Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сердце Льва - 2

ModernLib.Net / Боевики / Разумовский Феликс / Сердце Льва - 2 - Чтение (Весь текст)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Боевики

 

 


Феликс РАЗУМОВСКИЙ 

СЕРДЦЕ ЛЬВА — 2

Часть первая

ПРОЛОГ

Год 1711-ый от рождества Христова, Ижорская земля.


Близились Покрова, холодало. Низкие грозовые тучи касались брюхом верхушек елей, скудно произроставших с краю гибельных Васильевских болот, с моря наползал туман, клочьями, тихой сапой, влажный и пронизывающий ветер рвал сопревшую солому с крыш, разводил волну на вздувшейся Неве и, задувая в зипуны, яро пробирал душу русскую до самого застывшего нутра.

Вон сколько народу со всех концов земли российской пригнал в Ижорию его высочество князь кесарь Ромодановский — подкопщиков, древорубов, плотников, почитай, тыщ пятдесят за раз. Не по доброй воле, а по царскому повелению занесла их нелегкая на самый край света — у черта на рогах строить град престольный Питербурх. Одних, чтобы не подались в бега, ковали в железо, других насмерть засекали у верстовых столбов усатые, как коты, драгуны в лягушачьих кафтанах. Всюду голод, язва, стон человеческий. А ежели кто от сердца да по скудоумию, али просто по пьяной лавочке говаривал противное, то с криком «Слово и дело!» волокли его в тайную канцелярию. Слава богу, если просто рубили голову. Не всем так-то везло — все больше на дыбу подымали, палили спереди березовыми вениками, а то и на кол железный могли посадить. Никола-угодник, спаси-сохрани! Сновали повсюду фискалы да доносчики, громыхали по разбитым дорогам телеги, полные колодников. А может, раскольный-то отец Варлаам правду возвестил, что царь Петр суть Антихрист и жидовен из колена Данова? Ох, лихое это место, земля Ингерманландская! Испокон веков здесь, окромя карелов-душегубцев, не прижился никто, вон сколько их озорует по окрестных чащобам. А нашему-то чертушке державному засвербило не куда-нибудь, а прямо сюда, к бесу в лапы. Видать, в самом деле опоила его немчура проклятая в дьявольской слободе своей сатанинским зельем.

Сильный ветер, между тем, разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилась тусклое утреннее солнце. Глянув на лучи, багряно пробивающиеся сквозь дощатые стены барака, Иван Худоба сел, истово перекрестил раззявленный в зевоте рот:

— Прости, Господи, видать, утренний барабан скоро.

Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, дробно загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал истошно, словно на пожаре:

— Подъем!

Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе люд, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья, и в скорости перед местами отхожими образовалось столпотворение вавилонское. А многие, животами скорбные, не стерпев нужды, устраивались справлять ее где придется. У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах да и на вкус зело тошнотное. Однако же, помня о «Слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево — не до харчей будет, язык с корнем вырвут.

— Оглядывайся, оглядывайся, страдничий сын, тебе бы жрать только, — с утра уже полупьяный десятский нахмурился, грозно засопел и зверем глянул на Ивана Худобу. — Хорош задарма в тепле отираться, сбирай ватагу на порубку.

А какого рожна, спрашивается, собираться-то? Вот они пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артемий Матата, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки, орловчане, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе чай еще по весне перлись сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтоб ему пусто было. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.

Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись. А чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился сержант — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным — Бориска Царев.

Несмотря на солнце день был свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать, неласковой, с морозами да метелями. Охо-хо-хо-хо! Да и сейчас невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловчане вдруг враз закрестились, вспомнили приснодеву нашу заступницу непорочную. С полсотни почитай народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани. Слышался надрывный кашель, ругань, иные, застудив нутро, уже харкали кровью. «Господи, счастье-то какое, что древорубы мы», — следом за десятским орловские вышли на Большую Першпективу, где затевалась стройка великая: повсюду груды кирпичей, кучи песка, бунты леса, а уж народищу-то. Стук топоров, смрад дегтярный и громоподобный лай десятских — по-черному, по-матерному, до печенок.

На ближнем берегу безымянной речки, там где северные ветра шумели в раскидистых еловых лапах, уже собралось порубщиков изрядно. Запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с того Покрова нечесаны, одно слово — Расея немытая. А дожидались всем обществом архитектора латинянина. Тот пожаловал наконец: одетый не по-нашему, в накладных волосах девки незнамо какой, а в зубах дымится зелье богомерзкое, суть трава никоциана, специально разводимая в Неметчине для прельщения народа православного. Пожаловал, пожаловал, да не один — на пару с высоченным, обряженным как на похороны кавалером: даже рукоять англицкой, навроде палаша, шпаги была у того черной, агатового камня, крестом. Пригляделись и ахнули, перекрестили пупки. Батюшки, мать честна, так это ж сам Брюс, чертознай царский. Ликом мрачен, страшон, смотрит исподлобья, предерзко. И чего ему тут? Ох не к добру пожаловал, ох не к добру! Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, сержанты взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление работ и вместе с Брюсом убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским табачным смрадом. Надобно было проложить просеку ровно по речному берегу.

И пошла работа. Орловчане в рубке были злые — подернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махть топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились в мох столетние сосны, хрустко трещали ветки, где-то в стороне матерно лаял десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на чертову проплешину на низком берегу реки. Посередь нее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть поди в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.

— Матерь божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово себя крестом осенил. — Ты, гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостйоны да кривобоки, а земля, — он низко наклонил голову и принюхался, — будто адским огнем палена. Вишь как запеклась коростой-то.

— А воняет-то сколь мерзопакостно, — Артемий Матата тоже перекрестился, сплюнул, — будто преставился кто.

В это время затрещали сучья под тяжелыми начальственными ботфортами и объявился Бориска Царев.

— Чего испужались, скаредники? — успевший, видимо, не раз приложиться к фляге, сержант раздвинул в пакостной ухмылке усы. — Сие есть волхование лопарское, священный камень, сиречь сейд. Ходит тут у меня один колодник карел, много чего брехал, — он хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громогласным хохотом. — Пока не издох. Одначе мы люди государевы, — смех его внезапно прервался, будто отрезало. — Шведа побили, что нам пакость чухонская. Нассать.

В подтверждение своих слов сержант рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду. Виват! — наконец он застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу и вдруг повалился в нее следом за своей харкотиной.

— Господи, свят, свят, свят!

Орловчане принялись как один креститься, а сержант между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей через десять замер бессильно — вытянулся.

— Нут-ко, пособите, обчество!

Дав кругаля, Иван Худоба первым кинулся вызволять начальство — чай живая душа, христианская. Навалились сообща, выволокли, да видно зря пупы надрывали — не жилец был сержант. Покуда перли его, мундир свой весь кровью изблевал и вопил дурным голосом будто кликуша. А как затих, вывалился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.

— Прими, Господи, душу раба твоего грешного…

Охнув, орловчане начали креститься и внезапно будто темное что накатило на них. Перед глазами замелькали хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Артемий Матата по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну:

— Эх, обчество. Как бы не пришлось нам из-за Бориски этого попасть в преображенский-то приказ, дело нешутейное, сержантский преставился. А с дыбы что хошь покажешь, и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше уж с кистенем на большую дорогу.

А надобно сказать, что хоть и был он видом неказист, да только первый заводила в драке — легок на сапог, на кулак тяжел. И норовом коли надо крут, а уж речист-то, речист. И все ругательно, по матери. Отсюда и прозвание — Матата. В общем человек опасный, непростой — матюжник да кулачник.

— Истинно, истинно, — братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, покосились на дымок костра, разложенного в сторонке для сугреву сержантского. — Ей богу, лесовину в сто раз завалить труднее, нежели человека угробить…

Сверканула отточенная сталь, хрястко булькнуло и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, розовая, на холодец похожая.

Орловчан же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы год спустя видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал — подкопали его да и зарыли в глубокой ямине. А поверх, говорят, сам Брюс хоромы себе задвинул, добротные, на аглицкий манер. Во как!

Андрон (1980)

Ну и как тут у нас дела? — Иван Ильич вышел из метро, осмотрелся, довольно выругался и махнул рукой в сторону кафешки, скорбно притулившуюся на краю просторного заснеженного пятака. — Дело, Андрюха, будет!

Над дверями виднелась надпись «Кафе мороженое», несколько кривоватая, выцветших тонов, зато букетики в руках цыганок, шастающих по тротуару вдоль фасада, были жезнеутверждающего канареечного колера.

— Угу…

Андрон коротко кивнул, сбил на затылок шапку и следом за Иваном Ильичом пошел на свою новую работу. Что-то не очень-то ему верилось, что здесь, среди сугробов, за обоссаной стеной кафешки лежат те самые золотые россыпи, тайну которых открыл ему тесть. Не так давно, с месяц назад.

«Слушай меня, Андрей, внимательно, — сказал ему тогда Иван Ильич, серьезный и непривычно трезвый, — хорош тебе херней страдать, двигай ко мне в напарники. Лешке мудаку дадим пинка, директору Сергею Степановичу тыщу дадим, и все будет в ажуре. За сезон накалымишь столько, сколько инженеру и не снилось. Двигай, говорю, такую мать!»

И Андрон, не долго думая, двинул. А затем все случилось, как и предвидел Иван Ильич. Лешка мудель получил под зад, директор кормилец — тысячу рублей, Андрон же для начала запись в трудовом талмуде: «Принят контролером на цветочный филиал». И вот — первый рабочий день. Открытие сезона. Какой там к черту клондайк — только сугробы, снег, будка-накопитель и цыганки шумною толпой. Ах, как все же оно обманчиво, первое-то впечатление.

— Ой, дядя Ваня, здравствуй, — завидев Ивана Ильича, цыганки заулыбались, подплыли ближе. — Как здоровье, как семья? А это кто, новый сменщик твой? Новый бригадир?

С таким почтением они наверное не разговаривали и с цыганским бароном.

— Привет, привет, — сдержанно ответил Иван Ильич и поманил пальцем дородную, с тройными брылями тетку. — Марфа, кто там у вас теперь казинует? Ты? Ну так сама понимаешь, снег надо убирать, столы ставить…

Глаза его хищно сощурились и руки сделали резкое загребающее движение. Таким своего тестя Андрон еще не видел.

— Мы тебя, дядя Ваня, обидели хоть раз? Конечно, поможем, — Марфа надула брыли, дернула плечом и пошла к своей кодле за подмогой. Только цыганки не стали ни снег убирать, ни столы двигать. Пошептались, пошептались, поорали вразнобой, и вскоре вернулась Марфа, сунула Ивану Ильичу что-то в лапу. — Это я, за своих. Варька потом, отдельно подойдет.

— Ладно, — Иван Ильич сразу подобрел, сунул добытое в карман и, не обращая более на цыганку внимания, озабоченно повернулся к Андрону. — Ну что там, получается?

— Пока не ясно…

Закрывая огонек от ветра, тот отогревал газетным факелом замок на будке-накопителе, огромный, ржавый, чем-то похожий на калач. Наконец человек победил — ключ повернулся, дужка щелкнула, взвизгнули впервые за зиму петли. Внутри какие-то коробки, тряпки, ведра, выцветшие тенты. И батарея бутылок — если сдавать, за раз в обеих руках не унесешь.

— На, будешь за старшего, — Иван Ильич снял с гвоздя ватник с повязкой «Контролер» на рукаве, с грохотом достал молоток, ржавое зубило и поманил Андрона на улицу. — Фронт работ видишь? Тогда вперед. А я за бульдозером.

Фронт работ впечатлял — у торца кафешки возвышался огромный, сюрреалистический сугроб, снизу сплошь изжелтенный промоинами мочи. Это снег укрыл от посторонних взглядов цветочные, сваленные в кучу столы. Цельнометаллические, тяжеленные, обжигающе холодные и отвратительно ржавые. Обваренные по периметру, чтоб не растащили, арматурой.

«Клондайк, говоришь», — Андрон проверил сооружение на прочность, выругался и лихо принялся рубить хрупкий на морозе металл. Работа спорилась. Стучал по-пролетарски молот, из-под зубила летели искры, деструктивный процесс шел бойко. Скоро баррикада стала распадаться по частям, ломать — оно не строить. А тут еще Иван Ильич пожаловал на грейдере, и совсем славно сделалось на пятаке, шум, лязг, рев мотора, скрежетание стали по обледенелому асфальту. Скоро, позорно капитулировав, снег был загнан в угол, оперативный простор расчищен и первое отделение столов выстроено параллельно тротуару. Гвардейский порядок, рыночная красота, которая не дает пройти мимо. И проехать — из остановившейся четверки вышел человек в пуховике, посмотрел оценивающе по сторонам и, безошибочно признав в Иване Ильиче старшего, направился прямиком к нему.

— Хозяин, мы встанем с тюльпаном? Двое нас.

Неторопливый, с акцентом голос явственно выдавал в нем прибалта.

— По мне, раз хороший человек, так хоть раком становись, — не сразу отозвался Иван Ильич и, кашлянув, выразил сомнение. — Порядки-то знаешь?

— Хозяин, все в порядке будет, — заверил прибалт и, вернувшись через минуту, протянул две зелененьких и керамическую поллитровку с черным рижским бальзамом. — Вот.

— Ну ладно, торгуй, — Иван Ильич нахмурился, но виду не показал, а едва прибалт отошел, негодующе повернулся к Андрону. — Совсем кураты обнаглели. Раньше с такими вот шкаликами и не совались, одни литровые несли.

На столах между тем появились аквариумы с тюльпанами, вспыхнули, не позволяя цветам замерзнуть, стеариновые огоньки. На их свет, как известно, менты слетаются, куда там мотылям…

— Ну вот, явились не запылились, — при виде милицейского УАЗа Иван Ильич нахмурился, неприязненно сплюнул и, не оглядываясь, направился к будке. — Без них, сволочей, никак.

Андрон, вспотевший как мышь, поеживаясь, пошел следом — по пятаку резво и вольготно гуляли февральские ветра. Скоро в дверь будки поскреблись, не дожидаясь ответа, открыли, и в проеме показалась харя розовощекого ментовского сержанта.

— А, дядя Ваня, привет! Уже открылись? Что-то рано вы нынче.

Андрону сразу вспомнился сиверский старшина Калогребов, такой же мордатый, самоуверенный и наглый.

— Здорово, Санек, здорово! — Чудом преобразившись, Иван Ильич по-доброму оскалился и гостеприимно помахал рукой. — Заходи давай, не стой в дверях.

— Да, не май месяц, — с ухмылочкой мент вошел, не рассчитав, выстрелил дверью и, поручкавшись с Иваном Ильичом, сунул вялую ладонь Андрону. — Александр. — Затем он помолчал, кашлянул и с достоинством вытащил беломорину. — Дядя Ваня, там прибалты стоят, ты у них документы смотрел? В порядке? А то ведь у нас нынче усиленный режим несения службы. И потом, что это у тебя цыганки-то разбегались? Шумят, галдят, мешают свободному проходу граждан… Оскорбляют общественную нравственность и социалистический порядок…

Слушая его, сразу вспоминалась песня: «Если женщина просит…»

— Цыганки, Санек, бегают не у меня, а у тебя, — Иван Ильич улыбнулся еще шире и снял с полки грязный, еще в прошлогодней пыли стакан. — Я за тротуары не отвечаю. А насчет прибалтов не сомневайся, все охвачено и проверено. Ну что, надо бы отметить открытие сезона…

— Правильно, чтоб закрывался лучше, — милицейский сразу забыл и про обещственную нравственность, и про усиленный режим несения службы. — Давай, дядя Ваня, наливай. А мы вздрогнем.

И Иван Ильич налил, до щербатых краев, из керамического, презентованного прибалтом сосуда — жри.

— Будем, — лицо сержанта сделалось одухотворенным, медленно, со смаком, растягивая наслаждение, он вытянул жидкий, настоенный на травах огонь, замер на мгновение, выдохнул и блаженно сообщил: — Пошло.

Тут же он выглушил второй стакан, закусил, не поморщившись, рукавом и, увидев, что пить больше нечего, принялся торопливо откланиваться.

— Ты, дядя Вань, если чего, только свистни. По ноль два. Сразу приедем. Всем перекроем кислород. И прибалтам, и цыганкам. Чтоб не мешали проходу граждан…

Он раскатисто рыгнул, крепко поручкался и несколько нетвердо пошагал к машине. Если и был на рогах, то едва-едва, в самую плепорцию. Это после полулитра-то убийственной микстуры на спирту? Нет, видно не перевелись еще богатыри на Руси…

— Шакал лягавый, паскуда, — проглотив слюну, Иван Ильич выругался, взяв кончиками пальцев стакан, понюхал и осторожно поставил на полку. — Знаешь, Андрюха, мент должен носить нож в спине. Понял?

Чего уж не понять, хороший мент — дохлый мент.

На улице между тем темнело, мороз, судя по носам цыганок, крепчал.

— Хватит на сегодня. Полдела уже сделано, — подвел итоги Иван Ильич, желто помочился на сугроб и решительно вжикнул молнией. — Поехали домой. А то от работы кони дохнут.

Чувствовалось, что настроение у него не очень. Однако дома, после огненного борща, бифштекса, свешивающегося с тарелки, и доброго стакана пятизвездочного, он отошел душой, заметно подобрел и начал приоткрывать Андрону секреты мастерства.

— Значит так, — с ухмылочкой он достал пачку пронумерованных квитанций, прошитые и сброшюрованные навроде книжки, ловко зашелестел листами, словно игральными картами. — Это твое наиглавнейшее орудие производства. Полста разрешений на право торговли, строгая отчетность в двух экземплярах. Один отдаешь торгующему, другой оставляешь себе, для отчета. Место стоит тридцать пять копеек, ведро шесть, стул восемь. Ну это так, фигня для бухгалтерии, — Иван Ильич замолчал и, усмехнувшись, хитро подмигнул. — Обычно все платят больше. Наши садоводы рупь, всякий там Краснодар — два, Прибалтика — трешечку. А злостных жмотов можно и прижучить, ну там с торговли снять за грязь или шакалов в форме натравить. Я тебе потом на примере покажу. Главное только не перегнуть палку, чтобы потом этот жмот не в ОБХСС побежал со стуком, а на поклон тебе с денежкой. Вобщем ничего такого хитрого, насобачишься. И вот еще, помни как «Отче наш» — в левом кармане выручки, в правом свои, кровные, и хотя бы примерно знай сколько. А раз в неделю, как приедешь на рынок с отчетом, первым делом к директору в кабинет — наше вам, Сергей Степанович, и поздоровайся четвертачком, чтобы работалось лучше. Ему тоже жить надо, и управляющему платить. Здесь тебе, зятек, не завод, не подмажешь, не поедешь. Вернее, можно уехать очень далеко. Куда Макар телят не гонял.

— Иван Ильич, а чего это цыганкам за столами не сидится? — Андрон сдержал зевок и глянул на Анджелу, наслаждающуюся телевизором. Она была похожа в профиль на болонку.

— Ну сейчас понятное дело, холод, — Иван Ильич дунул в беломорину, но, оглянувшись на дочку, кашлянул и закуривать не стал. — А вообще-то все зависит от цветка. С хризантемой какой-нибудь, бывает, и залезут за прилавок. А с гвоздикой ремонтантной кто ж их пустит, торговать ей может только государство. Да и розу частным лицам разрешено продавать только с первого июля. А что она, что гвоздика — самый ходовой товар. Вот и шастают цыганки вдоль столов, отбивают покупателя. Да и не цыганки они, так, не пойми кто, седьмая вода на киселе, помесь молдованская. Их настоящие таборные за людей не считают.

Слушай его Андрон, дивился, набирался опыта. А потом настал канун светлого женского праздника и пришлось незамедлительно переходить от теории к практике. Все подходы к пятаку заполнили машины, от тюльпанового красноцветья зарябило в глазах, вскипело у столов, заволновалось людское море — покупатели, цыганки, прохожие, менты. Толпы Петерсов, Модрисов, Вилисов и Лайм заискивающе улыбались, хрустели трешками, просили разрешения поставить личный столик: ну пожалуйста, крохотный, раскладной, за любые деньги. А стол в будке-накопителе ломился от бальзама, копченых кур, каменно-твердых колбас и шоколадных подарочных наборов «Лайма». С ромом и коньяком. Только все это добро особо не залеживалось. Слетались на халяву менты, жрали прибалтийские деликатесы и, получив по вожделенному букету, уходили лучшими друзьями. Заявлялись с жалобами граждане, кричали, причитали и грозились:

— Ах, карман порезали!

— Ах, цыганки палки суют в мимозу!

— Ах, у вас тротуар песком не посыпан! Копчик отшибла напрочь, дайте жалобную книгу!

Пошли все на хрен, за город Ленинград не отвечаем.

— Ну здравствуй, Ваня, все скрипишь? — Заглянул местный участковый, маленький, кругленький майор, поручкался по-простецки, закурил. — Да, санитарное состояние у тебя. Придется акт писать…

Дали ему литр бальзама, пару прибалтийских кур, и до акта дело естественно не дошло. Побухтел еще и убрался довольный.

Целую неделю, аж до девятого числа, продолжалась вся эта кутерьма. А потом все, как отрезало. Прибалты, кто расторговавшись кто осчастливив перекупщиков, отбыли к морю, на пятаке осталась только пара-трешка саблинских барыг да легион цыганок, слоняющихся вдоль столов с неуставной гвоздикой. Тишь, скука и безденежье. Само собой, очень и очень относительное.

— Работай, зятек, трудись, набирайся опыта. А я пока отдохну, — сказал Иван Ильич и вместе с генералом из ГАИ надолго ушел в загул, благо после женского дня пропивать ему было чего.

И Андрон встал на бессменную рыночную вахту. Без ропота и сожаления, ибо понял, что пятак это и впрямь золотое дно, нужно только уметь его взять. Знай себе, долби и долби. Правда, вдумчиво, без суеты и с оглядкой, цепко держа кайло в мозолистых руках. И чтобы никакой там вони и пыли. Что, что, а с головой и руками у Андрона было все в порядке. Держась просто, но с достоинством, он греб снег, знакомился с барыгами и ментами, учился работать так, чтобы люди сами давали ему деньги, да еще говорили спасибо. Дело это очень не простое, нужно быть большим психологом и знатоком торгашеской души. Познакомился Андрон и с коллективом кафетерия, благо весна выдалась холодная, а любовь к родине особо его не грела. Коллектив был небольшой, но дружный: две девахи-сменщицы разбодяживали кофе, пара матрон прилавка недовешивала мороженое, а пьяненькая, вечно улыбающаяся бабка Михеевна блюла опрятность и чистоту. Еще в кафе обретался кот, угольно-черный, мяукающий басом. Из-за привычки дрыхнуть на лотке с меренгами длинная шерсть его отдавала сединой. Прямо не мартовский паскудный кот, а баргузинский соболь.

По вечерам, когда темнело, Андрон снимал свой ватник с надписью «Контролер» на рукаве, выпивал чашечку настоящего двойного кофе и отправлялся в отчий дом, проведать мать, Арнульфа и Тима. Как они там, на одной зарплате и стипендии? Слава богу, ничего — единорог вещал о будущем, бил копытом и благополучно жрал детсадовскую кашу. Вера Ардальоновна истово внимала, вглядывалась в лики угодников и готовила ту самую детсадовскую кашу, которую потом благополучно жрал Арнульф. Тим держался молодцом и честно отрабатывал постой — вворачивал лампочки, махал метлой, устранял засоры, круглое таскал, квадратное катал. Все принимали его за Андрона, похоже, и Вера Ардальоновна в том числе, во всяком случае Андронову зарплату ему выдали без малейших проблем. Так что жить-быть пока что было можно.

Однажды, уже в апреле, Андрон застал в гостях у квартиранта тощего жилистого парня Юрку Ефименко. Собственно как в гостях — прикинутые в каратэ-ги, они нещадно тузили друг друга на чердаке, удивительнейшим образом преобразившимся — расчищенным от грязи и оборудованным под спортивный зал. С большим мешком для ног, боксерскими подушками и коварной, дающей сдачи макиварой. Устроено все было основательно, с любовью, чувствовалось — надолго.

