуха[19] с оправилами[20]. Ну все, адья[21], — снова сплюнул и пошел на свободу. А там его уже ждала встречательная церемония. Кореша привезли ему цивильную одежду, выстрелили шампанским и, посадив на тачку, повезли на расслабуху. Ждали Матачинского настой водки на моральем роге, индийский чай иркутской ферментации, вкусная жратва и блядь-шоколадница. Почему шоколадница-то? Да потому что она вся в любви до такой степени, что на губах выступает как бы помада шоколадного цвета.

А Андрон уже потом посмотрел на карту с адресом и обомлел, ну и ну. Из песни слова не выкинешь — вот эта улица, вот этот дом. В ленинградском пригороде Гатчина, где живет скромный гравер Толя Равинский. Господи, ну до чего же тесен этот блядский вонючий мир!

А вскоре после того, как откинулся Матата, в стране началась перестройка. Собственно зэкам было совершенно все равно, если бы однажды не заявились с инспекцией депутаты — борцы за соблюдение гражданских прав в тюрьмах и лагерях да не ухудшилась бы резко и без того поганая кормежка. Баланда с хряпой, и те стали не похожи ни на что. Лагерные помойки, словно мухи, облепили жорные зэки. Жорные это от слова жрать, психически ненормальные. Эти хавают все подряд — заплесневелый хлеб, протухший маргарин, промасленную бумагу. Блатные бросят им шкурку от сала, которой надраивали сапоги, черную, грязную, пыльную, — съедят. Они копаются в мусорных свалках, ищут головы от хамсы, кильки, разваренные кости, очистки и жабры. Из них варят суп, жадно пьют это вонючее месиво. Им вроде бы ничего и не делается, на то они и черти. Их сразу видно — они обмусолены, одежда в потеках, облитая помойным супом. От них на расстоянии несет падалью. В их чайниках всегда прокипяченый тысячу раз заварной мусор. Употребление такой коричнево-черной бурды, называемой чаем, приводит к отеку ног, они становится грузными, слоновыми, рыхлыми. А потому черти не ходят, а передвигаются. Переваливаются, кандыбают, тащятся, скоблятся. Самая подходящая походка, чтоб идти в коммунистический рай. Только, похоже, коммунистическое-то далеко отменилось — вовсю дули ветры перестройки, зачиналась новая жизнь. Однако зэкам было глубоко насрать на все, что происходит вне зоны. Где-то полыхал ярким пламенем реактор, убивали мирных граждан в Тбилиси и Баку, стреляли в президента и устраивали путч — не волнует. Огромная держава разваливалась на части, бодались в Беловежской пуще зубры от политики, рос доллар и трещала экономика — до фени, фиолетово. Эй, начальник, порцайку давай! Ничего не слышно там насчет амнистии? И Андрону тоже было глубоко начхать на политические перемены — он сидел по приговору государства, которое уже приказало долго жить. Подъем, отбой, день, ночь, лето, полярная зима. Ушел на дембель фашист Вася Панин, сломали целку новенькому, прибывшему по сто семнадцатой, на той неделе был удачный «кид» — сразу два кг грузинского. Новый шедевр вышел из-под блатного пера Быстрова:

Заварю-ка я чифир,

Мне бояться некого

Богу — душу. Миру — мир.

Ну а зэку — зэково.

Казалось, время замерло, застыло. Словно мутная жижа в вонючем болоте. Однако все кончается. Настал черед и Андрона услышать голос из динамика:

— Лапин, на выход.

Попрощался с семейниками да и вышел за КПП — одетый чисто, скромно, во все чужое. Своих родных шмуток, понятно, не сохранилось, даром что ли заполнял при водворении в зону множество квитанций, в десять раз занижающих истинную цену. Ладно, хрен с ними, так же как и с зэковской робой, ее Андрон скинул у забора. Словно змея, сбросившая старую кожу.

Тим. Середина пятидесятых.