— Ну вот, брат, ушли в подполье, — прокомментировал происходящее Тим и уважительно, с полупоклоном взглянул на Ефименкова. — Скажи, сэмпай.

На талии того красовался уже успевший выцвести коричневый пояс, обозначающий высшую ученическую степень.

— Да, хреново дело, — хмуро отозвался он и резко, чтобы сбросить напряжение, потряс жилистой ногой. — Товарищи из спорткомитета взяли курс на создание единого стиля советского каратэ. Все прочие, выработанные веками, признаны ошибочными, вредными и не отвечающими советской системе физического воспитания. Только это ягодки, цветочки впереди. Грядет всеобщий писец.

Юрка знал, что говорил. С неделю назад его, еще одного сэмпая и гарного сенсея Смородинского прямиком из додзе препроводили в дивное серое строение у Невы, такое высокое, что из его подвалов отчетливо видна Колыма.

— Ну здравствуйте, здравствуйте, — ласково сказали им в просторном кабинете, где со стен любовались друг на дружку Дзержинский и генсек. — Значит, практикуем каратэ? Мало того, обучаем. И конечно, за деньги. Ай-яй-яй-яй-яй! Ребятки, лучше не надо. Добром просим. Стучите лучше по мячику, он мягкий.

Не пугали, не грозили, не клацкали затворами. С шуточками-прибауточками пробили по ЦАБу, зафиксировали установочные данные и со смехуечками отпустили с миром. А табуретка посредине кабинета железная, отполированная тысячами задов, с вмурованными в бетонный пол ножками…

— Ничего, братва, всех не переловят. А потом, запретный плод, он всегда слаще, — Андрон усмехнулся и, переодевшись, тоже предался недозволенному — стучал конечностями по грушам, долбил пружинящую макивару, бился по-нешутейному, с доводкой в корпус. Только с Юркой Ефименковым не очень-то поспаррингуешь, разве что на средней дистанции. Хлипкий, рахитичный вьюноша превратился в опытного бойца с отличной гибкостью, убийственным ударом и мгновенной реакцией. И хотя сенсей Смородинский был парень гарный и вешал пояса на свой страх и риск, но свой коричневый Юрка несомненно заслужил. Зверь.

Побегали, попрыгали, помахали конечностями, надавали друг другу тумаков, попили чаю.

— Ну, приятно было, — наконец Юрка глянул на часы, встал и подался на выход. — Но пасаран, коллеги, прорвемся.

Без кимоно он снова превратился в хилого, рахитичного юношу, похожего со спины на гнутый верстовой столб.

— Ну как ты, студиоз? — спросил Андрон Тима, когда они остались одни. — Не бедствуешь? —Вытащил толстую пачку денег, трудовых, все рубли и трешки. — Вот, Арнульфу прикупи гостинец. Что, рог ему еще не обломали?

— Да нет, — Тим вздохнул, но деньги взял, бросил веером на стол. — Каждую ночь пасется здесь, блеять что-то много стал. Ну а ты как живешь, барыга?

Он не стал говорить, что последнее время Вера Ардальоновна принимает его за сына и все ездит по ушам единороговыми пророчествами.

— Готовлюсь стать отцом, — Андрон вспомнил Анджелу с ее токсикозами и недомоганиями и сразу помрачнел. — Не женитесь на курсистках, они глупы как сосиски.

— Ага, а белошвейки бляди, потому как их дерут спереди и сзади, — в тон ему усмехнулся Тим и дипломатично переменил тему. — Знаешь, я тут в библиотеке покопался, кучу интересного нарыл о первом хозяине этого домика-пряника, такой не только крышку, гроб с содержимым мог всобачить над входными дверями.

И он принялся живописать жизненные вехи генерал-фельдмаршала графа Якова Велимовича Брюса. Из всей плеяды Петровских деятелей того выделяли высокая образованность и глубокие научные познания. Он занимался физикой, астрономией, математикой, разрабатывал теорию движения планет, наладил в Росси издание учебной литературы, делал переводы с английского и немецкого, вел переписку с Лейбницем, редактировал географические карты и глобусы. Ведал Московской типографией, владел ценной коллекцией предметов старины и редкостей. Под надзором Брюса царский библиотекарь Василий Киприянов составил первый русский календарь или «Месяцеслов», рассчитанный на длительное употребление, он содержал помимо прочих сведений «предзнамения времени по всякий год по планетам» на сто двенадцать лет вперед и «предзнамения действ на каждый день по течению Луны в Зодии», а также специальные таблицы, из коих можно было узнать, когда надлежит «кровь пущать, мыслити почать, брак иметь, чины и достоинства воспринимать, долг платити». Этим «Месяцесловом» пользовались несколько поколений людей, он снискал такую популярность, что и спустя два века справочные календари на Руси именовались брюсами. Словом, Яков Велимович был выдающимся русским ученым энциклопедистом, военным и государственным деятелем.

Однако это только одна сторона медали, видимая, анфасная. Существует множество устных преданий, и как всегда очень мало достоверной информации о том, что Брюс был великий чародей, «знал все травы тайные, камни чудесные, составы разные». Будто бы владел он даром прорицания и мог, взглянув на пригоршню песка, сразу определить точное количество песчинок. Будто бы в жару он замораживал воду на пруду и катался на коньках, только черный плащ развевался, а зимой наоборот, растапливал толстенный лед и плавал в полынье на яле. А еще вроде бы была у него волшебная Черная книга, писаная самим дьяволом. Все Брюсово-то могущество от нее. Слухи оно конечно слухами, но в достоверных исторических источниках приводятся конкретные сведения о неком тайном «Нептуновом соборе», в котором царь Петр со своими приближенными под руководством Брюса занимался магией, алхимией и астрологией. Между прочим, зело успешно. Вобщем дыму без огня не бывает — волшебник и точка. А на родовом его гербе изображен пес, один в один флюгер на крыше…

— Ясно, понятно, — Андрон рассеянно внял тираде, смачно зевнул и потянулся так, что старинный, изогнутый по-венски стул жалобно заскрипел. — Значит, волшебник изумрудного города? Неактуально. Сейчас в ходу не черные книги — красные. С гербом.

Чувствовалось, что настроен он сугубо реалистично, приземленно. Ничего не попишешь, специфика работы сказывалась.

Поговорили еще, выпили полсамовара чаю, и Андрон стал собираться.

— Пошел я, брат, в семейное лоно. Супружеский долг зовет.

Насчет супружеского долга сказал так, для красного словца — до своего лона Анджела его не допускала уже наверное третий месяц, недомогала, тревожилась за плод. И вообще стала раздражительной, нервной, весьма непривлекательной, весьма. Да и была-то…

А к матери Андрон так и не заглянул — единорогов, блин, живых что ли не видал…

Хорст (1978)

В святилище царили тайна, полумрак и освежающая прохлада, в отблесках факелов все происходящее в храме казалось призрачным и нереальным. Тонко вызванивали колокольчики, торжественно звучали гимны, воздух был полон дыма, ароматов благовоний и нежного дрожания струн. В такт им двигались по кругу девять девственниц, посвящаемых сегодня в тантру на празднике «Открытия ворот». Лица девушек были спокойны и сосредоточены, стройные тела — прекрасны и обнажены. Полузакрыв глаза, двигаясь как во сне, они водили хоровод вокруг сидящего на пятках Шивы — бронзового, в человеческий рост, со взыбленным лингамом из слоновой кости. Великий разрушитель Вселенной на этот раз был настроен миролюбиво — тонко, едва заметно улыбался. На лбу его между насупленных бровей ясно выделялся третий глаз, при помощи которого он под настроение кремировал однажды бога Каму. Чтобы не лез куда не надо со своей любовью. Таинственно играли камни, богато украшающие статую, медоточиво изливалась музыка, томно, в каком-то страстном оцепенении плавно кружились девушки. Казалось, время замерло, замедлило свой ход, превратилось в клейкую тягучую субстанцию. И вдруг все мгновенно переменилось.

Ом! Свами Бхадиведанта резко ударил в гонг, грянули цимбалы, кимвалы и шушан-удуры, и девственницы сразу набрали темп, бешено завертелись в неистовой пляске. Бедра их изображали разнузданную страсть, груди сладострастно подрагивали, губы улыбались нетерпеливо и призывно, словно у вкусивших плюща участниц сатурналий. Плющ не плющ, а выпитый в начале церемонии афродизиак действовал. Наконец одна из девственниц громко вскрикнула, бросилась в центр круга к статуе и решительно, с разведенными коленями опустилась богу на бедра. Резко завибрировал гонг, дрогнуло пламя светильников, желтая кость лингама окрасилась в красный цвет. Одни ворота были распахнуты. За ними открылись настежь вторые, третьи, девятые. Никаких засовов, запоров, щеколд, окровавленные створки нараспашку. Теперь все было готово для заключительного акта, майтхуны — ритуального соития со сбросившими оковы, символизирующими великий женский принцип носительницами йони. По знаку Свами Бхадиведанты лучшие адепты школы соединились с ними в лягушачьей связке, а сам учитель в это время поведал красивую легенду.

Изначально, оказывается, люди были лишены половых органов и даже не подозревали, что существуют плотские желания. Ангельские души их были чисты, безгрешны и преисполнены внутреннего света. А размножались люди в те стародавние времена красиво и невинно — сияние мужчины проникало в утробу женщины, озаряло и оплодотворяло ее. Однако постепенно люди деградировали — начали касаться друг друга руками, бедрами, животами и лобками, покуда не открыли физическую близость. Когда в них пробудились животные инстинкты, постепенно изменились и тела, появились лингам и йони — половые органы. Однако внутреннее сияние погасло, души сделались темными, порочными, ленивыми и больными. Животное начало погасило божественный огонь. И чтобы он разгорелся снова, необходимо заниматься сексом не ради размножения или удовольствия, но исключительно для самапати — медитации, в раздумьи наполняя тело небесными светом семи планет.

Дабы слова учителя запали глубже в душу, все присутствующие на празднике так и сделали — завершили церемонию кабаньей, тигриной и буйволиной связками. И еще — собачьей позицией…

Потом была товарищеская трапеза, обильная, с кушаньями из благих продуктов. Рыбные палочки, сырные колбаски и поджаристые пирожки имели выраженную фаллическую форму, абрикосы, персики и сливы явственно символизировали йони, кашу из пшеницы — вождя всех злаков, подавали в казанах, формой напоминающих женскую грудь. За столом несмотря на отсутствие спиртного было непринужденно и весело. Молодые под впечатлением праздника много говорили, смеялись, умудренные вкушали молча, думали о смысле жизни, тщательно, как предписфывает йога, пережевывали пищу. Законы мироздания неотвратимы — у каждого своя карма.

Хорст и Валерия Воронцова сидели на почетном месте, неподалеку от Учителя. По левую руку от них размещался Свами Чандракирти, великий гуру, звездочет и маг, явившийся на церемонию Открытия Ворот в качестве почетного гостя. Он происходил из варны брахманов, называемых еще дважды рожденными, летом и зимой ходил в заплатанном рубище и обладал, по рассказам очевидцев, нечеловеческим могуществом. Запросто мог предать проклятью, с легкостью превратить в животного, играюче оборвать спиралевидный ход жизни, сделать собакой, педерастом или неприкасаемым. Он знал наперечет все свои прошлые рождения, выдерживал на плечах слона, мантрой зажигал огонь, двигал горы, излечивал проказу. Нет, положительно, гуру Свами Чандракирти был не тот человек, с которым стоило портить отношения. А он между тем мягко положил ладонь Воронцовой на колено и участливо спросил:

— Ты так задумчива, дочь моя. О чем тревоги твои, что беспокоит тебя? Я вижу, как волнуется прана в твоей сушумне, свадистхане и анахате. О, эти огненные вихри! Тебе надо усерднее практиковать змеиную связку — она придает легкость всем членам, успокаивает сердце и вносит сладостную размеренность в мятущееся коловращение мысли.

Весь его вид излучал спокойствие и доброту, крепкие пальцы, поглаживающие колено, — живительные, пробирающие до самого нутра флюиды.

— О, Таподхана, отец мой, — с улыбкой Воронцова склонила голову и попыталась незаметно сдвинуть ноги, — печаль моя проистекает от неудовлетворенности желания. Желания постичь премудрость истины. Поведай мне о камне Чинтамани, и токи моей праны умерят бег, вольются в русло, уготованное совершенством и плавностью своей уподобятся Гангу. Поведай мне, о Таподхана, я жажду знания!

С чувством сказала, складно. Так что сидящий рядом Хорст хмыкнул про себя и внутренне зааплодировал — теперь-то брахман уж расскажет чего-нибудь. И дважды рожденный не подвел, действительно разговорился. Начал, правда, издалека, с замысловатых сказаний о нагах, мудрых полубожественных существах, наполовину людях, на три четверти гадов. Они — хозяева подземного царства Поталы, живут в блистающих золотом и бриллиантами дворцах и обладают несметными сокровищами. Им принадлежит тайна элексира бессмертия, с его помощью они не только способны неограниченно продлевать жизнь и сохранять вечную молодость, но и оживлять мертвых. Наги легко принимают человеческий облик и часто вступают в любовную связь со смертными людьми. Особенно изощренны в сексуальных утехах красавицы нагиги. И квинтэссенцией их искусства является змеиная связка. Постепенно Свами Чпндракирти добрался и до сути: да, давным давно с неба прилетел Камень богов Чинтамани — Неописуемый, Непознаваемый, Сияющий Совершенством. Изначально он находился на горе Меру — окруженной семью небесами, с северным склоном из чистого золота. Южным — из лазурита, западным — из рубинов, восточным — из серебра. На той самой, о которой сказано в Махабхарате:

Есть в мире гора крутохолмая Меру,

Нельзя ей найти ни сравненья ни меру…

Однако, увы, вслед за согрешившим человечеством пал на землю и камень Чинтамани и навсегда утратил свою целостность. Стараниями бодхисатв, отцов-питаров и аватаров многие его осколки найдены и помещены в сокровищницы, но это лишь слабый отблеск, жалкое подобие прежнего могущества. Тем не менее значительная часть камня пребывает в Гималаях, в главной башне обители махатм. Другие размещены в святилищах по всей земле и связаны незримыми лучами с Шамбалой. Все прочие осколки считаются утраченными и ждут своего часа, дабы обрести целостность, однако, обладая магическими свойствами, открываются далеко не всякому. Чтобы увидеть, а тем паче взять их, нужно быть брахманом и владеть сиддхами, правда, если дружить со змеями и понимать их язык, то они способны помочь. Дело в том, что наги, те самые, живущие в Потале, делают свой элексир бессмертия из небесных камней и посылают на их поиски своих слуг-гадов. О, змеи могут многое поведать тем, кто понимает их. А лучше всех в этом преуспели псиллы, люди из маленького племени на севере Африки. Именно к ним когда-то обратился Октавиан, чтобы спасти укушенную коброй Клеопатру — но, как видно, с опозданием. Издревле, веками псиллы наблюдали за змеями, изучали их повадки, поведения, рефлексы, проверяли на врагах свойства ядов, учились врачевать, учились врачевать укушенных. Так, неутомимая Кундалини медленно и упорно поднимается по колодцу Сушумны, чтобы достичь в конце концов сокровища, спрятанное в недрах тысячелепесткового лотоса. Лучше своя плохая, но честно исполненная дхарма, чем хорошая, но чужая…

Тихо, с задумчивой улыбкой делился откровениями брахман. Доброе лицо его было светло, бесхитростные глаза полузакрыты, чуткие, чуть подрагивающие пальцы переместились Воронцовой на бедро. Все дышело миром, спокойствием и согласием — сидеть бы так, сидеть, до скончания времен. Но только не Хорсту. Ему уже было не до еды, поучительных бесед и флюидов мудрости, летающих над столом. Ему хотелось в Африку, к гадам.

Тим (1981)

Женился Тим спонтанно и по американской системе. Собственно, если глянуть в корень, заокеанская метода была в общем-то не при чем, а главной движущей матримониальной силой явился зам декана по науке КТН Опарышев. Весной сей доцент вернулся из загранкомандировки окрыленный идеей тотального тестирования, столь распространенного в иных мирах.Особенно вдохновил Окатышева так называемый тест Ай-Кью, по-нашему говоря, определение уровня умственного развития, немедленный внедреж которого он распорядился провести во всех подведомственных подразделениях… Старшие товарищи несколько охладили пыл младорефоматора, справедливо указав на нецелесообразность подобного мероприятия среди профессорско-преподавательского состава, поскольку оно может обернуться большим конфузом и вызвать нежелательное брожение умов. Приняли решение ограничить круг тестируемых аспирантами и студентами, в число которых нелегкая занесла и Тима. Распечатка результатов, выданная ему в деканате, польстила его самолюбию чрезвычайно. Надо же, он набрал 244 балла — этот показатель умственного развития с запасом вписывался в самую верхнюю графу: «220 и больше — чрезвычайно высокий». Кроме него в эту самую графу вошел только еще один человек, правда, с результатом в 256 баллов и, что самое интересное, женщина. Некая аспирантка Регина Ковалевская. А все говорят — из ребра, из ребра… Впрочем нет, что касаемо Регины Ковалевской, то судя по всему к мужчинам она, вернее, с мужчинами никаких отношений не имела — тонкие поджатые губы, надменный взгляд, серый старомодный костюм в синюю клетку. Слава богу, что не синие чулки. А еще — неистребимое амбре «Лесного ландыша», сиреневая блузка с широким галстуком и хорошо поставленный, чуть скрипучий голос. Что поделаешь — 256 баллов по Ай-кью. Ноблесс оближ. Этакая неприступная как монолит целомудренная академическая дива. Гипатия, Блаватская и Жанна д'Арк в одном лице.

Однако, как говорится, в тихом омуте черти водятся. Где-то недели через две после теста Тим встретил Ковалевскую в публичке. Та сидела тихо, пригорюнившись, и листала «Энциклопедию для женщин». На ее лице было запечатлено страдание.

— А, конкурирующая фирма? Привет, — Тим, не преминув сделать ручкой, хмыкнул, бодро уселся по соседству, подмигнул. — И что это мы такое читаем? Гм… про клиториальный оргазм? Это с умственным-то коэффициентом в 256 баллов? Брось, дурацкое дело оно не хитрое.

— Метельский, скажи мне, — Регина, затуманившись, вдруг захлопнула книгу и как-то уж очень близко придвинулась к Тиму, — я уродина, да?

— Да нет, что ты, что ты, — успокоил ее Тим.

— Я дура? Я зануда? От меня не так пахнет?

— Да нет, нет, ты само очарование, — Тим, сожалея, что подсел, стал отодвигаться. — Чертовски пикантна, самая обаятельная и привлекательная.

— Тогда пойдем.

Регина поднялась, цепко ухватила его за локоть и чуть ли не силком потащила к выходу. По пути она умудрилась сдать свою «Женскую энциклопедию», зацепиться подолом за скамью и основательно припечатать каблуком Тиму ногу. А он послушно шел за ней, как бычок на веревочке. В глубине души ему было страшно и смешно — похоже, половой инстинкт крепко взял Ковалевскую за живое. А потом ведь, как дама скажет. Тем более с коэффициентов 256 баллов. Один хрен, сегодня вечером делать нечего.

По дороге от публички до Садовой, где стоял массивный дом Регины, он все пытался завести умный разговор — о романтичном простаке по имени Мартын Эдельвейс, малолетней стервозе Лолите, интеллектуальном гурмании по фамилии Годунов-Чердынцев, однако Ковалевская шла молча и разговора не поддерживала, на ее суровом, с конопушками лице играл лихорадочный, прямо-таки туберкулезный румянец. Наконец пришли.

— Нам сюда, — властно сказала Регина и потянула Тима в подъезд. Потом в лифт, на четвертый этаж, затем — в просторную, обставленную со вкусом прихожую. — Проходи на кухню, я сейчас.

Судорожно, словно механическая кукла, улыбнулась и стремительно порысила в комнату.

«А девочка-то с ногами», — Тим искоса посмотрел ей вслед, как человек воспитанный, переоделся в тапки и по коридорчику направился на кухню — единоличную, с холодильником «Розенлев». Финским, поражающим воображение. Гм, интересно, что в нем?..

Да, действительно, чем дальше, тем становилось интереснее… Регина вышла в ореоле каштановых кудрей, в сиреневом облегающем платье, с ниточкой жемчуга на открытой белой шее и без очков. Платье Тиму понравилось, оно выгодно подчеркивало тонкую талию и высокую грудь. А вот криво наведенные густые тени на веках и вампирски-яркая помада на губах были неприятны.

— О, как ты хороша! Только знаешь что? — Она вздрогнула и подняла на Тима прищуренные глаза. — Зря ты сняла очки, они тебе очень идут, и в них удобнее, наверное.

— Мне надеть? — тихо спросила она.

— Я бы на твоем месте надел.

Она вышла, по дороге неплохо приложившись к дверному косяку.

— Совсем другое дело, — сказал он, когда она вернулась.

Регина улыбнулась.

— А теперь я должна накормить тебя. Так всегда делается, я знаю. А еще напоить…

И она стала доставать из холодильника икру, буженину, охотничьи колбаски, поставила на газ что-то шкворчащее в кастрюльке. Потом исчезла ненадолго и вернулась с объемистой, благородного вида бутылкой. Марочного грузинского коньяку.

«Енисели», — не читая, определил Тим и почему-то ощутил жгучий стыд: эту марку коньяка очень уважал его отец. И почему это они опять в ссоре?.. Только не время было грустить, а потому Тим изобразил восторг и ласково потрепал «Енисели» по загривку:

— Ого! А от родителей нам не попадет?

— Не попадет, — заверила Регина. — Они не пьющие, к тому же приедут только послезавтра.

И покраснев, словно маков цвет, она многозначительно воззрилась на Тима.

«Ну что ж, если женщина просит…» — тот, не церемонясь более, откупорил коньяк, с галантностью налил Регине, не забыл и себя и прочувствованно, с витиеватой тонкостью поднял первый тост за хозяйку дома. И понеслось… Коньяк был великолепен, Регина гостеприимна, икра малосольна, а кастрюлька полна тушеной крольчатины. Затем они перешли в комнату и пили уже «Киндзмараули» при зажженных свечах под вкрадчивые мелодии с диска «Звезды калейдоскопа». Дошло дело и до танцев. Ее дрожащие пальцы лежали на его груди, каштановые волосы щекотали нос… Наконец Регина напоила Тима кофе, нервно, как-то отрешенно улыбнулась и вызывающе показала на часы.

— Половина второго. Метро закрыто, в такси не содят. — Замолчала на мгновение, облизнула тонкие губы и резко выдохнула. — Оставайся. И обними меня.

А затем зачем-то сняла старомодные, в роговой оправе очки.

И Тим остался. Во-первых — интересно. Во-вторых — неудобно. Кормила все ж таки, поила, кролик был великолепен. И ноги вобщем-то ничего. Потом опять-таки стройная, волосы не крашеные, лицо правильное. А главное — 256 баллов. С таким коэффициентом можно играючи идти по жизни.

Только не по половой. Когда ложишься в постель с двадцатисемилетней девственницей, легкой жизни ждать не приходится. Если же при этом суммарный показатель умственного развития партнеров равен пятистам, сложность задачи возрастает многократно. Только с пятой попытки, в неописуемых муках и скрежете зубовном, у них получилось нечто приемлемое. Тим настолько утомился, что не хватило сил даже сползти с Регины…

Проснулся он поздно, разбитый и жутко голодный. Регины рядом не было, но в раскрытые двери доносился божественный аромат свежезаваренного кофе и горячих тостов. Ах, как кстати!

Тим натянул трусы, просунул ноги в тапочки и, протирая глаза, выкатился на кухню.

— Регинушка, гутен морген, как насчет кофейку?

— Можно и кофейку, молодой человек, — отозвался приятный баритон.

Тим вытаращил глаза и с ужасом увидел за кухонным столом импозантного мужчину лет пятидесяти и круглолицую женщину, на вид чуть постарше и попроще. У стола, выкладывая тосты на блюдо, стояла Регина. Родители…

— Ой!

Тим рванулся в спальню за штанами и рубашкой. Следом, бросив тосты, устремилась Регина.

— Тимочка, прости, я и подумать не могла, это так неожиданно… Сессия закончилась на два дня раньше, и они…

Тим посмотрел на нее с горькой усмешкой.

— Да ладно… Иди уж, представь меня по всей форме…

Мать Регины смотрела на него с обожанием, все подливала кофе, подкладывала ветчины, сыру, тостиков поподжаристей. Отец, Делеор Никитич, сосал трубочку с душистым табачком, поглядывал хитро, с загадочной улыбкой.

— Так вы, Тимофей, уж не родственник ли Антона Корнеевича?

— Сын, — угрюмо буркнул Тим.

— Занятно, занятно, до чего тесен мир… Я, помнится, студентом зеленым на его лекции бегал, после войны. Ах, какой был лектор, какой ученый!.. Впрочем, что это я — был. Есть, конечно же, есть… Кстати, как его здоровье? Получше?

— Получше…

— Ну, дай Бог, дай Бог… Ему… Нам… Вам… Всего…

И вдруг, не сдержавшись, буйно возликовав, он отбросил всю свою академическую сдержанность.

— А не выпить ли нам за это дело? Молодое? Эй, мать, тащи коньяк. Есть там у меня заветная бутылочка «Енисели». Горько, горько!

Ну как после всего этого пойдешь на попятный. Особенно, если ты благородный человек. И Тим женился… За что и получил молодую супругу, отдельное однокомнатное гнездо и члена-корреспондента тестя. А главное — академическую перспективу. Весьма благоприятную. Весьма.

Андрон (1980)

Лето надвигалось стремительно. Давно отошел выгоночный тюльпан, отцветали потихоньку грунтовые, цыганки шастали вовсю с краснодарской розой, а за столы валом поперли садоводы с местными неказистыми лютиками. Иван Ильич привез с рынка тенты, розовые как матрасовки, и полиэтиленовые ведра, зеленые как тоска. Первые Андрон натягивал на столы, а во вторых делал дырки калибром миллиметров сорок пять, чтоб торгующую братию случайно не путал бес. Дело шло. Мусор вывозили по два раза в неделю. Не за горами был плодово-ягодный сезон.

— Пора! — сказал Иван Ильич, и рядом с цветочными столами взметнулись овощные ряды.

Все чин чинарем — железные стойки, столешницы, обитые дюралем, волнистые, крытые пластиком крыши. На двадцать пять посадочных мест. Не сами собой конечно взметнулись, при посредстве КамАЗа, команды работяг и пачки красненьких, волнующе-хрустящих бумажек.

И заулыбались золотозубо, заходили кругами предприимчивые дети Кавказа:

— Дорогой, пусти поторговать. Да? Не обижу.

Ясное дело, на рынке при жестокой конкуренции можно в день от силы продать ящик, ну два. А здесь, в одиночку, рядом с метро… Только кого ни попадя ни Андрон, ни Иван Ильич на свято место не допускали. Ты, мил человек, вначале съезди-ка на рынок, поговори как следует с директором, потом с врачом в санветлаборатории, чтоб она тебе бумажку дала, и уж только потом приходи. Да не забудь, за каждый проданный ящик засылать по трешечке. А то приедут люди на желтом УАЗе — их хлебом не корми, дай вцепиться в черного, да еще без прописки. Они тебе покажут дружбу народов, расскажут про нерушимое братство.

Однажды, уже в конце мая, Андрон отправился на рынок сдавать выручку. Уж выручка-то выручка. Куда как больше осело в левом кармане. Однако порядок есть порядок — отчетность и контроль основа социализма. День был субботний, и народу на рыночном дворе хватало: рыбаки, кормушечники, шерстяники, покупатели. Шум, гам, запах пота, табака, раскаленного асфальта. С трудом продравшись сквозь толпу, Андрон нырнул в двери рынка, завернул налево к кассе и постучал в маленькое, забранное фанеркой оконце.

— Люсечка, открывай, свои!

Видели бы эту Люсечку, кожа да кости, а на роже не понять, чего больше — то ли прыщей, то ли морщин.

— Свои все на базе, — фанерка поднялась, из амбразуры пахнуло потом, духами, раствором кофе.

— Новый причесон, Люсечка? Чертовски пикантно…

Андрон сдал деньги и квитанции, сунул, как положено, рубль за инкассацию и двинулся в обратный путь. А во дврое стоял вселенский хипеж, великая суета и грандиозный шмон — это менты шерстили шерстяников, прибывших в основном из братских Дагестана и Литвы. Возле рядов, где торгуют пряжей, разумеется ворованной, выжелтился грязно милицейский УАЗ, обшарпанное чрево его пучило от реквизированных мешков с пятирублевкой. Руководил сей операцией молодой, похожий на сперматозоид человек в черной рубашке, застегнутой невзирая на жару на все пуговицы. Он резко и возбужденно жестикулировал, что-то много и исступленно говорил, выкатывал на скулах желваки и в целом напоминал воинствующего фанатичного иезуита.

«Страшно, аж жуть», — Андрон полюбовался на молодого человека, сплюнул и начал пробираться сквозь толпу ко входу в административный корпус — топла похоже еще более сгустилась. С облегчением он ввинтился в прохладный коридор, пригладил ладонью волосы и потянул массивную, обтянутую дермантином дверь с большой внушительной вывеской: «Директор».

— Здравствуйте, Сергей Степанович!

— Привет, Андрей, привет, — директор приподнялся над столом, сунул по-простецки руку. — Как работается?

Он был крепенький, с брюшком и ходил прихрамывая, с палочкой, как и подобает инвалиду войны, раненому где-то в Синявинских болотах. Правда, он никогда не воевал и инвалидность свою приобрел за очень большие деньги. Зато тронь его теперь…

— Нормально, стараемся, Сергей Степанович, — Андрон пожал директорскую руку, вытащил четвертак и положил его на стол. — Жить можно.

— Да, жить хорошо, а хорошо жить еще лучше, — пошутил директор и осторожно, не оставляя отпечатков, сбросил четвертак в ящик стола, вместительный и всегда полуоткрытый. — Вижу, работа у тебя спорится. А у нас тут пунические войны, БХСС покою не дает.

Он был очень недоверчив и мнителен, может быть, поэтому и сидел в директорском кресле уже пятый год.

— Да, шерстяников трясут, — Андрон кивнул и посмотрел, как муха вошкается на переходящем знамени «За коммунистический труд». — Какая уж тут торговля.

Муха была жирная, говеная и отливала изумрудом на красном фоне.

— Шерстяники это что! Шерстяники это тьфу, вершина айсберга, — директор помрачнел, и глаза его стали как у бульдога, готового вцепиться в нос быку. — А вот если глянуть в корень. Цареву, этому гаду…

И впрямь ситуация на рынке сложилась нехорошая, тревожная. Новый, назначенный недавно куратор из ОБХСС капитан Царев с ходу показал себя человеком беспокойным, суетливым, сующим нос туда, куда совсем не следовало бы. Брал не по чину. Обирал шерстяников до нитки, наложил свою лапу на фуры, оборзел до того, что стал интересоваться, кто, когда и сколько дает директору и контролерам. Гнул, гад, свою линию, а главное, отбивал хлеба у коренного рыночного мента из сорок четвертого отдела, капитана Сереги Опарина. Человека проверенного, сговорчивого и абсолютно не вредного. Ну не сволочь ли!

— Сволочь, сволочь, — с легкостью согласился Андрон, попрощался с директором за руку и, откланявшись, направился к дверям. — Счастливо, Сергей Степанович!

Об ужасном капитане Цареве он сразу забыл — век бы его не видеть. Не получилось. Где-то через неделю, когда Андрон утаптывал ногами содержимое мусорного бачка, раздался истошный, по-бабски визгливый голос:

— Эй, контролер, ко мне! Почему такой бардак? Почему лица цыганской национальности спекулируют гвоздикой ремонтантной?

К помойке, широко шагая, направлялся капитан Царев, с высоты мусорного бачка он казался еще более плюгавым и тщедушным — сперматозоид задрипанный в линялой пропотевшей рубахе.

— Разве это бардак? — ласково спросил Андрон, мягко соскочил на землю и медленно, не выпуская из рук вил, начал приближаться к Цареву. — А вы, извиняюсь, почему такой любознательный? Зубы жмут?

В белой, на голое тело, куртке с трезубцем Нептуна наперевес, он выглядел внушительно и грозно.

— Я это вот… Стоять! Милиция! — проворно отступив назад, чекист вытащил ксиву, с важностью помахал и сделал шаг вперед. — Капитан Царев! ОБХСС!

Все как в школе у Соломона Кляра — шаг налево, две шаги направо, шаг вперед, наоборот.

— Так бы, товарищ капитан, сразу и сказали. Со свиданьицем. — Андрон, изображая доброго идиота, преданно заулыбался, брякнул вилами об асфальт и вытянулся по стойке смирно. — Бригадир Лапин. Разрешите доложить: цыганки спекулируют на общественном проходе, а потому мне неподконтрольны. Разрешите идти месить говно дальше?

Вся эта буффонада в стиле молодого Швейка капитану Цареву очень не понравилась.

— Завтра чтобы к десяти ноль ноль был у меня, в РУВД. Кабинет номер два, — веско сказал он, уничтожительно глядя на Андрона. — Пока вызываю без повестки. Посмотрим, как ты там повеселишься.

Сдвинул сурово брови, выкатил цыплячью грудь и, как ему самому казалось, с достоинством удалился.

«Гнида, мусор, падло, лягаш», — не понимая даже, чего ему хочется больше — сунуть железо между хлипких лопаток или просто отвесить леща, Андрон посмотрел капитану вслед, сплюнул презрительно и брезгливо. — «Пидор мелкошанкрный и гнойный».

И почему это он так не любил МВД, особенно офицерский состав? Впрочем нет, это относилось не ко всем — поладив с мусором, Андрон переоделся и пошел звонить главмайору Семенову, испросить совета, как жить-быть с пидором Царевым дальше. К слову сказать, Андронову измену водяной стихии ведущий генеколог ВВ воспринял философски — каждый как хочет, так и дрочит, а получив рыночный презент коньячно-ереванского разлива, и вовсе проникся убежденностью, что ну ее, эту учебу, в анус. Не стоит рвать сфинктер на сто лимонных долек. Хвала аллаху, майор Семенов оказалая на месте.

— Так говоришь, Царев, из ОБХСС, капитан? — переспросил он, выслушав Андрона, и было слышно, как зазвенела ложечка о хрупкие бока стакана. — Есть, записал. Ты вот что, завтра-то сходи, узнай, что этой жопе надо. А я сейчас его начальству позвоню. Есть у меня там пидораст один знакомый.

В РУВД на следующее утро Андрон прибыл ровно к десяти. Он был небрит, одет все в ту же куртку контролера на голый торс, а в руке сжимал толстую, суковатую палку. На его груди гордо побрякивали знаки «За отличие в боевой службе ВВ» первой и второй степени.

РУВД располагалось в здании бывшей женской консультации, передислоцировавшейся на новое место совсем недавно. Под лестницей, наводя на жуткие мысли, стояло гинекологическое кресло, с коридорных стен все еще взывали плакаты типа «Нет эрозии», «Победим мастит» и «Это рак шейки матки», а командиру батальона ППС достался кабинет с биде, функционирующим и почти что новым, так что демонтировать его не стали. Пригодится.

— Разрешите? — Андрон поскребся в дверь, украшенную цифрой два, и, прихрамывая, постукивая палкой, вошел в уютный, на два стола кабинет. — Здравия вам желаю! Товарищ капитан Царев, бригадир Лапин по вашему приказанию прибыл!

— А это зачем? — не отвечая на приветствие, Царев с опасливостью пса уставился на палку, потом поднял глаза на воинские регалии, затем скользнул ими по прохарям Андрона, грязным и задубевшим, и вдруг обреченно произнес: — Садитесь.

В голосе его был слышен надлом.

— Как это зачем? — Андрон с грохотом уселся и как бы невзначай задел локтем пепельницу, так что все хабарики оказались на столе. — Во время службы во внутренних войсках был жестоко ранен, вследствие чего случилось повреждение конечности. Хотели ампутировать, но Москва не дала. Потому как навеки внесен в книгу боевой славы. — Андрон кашлянул и стукнул себя в грудь, чтобы висюльки звякнули. — С тех самых пор и бедствую по легким работам. А так хочется в горячий цех, к мартену, просто мочи нет.

В это время проснулся телефон.

— Доброе утро, товарищ подполковник, — Царев послушал и, сразу подобравшись, выпрямил спину. — Да, здесь, товарищ подполковник. Никак нет, товарищ подполковник. Есть, товарищ подполковник. — Медленно положил трубку и затравленно посмотрел на Андрона. — Подполковник Павлов. Вас. Хочет видеть.

Ничего удивительного, в свое время и с генералами здоровались за руку. Ладно, двинулись к подполковнику, благо недалеко, на том же этаже.

— Разрешите? — Царев тронул дверь с вывеской «Нач.ОБХСС», пропустил Андрона вперед, и тот узрел усатого интеллигента, устроившегося за массивным письменным столом. По левую его руку стоял огромный сейф, над правым ухом висел портрет Дзержинского, прямо в глаза щурился с противоположной стены Ильич. Стандартный официальный антураж чекиста среднего звена.

— Капитан, вы свободны, — интеллигент махнул рукой и указал Андрону на стул. — Присядьте. — С ухмылочкой посмотрел на палку, на ордена, хмыкнул по-доброму, покачал головой. — Значит, вы служили в одном полку с майором Семеновым. Отрадно, отрадно. Я его помню еще старшим лейтенантом. Да, столько лет прошло.

Умным был чекистом подполковник Павлов, ушлым, хорошо знающим жизнь и поймистым, словно натасканный сеттер. Он не стал спрашивать Андрона: «А правда ли, что директор и его зам берут взятки? А верно ли, что санодежду принято сдавать под шелест рублей? А не брехня ли это, что завгостиницы берет на лапу, химичит с местами и завязана с проститутками?»

Нет, идиотских вопросов подполковник Павлов задавать Андрону не стал. Только-то и сказал проникновенным голосом:

— Это большая удача, что теперь в рыночной системе работает наш человек. Вы ведь наш человек, Лапин? Или я глубоко ошибаюсь?

Прозвучало это у него примерно также, как у сына турецкоподданного во время разговора с Кислярским: вы конечно можете уйти. Но знайте, у нас длинные руки. А в глазах подполковника Павлова при этом ясно читалось: это ведь коню понятно, парень, что при зарплате в семдесят пять рэ ты имеешь раз этак в двадцать пять поболе. Не бином Ньютона. И испоганить тебе жизнь, парень, нам ничего не стоит — а стоит только захотеть. Так что ты уж, парень, подружись с ами, подружись. Как дружат со спецурой халдеи, топчилы из таксярника с Уром и деятели из интуриста с КГБ. Такова система, с добрыми попутчиками дорога к коммунизму короче. А в одиночку на хлебном месте не усидишь, окажешься у параши. Кто не с нами, тот против нас.

Андрон никогда не читывал доктора Дзигикаро Кано и не знал старинной японской поговорки: «Дзю екуго-о сэй суру», то бишь «Мягкость одолевает силу». Однако он знал твердо — не надо ссать против ветра и рубить с плеча, особливо обух плетью. Силу лучше всего одолевать хитростью.

— Вы не ошиблись, товарищ подполковник, — он выдержал паузу и сказал с пафосом, негромко, но проникновенно: — Можете всецело полагаться на меня. — Грудь его геройски выпятилась, ордена звякнули, и сразу стало ясно, что он свой, буржуинский.

— Ну вот и славно, — подполковник просиял, вытащил лист бумаги и продиктовал Андрону нижеследующее: «Я такой-то такой-то, проживающий там-то там-то обязуюсь информировать органы ОБХСС о всех замеченных мною правонарушениях и преступлениях. Обязуюсь сохранять мою деятельность в строжайшей тайне и работать под псевдонимом Иванов». Стороны пришли к консенсусу — индульгенция была подписана.

«Хоть Иванов, хоть Сидоров, нам татарам…, — Андрон с облегчением покинул подполковника, чертом прошелся по коридору и, спустившись по лестнице, с грохотом бросил палку на гинекологическое кресло. — Один хрен, ничего не видим, ничего не знаем, ничего не помним».

По поводу вступления в доблестную армию сексотов, стукачей и провокаторов он особо не горевал. Закладывать никого он и не собирался, а бумаженция та блядская написана с уклоном в левизну, коряво и на редкость неразборчиво. Фиг чего поймешь и уж тем более докажешь, что накарябал всю эту муть Андрюха Лапин. Плавали, знаем.

Тим (1980)

Еще недавно глухарь был пернатым красавцем — с гнутым клювом, черной бородкой, с блестящими под желыми веками глазами. Увы, все бренно в этом мире — сейчас от лесного петуха остались лишь морщинистые лапы, глянцевые длинные перья да хорошо обглоданные кости. Будет чем поживиться лисам.

— Хорош, словно кура первой категории, — сыто поделился впечатлениями Тим и отхлебнул дымящегося, заваренного в кружке чая. — Его бы еще в глине запечь, с брусникой, по рецепту викингов. Был бы вообще цимес. А, Куприяныч?

Глухаря они испекли в углях по-походному, обернув в мокрые тряпки.

— Ты бобрятины не пробовал, тушеной с беленькими, — Куприяныч, тощий, неопределяемого возраста человек усмехнулся и погладил редкую сплошь седую бороденку. — А еще хоршо ленка замалосоленного под водочку калганную. При вареной икре и лососиной теше, да со свежезапеченным хариусом. А главное, ребята, не дай нам бог хавать никогда казенной пайки.

Его голос, насмешливый и тихий, сразу сделался отрывистым и злым, будто кто другой встрял в разговор. Потому как пайки этой казенной с хряпой да бронебойкой Куприяныч в свое время наелся предостаточно. Досыта накормили товарищи, как ЧСИРа — члена семьи изменника родины. А потом еще загнали к черту на рога, в колонию-поселение, что на берегах Нотоозера. С тех самых пор Куприяныч и живет на Кольском безвылазно, исходил его вдоль и поперек, древню землю Самиедны знает не хуже уроженцев лопарей. Вечный странник, бородатый эрудит перекати поле.

— Да, шила стаканец сейчас был бы кстати, — Влас Кузьмич, пожилой, много чего видевший геолог, закурил, и в голосе его послышалась мечтательность. — Закачать его шприцем в арбуз, дать настояться денек, и вот они тебе, нектар с амброзией, куда там коньяку. Душа сразу отлетает в райские кущи.

Увы, ни арбуза, ни спирта, ни райских кущ. Только сухой закон, сопка-варака, поросшая елями, да недвижимая вода в синем загадочном озере. А еще — комарье непроглядными тучами, брусника мириадами рубинов, бескрайняя тайбола на сотни километров. Лапландия. Страна Санта-Клауса, волшебников и андерсеновских гусей.

Летнее, незаходящее солнце между тем чуть приспустилось к верхушкам елей, но продолжало припекать, словно раскаленная сковородка. Сейды на гребнях гор в его лучах казались брошенными, погасшими навек маяками. Хотя наверняка кто-то видит их свет.

— Ну что, пойдем купанемся? — сладко потянувшись, Юрка Ефименков встал и со значением посмотрел на Тима. — С полным контактом? Чтоб глухарь не залежался.

Тренировались они каждый божий день, благо энергии хватало, потому как делать особо им было нечего. Так, побыть на подхвате, разложить костер, помыть посуду. Хоть и хорошие ребята, но недотепы, не умеют ни бороздочную пробу взять, ни шурф отрыть, как полагается. Археологи, мать их… То ли дело мы — крепись, геолог, держись, геолог, ты ветру и солнцу брат.

Да, да, археологическая практика на реки Выг, что неподалеку от Беломорска, не состоялась — во-первых, заболел руководитель, во-вторых, доконал неотвратимый всероссийский бардак. Так или иначе Тима с Ефименковым засунули в геологическую партию по святому принципу: свалите в туман. Плакали орудия труда времен неолита — каменные сосуды, рыболовные крючки, пилы, топоры. Пустили слезу украшения из бронзы и раковин. Горько зарыдали петроглифы, изображающие зверей, птиц, рыб, людей в лодках и сцены охоты. На кого же вы нас покинули?

На необъятные просторы тайболы, на величественные, нередко называемые в знак уважения морями озера, на склоны древних, поросших лесом тундр (по-саамски горы) Ловозерского массива. На загадочную Нинчурт, что переводится как женские груди, на скалистую Куйвчорр с явственно различимой на обрыве фигурой старца Куйвы, грозного повелителя ветра и снежных бурь, на священную Карнасутру, гору Ворона, действительно напоминающую гигантскую, раскинувшую крылья птицу. Говорят, что это окаменевший божественный Ворон-творец, который когда-то проклевал в небе путь матери заре.

Вот уж подвигали-то ножкам Тим с Ефименковым, погуляли на природе, вволю надышались живительным лапландским ветром. Может и хрен с ними, с беломорскими петроглифами? Сейчас геологи дробили скалы на берегах Сейдозера, искали то ли уран, то ли редкоземельные руды, и потому из проводников остался только Куприяныч — все саамы ушли. Не пожелали участвовать в осквернении святыни. Духи не простят. Их это озеро, так шаманы нойды говорят. А самый большой острой на нем, Могильный, и не остров совсем — заколдованная лодка. И когда он плывет вдоль озерных берегов, появляется на его остром мысу прекрасная повелительница вод Сациен, белокожая и черноволосая, облаченная лишь в лучи света. Она высматривает мужчин, соблазняет их, а затем безжалостно топит в озере. Ну ее на фиг однако…

— Никак на озеро собрались, археологи? — Куприяныч вытащил кисет, шумно понюхал, крякнул и наставительно глянул на Ефименкова. — Смотрите там, не забудьте духов задобрить. И так верно на нас злые.

На полном серьезе сказал, без тени улыбки, аккуратно насыпая табачок на папиросную бумажку. Археологи, промолчав, переглянулись, кивнули согласно, мол, знаем, знаем. Желтую монетку хозяину земли, белую владычице вод. И непременно заклинание. Привыкли к чудачествам лапланского Фенимора Купера. А может и не к чудачествам, кто его разберет, на блаженного он не очень-то похож. Слишком много знает. Ишь как рассказывает под настроение — и про бога солнца Пейве, и про повелителя ветров Пьегг-ольмая, и про могучего метателя молний Айеке-Тиермеса. С неудержимой страстностью гоняется он по небу за Мяндашем, большим белым оленем с черной головой и золотыми рогами, причем судьба этого оленя таинственнейшим образом связана с будущем земли саамов. Первая же стрела Айеке-Тиермеса, попавшая в него, вызовет землетрясения, от которых горные массивы Самиедны распадутся, а все озера и реки высохнут и наполнятся огнем. Попадет вторая стрела в лоб оленю — и разольется тот огонь по всей земле. Когда же Айеке-Тиермес вонзит свой охотничий нож в сердце Мяндаша, тогда упадут с неба звезды, погибнет солнце и наступит конец мира. Вот такие, блин, пирожки с оленятинкой.

— Да ладно тебе, Куприяныч, ребят-то стращать, — хмыкнув, сказал бывалый геолог Влас Кузьмич и выщелкнул окурок в костер. — Юрка вон любому равку ногой в лобешник закатает так, что все фиксы на полку.

Чувствовалось, что лукавит Влас Кузьмич, вызывает Куприяныча на разговор, хочет сказку послушать на сон грядущий. А то чертова скука заедает не хуже комарья.