Так что по весне попрощался Тим с неутешной Валентиной Павловной да и махнул из своего райцентра прямиком в бескрайнюю тайгу. На крохотную зоо-орнитологическую станцию, на которой командовал отец Витьки Зверева, кандидат каких-то там зоо-орнитологиечских наук. Станция это так, громко сказано. Заимка, таежное жилье — бревенчатая, замшелая от возраста изба-пятистенка, в которой все сияет чистотой — пол, стены, стол вымыты с мылом и выскоблены до белизны, на задах ее, защищая от ветров, навесы, амбарчик, охотничьи клети, вокруг — высокая дощатая изгородь с крепкими окаличенными воротами. Да и сам хозяин дома, кандидат наук Глеб Ильич внешне своему жилью был весьма подстать — по самые глаза заросший разбойный человечище, одетый в черный, домашней вязки свитер и грубые штаны, перехваченные сыромятным ремешком с охотничьим ножом в кабаньих ножнах. Чалдон чалдоном, кержак кержаком. Весьма зверообразный. Только ведь форма, она не всегда соответствует содержанию — милейший оказался человек, начитанный и интеллигентный, а уж как обрадовался сыну своему, что прибыл со товарищи — словами не описать. Все повеселее, а то ведь круглый год компания-то одна — дикое зверье, три лайки — умницы, медвежатницы да лаборантка, ассистентка Вера Яковлевна. Она же повариха, она же… ну ясно кто. До ближайшего жилья верст наверное сорок пять, а на все прочие стороны на сотни километров только тайга, болотина да тучи мошки-мокреца и комаров, называемых в шутку — впрочем, какие уж тут шутки! — четырехмоторными. Глухомань, изнанка мира, девственная, и даже до сих пор природа. В реках здесь все еще водится сырок — рыба, чье мясо слаще куриного, в лесах полным-полно рябчиков и глухарей, а мшарники алеют мириадами красных брызг — клюквой да брусникой, царской ягодой. Ее здесь сочетают со всем — с картошкой, с мясом, с рыбой, используют для самогона и в качестве начинки для пирогов. Действительно царская ягода — радует вкус и лечит от мигрени. А кедровый орех, хариус, сиги, стерлядки, нежно тающая во рту лосиная печень? Природа-мать. Только ведь с ней не шутят. Зимой-то от морозов-трескунов хляби-болотины разрываются как стеклянные, мертвые тетерева валяются на снегу десятками, деревья словно от удара молнии щепятся от корня до вершины и валятся с предсмертным стоном, вздыбливая жесткий, как окалина, снег.

Хоть и глухомань, а много чего помнят здешние места. Не этими ли звериными тропами пробирались в Манчжурию хунхузы (каторжане кавказских национальностей. Бежали с каторги и продолжали свой преступный промысел. Китайцы называли их хунхузами, что в переводе означает «красная борода». Вот так, почти что Барбаросса) с тем, чтобы умыкать красавиц китайских красавиц, поить их настоем чубышника (элеутерококка) и женьшеня — дабы, господи упаси, не переутомились и не поморозились в пути, и за солидное вознаграждение доставлять сибирякам, продолжателям традиции дяди Ермака, коим продолжать эти самые традиции без пола женского было весьма тягостно. Не здесь ли проходили колодники-«горбачи», освободившиеся каторжане, кайлившие на рудниках золото и серебро. Возвращались они с опаской, тайком, с оглядкой — заработанные деньги зашивали в одежду, а утаенные самородки вживляли в тело — в ягодицы, в икры ног. Только немногие из них доходили до дома-то. Хотя к обычным каторжанам (на рудники приговаривали за тяжкие преступления — отцеубийство, поджоги, грабежи) у сибиряков отношение было, мягко говоря, более чем терпимое. Раньше в местной деревенской архитектуре предусматривалась такая деталь — в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали хлеба с салом, а то и дорогой сахар с солью. Для беглых… Да, много их было здесь — не сюда ли бежали от стариков староверы, в чьих генах не испарился дух мордвина Аввакума и ярость боярыни Морозовой. В глубине таежного моря, где мошка покрывает шевелящимся ковром все живое, они выращивали гречку, картофель, капусту, рожали детей, переписывали писания на расщепленную бересту, истового верили в своего бога. Где они сейчас? Куда завела их вера? К истине ли?