— Чтоб с равком справиться, нужно быть очень сильным нойдой, — сделав вид, что не заметил хитрость, простовато сказал Куприяныч, и живое рябоватое лицо его сделалось серьезным. — От равка можно лишь убежать, да и то если рисовать осиновым колом на его пути кресты. Только есть вещи и пострашнее железных зубов, — он замолчал и густо окутался махорочной, убийственной для комарья завесой. — Самое страшное, когда злой нойда по своей воле забирается в камень, то бишь превращается в сейд. Жизнь в округе становится невыносимой — ураганы от одного края неба до другого, пурга всю зиму напролет, летом непрекращающиеся ливни. В охоте нет удачи, олени мрут, не ловится рыба, бабы не рожают. Единственное средство — найти другого, более сильной нойду, чтобы закопал тот камень поглубже в землю. Поближе к царству Рото-Абимо, властителя саамского ада. Рассказывают, что жил когда-то ужасно лютый нойда Риз и было у него злых духов помощников сэйвов-куэлле словно звезд в небе. Очень сильный был нойда, наверное самый сильный во всей Лапландии. И вот однажды у реки он откарнал кусок берега, сел на него и словно на плоту отправился в плавание, естественно против течения. Плыл себе плыл и вдруг видит, как на берегу из огромного, размером в дом камня появляется сам властитель ада Рото-Абимо. Махнул когтистой лапой, так что буря поднялась, и проревел, будто громом ударило: «Иди ко мне, нойда Риз. Пришло твое время».

С таким не поспоришь — нойда причалил беззвучно, низко поклонился и следом за владыкой вошел в камень. И все, никакого житья в округе не стало. То мор, то засуха, то проливные дожди. На тысячи полетов стрелы место это обезлюдело, заболотило, превратилось в пустошь. Дьявольским стало, гибельным, проклятым. Много лет никто не селился там. Пока не нашелся нойда из рода Огненного Пса, не расколол чертов камень на тысячи кусков и не заложил их в основание своего дома. Вот так-то, ребята. А вообще, чтоб вы знали, страшнее всего манда с зубами.

— Верно, Куприяныч, неподмытая и горизонтального разреза, — пошутил Тим, но как-то машинально и совсем невесело. Он со скрипом соображал, где ему пришлось встречаться с именем шамана Риза, и был изрядно похож на Чапаева из одноименного фильма: «Риз лапландский? Кто такой? Почему не помню?»

Хорст (1978)

Каир был точь-в-точь таким же, каким его помнил Хорст — городом контрастов. С нарядной суетой площади Тахрир и подозрительными кривыми улочками района Булак, с современными небоскребами и шпилями минаретов тысячи и одной ночи, с приторной блевотиной «Кока-колы» и изысканным вкусов бриуатов — треугольных аппетитных пирожков с мясом, курятиной и рыбой. Со школой при Каирском музее, где два тысячелетних саркофага служат в качетсве скамеек, с величественной цитаделью, построенной Салладином из блоков, обрушившихся с пирамид, с великолепными, переливающимися всеми цветами радуги песками Ливийской пустыни. Воздух был полон запахов мускуса, традиционного арабского кофе с кардамоном, нагретого солнцем асфальта, жареной зелени — таамии, мяса, а главным образом — неуловимых ветров истории. Африка, экзотика, отрада любопытствующих путшественников.

Только Воронцова, Хорст, Ганс и полудюжина громил прибыли сюда не по сторонам глазеть, а заниматься высокой наукой. По крайней мере так следовало из сопроводительных документов, выданных Гарвардским университетом: профессор Тимоти Лири со своей женой секретарем-ассистенткой Линдой, а также ученик его бакалавр Фритьов Олафсон с лаборантами Лассе, Ноэлем, Свартфлеккеном, Пером, Бьеландом и Бьерком были командированы на берега Нила предаваться серпентологии. И судя по тому, что разместились они в Найл Хилтоне, — с очень и очень приличными командировочными. К слову сказать, экспедиция и впрямь готовилась основательно и не только в финансовом плане — все было продумано скрупулезно, тщательно, вплоть до малозначимых деталей. Хорст завел очки, галстук и голливудскую улыбку, Воронцова начала носить колготки, Ганс велел своим отрастить академические бороды, а сам все покуривал глиняную трубочку и истово поругивался по-норвежски. Вобщем когда ученые по прибытии пожаловали на ужин, шум в ресторане затих, танец живота застопорился, а местная секьюрити схватилась за кинжалы. Дикари-с, настоящих серпентологов не видели. Привыкли к своим грязным заклинателям дантистам, вырывающим у бедных кобр ядовитые клыки.

Да уж, кого-кого, а дрессировщиков змей в Каире хватало — благо было, кого дурачить. Словно зачарованные, раскрывая рты, смотрели любопытствующие туристы на беззубых кобр, на ошейниковых аспидов с выдоенными железами, на исключительно опасных, харкающих ядом рингхальсов с зашитыми пастями. Вскрикивали хором, когда рептилия кусала заклинателя, не дыша, следили за процессом исцеления и громко восхищались стойкостью к отраве, с легкостью убивающей слона. Да, спектакль был еще тот, дело по «дрессировке» змей в Каире процветало. На бульварах, улицах, терассах ресторанов объявлялись бойкие молодые люди и с улыбочками предлагали посмотреть, как они живьем будут заглатывать кобр. «Настоящих? Кобр? — Да, добрый господин, настоящих. С зубами и хвостом. Не пожалеете, увлекательнейшее зрелище».

От зрелища этого крепких заграничных мужчин начинало тошнить, а чопорные заграничные женщины снопами падали в обморок. А бойкие молодые люди извергали заглоченных кобр, хватали их за горло, заствляя открывать бездонные отвратительные пасти, и смачно, не слюной, а наркотиком, плевали в них. Бедные змеи каменели, впадали в ступор и превращались в жезлы, живописанные еще в библии. Крепких заграничных мужчин тошнило по-новой, а чопорные заграничные женщины опять лишались чувств.

Были, правда, на берегах Нила и подлинные мастера, люди мужественные и бесстрашные, продолжающие традиции предков. Эти небось у своих кобр зубы не рвали и не резали складки в пасти, чтобы новые не росли. Одним из таких гениев дрессуры был рыжий Шейх Мусса, действительно рыжий, наполовину лысый, вечно улыбающийся араб. Его дед, отец и старшие братья были тоже заклинателями, и все погибли от змеиных зубов. Печальную их судьбу разделил и младший сын шейха, бесшабашный Ахмад. Так что в жизни у Муссы не осталось ничего кроме единственного наследника Али, шипящих ядовитых тварей и смертельной, филигранно выверенной игры с ними. Смерть он презирал, и может быть поэтому мастерство его и было непревзойденным. Не прибегая к дудочке-сумаре, одними заклинаниями, он выманивал диких змей из нор и особым пением подзывал их к себе. Если кобра пыталась напасть, он своей раздвоенной на конце палкой аккуратно отбрасывал ее, и когда она, раздувая капюшон, поднималась, медленно, не прекращая пения, бесстрашно приближался к ней. Шаг, еще один, еще, еще. К стремительно грациозной, затейливо раскрашенной смерти. Наконец, приговаривая что-то, он клал на землю руку, и змея, будто кланяясь, опускала голову человеку на ладонь. Иногда Мусса заключал дикую, только что пойманную кобру в круг, очерченный с заклинаниями на песке палкой, злобная, смертельно оскорбленная тварь делала боевую стойку, страшно шипела, разевая пасть, но была не в силах пересечь тонкую, едва различимую границу. Чтобы ей было не скучно, Шейх подсаживал в круг еще одну кобру, еще, еще. И так до полудюжины. Слов нет, он был великим заклинателем, выдающимся хауи.

А познакомился с ним Хорст случайно, на Змеином рынке во время выступления. Подошел поближе, поцокал языком, подержал в руках огромную, но не опасную змею, отвалил богатый, прямо-таки царский бакшиш. В знак профессионального восхищения. Однако рыжий Шейх Мусса знал себе цену и пошел на контакт лишь после того, как Хорст помог достать ему королевскую кобру — огромную, четырехметровую гадину привезли в специальной клетке аж из Бирмы. С тех пор они стали друзьями, и каждый с щедростью делился тем, что у него было: Хорст — распроклятым металлом, а Шейх — опытом, знаниями и чисто арабским радушием. Жил он, несмотря на известность, в скромном глинобитном доме на самом берегу Нила и больше всего на свете любил принимать гостей.

Каждую пятницу профессор Тимоти и супруга его Линда были званы на кускус из хорошей телятины, ароматный кофе со свежевыпеченной сдобой, на трубочку-другую гашиша и дружескую, уходящую далеко за полночь беседу. Разговаривали о ценах, о делах, о боге, об Асуанской плотине, о женщинах, об арабской автономии и еврейской экспансии, о политике Советов и конечно же о змеях. Старшая жена Муссы Лейла молча прислуживала за столом, его сын Али развлекал гостей карточными фокусами, с Нила тянуло свежестью, запахом воды, тихо квакали породистые, с суповую миску, лягушки. Текла неторопливая серечная беседа — размеренно и плавно, как великая река. Хорст ни о чем не спрашивал и не форсировал событий — отлично понимал, что Шейх болтает с легкостью лишь о пустяках, держа в серьезных вопросах язык за зубами. Как там говаривает Валерия-то на ночь? Поспешишь — меня насмешишь? Вот-вот, а со старым заклинателем будет совсем не до смеха. Главное — не спугнуть его. С человеком, который чувствует запах кобры, прячущейся в норе, ухо нужно держать востро. Вернее, язык…

И вот настала очередная пятница. Вечер был тепл и тих, в воздухе роились светлячки, быстро убывающие воды Нила сулили хороший урожай. Все в природе дышало гармонией и спокойствием. Только дома у Муссы яростно сверкали молнии, оглушительно гремел гром и пахло порохом — по недосмотру Али королевская, презентованная Хорстом гадина без зазрения совести сожрала Голду Меер, любимую, самую способную кобру Шейха. И кто теперь, спрашивается, будет делать «мертвую петлю», «поцелуй Клеопатры» и изображать жезл Моисея? Эта что ли четырехметровая бездельница, которая только-то и может, что шипеть, раздувать свой капюшон и глотать своих собратьев по искусству. Дождется, будет без зубов.

Однако как только гости прибыли, Шейх сразу подобрел, заулыбался, прижимая руки к груди, начал кланяться и как ребенок обрадовался подарку.

— О, спасибо, уважаемый, очень кстати. А то кое-кто вместо того, чтобы поднимать голову, поднимает хвост.

Хорст привез ему семейку мангуст, на редкость симпатичных и располагающих с виду. Пушистого полосатенького самца и хорошенькую длиннохвостую самочку. Зверьки, делая стойку, нюхали воздух, водили носами и предвкушающе пофыркивали — как видно, учуяли кобр. На их усатых хорошеньких мордах было написано счастье…

И потянулся привычный уже вечер пятницы — с кускусом, кофе, карточными фокусами, глубокомысленной беседой и молчаливой Лейлой в чадре. Когда дошли до давамеску — дурманящего как кальян печенья из гашиша, Мусса вдруг загрустил, нахмурил брови и пальцем погрозил Али.

— Ты, ты, ты, сын греха. Зубб-эль-хамир, никуммака, твою мать…

Потом рыгнул, понюхал бороду и начал посвящать гостей в несчастье, случившееся с Голдой Меер. При этом он сморкался, пускал слезу и жутко костерил змеиное племя, не забывая впрочем и человеческое.

— Скольские тупые бездушные твари, только-то и умеют, что жрать друг друга… Словно люди… Ты думаешь, змею можно приручить? Зубб-эль-хамир! Ей неведомы благодарность, беспокойство, чувство привязанности. Она делает только то, что ей интересно, или уступает силе. Ее нам не понять. Ее и кошку. Недаром Змеевод коворит, что они не отсюда и…

Внезапно он замолк, как бы приходя в себя, тряхнул своей рыжей головой и, резко уклоняясь от темы, сурово воззрился на Али:

— Ну что ты сидишь, как скоробей в навозе. Развлекай гостей дорогих, покажи им свой номер.

— Да, отец, — понурившись, Али поднялся, не сразу погасил в глазах отточенный блеск ненависти, — как скажешь. Пальцы его нехотя расстегивали грубую домотканную рубаху.

— А кто такой Змеевод? — с фальшивым равнодушием осведомился Хорст, многозначительно взглянул на Воронцову и сразу сделал вид, что больше всего на свете его интересует кофе. — Никак тоже хауи?

Внутренне он весь напрягся и напоминал борзую, почуявшую дичь.

— А кто у нас здесь не хауи? — невесело отшутился Шейх, вытащил длинный нож, резко рассек им воздух, грозно воззрился на Али. — Ну, долго тебя ждать, сын греха?

— Я готов, отец, — тот скинул рубаху на скамейку и, по пояс голый, смуглый и худой, змеей обвил изнутри огромную пузатую корзину. Пятки его соедились с затылком, глаза закрылись, тело одеревенело, дыхание замедлилось — смертельный номер начался. Правда продолжался он недолго: Шейх сунул нож в частое плетение прутьев, как раз напротив солнечного сплетелния сына, дважды повернул, крякнул, вытащил обратно и сделал зверское лицо. Али, вскрикнув что-то, вылез из корзины, сделал фляк, потом переднее сальто и принялся усиленно кланяться. На смуглом животе его отчетливо выделалая узкая багровая полоса.

— Браво, браво, брависсимо! — громко одобрили гости, веско поддержали свой восторг зелеными бумажками, и дальше вечер потянулся как обычно — размеренно, глубокомысленно, под кваканье лягушек. Нечто необычное случилось позже, когда Али провожал дорогих гостей до машины.

— Если доброму господину интересно, Али расскажет ему о Змееводе, — шепотом сказал он, судорожно глотнул и тронул просяще Хорст за рукав. — Пусть только добрый господин увезет Али отсюда. Куда угодно…

Андрон (1980)

Рожала Анджела в большом родильном доме на Малой Балканской улице. Весьма и весьма непросто. Благодаря халатности врачей вся порвалась, измучилась, но все же произвела на свет здоровенькую пацанку весом в три с половиной кэгэ. Вареньку. Уж такую хорошенькую, такую пригожую, писаную красавицу. Всю в ненаглядную дочку Анджелочку.

— Ну теперь мы с приплодом, — кричал в восторге Иван Ильич, плюнув на работу, неделю пил горькую и подарил Анджеле бриллиантовые серьги. — Костины завсегда были крепки в кости.

Только Андрон себя счастливым отцом не чувствовал, некогда было, работал каждодневно как проклятый. Вовсю уже поспела земляника, и садоводы поперли валом. С утра до вечера — очереди за весами, дефицитные дюралевые лотки, мятые в красных липких пятнах квитанции. Правый карман с кассой, левый с наваром, вонь, мухи, раскаленный асфальт, ментовский беспредел, проверяющие из госторгинспекции, управления торговли и объединения рынков. Каждый норовит застать врасплох, поставить раком, ошеломить напором, дабы поиметь свою долю малую от общака рыночного изобилия. Здесь как в джунглях, будешь щелкать клювом, сожрут.

Чуть живой после этого бедлама возвращался Андрон в семью, но и там ему не было покоя — Анджела, оправляясь от ран, сетовала на судьбу, Иван Ильич, если был на базе, звенел посудой, новорожденная, как и полагается, громко и жизнеутверждающе орала, теща Катерина Павловна, на которой лежало хозяйство, сетовала в голос, за что ей это все. В одиночестве Андрон ужинал на кухне, долго мок под струями душа и, несколько приободряясь, шел на ложе к молодой жене, под сахарный бочок. Только какой там к черту сахарный бочок — железное табу, сплошные швы, перманентный целобат. С полгода наверное уже.

Так что счастливым супругом Андрон себя не чувствовал и все чаще стал ночевать в родительском доме, благо из-за холеры в Одессе детсад в это лето не поехал на дачу, и Вера Ардальоновна сидела безвылазно в четырех стенах. Естественно разговаривая исключительно с Арнульфом. Вот весело-то. Тим же отвалил на южный берег северного моря и обещался быть не ранее конца лета. Господи, когда же оно закончится. Когда отойдет эта чертова клубника. А то денег куча, а счастья… Тошно было у Тима на душе, муторно — и скучно, и грустно, и некому руку пожать. И не только руку…

Однако не угадать, где найдешь, где потеряешь, жизнь, она, как известно, похожа на тельняшку. В пятницу, уже под занавес, Андрон, взопревший и мрачный, собирал торговый инвентарь. Вернее, с боем выдирал его у торгующих из лап… Все, все, тетки, алес. Надоели вы мне хуже горькой редьки, домой хочу. Всех денег не заработаешь, всех баб не переимеешь.

— Суки драные, опять лотки не помыли, — Андрон с лязгом отомкнул замок, настежь распахнул дверь будки и принялся расшвыривать по полкам добычу, как вдруг услышал голос снаружи, вроде бы знакомый:

— Андрей! Андрей! Можно вас?

— Нас уже не можно! А вас? — Андрон поставил на пол стопкой лотки, бросил в верхний россыпью гири-стограммовки и, высунувшись в дверь, вдруг резко сменил тон: — Оксана… э… Дмитриевна? Привет, перивет.

Ему дружелюбно улыбалась заведующая рыночной гостиницей, фигуристая, стриженная под мальчика блондинка лет двадцати пяти. Поговаривали, что с ней жил прежний замдиректора…

— Андрей, обращаюсь к вам как к специалисту, — сказала белозубо она и поправила на загорелом плече сумочку из крокодиловой кожи. — Мне нужен букет, очень качественный. Розы, девять штук и непременно алые.

Бриллиантовые семафоры в ее ушах при этом качнулись, и солнце заиграло в них мириадами ярких брызг.

— Что за вопрос, Оксана Дмитриевна? Сделаем, — Андрон покладисто кивнул, оскалился и понимающе заверил: — Айн момент.

Прошелся по рядам, набрал — не краснодарского шиповника — свежайшей прибалтийской «Сони», добавил гипсофилы, завернул и чуть ли не бегом вернулся к завгостиницей.

— Прошу. Только прежде чем дарить, не забудьте снять целлофан. Чтоб не случилось моветону.

Вот так, пусть знает, что и мы не лыком шиты.

— Замечательные розы, высший класс, — проигнорировав ремарку, Оксана Дмитриевна улыбнулась, бережно взяла букет и потянулась к крокодиловой своей сумке. — И сколько?

Браслетка на ее руке была тоже бриллиантовая и переливалась на солнце ничуть не хуже серег.

— Ну что вы, коллега, нисколько, — ухмыльнулся Андрон и непроизвольно, очень по-мужски глянул на заведующую. — Гусары денег не берут.

Ох уж эти барские замашки, тоже мне, дочь миллионера. Вот содрать бы все эти брюлики да и поставить бы…

— Вот как? — весело удивилась Оксана Дмитриевна и с интересом, словно только что заметила, прищурилась на Андрона. — А ведь верно, похож, похож, только без усов. Слушайте, Андрей, а не заглянуть ли вам ко мне на рюмочку кофе? Без церемоний, знаете ли, по-соседски, ну скажем, завтра, часикам к восьми. Живу я совсем рядом, за Ручьем. Если смотреть отсюда, по правой стороне первый дом по Гражданскому, квартира двадцать семь. Так что давайте на завтра, к восьми. По-соседски. Тем более, что муж у меня в дальнем плавании…

Даже слова не дала сказать Андрону, словно все уже было заранее решено. Улыбнулась, помахала букетом и исчезла. А хороши у нее ноги — стройные, с изящными икрами, породистые, как у чистокровной кобылицы. Ужасно завлекательные… Особенно, когда жена не дает…

День следующий был субботний, выходной, только для Андрона выходных пока что не намечалось — Иван Ильич все никак не мог выбраться из запойного штопора. А может не очень-то и хотел. По праздникам, когда можно насшибать немеряно, о водке и не думает, как лось носится по рынку, клацкает вставными челюстями как волк. А так — вкалывай, зятек, набирайся опыта, тащи семью. Молодым везде у нас дорога.

«Чертова жара», — обливаясь потом, нарезал Андрон круги по пятаку — бдил, заполнял квитанции, следил за чистотой, гаркал на цыганок, чтоб не забывали, кто здесь главный, а сам все думал о шикарной завгостиницей. Красивая баба, и вроде не дура, с головой. Ладно, недолго ждать осталось, посмотрим…

А жизнь вокруг кипела. На углу ветеран мелкой розницы Васька торговал бананами из ларька и конечно же, гад, работал «на педали», обвешивал почем зря. Девки из кафе, замочив еще с вечера в чану сардельки, бойко, под очередь, пихали их с ресторанной наценкой. Приехал на красных жигулях матерый человечище прыщавый дядя Миша. Оставив из конспирации машину за углом, принес мешок с гвоздикой, оглянулся и дал знать брылатой Марфе — все как уговаривались, чавелла, деньги против стульев. Дядя Миша работал в крематории, заведовал процессом кантования гробов в топку. Так что цыганская братия без цветка революции не сидела. А вот Варька у него гвоздику не брала, отоваривалась у ментов с Пискаревского кладбища. Собственно как отоваривалась — ночью отстегивала червонец-другой, чтобы отвалили в сторону, да и навещала Маму-родину и надгробия павшим героям. Полежите и без цветов, бог, он велел делиться.

Неистовала рыночная стихия — шум, гам, суета, тонкое благоуханье роз, вонь невывезенных баков, всезглушающий шелест денег, денег, денег. Однако, слава богу, всему приходит конец. Ровно в семь Андрон стал собираться — выдрал инвентарь, проинструктировал уборщика, вымыл под краном торс по пояс, а ноги по щиколотку. Гусар он, блин, или нет. С грохотом задраил будку, получил с цыганок бакшиш и подгоняемый гормонами отправился на рандеву. Аккурат в означенное время он уже звонил в квартиру двадцать семь, что в большом девятиэтажном доме на углу Гражданского и Луначарского. С шоколадно-вафельным тортом «Невский», бутылкой советского шампанского и улыбкой состоявшегося Казановы.

— А, это вы, Андрей? — дверь без церемоний открыла Оксана Дмитриевна, с улыбкой подала ухоженную, с шелковистой кожей руку. — Привет. И не пора ли нам перейти на «ты»? Зови меня просто Ксюшей.

Она была босиком, в легкомысленной маечке и жутко сексуальных, из обрезанных джинсов шортах. Выглядела сногсшибательно. В прихожей тоже было здорово — в огромном, во всю стену зеркале отражались вешалка, рога и что-то модернистое в ажурной рамке. Мореные под дуб панели сразу создавали ощущение респектабельности и комфорта — не прихожая, приемная генсека. В кухне тоже было ничего — не наша мебель, холодильник под потолок, мудреная, похожая на машину времени, кофеварка. Однако несмотря на вычурную обстановку держала себя Ксюша с завораживающей простотой.

— Ну что, разговорами сыт не будешь? — ловко накрошила всего, словно для салата, залила квасом, добавила сметаны. — Окрошка, сэр.

Не забыла и обещанные рюмочки для чая, посмотрела их на свет, достала из холодильника початую бутылку.

— Виски ред лейбл, сработано ин не наша.

В каждом ее движении сквозили уверенность, неспешность и спокойная естественность человека без комплексов. Ничем не обремененного и живущего без проблем. В полном согласии со своей натурой.

— Да, сработано на совесть, — Андрон, не церемонясь, выпил, одобрительно кивнул и принялся хлебать окрошку, к слову сказать, весьма и весьма недурственную. — Очень вкусно.

— Я рада, что тебе нравится, — Ксюша усмехнулась, выдержала паузу и спросила прямо-таки с материнским участием: — Котлеты разогревать?

Это натуральные-то свиные, с корочкой и косточкой? Разогревать, разогревать и немедленно! Лесного санитара не видали?

Хорошо было с Ксюшей, вкусно, нестеснительно и просто. Не нужно было думать, что сказать, как себя вести, изображать хорошие манеры и возвышенную работу мысли. Можно было быть естественным, не кривить душой и не вписываться в установленные рамки. Быть самим собой. Давно уже Андрон не чувствовал себя так славно.

Допили виски с красным лейблом, потом открыли с черным, хлопнули бутылочку шампусика и естественно по летнему-то времени набрались. Весьма. А набравшись, само собой разговорились — о том, о сем, и конечно же по душам. А потом как-то само собой получилось, что закружились у них хмельные головушки, и пришли они в себя только глубокой ночью. На необъятном водяном матрасе, упругом и в то же время мягком, позволяющем отлично поддерживать нужный ритм.

— Нет, ты не рядовой гусар, — блаженно потянувшись, Ксюша чмокнула Андрона в шею, и воркующая нежность послышалась в ее голосе, — ты генералисимус. Фельдмаршал.

В этот миг на улице истошно скрипнула, завизжало, и раздался звук, будто кувалдометром припечатали жестняную банку. И наступила тишина.

— А, еще один, — Ксюша перекрестилась, трудно поднялась и, пошатываясь, подошла к окну. — Ну конечно же, выноси готовенького. Хоть бы фонарь бы повесили, сволочи, а то один за другим бьются. Бум, бах, трах.

Вот то-то и оно, что трах… Ксюша со спины была так соблазнительна и прекрасна, что Андрон не удержался, встал, обнял ее, прижался губами к розовому ушку и…

Разомкнули они объятья все на том же матрасе уже под утро.

— Господи, хорошо-то как, что я выходная, — Ксюша без сил перевернулась на живот, поцеловала Андрона и коротко, как-то буднично спросила: — Сегодня придешь?

— Приду, — истово как на духу ответствовал Андрон, поднялся, сходил в ванную, налил себе чаю покрепче и с раскалывающейся головой отправился на службу — проклятье тебе, зеленый змей. Начал, гад, с яблока, а кончил виски и джином…

Утро было как в гадючнике — теплое и сырое. «Ну, быть грозе», — выбравшись из подъезда, Андрон двором прошелся вдоль дома, вывернул на Гражданский и вдруг притормозил, сразу вспомнив верину ремарку «бум, бах, трах». Багровая, помнившая еще, как видно, победу над целиной «Победа» врезалась в постамент указателя «Наша цель — коммунизм» на углу Луначарского и Гражданского. Указатель был железнобетонным, установленным на века, и «Победу» победил без труда. Курс на коммунизм не поменялся ни на йоту.

Хорст (1978)

— А, это ты? Заходи, заходи, — Хорст гостеприимно поманил Али внутрь номера и указал ему на глубокое, добротной кожи кресло. — Садись, не стесняйся. Что, на улице жара?

Здесь, в пятизвездочных аппартаментах было как всегда освежающе прохладно — кондиционеры работыли на славу.

— Жарко, добрый господин, очень жарко, — Али почтительно кивнул, с вежливостью улыбнулся и медленно опустился на самый край кресла. — Змейки бодры как никогда, скорпионы исходят ядом…

Агатовые глаза его лихорадочно бегали, пухлые губы пересохли, грязные руки дрожали — вот это да, вот как живут белые люди! С винтом от аэроплана под потолком!

— Да, значит, урожай будет знатный, — Хорст на мгновение почувствовал себя Епифаном Дзюбой, сразу вспомнил Марию, вздохнул. — М-да. — Крякнул, резко позвонил, барственно скомандовал запыхавшемуся коридорному: — Мороженое, сифон, малинового сока. — Кивнул на мгновенно появившийся поднос, подмигнул Али: — Угощайся, будь как дома.

— Спасибо, добрый господин, — тот осторожно, словно кобру, устроил в пальцах ложку, ткнул ею в шарик крем-брюле, опасливо пригубил содовой — ух ты, холодная, а кипит! А сифон шипит как рассерженная кобра, но не кусается совсем. Правда, плюется как верблюд… Эх, живут же белые люди!

— Что, нравится? — Хорст благожелательно глянул, как Али орудует ложкой, закурил десятидолларовую сигару, шумно выпыхнул ароматный, пахнущий Гаваной дым. — А домашние-то хлеба чем тебе не по нраву?

Участливо так спросил, сердечно, изображая всем видом понимание, сострадание и доброжелательность. Глянуть на него — не заезжий янки, отец родной, папа.

— Не хочу всю жизнь в грязи. Не хочу со змеями, — вздохнув, Али воткнул ложку в недоеденное мороженое, отпихнул едва ополовиненную креманку, и в голосе его, тихом и прерывистом, послышался страх. — Не хочу, как мой старший брат Ахмат. Жить хочу. Без Змеевода. Без «Рифаи».

— А что тебе известно о «Рифаи», мальчик? — вкрадчиво, но очень твердо осведомился Хорст и положил свою ладонь гостю на плечо. — Расскажи мне.

Глаза его горели от возбуждения — подумать только, напасть на след «Рифаи», этой таинственной, существовавшей еще во времена крестоносцев секты! Такой же легендарной и смертоносной, как и орден хашишинов, основанный «старцем с гор» Хасаном ибн ас-Саббахом. Зарождение же «Рифаи» связывают с именем Абдула Абд ал-Расуда, знатока змеиных ядов, долгое время учившегося у северных африканских негров псиллов и кстати дальнего родственника того самого Хасана ибн ас-Саббаха. Только если хашишины убивали ядом и кинжалом, то люди из «Рифаи» — исключительно ядом. Змеиным. И по сию пору. Оставшиеся в живых свидетели рассказывают, что главное занятие в секте «Рифаи» это превращение ползучих гадов в невидимое орудие убийство. Все окружено страшной тайной, но кое-кому удалось узнать, что, услышав шум падающего метеорита, посвященные члены секты не мешкая подбирают его. Это самый аэролит кладут рядом с каким-то другим неизвестным науке камнем, который по-видимому испытывает губительную силу первого. Затем они оба размельчаются в порошок, приобретающий запах, неощутимый для человека, но привлекающий змей, который приползают со всех сторон и лежат, словно очарованные вокруг приманки. Члены секты хватают их при помощи маленьких деревянных вил, сажают в горшки из обожженой глины и держат там для своих гибельных надобностей. Очень хорошо работают: орден хашишинов уж давно поминай как звали, а вот «Рифаи» жива-живехонька до сих пор…

— Это страшная тайна, добрый господин, за нее убивают, — Али вжал голову в плечи, сгорбился и перешел на свистящий шепот. — Но вам расскажу…

И рассказал — несколько сбивчиво, но вполне внятно. Странные вещи творились на берегах древнего Нила. Оказывается, все здешние хауи должны были вступать в некое секретное общество, во главе коего стоял загадочный Змеевод, и соответственно выплачивать солидные членские взносы. За что им делалась особая, очень действенная прививка от яда и продавался, правда, очень дорого, таинственный «змеиный» камень — не крашеная пемза, а настоящий, с гарантией нейтрализующий укус любой рептилии. Вот так, плати, держи язык за зубами и мордуй себе в хвост и в гриву безответных змей. Все же отказники, бунтари, дилетанты и любители правды кончают крайне плохо и со стопроцентной вероятностью — навеки замерев с двумя маленькими ранками на теле. Иногда впрочем в таком виде находили и волепослушных членов «Рифаи» — как видно они чем-то не угодили Змееводу, и тот прислал к ним Мурру. А от ее укуса не спасает ни прививка, ни «змеиный камень». Вот такие дела, прямо не священная земля фараонов, а гадючник какой-то. Что же касаемо личности самого Змеевода, то говорят, будто он не человек, а вселившаяся в человеческое тело душа гигантской Матери кобры, королевы и повелительницы всех змей. Свирепой, безжалостной и ужасной. Вобщем Али категорически не желает иметь с ней никаких дел. Готов продаться в рабство, служить собакой, только бы убраться отсюда. Очень надоело выламываться в корзине.

— Ладно, ладно, не горюй, чего-нибудь придумаем, — Хорст бодро подмигнул, вытащил бумажку с ликом Джонсона, с хрустом протянул. — На, иди поешь все же мороженого…

— Занятная история, — сказала Воронцова задумчиво, когда Али ушел, сбросила халат и стала надевать тонкое, почти что не существующее белье. — Мальчонка случаем не покуривает ли гашиш? Такого туману напустил, такого наплел… Просто сказки тысячи и одной ночи…

Время, казалось, не имело к ней ни малейшего касательства — тело у Воронцовой было как у двадцатилетней, стройное, лакомое, с шелковистой, бронзово-загорелой кожей. Модно подстриженная, одетая с тонким вкусом, она неизменно притягивала платоядные мужские взгляды — ай да американка, ну и ну! Повезло же этому профессору Лири! Впрочем, неизвестно еще, кому повезло больше. Хорст являл собой совершенный образчик, этакий эталон мужской красоты — мощный, высокий, широкоплечий, неторопливый в речах и стремительный в деле. Таким наверное видел Ницше в своих мечтах белокурую бестию — викинга с внешностью блондинистого еврея Бернеса.

— Ну, май дарлинг, не скажи, — Хорст с удовольствием взглянул на ее упругие бедра и прочертил сигарой в воздухе замысловатую кривую. — Парень знает о «Рифаи», а это не просто так. Опять-таки, отец его проговорился о близком знакомстве с каким-то там загадочном Змееводом. Нет, думаю, мы на верном пути. Да и сами мифы древнего Египта намекают на это. Два ока божьих — око Ра и око Хора, — их прямая связь со змеиным племенем… В общем сегодня же вечером поедем к Шейху — довольно онанировать, пора поставить все точки над «i». Кстати, дорогая, по-моему ты поспешила с бельем…

И затушив сигару, сладострастно улыбаясь, он заключил Валерию в объятья. Новый день начался как всегда, в любви и гармонии.

А вечером поехали к Мусе. Заклинатель ужинал — по-простому, без кускусов, в кругу семьи. Рис, хлеб — эйш, финики, фуль — вареные бобы, молоко, давамеску, мед. Весело кружились мотыльки, квакали заливисто лягушки, младшая супруга Фатима молча прислуживала за столом.

— О аллах! О, какие люди! — воззрадовался как ребенок Шейх, с почестями усадил гостей, кланяясь, положил им лучшие куски. — Бисми-лла, бисми-лла! Бисми-лла!

Потом стер улыбку с загорелого лица, сдвинул сурово брови и брюзгливо повернулся к Али:

— Ну что сидишь, словно скарабей в навозе! Давай, развлекай дорогих гостей, покажи им свой номер!

Вот сын греха. Мало того, что угробил Голду Меер, ленится работать и не уважает старших, так еще завел себе галстук, ярко оранжевый, с вышитой коброй. Где только деньги взял, безмозглая его голова, настоящих змей ему, видите ли, не хватает…

Да уж, чего-чего, а этого добра на берегах Нила хватало. В конце ужина Шейх развел в молоке мед, покрошил лепешку и, поставив чашку на край стола, хлопнул троекратно в ладоши.

— Кабир! Кабир! Кабир!

Послышалось вялое шуршание, и на его зов пожаловал ошейниковый аспид — старый, чуть живой, с вырванными клыками. С трудом сделав стойку, без вкуса поел, жалуясь, тихо прошипел что-то и медленно, зигзагами отправился к себе, в маленькую тесную конурку под крыльцом. Еле уполз — сразу видно, не жилец.

— Самая умная порода, — с нежностью заметил Шейх и принялся рассказывать о том, что раньше в Египте фараонов все мало-мальски уважающие себя люди держали в домах дрессированных ошейниковых аспидов. И вот однажды один аспид, живший в доме очень уважаемого богатого египтянина родил детеныша, и тот по молодости умертвил ребенка этого самого богатого, очень уважаемого египтянина. И когда отец-аспид узнал об этом, он горестно зашипел, сделал стойку и словно сорную траву вырвал с поля жизни своего дурного, непутевого детеныша. А затем заплакал и навсегда покинул дом этого богатого, очень уважаемого египтянина. Что с ним стало потом, не знает никто. Не с богатым уважаемым египтянином — с ошейниковым аспидом.

— Да, интересная история, — в свою очередь заметил Хорст и тактично промолчал, что нечто подобное уже читал у Плиния. — И весьма поучительная. Сей ошейниковый аспид напоминает мне резкоположительного персонажа русского писателя Гоголя. Тот тоже убил своего сына, правда, из ружья. Нет, не русский писатель Гоголь, его резко положительный персонаж Тарас Бульба.

Так они поговорили о проблемах отцов и детей. Потом Шейх велел Али закрыть дверь и окна, поставил чашку со змеиными объедками на пол и выпустил из клетки обрадовавшихся мангуст.

— Спасибо тебе, добрый господин, добрые ихневмоны очень злые. Вчерашней ночью в подвале загрызли всех крыс, сегодня на спор — двух кобр и рогатую гадюку. Хороши.

В красках живописал Шейх стати мангуст, с нежностью наблюдал, как они прикладываются к молоку, а сам нет-нет, да и посматривал вопросительно на гостя — чего мол приперся, добрый господин, на ночь глядя? Спрашивать же в открытую без обиняков было нельзя — нарушишь предписанный пророком закон гостеприимства. И Хорст не торопился заговаривать о цели визита, болтал о пустяках, восторгался мангустами — брать сразу быка за рога было просто неприлично, можно на всю жизнь до глубины души обидеть хозяина. Так они и сидели, долго, в компании Али, Воронцовой и ихневмонов под кваканье лягушек. Наконец Хорст кашлянул, глянул на Муссу и сделал непроницаемое лицо:

— А я ведь к тебе по делу, уважаемый. Предназначенному только для твоих ушей.

— А я уже повесил их на гвоздь внимания, — Шейх, сразу встрепенувшись, жестом удалил Али, шикнул на мангуст, покосился на Воронцову. — Итак, что же привело тебя в мой скромный дом, добрый господин? Знай, ты попал к друзьям. С добрым попутчиком дорога короче.

— Да приведет она нас всех к благополучию и успеху, — закончил поучительную мысль Хорст и выложил на стол запечатанную пачку долларов. — А ты, уважаемый, приведи меня к Змееводу. И моя благодарность будет высока как горы и безгранична как море.

Воронцова подняла бровь, мангусты замерли, Шейх оторопел, впал в ступор, потухшим взглядом воззрился на стодолларовые. На побледневшем, вытянувшемся лице его явственно угадывалась внутренняя борьба.

— Я не понимаю, о ком это ты, добрый господин, — наконец сказал он, судорожно дернул горлом и жалобно скривил пергаментные губы. — Я ведь просто старый больной заклинатель. Кобра меня кусала девять раз, рогатая гадюка восемь. Ноги мои холодны, спина горбата, чресла опустошены. И что-то с памятью моей стало. Тут помню, а тут не помню.

— Вот тебе, уважаемый, еще для освежения памяти, — Хорст почтительно хмыкнул и вытащил еще пачку зелени, также стодолларовой и также запечатанную. — Надеюсь, теперь-то ты покажешь мне дорогу в «Рифаи»? С добрым попутчиком, как известно, она короче.

Что-что, а скупердяем он не был никогда.

— О, добрый господин, — только-то и прошептал Мусса, тяжело вздохнул и сделал пальцами судорожное, непроизвольно загребательное движение. — А, аллах!

Снулые глаза его вспыхнули бешеным огнем, голос задрожал, ноздри расширились — подумать только, такая куча денег! Сколько змей можно купить… Да что там змей — лодку с бензиновым мотором, чтобы катать туристов по Нилу… А всего лучше девственницу с хорошим прикусом, красивую и породистую, словно кобылица. Взнуздать ее покрепче, объездить как следует и скакать, скакать, скакать… Прямо в рай… Насчет порожних чресел это так, для красного словца. Есть еще порох в пороховницах, есть, двенадцатидюймовую пушку зарядить хватит.

— Будь по-твоему, добрый господин, — тихо, как бы через силу, согласился Шейх, ресницами притушил блеск своих глаз и неуловимо быстро, словно египетскую кобру, сграбастал американскую валюту. — Завтра же Змеевод узнает о твоей доброте, да не к ночи будет помянуто имя его.

Последнюю фразу он произнес шепотом, непроизвольно оглянувшись.

— Ах, да, да, уже поздно, — Хорст глянул на часы, потом на Воронцову, встал. — Поехали, дорогая, не будем утомлять хозяина. Спокойной ночи, уважаемый, да приснятся тебе все ангелы и гурии рая. А мне вот будет не заснуть, от нетерпения.

— Спи спокойно, добрый господин, всему свое время, — Шейх низко поклонился, прерывисто вздохнул и осторожно, чтобы не убежали звери, выпустил гостей за порог. — Змеевод скажет свое слово…

В тихом голосе его звучало раздражение — вот ведь богатый чудак, сам лезет черт знает куда, и других толкает в объятия искуса. Как бы эти доллары не вышли боком. А с другой стороны — моторная лодка, красавица девственница… Только катайся… Ладно, аллах не выдаст — баран не съест. Может, Змеевод и разрешит принять неверного в «Рифаи». А может и нет.

В голосах лягушек, что квакали неподалеку, слышался оптимизм, здоровая конкуренция и страстное желание к немедленному размножению. На проблемы морально-этического свойства им было наплевать.

Андрон (1980)

День с виду солнечный и ясный на деле выдался мрачным, тоскливым, искрящимся неприятностями, словно электричеством при грозе. Сперва приперся участковый, майор Щеглов, важно закурил, кашлянул и поведал беду.

— Уборщик твой опять в говно вляпался, теперь у меня в ОПоПе сидит. Двести шестая часть вторая у него на лбу написана. Ну что, будем дело возбуждать?

Густо заволосевшие ноздри его короткого носа с жадности раздувались в предвкушении поживы.

— Дела, Семен Петрович, у прокурора, а нам бог велел делиться, — мрачно пошутил Андрон, сунулся в карман, естественно в левый, и пропасть своему уборщику не дал — во-первый, работу знает, во-вторых орел. Опять видно кому-нибудь в бубен вмазал. Бывает.

Едва майор убрался, пожаловал капитан Царев, да не просто так, а на фуре, груженой под завязку яблоками.

— Здравствуйте, Лапин. Обращаюсь к вам как к проверенному человеку. Нужно помочь подполковнику Хренову из белореченского ОВД продать сельхозпродукцию, законно выращенную на приусадебном участке его отцом дважды оредноносцем геройским инвалидом отечественной войны. У нас по спецсвязи прошла шифротелеграмма. Надо, Лапин, надо.

Из кабины МАЗа между тем вылез широкоплечий гражданин, глянув изподлобья, сунул Андрону руку.

— Здравия желаю. Хренов. Подполковник. Имею правительственные награды.

На его решительном скуласто-мордастом лице было ясно написано — хрен тебе, а не три рубля за каждый проданный ящик. Я это право заслужил в боях. Пришлось втыкать зареченского мента на непыльное место, а потом еще выслушивать упреки совершенно справедливого свойства: слушай, дорогой, ты зачем эту сволочь поставил, а? Чтоб он нам цены сбивал, да? Будем его сегодня резать…

Ох, верно говорят, пришла беда — отворяй закрома. И часа не прошло, как пожаловал проверяющий из управления торговли, тощенький, нагловатый человечек с хитрыми бегающими глазенками. Все чего-то искал, принюхивался, присматривался, тыкался курносым носом в каждую квитанцию, сличал, дурашка, их порядковые номера. Наконец, ни черта собачьего не нарыв, накрапал положительный акт, сухо попрощался и уже пошел себе потихонечку с рынка, как к Андрону вдруг подкралась беда в лице его освобожденного из «обезьянника» уборщика, Аркадия Павловича Зызо.

— Ах ты сука, хабарики бросать! — закричал тот грозно, обуянный гневом, и, не разбирая, что было сил, отвесил проверяющему пендель. — Ты сейчас у меня языком асфальт вылижешь, гад! Эй, Андрей Андреич, что с этим пидорастом делать будем?

А был Аркадий Павлович мужчиной крупным, двухметрового роста, в недалеком еще прошлом чемпионом десятиборцем, так что проверяющий сразу осел на зад, однако же способности к актонаписанию отнюдь не потерял. И чтобы гнусный этот талант не воплотился в пасквиль зловещего свойства, пришлось Андрону раскошеливаться и на проктолога, и на новые трусы, и на моральный ущерб. Если уж не везет, так не везет.

— Андрей Андреич, прости! Отработаю, в ночную смену выйду! — покаялся Аркадий Павлович, посмотрел по сторонам и сделался угрюмым и нехорошим. — А это еще что за харя? Дозволь, Андрей Андреич, как ты уйдешь, ее начистить как следует?

И указал на белореченского мента, бойко, под очередь, толкающего наливные яблочки.

— Не раскатывай губу. Бог даст, его сегодня зарежут, — усмехнулся Андрон и строго, по-командирски, уставился на подчиненного. — Давай вперед, в пахоту. Чтобы все блестело как яйца у кота.

Зызо ему нравился — не курит, не пьет, бегает кроссы по утрам, крестится двухпудовой гирей. А что не прочь кому-нибудь в морду дать, да поимел всех телок в округе, так какой же русский не любит быстрой езды. Ишь как скребет лопатой, словно грейдер, а метлой наяривает так что пыль столбом. Эх, раззудись плечо, размахнись, рука, развернись, душа. Вобщем, орел.

Только зря старался Аркадий Павлович, обливаясь потом и матеря торгующих, все его усилия были признаны тщетными. А случилось так, что в кафе пожаловала проверяющая, санитарный врач Эсфирь Абрамовна, натура вобщем-то не вредная, но крайне впечатлительная, занудная и нервная, человек настроения, и все больше плохого. Увидев пару-тройку крыс, чинно продефилировавших по прилавку, она сперва чуть не упала в обморок, потом пришла в неописуемую ярость и поклялась сие крысиное гнездо закрыть. И натурально задраила кафе на санитарный день.

— Чтобы вот здесь, здесь и здесь лежал таки зоокумарин толстым, толстым слоем. Толщиной в палец. Нет, лучше в два. Завтра я приду и проверю. И заведите-ка себе кота. Чтобы мышковал, мышковал, мышковал.

Показать бы ей того, черного, дрыхнущего на лотке с меренгами.

Закрыв кафе, Эсфирь Абрамовна не успокоилась, а выползла на рынок и под настроение стала приставать к Андрону — это у вас плохо, это у вас нехорошо, и вообще ваш уборщик злостный антисемит, вы только послушайте, как он высказывается насчет евреев. Пришлось незамедлительно грузить врачихе всякую лапшу на уши, а после нагружать сумки и тем, и сем, и этим — Эсфирь Абрамовна была медичкой старинного закала и взяток деньгами не брала. Ну и денек, черт бы его побрал! Однако это было не все, кульминация настала ближе к вечеру, под самый занавес. Пожаловал Иван Ильич, поддатый, но в плепорцию, настроенный весьма решительно, выбрался из жигулей и без всяких там обиняков, предисловий и растеканий воды по древу начал основательный разговор:

— Ты, зятек хренов, вот чего. Или давай живи с Анджелкой нормально, или вообще жить нормально не будешь. Я тебя породил, я тебя и прибью. В бараний рог согну. Перну раз, и тебя на хрен сдует.

Спокойно так говорил, веско, внушительно, на полнейшем, дальше некуда, серьезе, только Андрона это совсем не трогало. Душа его была объята удивлением, потому как Иван Ильич виделся ему каким-то нереальным, расплывчатым, приведением, а слова его доносились мертвыми, ничего не значащими звуками. Словно плеск набежавшей волны, словно писк пролетевшего комара, словно свист миновавшей пули. Они не трогали, потому что жизни в них не было.

Наконец Иван Ильич выдохся, сел в машину и, вдарив по газам так, что затрещал глушитель, под рев мотора дунул по Гражданскому. «Эх, сидел бы ты дома, старче», — с пронизывающей жалостью вдруг подумал Андрон, вздохнул тяжело и позвал Аркадия Павловича.

— Закрывайся без меня. Механик не в силах на вахте стоять. Рука бойца колоть устала.