В общем неизвестно куда завел староверов бог, а вот Глеб Ильич первым делом пригласил гостей за стол. Да впрочем какие они гости… Витька это кровное, свое, понятно, Петька тоже свой, раз вытащил еще раненого с поля боя, и парень этот, раз при них, значит, тоже свой, не чужой, не троюродный. Странный, все молчит. Весь седой как лунь, а ведь наверное и тридцатника нет… Ладно, расселись, выпили брусничного — спиртом не пахнет, а с ног валит, взялись за еду. На столе всего горой. Рыба такая, рыба сякая, котлеты, не из коричнево-черной, пахнущей мхом оленины, — из нежной, светлой, сладкой лосятины, картошечка, грибочки, светящиеся изнутри вилки квашеной капусты. И конечно же брусника, брусника, брусника. Все ядреное, духовитое, вкусное. Сдобренное ощутимо плотным, ароматным таежным воздухом. Поначалу соответственно все разговоры были в тему, о еде.

— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, улыбался хлебосольно и делал ассистентке знаки, чтобы не опаздывала с добавкой. — Только ведь все лучшие северные блюда сырые. То бишь мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка к примеру. Мало того, что вкусна, так еще и лучшее профилактическое средство против цынги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она быстро стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее обрабатывают обухом топора, перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом превращают рыбину в кашу. Затем солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой.

— Ну, батя, ты же знаешь, зимой мне никак, — Витька усмехнулся, отчего глубокий, пересекающий его лицо наискось шрам обозначился еще резче. — Зимой у меня вся работа. Да и зимой тайга не сахар. В ней много не нагуляешься. Хрен с ней, со строганиной. И так хорошо.

Он уже три года как жил у одной вдовы в Иркутске, а зарабатывал на жизнь утеплением входных дверей в квартирном секторе. Так что можно и без патанки. Хорошо еще, что удается приезжат в отцовские пенаты каждое лето…

Постепенно, по мере насыщения, беседа стала отходить от гастрономических тем — поговорили о погоде, об охоте, коснулись и вечно волнующих тем — добычи золота и женьшеня. Здесь Зверев-старший был не кандидатом наук — матерым академиком. Подрассказал за чаем с шанежками и вареньем такого — ничего подобного ни в одной книжке не прочтешь. Женьшень — корень жизни, растет в сырых ущельях, куда редко проникают солнечные лучи. По верованиям китайцев он дается не всякому. Только достойные люди, прожившие всю жизнь без мошенничества и убийства, могут приниматься за поиски его. В Манчжурии специально этим делом занимаются старики, но их с годами становится все меньше.