Переоделся в цивильное, взял у девок из кафешки коньяка и отправился морально разлагаться к своей заведующей гостиницей. Его ждали изысканная беседа, шарлотка, испеченная на сковороде и добросовестные ласки опытной, понимающей толк в любви женщины. Что еще нужно человеку для полного счастья. День, черный и сволочной, заканчивался, похоже, неплохо. Однако Андрон был задумчив, слушал Ксюшу невнимательно и сколько ни глушил, не брало — перед его глазами все стоял Иван Ильич, похожий до жути на призрак. Хорошенькое, блин, кино! Наконец уже на водяном матрасе он позабыл все тревоги дня, сбросил напряжения в судорожных объятьях, но едва стал засыпать, как на улице знакомо заскрипело и ударило железом о бетон. Пудовым кувалдометром по банке из-под килек.

— Господи, опять, — Ксюша приподняла голову с груди Андрона, и в сонном голосе ее послышалось удивление. — Ты куда?

— Туда…

Сумбурно, путаясь в штанах, Андрон оделся кое-как, проигнорировав шнурки, обулся на босу ногу и стремительно, пулей на рикошете, выскочил из квартиры. Вихрем слетел вниз по лестнице, с ходу распахнул дверь подъезда и, окунувшись в ночь, рванул что было сил на место встречи Гражданского и Луначарского. К нелепому, скверно освещенному указателю, указующему путь в светлое будущее. И, не добежав, остановился, страшно закричал от ужаса и непонимания — узнал размазанную по бетону красную треху тестя. Самого же Ивана Ильича узнать было невозможно, голова его превратилась в бесформенную, кажущуюся черной в полумраке массу.

Тим (1980)

В здании аэропорта было душно, пахло соляркой, асфальтом, невкусными, жареным бог знает на чем пирожками. Настроение было подстать обстановке — скверным. Рейс на Ленинград задерживали, рубахи липли к телу и напоминали компресс, разговаривать на жаре не хотелось. Да и вообще… Юрка, хоть и был в радиотехнике даже не ноль — минус с палочкой, сосредоточенно тыкал ножом, сопел, пытаясь реанимировать накрывшуюся «Селгу». Тим же, дабы отвлечься от суеты, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и предавался дреме. Ему приснилась вдруг Вера Ардальоновна, да не одна, напару с Арнульфом. Единорог был какой-то снулый, нечесанный и смурной, видимо, недомогал. На его рогу, словно чеки в магазине, были наколоты карты, огромные, размером с книгу, все без исключения трефовой масти. «Ящур что ли у него начинается», — подумалось во сне Тиму, а Вера Ардальоновна тем временем перекрестилась, что-то прошептала и, снимая карты с единорогового рога, принялась раскладывать пасьянс. Завещующий кафедрой Уткин, бывалый человек Влас Кузьмич, начальник геопартии Зуев, член-корреспондент Ме… Все как один траурной крестовой масти.

— Отец! — вскрикнул во сне Тим, резко протянул руку и выхватил у Варвары Ардальоновны последнюю карту. — Нет, нет!

Карта с хрустом порвалась…

Он проснулся от собственного крика, ничего еще не понимая, уставился на Ефименкова и стряхнул с руки невесть откуда взявшийся клочок засаленной бумаги из-под вокзальных пирожков.

— Что, брат, кошмары, — Юрка понимающе кивнул и начал с отвращением запаковывать внутренности «Селги». — Все по Фрейду, подкорка растормаживается. Освобождает подсознание от негативной информации, от дивных воспоминаний нашего бытия.

Да уж, чего-чего, а негативной информации хватило, хождение по просторам Самиедны закончились плачевно. А все начальник партии партиец Зуев, решительный целеустремленный карьерист, готовый хоть и с ободранной жопой, но на елку влезть. Еще одну Курскую магнитную аномалию ему подавай.

Где-то с неделю тому назад геологи вышли к узкому, похожему на трещину ущелью, на сколонах котрого несмотря на жару лежал не тающий и летом снег. Даже на первый взгляд место это казалось странным, загадочным и пугающим. Облачность над ущельем делилась надвое подобно ласточкиному хвосту, словно натыкалась на невидимую преграду, вокруг стояла мертвая тишина, а самое главное и настораживающее — стрелка компаса будто взбесилась. Где юг, где север, где восток — пропеллером по кругу.

— Дальше нам нельзя, — сразу нахмурился Куприяныч, глянув по сторонам, поклонился и непроизвольно перешел на шепот. — Это ущелье смерти. Тольно нойды могут заходить сюда — поговорить с душами предков, прочитать «знаки заборейские» на священном камне. Вот он, на левом склоне.

В бинокль действительно был виден гигантский, в форме куба камень, потрескавшиеся грани которого были покрыты какими-то знаками. Рядом стояла желто-белая, похожая на свечу колонна. Размерами она была никак не меньше александрийского столпа.

— Что? Знаки заборейские? — пришел в неописуемую ярость Зуев, витиевато выругался по матери и словно полководец простер длань к ущелью. — Да там же геомагнитная аномалия голимая, чует мое сердце! А ну вперед, копать шурфы, бороздочные пробы брать, рыть носом землю! Родине нужен уран!

— Мы туда не пойдем, — сказал Тим, переглянувшись с Ефименковым, и в подтверждение своих слов сбросил с плеч рюкзак. — Хоть убейте.

Почему-то он верил Куприянычу куда как больше чем Зуеву и тревожить духов не захотел.

— Ладно, археологи, я вам покажу характеристику, вы у меня получите отзыв о практике, — Зуев вдруг сделался спокоен, мстительно усмехнулся и кивнул бывалому геологу Власу Ильичу. — Давай, веди людей.

Геологи вытянулись цепочкой и медленно пошли вдоль ручья, струящегося по-змеиному по дну ущелья. Это был не обычный лапландский ручей, прозрачный, игристый и звонкий, мутная вода его дымилась и густо отдавала аммиаком.

— Ну все, теперь точно практику не зачтут — Юрка помрачнел, остервенело высморкался и грустно опустился на рюкзак. — Уж этот гад постарается, накатает положительный отзыв.

Как это ни смешно, но он был факультетской гордостью и первым кандидатом на красный диплом.

— Не боись, не накатает.

Куприяныч усмехнулся, многозначительно закурил, а в это время противно всем законам физики, метеорологии и зравого смысла над ущельем появилась туча и со дна его стал подыматься густейший непроглядный туман. Ярким сполохом метнулась молния, словно залп орудий разродился гром, и сразу вздрогнула земля, гулко застонала под тяжестью обвала. Заревела, взвыла, загрохотала. И все — повисла тишина, туша уплыла, туман рассеялся. А на том месте, где стояли люди, как надгробье остался камень. Размерами с трехэтажный дом…

Потом были разборки с местной властью — вопросы, объяснения, выяснения, разъяснения, затем прощание с Куприянычем, и вот наконец кульминация — Мурманский аэропорт. Душный, зачуханный и грязный.

— Да уж. Есть что растормаживать, — Тим потихонечку пришел в себя, судорожно, вздрогнув всем телом, зевнул и стал без интереса наблюдать, как Юрка мучает транзистор. — Зря стараешься. Покрасить его и выбросить. Один хрен, в самолете не послушаешь.

И тут произошло невероятное, не зря видимо считают, что Лапландия страна чудес. Приемник вдруг чихнул, захрипел и ожил, громко, на весь зал, затянул голосом Пахоменко: «Долго будет Карелия сниться…»

Потом спел про "потолок ледянок, дверь скрипучую», «про землянку нашу в три наката и сосну, сгоревшую над ней» и перешел к последним известиям: «Советская наука понесла тяжелую утрату — скончался член-корреспондент академии наук Ме… — Тим тяжело вздохнул, со стоном закрыл глаза… — шенев Степан Филатович, выдающийся авиационный конструктор, любимый ученик легендарного Туполева».

Андрон (1980)

На вожделенную «шестерку» с родным шесторочным же двигателем Андрон в этом сезоне не потянул — то да се, похороны Ивана Ильича, усиленный пансионат для Анджелы, пеленки-распашонки для Варварки. Да и ночные экзертиции в объятиях Веры производительности рыночного труда способствовали едва ли. Однако грех роптать, на жизнь, и на безбедную, хватало. Еще какую безбедную.

А осень между тем надвигалась стремительно. Прошел сентябрь с поздней розой, гладиолусами и астрами, пролетел октябрь с паленой, крашеной марганцовкой хризантемой, наступил ноябрь со светлым юбилеем Октября, заморозками и домокловым мечом скорого закрытия. И вот он ударил, как серпом по яйцам — поступил приказ: все, аллес, финита, эндшпиль. Есть — Андрон и Аркадий Павлович разобрались со столами: цветочные баррикадой и арматурой по периметру, овощные — на КАМаз и вместе с торгинвентарем на рынок, покончили с мусором, вывезли баки, повесили на будку новый, промасленный от души замок. Цыганки взирали на исход грустными глазами, вздыхали тяжело, нервно трясли гвоздикой — охохо, куда же мы теперь…

В самый разгар этой суеты, когда Андрон матерно ругался с водителем мусоровоза, а Аркадий Павлович яростно махал лопатой и вилами, на пятак пожаловали двое, в штатском, но с явными милицейскими замашками:

— Эй, кто тут старший?

Плечи широкие, морды наглые, ернические, как у фавнов, носы красные — сразу видно, оперсостав, корифеи сыска.

— Ну я за него, — отозвался Андрон, поняв, что не отстанут. — Вы сами-то чьих будете, дяденьки?

Дяденьки были еще те, из южных краев, один старший лейтенант, другой подполковник.

— Вот этого человека видели? — напористо спросили они и продемонстрировали фото торгового чекиста Хренова. — Если видели, то когда, при каких обстоятельствах?

Хренов на фото был удручающе лыс, запечатлен в фас и в профиль и выглядел как-то невесело.

— Да это же милиционер из Белореченска, — живо отреагировал Андрон и в предвкушении интриги внутренне повеселел. — Летом еще торговал яблоками, целую фуру пригнал. А что, сорт у него не тот?

— А откуда вам известно, что он из органов? — вопросом на вопрос, как в Одессе, ответил старший дядька, переглянулся с младшим и в голосе его прорезалась сталь. — Он что, официально представлялся вам? Показывал что-нибудь?

Только кукиш с маслом, жуткий маромой.

— Да нет, с ним вместе приезжал товарищ Царев из нашего ОБХССа, он и попросил поставить на торговлю товарища из Белореченска, — Андрон тяжело и преданно вздохнул, высморкался в два пальца, честно посмотрел в глаза. — А мы завсегда…

— Значит, товарищ Царев? — дядьки опять переглянулись, нахмурились и принялись жать Андрону руку. — Спасибо. О нашем разговоре ни гу-гу. Особенно товарищу Цареву.

Закурили, зыркнули профессиональным оком на цыганок и быстренько убрались.

«Катитесь колбаской по Малой Спасской, — Андрон с презрением взглянул им вслед, сплюнул брезгливо и тягуче, — шли бы вы все с вашим Хреновым на хрен».

Он не знал, что подполковник Хренов на самом деле был злостным уголовником, Колей Хрен Догонишь, и специализировался на хищениях сельхозпродукции, причем с особой дерзостью, из государственного сектора. Ту самую фуру с яблоками бандюга тормознул на скок с прихватом, шофера с эксппедитором пришил, а законное добро совхоза «Маяк» втюхал ленинградцам по спекулятивным ценам. Ничего этого Андрон, впрочем как и капитан Царев, не знал. Доблестно он добил сезон, как следует прикрыл лавочку и явился не запылился пред светлые директорские очи. Вот он я, надежа, весь твой, и душой, и телом. Готов к труду и обороне. Директор в свое время хаживал на курсы марксизма-ленинизма и знал твердо, как отче наш, что кадры решают все.

— Ладно, — сказал он по-отечески Андрону, водрузил очки и вытащил из папки лист бумаги. — Пиши прошение на мое имя. От такого-то, живущего там-то, паспорт такой-то. Прошу принять меня на должность водителя электротележки. Вот здесь, дата, подпись, ажур. Да не боись, от той тележки и колес-то не осталось, — он усмехнулся золотозубо, куда там Коле Хрен Догонишь, и избегая никотина по соображениям здоровья, отправил в рот лепешку монпасье. — Будешь со снегом бороться на крыше. А чтобы с голоду не сдохнуть, по выходным работать на площадке… Вот так, Андрей, в таком разрезе.

Хороший все же человек был Сергей Степанович — сам жил, да еще как, и другим околеть не давал.

По случаю закрытия Андрон купил коньяк, торт, парную куру первой категории, дабы запечь ее в духовке на бутылке из-под молока.

— Ого, гуляем, — обрадовался Тим, отложил в сторону труд по археологии и, не удержавшись, упер с торта розовую мармеладную сливу. — Эх, конфетки-бараночки. А как насчет женского общества?

Несмотря на заключенный с отцом и матерью пакт о ненападении, он все же предпочитал жить на дружественной территории у Андрона.

— А ну их на фиг, — отозвался тот и принялся ловко насаживать куру на бутылку, наполненную водой. — Непостоянные созданья. То с одним, то с другим.

Он знал, что говорил. У Ксюши из плавания вернулся муж, и она заново переживала все прелести медового месяца.

— Ладно, тогда выпьем вдвоем, — Тим откупорил бутылку, налил, подождал, пока Андрон возьмется за стакан. — За нас, брат! Чтоб у наших детей были крутые родители.

За стеной, что-то шепча себе под нос, Вера Ардальоновна раскладывала пасьянс. Карты ложились на стол тихо, словно мертвые осенние листья.

Хорст (1979)

Следующий день был воскресенье, и серпентологи предались отдыху, активному, в соответствии с наклонностями. Хорст и Воронцова подались в пески, на верблюжьи скачки, смотреть, как чумазые, привязанные к бактрианам и дромадерам отроки лупят по носу дредноутов пустыни, оглушительно визжат и, невзирая на младые годы, неописуемо ругаются. Ганс же с подручными отправился в чрево Каира — глазеть, как цветастые, опоянные зельем петухи режут друг другу глотки опасной бритвой. Шум, гам, крик, перья во все стороны, брызги горячей крови, адреналин рекой. Незабываемое зрелище. К тому же побежденные, сваренные в бульоне, украшенные луком и благоухающие пряностями, оставляют впечатление едва ли не лучшее, чем победители.

А вечером серпентологи ужинали — не торопясь, в полном составе, обмениваясь впечатлениями. Ели нифу из молодого козленка, пили рисовый подслащенный отвар, поминали по матери привередливого пророка, алкали шампанского и поглядывали на сцену. Там как обычно давали танец живота — плоского, загорелого, с выпуклым пупком, украшенным серебряной серьгой. Почему-то он, не танец, живот, казался жалким, полуголодным, полным пульсирующих, закрученным винтом кишок… Потом был фокусник с фальшивыми мечами, за ним канкан, потом полустриптиз, облезлый пудель показал смертельный номер, и представление — хвалла аллаху — закончилось. На сцену вышли бедуины с гитарами, расправили усы и заиграли естердей Битлз. Получалось у них громко и заунывно, словно азаны у муадзинов, но в целом впечатляюще. Начались танцы. Они были полны истомы, сильно волновали воздух и душу и пробуждали жажду, мечтательность и разнообразные желания. Всем сразу захотелось любви и ласки и трепетного человеческого общения.

— Пойдем-ка, дорогой, — Валерия, не дожидаясь сладкого, призывно улыбнулась Хорсту, с нежностью подмигнув, взяла его под локоть и с силой, как бычка на веревочке, требовательно повела в номера. А он вправду был как бык — могучий, неутомимый, готовый покрыть все стадо.

— Все, все, дорогой, больше не могу…

Было уже далеко за полночь, когда Валерия утихомирилась, вытянулась без сил и мгновенно заснула. Крепкая грудь ее мерно волновалась, длинные ресницы трепетали, на чувственных губах, запекшихся и алых, застыла блаженная улыбка. Она будто являла собой образчик безоблачного женского счастья — что снилось ей? А вот Хорсту не спалось. Он ощущал какую-то смутную тревогу, совершенно не осознанную, необъяснимую с позиций логики, но заставляющую, тем не менее, вслушиваться в тишину, умерять дыхание и не выключать ночник в виде лотоса. Какое-то смятение в крови, волнительное беспокойство на уровне интуиции… Наконец Хорст все же провалился в сон, чуткий, на грани бодрствования.

— Будь осторожен, маленький солдат, — шепотом сказала ему мать и предостерегающе блеснула камнем на длинном указательном пальце. — Здесь, Хорстен, так скучно и холодно…

— Не теряй нюх, парень, — грозно, с ефрейторским апломбом, закричал старина Курт, стукнул кулаком о ладонь и выкатил белесые глаза. — Ну что ты, как обосравшись в поле! Шевели грудями, шевели!

— Я так скучаю по тебе, любимый, — нежно улыбнулась Мария, вздохнула тяжело, и на прекрасных заплаканных глазах ее блеснули слезы. — Только еще не время, не время… Береги себя, я подожду. Заклинаю, береги…

Что за черт! Хорст резко вынырнул из сна, выругался и вдруг — даже не увидел — почувствовал какое-то движение в воздухе. Тут же инстинкт заставил его отпрянуть, вскрикнуть оглушительно и, схватив со стула первое попавшееся, коротко и сильно взмахнуть рукой. Это первое попавшееся оказалось лифчиком, в чашечку его, как в сачок, угодило нечто трепыхающееся, мерзкое, судорожно бьющееся в ажурных кружевах. Правда, трепыхалось это нечто недолго.

— Ах ты тварь! — Хорст, рассвирепев, познакомил добычу с подоконником, с силой, не долго думая, добавил пепельницей и, резко выдохнув, чтобы успокоиться, включил свет. — Дорогая, подъем, у нас гости.

Валерия, проснувшаяся на шум, уставилась на бюстгальтер.

— Мой любимый, от Ив сен Лорана. Пятьсот долларов, такую мать!

Бюстгалтер был в омерзительных зелено-желтых пятнах и даже на расстоянии вонял. Не удивительно — в тонких кружевах запуталось какое-то полураздавленное создание — змеиная голова, крылья как у голубя, тщедушное, похожее на сосиску тельце. И бороздчатые, истекающие ядом зубы, не короткие, как у кобры, — длинные, гадючьи.

— Да, хороша птичка, — Воронцова сразу же забыла про бюстгалтер, впрочем как и том, что нужно одеться. — Голубь Пикассо, такую мать. Только это не игра природы, думаю, без магии здесь не обошлось. Лично мне эта гадость напоминает галема, искусственное существо, вылепленное одним раввином из глины и оживленное при помощи кабалы.

— Господи, неужели и здесь не обошлось без евреев? — Хорст удрученно вздохнул и начал одеваться. — Хотя навряд ли. Думаю, кашу заварили арабы. Ну ничего, мы их ею накормим досыта. — Со всей решительностью он застегнул штаны, глянул, как Воронцова облачается в трусики, хмыкнул недобро и взялся за телефон. — Алло, штандартенфюрер? Боевая тревога! Подъем сорок пять секунд, вооружение, снаряжение полностью.

Вот так. Этот рыжий клоун, терроризирующий рептилий, сполна получит за свое коварство — нахватался, понимаешь, у евреев их оккультных штучек-дрючек. Сразу видно, они со Змееводом заодно, одним дерьмом мазаны, одна шайка-лейка. Стоило ему гаду королевскую кобру дарить…

— Дорогой, надеюсь, я успею почистить зубы? — плюнув на отсутствие бюстгалтера, Воронцова натянула платье с кружевами, хмыкнула оценивающе, пошла было в ванну, но вдруг остановилась, наморщила лоб. — Ну что я говорила, конечно же магия.

Противно всем законам физики, логики и здравого смысла существо из лифчика менялось на глазах: сморщивалось, таяло, распадалось… Мгновение — и не осталось ничего, кроме змеиной кожи, перьев и бороздчатых устрашающих клыков.

— Вот-вот, сразу чувствуется еврейская рука, — Хорст на миг почувствовал эти зубы в своей шее, еще больше помрачнел и нехорошо оскалился. — Ладно, обломаем и евреям, и арабам, и руки, и ноги. Поехали, дорогая, подмоешься потом. Устроим этой рыжей гадине Ас-Салям Муалейкум.

Поехали. На двух машинах по ночному беззаботному городу. Весело играли в нильских водах огни «Найл Хилтона», «Семирамиса» и «Рамзеса», ревели оглушительно автомобильные гудки, играла музыка в старинной, помнящей еще Наполеона Бонапарта кофейне Фишави, что расположена на рынке Хан-аль-Халили, точный возраст которого неведом никому. Беспечные каирцы гуляли с детьми, ходили по магазинам, угощались голубями, фаршированными кашей, покуривали кальян, почти невинно — набивая его сушеным яблоневым листом с медовыми добавками. Вобщем радовались жизни, пили чай-каркеде, поминали всевышнего — иль хамдуль илла! Слава Господу!

А вот в доме рыжего Муссы царил плач. Скорбели все, громко, в голос — начиная с сына заклинателя Али и кончая старым добрым аспидом, горестно шипящим в своей каморке. Сам рыжий Шейх в церемонии участия не принимал, судорожно выгнувшись, он распростерся на полу и невидящими глазами смотрел в потолок. Лицо его было жутко перекошено, жилистые ноги сведены, спутанная борода в крови. Лежал он не в одиночку, а в компании ихневмонов. Шерсть на зверьках встала дыбом, окровавленные пасти оскалились.

— Он послал Мурру! Мурру он послал! — страшно закричал Али, увидев Хорста, поднял к небу руки и яростно потряс ими. — О аллах! О, отец! О, я отомщу! О, мне ведомо, где его логово!

Пальцы его сжимали мертвой хваткой голубиные потрепанные перья.

— Тихо ты, сынок, тихо, не кричи так, — Хорст по-отечески обнял его, участливо вздохнул, похлопал по плечу. — Сын моего друга — трижды мой сын. Не плачь, береги силы. Ты ведь поедешь со мной в гости к Змееводу?.. С легким сердцем? Вот и отлично, никуда не уходи, — улыбнувшись Али, он передал его в цепкие руки Ганса, пальцем поманил старшую жену Шейха Фатиму и вытащил пачку денег. — Муж твой, о женщина, был добрый мусульманин. Сделай так, чтоб земля ему стала пухом. Я проверю.

В глубине души ему было стыдно, что он подумал о Мусе плохо — слава богу, что все закончилось так. С предельной ясностью.

Андрон (1981)

И было воскресенье, мороз и солнце, день чудесный. К тому же февральский, предпраздничный, знаменующий собой канун зачина красной армии, так что народа на рынке хватало. И продавцов, и покупателей, и праздношатающегося элемента, и ментов, и жулья. Все погрязли в мелкобуржуазной трясине.

В мясном ряду благоухало шейкой, колбасами, шпигованным копченым салом, в молочном отливала янтарем густая словно масло сметана, в отделе для солений притягивали взоры черемша, огурчик, чеснок, хрустящая эстонская капуста. Невольно замедлялись шаги, непроизвольно поворачивались головы, обильно выделялась слюна. Неподалеку спекулянты азеры торговали молдавской грушей, задвигали мандарины из Грузии и пихали яблоки из госторговли, сверкали золотозубо пастями, пушили молодцевато усы.

— Эй, дэвушка! Эй ты, блондынка! Ты туда не ходы, ты сюда ходы! Мой фрукт самый сладкий.

Шум, гам, алчная суета, визг вырываемых из ящиков досок, стук мелочи о железо прилавка, сияющие, похожие на ночные посудины окорята с квашениной. Рынок…

На дворе тоже народу невпроворот. Кто пришел купить, кто продать, кто украсть, кто просто поглазеть, а кто пресечь, засечь, проявить ментовскую бдительность. Волнуется, шумит разномастная толпа, пробавляется по принципу: не надуешь, не проживешь, и в самой гуще ее, привычно раздвигая народ, похаживает в белой куртке Андрюха Лапин, со знанием дела вышибает деньгу, посматривая зорким глазом на вверенный ему фронт работ.