Корень выкапывают в конце июня и первой половине июля. Именно в этот период он имеет наибольшую силу. Причем скупщики женшеня прекрасно разбираются, в какое время добыт корень, но всегда сбивают цену, утверждая, что тот добыт в неурочный период. Отправляясь на поиски женьшеня, манчжур истово молится перед своей кумирней. Прибыв туда, где он когда-то раньше нашел чудесный корень, он дожидается ночного времени, снова молится, выпрашивая у неба послать ему женьшень, и зорко всматривается в мрак — не появятся ли огоньки. Где огонь, там и женьшень. Самое интересное, что многочисленные эксперименты показали — только женьшень, выросший на радиоактивной и, как следствие, эманирующей, то есть светящейся, почве, обладает огромной целительной силой. Это так называемая таежная разновидность корня. Было установлено, что такой женьшень обладает многими качествами радия, включая излучение теплоты. Для сохранения этих качеств корень надо заворачивать в свинцовую обертку или хранить в свинцовом же ящике. Эта же мера предохраняет от вредного влияния радиации тех, кто соприкасается с корнем жизни. С незапамятных времен существуют легенды, что некоторые корни женьшеня вообще светятся в темноте. Такие дают бессмертие. Рассказывают, будто бы первые императоры Поднебесной владели подобными корнями, а потому жили тысячелетиями. Сейчас, правда, в Китае никто не живет вечно, но лица многих богачей всегда налиты румянцем и как бы светятся изнутри. Это объясняется тем, что они пьют настойку женьшеня. И готовят они ее нетрадиционно — опускают в бутылку коньяка корень целиком, держат день в теплом, но затемненном месте, затем перекладывают в следующую бутылку. Люди попроще с жиру не бесятся — отрезают кусочек от «руки», а корень женьшеня очень напоминает фигурку человека, и настаивают на спирту. И на следующий же день непременно начинают пить настой — пока он слабый, нужно приучить к нему организм. А то ведь любое лекарство, оно как палка о двух концах — один лечит, другой…

Да, много чего интересного поведал о корне жизни Глеб Ильич, потом перекурили, попили еще чаю, и разговор как-то неожиданно коснулся староверов — тысячи их бежали в тайгу, начиная со времен раскола. Укрывались и от Петра, и от ортодоксов церкви, и от советской власти, жили, строили скиты. Да не только скиты — подземные деревни, где дома соединялись секретными ходами, а дым от печей выводился в дупла деревьев. Говорят, были даже целые подземные поля ржи.

— Да и вообще с этими староверами все совсем не просто, — Глеб Ильич с удовольствием закурил привезенную «Приму» — своя-то горлодерка-махра ох как надоела, покачал массивной, с залысинами лба головой. — Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое-чего. Где только не был. Так вот в верстах наверное ста пятидесяти отсюда натолкнулся на деревню. Из домов навстречу мне вышли люди, мужики, бабы, старики , дети. Странные, не наши. Молча. Ни слова не сказали. Я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал на это место — ничего не понять. Ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светится. Все как сквозь землю провалилось. Да и вообще, — он замолчал, покашлял и ткнул окурком в банку, — говорят, что староверы-то особо ничего не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы — целый лабиринт на сотни верст… Года три тому назад, а может и поболе, объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе непривычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыщешь. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Так вот как-то раз они набрались у меня брусничного, и один все целоваться лез да и рассказал, что называются те ходы «стрелами», а идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого не сказал. Вырубился.

— Стрелами? — Тим внутренне похолодел и сразу вспомнил свое подземное плавание, ужас темноты, Саблинские пещеры, доброго разговорчевого бородача-спелестолога. — Потому что прямые? Как ее полет?

— Да, что-то такое говорил, — Глеб Ильич замолчал, повнимательнее взглянул на него и всем видом показал, что жалеет о сказанном. — Да, чего только не наболтаешь по пьяне-то. А в ходы эти лучше не соваться. Это уже не гебишники, шаманы говорят. Оттуда не возвращаются. Ну что, братцы, рассказывайте, как у вас там цивилизация-то?

Не захотел продолжать, ушел от темы. Естественно, живя в тайге, поверишь и в шаманов, и в суеверия. Да только в суеверия ли? Так день и закончился, в ароматах еды, негромких разговорах по душам, в немуторном, бьющем мягко, но наповал брусничном хмеле.

А наутро Витька растолкал Петюню и Тима ни свет ни заря.

— Поехали, Белой Матери поклонимся. Без нее не будет нам удачи. Такой здесь обычай.

Ох, шел бы он со своей Белой Матерью к едрене маме — выпито-то было сколько вчера! Не встать. Однако ничего, потихоньку поднялись, вымылись по пояс обжигающей водой, перекурили, стали собираться. Собственно какие там сборы — отнести рюкзаки в «казанку» с мотором да заправить бензином безотказный «вихрь». Ну еще напиться чаю — с вареньем и бутербродами, на дорожку.