В аппендиксе двора, у параши, то бишь у мусорных баков, устроилась вшивота — голубятники со своими турманами, бородунами и тучерезами. Самое подходящее для этой публики место. Жуткие жмоты. Выкатят нехотя положенные тридцать коп. разового сбора — и все, хорошо еще, если не обругают вслед вполголоса по матери. Маромойное племя! Не доходя до гадючника, у торца рынка, стоят крольчатники, крысятники, опарышники и мотыльщики. Те, что с грызунами, тоже шелупонь, жадная, прижимистая, не достойная уважения, а вот народ с кормами большей частью душевный, широкий, вызывающий самые лучшие чувства. Взять хотя бы Асю, толстую, с перманентной простудой на губах, неопрятную тетку. Поздоровается всегда приветливо, посмотрит ласково и одарит рублем. А то что воняет от нее за версту тухлятиной, так это понятно — опарышей она разводит на дому, осеменяя мясо при помощи говеных мух, окрещенных — уж не в честь ли Терешковой? — вальками. Или вот Косой Тимур со своей командой, добывающие мотыль при посредстве хитрой приспособы под названием «волчья пасть». Всегда поручкается уважительно, матюгнет от души товарища Берию — это у него бзик такой, да и зашуршит по-доброму рублевой бумажкой…

Крысино-голубино-крольчачей сволочи, слава богу, нынче не так уж и много, зато кошатников и псарей явилось немеряно, так и норовят продать втридорога братьев наших меньших. Рыбаки-аквариумисты взяли их в плотное кольцо, баламутят воду сачками, греют ее, чтоб не превратилась в лед, на хитроумных горелках и свечках. Будто варят невиданную уху из гуппи, скалярий и меченосцев. Те еще жмоты — торговать бы им жабой, которая их душит!

— Ну что, Роден Буонаротти, — живо разглядев в толпе шустрого мужика-масочника, Андрон придвинулся к нему, начальственно, но с уважением подал руку, — опять нарушаем? Любишь ты, Федя, неприятности.

На ящике были разложены искусно вылитые из гипса и ярко раскрашенные маски, распятья, сексуально-буферястые русалки. Сразу вспоминались слова Вицина из всенародно любимого фильма: налетай, торопись, покупай живопись.

— Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда, — Федя подмигнул, редкозубо ухмыльнулся и профессионально, неуловимо быстро сунул Андрону трешницу. — Да ты не боись, начальник, таможня дает добро. С Сережей я уже поздоровался, — и он мотнул башкой в сторону рынка, где за двойными дверями в специально оборудованном помещении волок свое нелегкое бремя ментовский капитан Опарин. Сумками, бутылками, но все же большей частью дензнаками.

«Ну и ладно», — Андрон кивнул, не выписывая квитанции, отчалил и двинулся сквозь толпу к столам, за которыми толкали корм для пернатых. Здесь стояли люди уважаемые, проверенные, хорошо понимающие главный жизненный принцип — пусти свою кукурузу на воду, и она вернется к тебе с маслом. Не бином Ньютона. Дай контролеру рубль за место, потом еще один за хранение товаров в контейнере, и торговля пойдет как по маслу. По тому самому, которое приплывет на кукурузе.

«Ну пока вроде бы все», — охватив всех неохваченных сбором, Андрон пересчитал добычу, отдал в кассу богово и, прикинув свою долю малую, погрустнел — двадцать карбованцев. К вечеру, может, наберется еще десять — итого три червонца. Умножить на восемь выходов в месяц — двести сорок, плюс семдесят пять рублей жалованья, положенного ассу водителю электротележки. О мама мия! Жалких три сотни! Fortune de camp, нищенское существование! Слава богу что зима на исходе, и скоро открытие сезона. А там… Воображение сразу нарисовло Андрону косяки цыганок, размахивающих гвоздиками, цветочные столы, заваленные розами и как кульминацию всей этой фантасмагории вожделенную «шестерку» цвета коррида с шестерочным же, аж восьмидесятисильным, двигателем. Экспортного исполнения, с велюровым салоном и хромированными, написанными не по-нашему буквами Lada. Эх, под железный звон кольчуги… Занятый волнительными мыслями, двинулся Андрон сквозь рыночную суету, но тут же был вынужден вернуться к прозе жизни, услышав глас туалетчика Коляни, пропитой, умоляюший:

— Андрюха! Брат! Займи рубля! Нутро горит!

Коляня был занюханный голомозый мозгляк, обтрюханный, небритый и, как водится, в своем репертуаре — на кочерге. Когда-то давно он колымил на автобусе и, приезжая на кольцо, с чувством угощался бутербродами, наливая из термоса бурый, круто заваренный чай. Пока не врезался на всем ходу, и не выяснилось, что в термосе-то был не чай, а вульгарный коньяк наполовину с зубровкой. С тех самых пор — ни бутербродов, ни коньяка, только емкости по три шестдесят две, потом по четыре двенадцать, затем с мебельным лаком, политурой, жидкостью для обезжиривания поверхностей, да еще грязные загаженные очки, похожие на амбразуры в преисподнюю. И хоть было Коляне далеко за полтинник, так он и значился — Коляней, спившимся запомоенным изгоем. Шкваротой чесоточной.

— Держи, — уважив-таки старость, Андрон облагодетельствовал его рублем, сплюнул от мерзкой вони бормотухи и отправился к себе, в крохотный предбанник— раздевалку в боковом крыле рынка, расположенный по соседству с зоомагазином. Хотел было просто посидеть, погреться, дочитать «В августе сорок четвертого», но девки продавщицы не дали — затащили к себе на чаи, распиваемые по случаю мороза с наливкой. Вишневой. А что, время обеденное, святое, имеем право…

В лабазе было тепло, уютно и непринужденно. Плавал в личной двухсотлитровой зоне исполинский меченосец Папа, лихо выводил рулады неугомонный кенар хмырь, кормленный, чтоб звончее пел, семечками конопли, дико повизгивали, опрокидываясь на спину, потешные хомячки, когда их гладили по брюху свернутой сторублевой бумажкой. Исключительно сторублевой — на дензнаки меньшего достоинства грызуны не реагировали. Девки-продавщицы, смешливые, румяные и совсем без комплексов, знай подливали чаю, сально шутковали, набивались в подружки, но Андрон, словно хомяк на трехрублеку, не реагировал, свято помнил одиннадцатую заповедь — не греши по месту работы да и без греха будешь. С достоинством попил чайку, подогрел жирной пайкой красноперого Папу и степенно откланялся…

Однако только он собрался расслабиться, дочитать-таки «В августе сорок четвертого», как попался на глаза пьяному мясорубу Оське.

— Враги сожгли родную хату, — сообщил тот картаво, но доверительно, раскатисто рыгнул и потянул Андрона в холодный цех, — по этому поводу мы и тяпнем. Шнапса, горилки, сала, тушенки. Что такое, где маца, лаца-дрица-ацаца.

Дородный и румянощекий Оська был философом, горем в еврейской семье и образцом воинствующего интернационализма. Он был любвеобилен, словно сын Кавказа, широк и бесшабашен, как таборный цыган, и предпочитал всему великорусскую водку, поволжских девушек и малороссийское сало. Однако и от корней не отрывался, и своих не забывал — бойко выдавал кошер нагора для исторического народа. Для чего в своих владениях под Всеволжском выращивал быков, а когда приходило их время, приглашал уполномоченного из синагоги, специалиста по брисам. Тот за долю малую пускал скотине кровь, а заодно и информацию среди верующих евреев: хава нагила, люди! Есть кошер! И правоверные гужом валили к Оське…

— Свали в туман, Абрамыч, я при исполнении…

Андрон строго посмотрел на мясоруба, но Оська, уже забыв о нем, переключил внимание на Мэри, скромную женщину-цветовода, приехавшую из солнечного Очамчири.

— Здравствуй, широкоформатная ты моя. Ну что, поедем в номера?

— Будешь приставать, мужу скажу, — со сдержанным кокетством рассмеялась та и поправила жидкую, выкрашенную басмой челку. — Знаешь, он у меня кто? В бараний рог тебе согнет…

Конечно, наврала, бросил ее муж. Да и вообще, была она не Мэри, а Манана. Тертая, прожженая перекупщица, полгода как рванувшая с концами из своего солнечного Очамчири. Та еще штучка, с дрючкой. От такой лучше держаться подальше.

Андрон — обрадованно отчалил, с людским потоком выплеснулся на двор, где обэхээсэсовский уполномоченный капитан Царев проводил очередной налет на шерстяников. Естественно с реквизициями, эксами, шмонаниями по карманам и далеко идущими последствиями. Проклятья и шум висели над рядами, стучал мотором канареечный УАЗ, затравленно, с лютой ненавистью смотрел на конкурента капитан Опарин, в глазах же контролера из шерстяного отдела светились скорбь, отчаянье и непротивление злу — целый день как в песок. Чтобы этому Цареву забеременеть от морского дьявола! Смоляной фал ему куда не надо! Фамилия контролера была Оганесян, раньше он служил в торговом флоте.

«Доиграетесь, товарищ капитан, доиграетесь, литовцы люди серьезные, до пятдесят шестого в лесах сидели», — Андрон полюбовался на отчаянно жестикулирующего Царева, брезгливо развернулся и отправился по своим делам — все, аллес. Последний круг, и до дому. Всех денег не заработаешь.

Всех не всех, а отломилось Андрону на этот раз в общей сложности что-то около полтиника. Не бог весть что, но хватит и на хлеб, и на масло, и на «майкопскую», кренделем, колбасу. К ней маринованного чесночка, перца, соленых огурцов, сочной, хрустящей на зубах капустки. Квашеной на эстонских хуторах с морковкой и клюквой. И не забыть взять в кооперации сельдь — не какую-нибудь там рахитичную иваси — бочковую, астраханскую, с жирной спинкой толщиную в три пальца. Очень уж Тим ее уважает, с картошкой — сегодня обещался быть, сделать перекур в долгомoтине матримониальной жизни. Очень даже можно его понять — плавали, знаем.

Когда Андрон заявился домой, Тим предавался отдыху, правда, весьма активному, в обществе Юрки Ефименкова. Мелькали с быстротою молнии руки и ноги, воздух на чердаке вибрировал от мощи ударов, взметались к потолку пыль, звуки тумаков и боевые выкрики. Ефименков был неподражаем — фантастическая скорость, сказочная реакция, неимоверная гибкость. Мощь, кремень, скала. Отрада гарного сенсея Смородинского.

— Ну что, я пошел картошку ставить, — понаблюдав за действом, Андрон закашлялся, зевнул и равнодушно сплюнул, — айда, братцы, вдарим по селедке. Астраханская, пряного посола.

Почему-то ему вспомнилась народная, многократно проверенная жизнью мудрость — против лома нет приема.

— Лично я пас, соленое отрицательно влияет на суплес, — вежливо отказался Юрка, сделал резкий очищающий выдох и взялся за скакалку, чтобы приступить к заминке. — И вообще мне пора.

Не стал вдаваться в подробности, объяснять, что сегодня ночью воши Фунг Лок проводит еженедельный практикум по зыонгшиню, и принимать в нем участие необходимо на пустой желудок. Для полнейшей гармонии духа и тела. Чтоб ни одна крупица тясячелетней мудрости не пропала даром.

Воши Фунг Лок студент вьетнамец, с которым сенсея Смородинского свел не так давно его величество случай. Вот уж истинно, на ловца и зверь бежит. Большой Песчаный Дракон. Именно так и называлась школа вьетводао, к которой принадлежал Фунг Лок, потомственный клановый боец. Предки его участвовали в восстании Тэйшонов, дед, любимый ученик легендарного Фунг Хунга, хаживал на тигра с голыми руками, а сам Фунг Лок, хоть и не носил на самом деле уважаемого звания воши, к своим неполным двадцати пяти имел красный пояс. Это означало, что боевое искусство вошло в его кровь. Причем до такой степени, что он мог безболезненно держать полноконтактные удары, дробить руками и ногами камни, работать с дюжиной противников и даже изменять собственный вес. И вот этим-то сказочным богатством он и готов был поделиться со своими русскими друзьями. Какая тут к чертям собачьим селедка!

— Пряного посола, говоришь? — Тим заметно оживился и недоуменно глянул на сэмпая. — Ты слышал, Юра-сан, пряного? Ну, не выламывайся же, не рушь кумпанство. Посидим, поговорим, к селедочке у нас еще кое-чего найдется. Сорокоградусное. Давай, Юрка, ты же не гимназистка-целка…

Однако Ефименков был кремень во всем.

— Сказал не могу, значит, не могу, — он по-быстрому замялся, умылся, собрался и в темпе отвалил, сказав на прощание извиняющимся тоном: — Чур, братцы, без обид, дела.

Сорокоградусной ему только не хватало перед динамической медитацией!

— А ведь совсем плох парень-то, — произнес задумчиво Тим, и на лице его запечатлелось сожаление, — уж и от еды отказывается. Как бы не пришлось ему ставить питательную клизму. Словно пуделю Артемону.

— Да брось ты, дуркует он исключительно на почве каратэ, — живо заступился за приятеля Тим. — Активно самоутверждается, компенсирует психические травмы, полученные в детстве. Все по папе Фрейду. К слову сказать, подавляющая масса знаменитых мастеров от рождения были слабы, неказисты и обделены природой. А что получилось — Фунакоши, Уэсиба, Брюс Ли. Да и вообще, если глянуть исторически, — Тим запнулся, вспомнил про селедку и проглотил обильную слюну, — миром управляют инвалиды детства. Ты только вдумайся — Наполеон, Гитлер, Ульянов, Сталин… Хоть бы один нормальный, все плюгавые, все ущербные…

— Ну не скажи. Наш-то теперешний, мужчина видный, — Андрон по-генсековски пошамкал, почмокал, пожевал, поклацал челюстями. — Да на его бровях до Киева дойти можно. Опять-таки, говорят, ебарь грозный. А ты — плюгавый, ущербный…

— Я же сказал, если глянуть исторически, — Тим антисоветски усмехнулся. — Ну что, мы будем сегодня жрать или не будем?

А как же! Сварили картошку, без церемоний, в мундире, порезали «Майкопскую», развернули сельдь. В комнате запахло морем, чайками, просолеными досками палубы…

— Вот, из личных запасов тарабарского короля, — Тим достал пузатую бутылку, элегантным жестом водрузил на стол. — Только что украдена.

Этикетка была неброской, благородного колера, с витиеватыми надписями не по-нашему.

— Что-то вы, батенька, погорячились, — Андрон, поежившись, вздохнул, сунул под воду нож и, жмурясь, стал резать лук. — К селедке коньяк изволите. А впрочем ладно, у нас не пропадет, не бояре, чай. Да и коньяк вроде бы ничего.

— Мартель, кордон блю, — веско пояснил Тим и потянулся к дымящейся картошке. — У тестя позаимствовал. А водки он не держит, увы, ноблес оближ не позволяет.

Ладно, кордон блю так кордон блю. Открыли, налили, не чокаясь, выпили. Упало, растеклось, побежало по жилам, огненной, приятно согревающей волной. И сразу захорошело, стало спокойно на душе, легко на сердце и несуетно в мыслях. Ай да коньячок, ай да кордон блю. Не церемонясь, приняли еще, крякнули одобрительно, в унисон, и взялись за еду — не манерничая, не по-французски, по-простому, по-нашему, лупя руками дымящуюся бульбу…

— Ты как, надолго из семейных-то уз? — тактично осведомился Андрон, когда с первым голодом и кордоном блю было покончено. — На ночевку останешься? Блядей позовем…

Собственно одну, ласковую и безотказную как винтовка Мосина, десятирублевую девушку Свету, проверенную, трехпрограммную и всепогодную, привыкшую к «бутербродам» и «ромашкам». А главное живущую неподалеку за мостом.

— Что ты, брат, шуму будет как при Карибском кризисе, — Тим невесело усмехнулся, хрустко раскусил зубчик чеснока и взялся с энтузиазмом за «майкопскую». — Я тебе скажу так: что семейные узы, что семейное лоно… Вобщем лучше бы без них. Да впрочем ты и так в курсах. Сам-то как?

— Воскресным папой, — нахмурившись, соврал Андрон, жадно закурил и поставил чайник на плитку.

Последний раз он видел дочку две недели назад. То текучка, то заботы, то то, то се. Не воскресный папа — гадский. Правда, нежадный, деньги дающий регулярно. Деньги, деньги, вся жизнь вокруг них. А вот личной — никакой. С Верой все так непрочно, шатко, словно на подвесном мосту. То она в отъезде, то она не может, то она занята. Роскошная, но утлая ладья, слава богу еще, что не плоскодонка…

— Да, если б я был султан, был бы холостой, — помечтал вслух Тим, и голос его из фальшивого сделался уважительным. — Одно хорошо, с тестем повезло. Жаль, что женушка задалась не в папу.

С тестем ему и правда повезло, и дело было даже не во французских коньяках. Профессор Ковалевский был человеком добрым, приятным в общении, и к тому же весьма практичным, оценивающим мир с цинизмом искушенного, много чего видевшего прагматика. «Поймите же вы, молодой человек, — частенько говаривал он Тиму и дружески подмаргивал ему через стекла очков, — времена Лейбницев, Ньютонов и Гауссов безвозвратно канули в Лету. Сейчас в науке все решает не гений, а осознание того прискорбного факта, что один, увы, в поле не воин. Коллектив это сила. Скорее, клан, семья, если хотите, стая. В наши дни без поддержки ВАКа Ломоносов так бы и ловил свою тюльку в заполярье. Если вам, молодой человек, угодно служить науке, этой циничной проститутке, набирайте вес, уважайте старших, обрастайте связями, и вот вам для начала моя рука…» Эх, жаль все же, что Регина пошла не в папу.

Приговорили сельдь, прикончили картошку, попили чаю. Поболтали о политике, о фильмах с Брусом Ли, о кремлевских старцах, о бабах.

— А там как? — Тим внезапно вздохнул и подбородком показал на стену. — Все приходит?

— А как же, — Андрон вздохнул в ответ, и в голосе его скользнула безнадежность. — Уже и днем повадился.

Все ясно — и мой Арнульф со мной. Бетховену и не снилось…

— Ладно, пойду, — глянув на часы, Тим поднялся, быстро напялил военный, купленный по случаю тулуп, ложную, подареную тещей, ушанку из крысы. — А то будет как в песне, метро закрыто, в такси не содят.

— Я тебя провожу, — Андрон набросил на шею шарф, вжикнул молнией «аляски» на меху, — вечерний моцион не повредит. Чтобы был крепкий и здоровый сон — никаких поллюций.

— Знаем, знаем, солнце, воздух, онанизм укрепляют организм, — в тон ему оскалился Тим, и они пошли из спящего, охваченного тишиной дома, их торопливые шаги гулко раздавались под лепными сводами.

На улице морозило, и изрядно — хоть весна и не за горами, но февраль, не сдаваясь, брал свое.

Они дошли до остановки, закурили и, укрываясь от ветра, встали у витрины магазина, мертвой, скудной и заиндевевшей. Килька, килька, килька. Балтийская, в томатном соусе, горой. Ничего не осталось в этом мире, только холод, снег и килька. Господи, какая скука! Наконец шумно подкатил трамвай, красный заснеженный сарай на колесах.

— Покеда, брат…

Андрон пожал Тиму руку, посмотрел, как тот запрыгивает в вагон, подождал, пока трамвай отчалит. Выщелкнул окурок и понуро побрел домой. Ну и холодрыга. Ни людей, ни собак, ни блядей… Э, а это кто? Никак Светка? Да, да, несчастная, с красным носом, десятирублевая девушка отлавливала клиента с мотором, но редкие автолюбители проезжали мимо…

— Привет, Светка, — обрадовался Андрон и принялся активно бороться с одиночеством. — Пойдем-ка! Презер мой, кончу быстро.

Однако дело молодое, затянулось до утра. Когда Андрон проснулся, первое что он увидел, был густо наштукатуренный курносый Светкин профиль. Она что-то бормотала во сне и улыбалась совсем по-детски.

Хорст (1979)

Небо над ночным Каиром было необыкновенно ясным, призрачно таинственным, в россыпи крупных звезд. Его подсвечивала полная луна, дырявили минареты, надежно подпирала Цитадель, построенная еще самим Садах эд-Дином на вершине горы Мукаттам. К ее подножию и вела дорога, которую указывал Али, — мимо известного своим базаром квартала Хан эль-Халили, минуя знаменитую средневековую мечеть Аль-Азхар, оставляя позади кузницу исламских кадров, авторитетный богословский университет, называемый так же Аль-Азхаром. Путь лежал в Город мертвых, бесчисленное скопище надгробий,склепов и могил времен фатимидов и мамлюков, занимающее территорию целого квартала и пользующееся зловещей репутацией.

На первый взгляд все здесь обстояло благополучно — в дремучих зарослях акаций и пальм угадывались остовы мечетей и мавзолеев, звонко перекликались беспечные ночные птицы, горели кое-где веселые костры, отбрасывая отсветы на человеческие лица — угрюмые, осунувшиеся, не располагающие к знакомству. Все верно, мертвые — они без претензий, могут и потесниться… В воздухе, теплом и тугом, висели запахи земли, прели и готовящемся на костре кошары — жуткой смеси бобов, фасоли, чечевицы и один аллах ведает чего еще…

«Да, тяжеловато на ночь-то», — Ганс потянул носом бобовую струю, тягуче сплюнул.

— Эй, парень, далеко еще?

За плечами он тащил ранец огнемета. Да и остальные серпентологи прибыли на кладбище совсем не налегке — кто с «ремингтоном» двенадцатого калибра, кто с ностальгическим «шмайсером», заряженным разрывными пулями, обер-лаборант Сварт Флеккен, огромный и мощный как скала, пер трехпудовое взрывное устройство — адскую машину, управляемую по радио. Мелочиться не стали, чтоб хватило всем. И Змееводу, и Муррам, и прочей ядовитой сволочи. Серпентологи как-никак, специалисты по гадам.

— Уже близко, совсем, — Али до шепота понизил голос, непроизвольно замедлил шаг и указал на четко видимый на фоне неба исламский полумесяц со звездой. — Там Змеевод, там.

Заросшая, когда-то прямая как стрела дорожка скоро вывела к заброшенной, взятой в плен кустарником мечети, у подножия ее стоял массивный белого, потемневшегося от времени камня мавзолей. Это было настоящее произведение искусства — прекрасные пропорции, филигранная резьба, тончайшие, похожие на пену кружева из мрамора. Усыпальница казалась призрачной, нереальной, порожденной красноречием Шахерезады, однако все очарование сказки разрушала вонь из заболоченного, сплошь поросшего лотосами водоема.

— Так значит, говоришь, внутри один человек? — Хорст мягко взял Али за плечо, чувствительно сжал пальцы. — Ты ничего не путаешь, мальчик? Ничего?

В тихом голосе его звучал булат.

— Да, добрый господин, один. Проводник. Только он знает дорогу к Змееводу, — он с усилием проглотил слюну, яростно, гораздо громче, чем говорил, вздохнул. — Я видел, как отец заходил внутрь. О, отец! О, аллах! О, я отомщу!

Однако, судя по его виду, это были всего лишь слова, жалкий, испуганный лепет.

— Ладно, стучи. Только ты уж не подведи меня, мальчик, не подведи, — Хорст с ухмылочкой отпустил его, сделал красноречивый знак Гансу и взвел курок автоматического, стреляющего разрывными пулями парабеллума. — Внимание, начали. Али — вперед.

— Да, добрый господин, — прошептал тот, на негнущихся ногах подошел к двери усыпальницы и троекратно постучал. Дробно и отрывисто, словно дятел.

Ему ответили без промедления, на древнеарабском, бодрым, невзирая на ночное время, тягучим голосом. Али тоже сказал что-то в тон, гортанно, заунывно и заумно, глухо лязгнул несмазанный засов, древняя, с остатками чеканки дверь приоткрылась. Тут же она распахнулась настежь, лаборант Пер мягко перешагнул порог и приставил дуло к голове упавшего на пол смуглокожего человека — он, как и говорил Али, был в усыпальнице один.