Неудержимо зевая, спустились к реке, делающей здесь петлю-излучину — крутую и длинную, настоящий «тещин язык», погрузились, завелись, поплыли. С поверхности реки подымался пар, по берегам стояли высоченные каменные столбы, какие получаются со временем из выветрившихся гор. Называются они Красноярскими, ими щедро изукрашена и Лена, и Алдан, и Обь. Пощадил ледник здешние места, не сравнял с землей космические ландшафты. Ровно постукивал мотор, пенилась прозрачная вода, плыли медленно назад величественные столбы берегов. Витька, как сторожил и знаток этих мест, взял на себя обязанности гида — излагал неторопливо, важно, с менторскими, поучительными интонациями. Рассказал про мари, про этот одуряющий запах голубики и перепревших мхов, про нудное жужжание гнуса, про эти болота с коричневой водой, сверху затянутые мутью плесени, про ручьи с ледяным дном — ложем, по берегам которых стоят одинокие корявые лиственницы. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, глядь — а под корнями снег, вечная мерзлота, лед-леденец. Поведал про стотонные, одетые в мох, кедрач и рододендрон глыбы. Они, эти глыбы, все еще раскачиваются, и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по отвесному склону, хватаясь за кедрач, достигаешь вершины и видишь — впереди все новые и новые стотонные громады. Ох как нелегко миновать их. У подножия их, говорят, пасутся костобоки, кое-кто кутался в их разбросанную по земле шерсть, заваривал для мягкости чай с кусочком бивня. Грел ноги в их дымящемся горячем навозе. Только увидеть их не всякому дано — места эти заговоренные, оберегают их стужа, метели, снегопады и плотные туманы. Просветил и про Монашью пещеру, в которую будто бы с мешком свечей вошел в свое время архиепископ отец Иннокентий, проплутал в ней два месяца и, едва выбравшись, сразу снял с себя сан. А потом в скорости и помер. Что он там увидел, один бог знает. А может и не бог совсем…

За разговорами даже не заметили, как настал полдень, обеденная пора. Вынули из рюкзака сетку-бредень заглушив мотор, прошлись пару раз вдоль широкой косы — через час ведро было полно жирных синеватых хариусов. Вылезли на берег, развели костер, пожарив рыбу, от души наелись, немного отдохнули и поплыли дальше. Путь лежал извилистым притоком, в узком коридоре, образованным рыжими отвесными берегами. Журчала за кормой вода, тянулись, проплывали вдоль бортов величественные древние скалы, время летело незаметно. День как-то незаметно иссякал — солнце опускалось за горизонт, сгущались сумерки. Вроде бы север, а вот ночи здесь обычные, не белые отнюдь.

— Ну, кажись, приплыли, — Витька заглушил мотор, ловко забросил бредень и медленно направил лодку к широкой галечной косе. — Ловись, рыбка, большая и маленькая, — хмыкнул и добавил непонятное: — Лучше маленькая.

Ладно, высыпали в ведро улов, вытянули лодку на сушу, подальше от воды и двинулись по обрыву вверх по еле заметной тропке. Добыча плеч не оттягивала — так, пара-тройка сижат, пелядок и мускунков. Курам на смех, кошкам на радость. Шли не долго — тропка оборвалась у молодой трехметровой лиственницы. На вершину ее был насажен белый медвежий череп с отвисшей низко и зловеще зубастой челюстью. Тут же висело и своеобразное ожерелье — нанизанные на ремень, вырезанный из шкуры Топтыгина, его же позвонки и когтистые лапы. Вся эта композиция была щедро изукрашена ленточками, обрывками материи, кусочками кожи, резными амулетами. Кто-то уж очень постарался и повязал красное полотнище у самой нижней челюсти — словно принял лесного прокурора в пионеры. Посмертно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28