Внутри мавзолей был великолепен — гранитное надгробие в центре, бронзовое, дивной работы ограждение вокруг, синие, желтые, ярко-красные цветы, вырезанные из камня и распустившиеся на стенах. Впечатление торжественности не нарушала даже деревянная лежанка, затертая, грязная, убого скособочившаяся в углу. В целом усыпальница сильно смахивала на прихожую, за которой открывается дорога, если не в лучший, то уж явно в мир иной. А смуглокожий человек на полу напоминал привратника.

— Ну все, все, — Хорст играючи приподнял его, тряхонул как куклу, похлопал по щекам, и едва тот ожил, дернувшись, открыл глаза, ласково и нежно улыбнулся. — Давай, к Змееводу веди.

— О, аллах! Какой еще Змеевод? — смуглокожий громко застонал, всхлипнув, потрогал голову, и по щекам его градом покатились слезы. — О, горе мне несчастному, горе! О, аллах, чем я прогневал тебя в этой жизни, какой еще Змеевод? Я старый и больной, никому не нужный мусульманин. Не знаю никакого Змеевода. Пророком Мухамадом, да светится его имя, клянусь!

— Врешь, врешь, ты, собака! — Али с неожиданной горячностью подскочил к нему и с силой, резко вскрикнув, пнул его в пах. — Пачкаешь своими грязными губами Мухамада, да светится его имя в веках! Я видел, как ты открывал дверь моему отцу, когда тот ходил к Змееводу. Ты, шакал, падаль, ослиный хвост! Вот тебе за отца, вот тебе за пророка!

И он снова попытался пнуть смуглолицего — еле оттащили.

— У тебя хорошая память, мальчик, и сильные ноги, — прохрипел тот, скрючившись, и вдруг резко плюнул кровью Али на башмак. — Но длинный язык. Будь ты проклят! Мамира, кабира, барит, китира сохн… Сказал, не знаю никакого Змеевода да и знать не хочу. Я просто старый больной араб. Иль хамдуль илла!

— Ну как знаешь, мусульманин, — Хорст глянул на часы и сделал знак Гансу. — Приступайте.

Время разговоров закончилось, началось время действий. Решительных и безоговорочных. Ганс был профи и не привык, чтобы ему повторяли дважды — опрокинув смуглолицего на пол, он прижал ему голову коленом, вытащил свой верный золинген и начал ампутацию уха. Не торопясь, с толком, с чувством, с расстановкой. В ответ — бешеные крики, кровь, судорожные телодвижения, но ни малейшего желания познакомить со Змееводом.

— Так, так, так, — Ганс нахмурился, отшвырнул хрящи и взялся за клиента со всей решительностью — с треском распорол ему штаны, сдернул до колен и приставил нож к его мужской гордости. — Ну, швайн, сейчас будет как с ухом.

Страшно закричал араб, фыркнула с презрением Воронцова, Хорст велел включить еще фонарь. Подошел, вгляделся, выругался — ну и ну. Тот еще правоверный, необрезанный. С татуировкой в виде кобры, трижды опоясывающей талию и заползающей в ложбинку между смуглыми поджарыми ягодицами. Не мусульманин вовсе… И вроде бы не совсем дурак.

— Ладно, ладно, хорошо, — сразу согласился тот, с ненавистью застонал от безысходной злобы, а будучи отпущен, встал, подтянул штаны и медленно, как сомнабула, с руганью подошел к надгробью. — Ослиный член, бога душу мать…

Бережно потрогал кастрированное ухо, выругался снова, воззрился на ладонь, помянул аллаха, Магомета и всех ангелов, вытер окровавленную руку о штаны и надавил ажурную резную розу на гробнице.

— Черт с вами…

Глухо щелкнула секретная пружина, заработал тайный механизм, и мраморная глыба с гулом отошла, открывая вход в чернеющую неизвестность — туда вела узкая каменная лестница. Из бездонного прямоугольного провала повеяло запахом тысячелетий.

— Бьерк и Лассе — занять пост, остальные со мной, — Хорст повелительно повел фонарем, переложил его в левую руку и с силой ткнул стволом вальтера смуглокожего в тощую спину. — Калибр девять миллиметров. Специальная экспансивная пуля. Глаз — алмаз. Так что без глупостей.

Тот не отозвался, только выдохнул негромко — дома и стены помогают, а в темноте все кошки серы. Еще неизвестно, кто кому хребет переломает. Посмотрим…

— Ни черта не видно, все как в жопе…

Первым стал спускаться в ад серпентолог Пер, за ним юркий, как хорек, тяжеловооруженный Ноэль, следом пожаловали в преисподнюю Свартфлеккен, Бьеланд, плотно опекающий фальшивого араба Хорст, встрепанная Воронцова с парабеллумом наизготовку и испуганный Али с округлившимися глазами. Замыкал сошествие в недра Ганс, мрачный, невозмутимый, привыкший ко всему — с русским самозапальным огнеметом «Светлячок», дающим струю с температурой как на солнце. Двигались молча, не разговаривая, след в след, напряженно вслушиваясь в пульсирующую темноту.

Узкая, крутоопускающаяся лестница скоро закончилась, воздух сделался парным как в бане, и дорога пошла просторной галереей, проложенной судя по рисункам на стенах еще во времена достославных фараонов. Это была несомненно часть какого-то древнего захоронения наподобие Серапеума. Восковые, не выцветающие тысячелетиями краски поражали воображение: вот его Величество Царь Фараон Правогласный — грозный, исполинского роста, в двойной короне Повелителя Обоих Миров — Верхнего и Нижнего Египта, окруженный дрессированными львами и прирученными грифами, выступает на врага во главе свого победоносного войска. Вот, сопровождаемый ручными бабуинами, он ищет корень мандрагоры — символ счастья, жизни и врачебной магии. А вот он же с большими дрессированными котами охотится в дельте Нила на гусей, воплощающих собой поверженных врагов. А вот…

Однако досмотреть жизненные коллизии фараона не удалось. Послышался какой-то свист, и первопроходец Пер истошно вскрикнул, выронив фонарь, судорожно прижал к лицу ладони , сгорбился, всхлипнул и рухнул на колени. В световом конусе метнулась змея и глубоко вонзила зубы ему точно в сонную артерию. Это была африканская черношеяя кобра, полутораметровая гадина, плюющаяся ядом на расстоянии до семи футов.

— Тварь!

Выстрелом навскидку Ноэль размозжил ей голову, ногой отбросил извивающееся тело и стремглав кинулся к ужаленному товарищу, однако тому ничего уже не могло помочь — укус кобры в шею неотвратимо смертелен.

— Всем стоять! Ганс, вперед!

Хорст, мигом разобравшись в обстановке, замер, сильней уперся дулом вальтера в лопатку лже-араба, а темень впереди вдруг ожила, превратилась в свете фонарей в скопище гибких, неумолимо приближающихся тел — желтых, зеленых, коричневых, черных. Зашипело так, будто разом в таксопарке прокололи все колеса. Не удивительно — змеи шли стеной, валом, нескончаемым потоком, построившись по всем правилам военной науки. Впереди в роли лучников и пращников выступали плюющиеся гады, следом, словно легковооруженная пехота, выдвигались гадюки всех мастей — рогатые, ковровые, с капюшоном, основную же массу полчищ составляли кобры — египетские, черношеии, капские, среди которых были и элитные, королевские, державшиеся отдельно и с достоинством — кадрированным взводом. Как и полагается гвардейцам. Все эти гады пронзительно шипели, уверенно держали строй и двигались слаженно, как на параде. Шли в психическую.

Вот передние ряды встали в стойку, страшно разевая пасти, приготовились брызнуть ядом. Однако тут-то их движение и нарушилось — это Ганс выдвинулся вперед и с ухмылочкой пустил огненную струю. Да, много чего говорят про русских — и будто уровень жизни у них низкий, и дороги паршивые, и дамское белье фиолетового цвета. Может и так, да только огнемет они сделали классный — мощный, дальнобойный, с объемистым бачком. «Светлячок» ужасно — куда там гадам — зашипел, раскаленная струя ударила в змеиные ряды, вспыхнули гигантскими свечами королевские сдыхающие кобры. Запахло жареным. А тут еще и серпентологи добавили, в упор, картечью из двенадцатого калибра. Залп, еще, еще… С чмоканьем стальные шарики разносили головы рептилиям, корчились в огне гибкие тела, лопались от жара помутневшие, близорукие змеиные глаза. Однако это была лишь преамбула — разведка боем. Словно повинуясь неведомому полководцу, змеиные полчища изменили тактику и, разом отказавшись от фронтальных атак, начали широкомасштабную партизанскую войну. Откуда-то сверху, из трещин потолка, на головы серпентологов стали падать шипящие диверсанты. Вот дико закричал укушенный в лодыжку Ноэль — раздавил врага, согнулся вдвое и упал. Вот Бьеланд отстрелил корону королевской кобре, прикладом, словно играя в лапту, размозжил голову капской, подошвой, словно танцуя краковяк, расплющил череп египетской, с ловкостью сломал хребет зазевавшемуся рингхальсу, подскользнулся и упал, укушенный в обе щеки…

— Свартфлеккен, мину! — Хорст в упор пришил атакующую гадину, поймал в полете другую, с силой, как кнутом, щелкнул головой о стену. — Ганс, еще струю!

В глубине души он переживал, что не взял второго огнемета.

— Яволь, — тихо отозвался Свартфлеккен, судорожно, из последних сил, включил приемную часть мины и, дернувшись, затих — борозчатые, брызжущие ядом зубы трижды за сегодня коснулись его могучего тела.

— Отходим!

Хорст с одобрением отметил, как ловко Ганс поджаривает тварей налету, помог с балансом споткнувшейся Воронцовой и вдруг, почувствовав, что смуглокожий пытается сбежать, без всяких колебаний нажал на спуск — сдохни, Сусанин гадский!

На войне как на войне. Однако верный, испытанный в сражениях вальтер вдруг сухо щелкнул бойком — осечка. Еще, еще одна. Странно. А лже-араб тем временем бежал по галерее, поддерживая штаны, нечеловечески орал, и змеи не только не жалили его — мгновенно расползались, уступая дорогу. Странно, очень странно. Может, все дело в кобре, вытатуированной у него на заднице?

Отстреливаясь и отплевываясь огнем, серпентологи добрались до лестницы, чуть перевели дух и стали подниматься по выщербленным ступеням. Ползучих тварей хватало и тут, однако «Светлячок» в руках Ганса творил чудеса. А вот в мавзолее серпентологов ожидала беда — у надгробия лежали мертвые Бьерк и Лассе, и торжествующе шипящее змеиное племя укрывало их живым шевелящимся ковром. Правда, шипело оно не долго. Ганс захрустел зубами, страшно выругался и, выжимая из «Светлячка» последние соки, кремировал всех, и живых, и мертвых. Жал на спуск, пока не опустел баллон. Потом повернулся к Хорсту и тихо попросил:

— Группенфюрер, разрешите мне. Всю эту распросукину сволочь… Всех, всех, всех…

Молча Хорст отдал ему инициатор мины, хлопнул ободряюще по плечу Али, уважительно глянул на Воронцову.

— Пошли отсюда. Здесь воняет.

Выполнили его приказ без промедления…

Кладбище встретило их шелестом ветвей, птичьим беззаботным гомоном и утренней, холодком за ворот, свежестью — светало. Арабская ночь минула — какая из тысячи и одной?..

Однако не все еще было кончено — Ганс взвесил на руке инициатор мины, сломал кронштейн защиты тумблера, с ухмылочкой замкнул контакт. Глухо охнув, затряслась земля, дрогнул, проседая, древний склеп, шумно приземлился, спикировав с мечети, исламский священный полумесяц.

— Эх, мало взрывчатки, мало, — горестно покачал головой Ганс и первым пошагал к машине. — Как же я теперь без лаборантов-то?

Было неясно, что его печалит более — то ли гибель боевых товарищей то ли недобор тротиллового эквивалента. Остальные двинулись следом. Хорст — молча, Али — с остановками, чтобы поблевать, Воронцова — отчаянно матерясь. На подоле ее короткого трехтысячедолларового платья от Кардена зеленело гнусное, явно несмываемого пятно. Еще хвала аллаху, что кобра не взяла чуток повыше…

Андрон (1981)

Наступила весна, но в стране родной было как-то нерадостно. Из Афганистана, обгоняя эшелоны с ранеными и увечными, шли цинковые гробы, похоронки и дурные вести. Правдолюбца академика Сахарова турнули в ссылку в закрытый город Горький, а когда он устроил голодовку, кормили через зонд, зажимая нос специальными щипцами. Суды и трибуналы работали без выходных, вынося стандартные, проверенные временем приговоры: «семь лет тюрьмы и пять лет ссылки за антисоветскую агитацию, за хранение, распространение антисоветской литературы, за иную деятельность, направленную на ослабление советского строя». Сажали за все — за анекдот, за опус Солженицына, за американский журнал, за длинный язык, за красивые глаза. А ровно в двадцать один ноль ноль по всем телеканалам, число коих доходило до трех, транслировали программу, называемую в народе «бремя», посвященную в основном двум постоянным темам — все о Нем и немного о погоде. О Нем, о Нем — гениальном пятизвездочном маршале-писателе, несущем свою славную вахту на ответственнейшем посту генерального секретаря.

Газеты вяло писали о героях, доблестно исполняющих свой интернациональный долг в дружественном Афганистане, в народе был популярен тост «за безбрежное счастье», в Москве и Ленинграде прокатилась странная волна убийств — погибали самиздатовские поэты, модернистские художники, музыканты-авангардисты, поговаривали, что без КГБ дело здесь не обошлось. Председателя его, Андропова, в шутку называли Юрием Долгоруким. Впрочем, какие уж тут шуточки. В стране каждый пятый работал на органы, основной жизненный лейтмотив был — лучше стучать, чем перестукиваться. Политика внедрялась во все щели, не исключая половых — чекисты не гнушались услугами путан, вульгарных проституток и банальных давалок. Не брезговали они и прямыми проходами — с органами КГБ активно сотрудничали гомосексуалисты. Основной лейтмотив звучал так — лучше быть пидором, чем антисоветчиком. К тому же один раз — не педераст. Политика.

Только Андрону на нее было начихать — он открывал филиал. Трудно, в поте лица, в одиночку, сменщица, о которой так много говорил директор, пока что болела гриппером. Хорошо еще верный Аркадий Палыч не подвел, явился по первому зову наскипидаренным львом на горячее дерьмо — накинулся на объем работ. А тот впечатлял немерянностью — за зиму хозяйство здорово пришло в упадок. Пятак по колено занесло, столы завалило снегом, девки из кафе набросали гору мусора, а баки, кривоссачки, вывезти и не подумали. Что с них возьмешь, слабый пол… Однако, где наша не пропадала?

— Здравствуй, Марфа. Иди-ка ты сюда…

Андрон со знанием дела взялся за цыганок и, выцыганив нужную сумму, отправился на поиски грейдера, а Аркадий Павлович взялся за лопату, за зубило да за молоток. Пошла мазута… Скоро со снегом, мусором и бесхозяйственностью на пятаке было покончено. Ржавые и обшарпанные столы выстроились шеренгой вдоль тротуара, Аркадий Павлович и Андрон крыли их матом и серебрянкой…

А потом пришло Восьмое марта, и как водится — с непомерной суетой, копчеными курами, рижским бальзамом и залежами денег. Андрон вкалывал, как папа Карло, крутился, как Фигаро, и к концу женского праздника был словно выжатый лимон, так что появлению сменщицы обрадовался чрезвычайно. Это была не столько ладно скроенная, сколько крепко сшитая дама лет тридцати пяти по имени Полина. Полина Афанасьевна Арутюнян. Можно просто Полина, Поля.

Все в ней было крепкое, ядреное, несмотря на фамилию, по-русски разухабистое — ноги словно ножки от рояля, груди как футбольные мячи, острый язык, бьющий и не в бровь, и не в глаз, а наповал. По ухваткам же — Швейк в юбке. Не удивительно, потому как всю свою сознательную жизнь Полина проработала врачом, в «скорке» да на «неотлоге». Там, само собой, не до хороших манер…

Муж же ее, Рубен Ашотович, ученый-геофизик со степенью, работал в минобороновской конторе, усиленно соображая, как бы это половчее встряхнуть мозги потенциальному противнику, пока его родная сестра Ася не собралась отчалить за кордон. Естественно со всем семейством, с мужем, детьми, родителями и дальними родственниками. А надо сказать, что Рубен Ашотович, что Ася происходили из армян, имевших когда-то неосторожность приехать под сень библейского Арарата аж из Индии, из-под Бомбея, потянуло их на родину предков. Это были, мягко говоря, совсем не бедные люди. Довольно скоро они поняли, что в условиях развитого социализма долго им не протянуть. Ладно. Из страны, где так вольно дышит человек, их с грехом пополам согласились выпустить, но как вывезти сотни тысяч знаков с бородатым фейсом дяди Франклина? Тем паче, что «компания глубокого бурения» была прекрасно осведомлена, что валюта есть, и с вожделением ждала, когда же ее повезут через границу. Выход нашел Рубен Ашотович, голова хоть и лысая, но светлая.

— Эти деньги нужно сжечь, — вынес он свой вердикт на семейном совете.

Кому-то из армян стало плохо, кто-то вытащил булатный кинжал, однако по здравому размышлению страсти поутихли. Деньги, сотни тысяч долларов, были сожжены, безжалостно и тщательно, правда, не просто так, а при свидетелях, из американского посольства. Национальный банк США был менее всего заинтересован, чтоб немалая сумма в твердой и конвертируемой валюте досталась бы ни за что, ни про что СССР. Так что доллары были тщательно сфотографированы, номера их и серии переписаны, после чего их и сожгли, ярким пламенем, без сожаления и истерик. И армяне благополучно улетели за кордон. Напрасно чекисты сажали их на геникологические кресла, заглядывая во все мыслимые и немыслимые отверстия. Ничего особо привлекательного они не углядели. Сплошная жопа. А в США сожженные билеты отпечатали заново, в точности воспроизведя их серии и номера.

Понятно, что после этого у КГБ вырос большой острый клык на семейство Арутюнянов.

— Это у тебя что ли сестра за границей? — спросили Рубена Ашотовича в первом отделе, сняли все формы допуска, а потом и вовсе дали пинок под зад — свободен. Брат такой сестры нам не брат.

Выгнали Рубена Ашотовича с работы, выписали волчий билет и сказали ласково, широко улыбаясь:

— С сестрой увидишься нескоро.

Ну да, годков эдак через десять, пока не позабудешь все секреты родины и, отупев в дрезину, не будешь выпущен за государственный кордон. Полину, как Арутюнянову жену, тоже поперли с неотлоги — сожительницы братьев вражин народа не могут этот самый народ лечить. Дело врачей-вредителей помните? Пришлось Рубену Ашотовичу пробавляться то дворником, то подсобником, то сезонным рабочим, Полина же устроилась посудомойкой, воровала в общепите то, что не украли повора. Посылки и субсидии, что посылала сестра, страннейшим образом терялись по пути, друзья-приятели все куда-то подевались, вместе с непрерывным стажем порвались вроде бы прочные, проверенные прежней жизнью нити. Оскаля гниль зубов и поджимая куцый хвост, подкрался незаметно писец… Хорошо еще, что не было детей, что-то там не ладилось у Полины. Так прошло два муторных года, злых, голодных, похожих на кошмар. Осталось восемь. Эх, хорошо в стране советской жить…

Однако неисповедимы пути Господни. Где-то под новый год бог послал Рубену Ашотовичу подарок — тот встретил своего старинного знакомца Генриха Оганесяна, работающего на рынке.

— Вах, Рубен джан, Рубен джан, — только-то и сказал при виде его Оганесян, сытый, вальяжный, в болгарской дубленке. — Вах, вах, вах! — По-кунацки обнял, прослезился и пообещал ссудить тысячу рублей. — Директору дадим, он пропасть не даст…

Однако Рубен Ашотович уже имел виды на место дворника на мясокомбинате, так что вкалывать на рынок пошла Полина. Упираясь рогом, пахать с рассвета до заката, рьяно вышибать деньгу с торгашей, цыган и спекулянтов — посидите-ка на подсосе пару лет…

По субботам вечерами Андрона приглашали на хаш, Рубен Ашотович готовил его лично, из уворованного мяса, и был на редкость хлебосолен и радушен. Ели огненно-горячий хаш, пили огненно-холодную водку, разговаривали неспешно и, боже упаси, только не о политике. Все больше на отвлеченные темы. А тем этих за годы на скорке у Полины накопилось немеряно — начнет рассказывать, так сразу и не понять, то ли смешно, то ли грустно. О диагнозах типа «нарыв левой половины жопы», о врачебной примете, что если наденешь хорошую обувь, то обязательно вляпаешься в дерьмо, о препарате для внутривенного наркоза китамин, который, будучи введен без транквилизатора, разом растормаживает подкорку и буйно пробуждает основной инстинкт — с криками, стонами, соответствующими телодвижениями. Под настроение Полина затягивала песню, любимую неотлоговскую, про то, как «мы поедем, мы помчимся в венерический диспансер. И отчаянно ворвемся прямо к главному врачу. Ты узнаешь, что напрасно называют триппер страшным, ты увидишь, он не страшный, я тебе его дарю». Пела, улыбаясь, а у самой на васильковых глазах слезы. Десять лет жизни отдала, врач первой категории как-никак… Рубен Ашотович наоборот предпочитал серьезную тематику — о дрейфе материков, о деформациях литосферы, о сетях Пара, Витмана, Хартмана и Кури. Причем в своих воззрениях он был весьма далек от ортодоксов, стоящих на позициях воинствующего марксизма.

— Планета наша не есть нечто неживое, окаменевшее, тупо вращающееся вокруг Солнца по регулярной орбите, — говаривал он нередко в изрядном подпитии и тер вместительный, в залысинах, лоб, — она живая, и древние отлично знали это. Они считали, что духи земли двигаются по определенных каналам или венам, подобно тому, как кровь человека пульсирует по жилам. И подобно тому, как душа человека пребывает в конкретном органе — в мозгу, печени или сердце, духи земли тоже сосредотачиваются в конкретных местах, там-то и концентрируются все жизненные силы. Такие зоны называются «пупами земли». В них устраивались захоронения, строились святилища и возводились храмы. Весь вопрос только в том, какие именно духи локализованы в таких местах. Добро, как известно, не бывает без зла…

Андрон вежливо кивал, со вкусом хлебал хаш, но в умные беседы не лез, высокие материи его не трогали. В глубине души он не сомневался, что если шарик и был когда-то живой, то к настоящему моменту уже накрылся кедами — всякие там атоллы Бикини, Мороруа, полигоны на Новой земле доканают кого угодно. Переживай за судьбы мира, не переживай, он все равно катится к чертовой матери. Нечего умничать, надо жить. Скоро клубника пойдет, вот это проблема так проблема, куда там всем этим Хартманам-Витманам. Глобальней не бывает.

Хорст (1979)

«Мангуста бы сюда голодного, — хмыкнув, Али отвел глаза от простыни, на которой бегали рисованные кот и мышь, обрадовался своей мысли и носом прилип к окну. — У, облака». Его переполняло счастье, бескрайнее, как Нил, лучезарное как солнце и громадное, как пирамиды — добрый господин сдержал свое слово. Купил Али штаны со стрелками, ботинки с носками и рубашку с галстуком, посадил на белый, грохочущий как плотина в Ассуане, таэра-самолет и сейчас везет по небу подальше от Змеевода. Впрочем, кто такой Змеевод? Уж не тот ли несчастный, чьи кости сгорели дотла в пламени геенны огненной? Шутки плохи с господином профессором, он хоть и добр, но справедлив, рука его крепка, глаз остер, а сердце покрыто шерстью и не ведает жалости к врагам. А какая у него жена! Правда всего одна, но зато какая! Груди ее цвета слоновой кости, наполненный гармонией живот, славные бедра и ягодицы мягкие, как подушки. О, у Али будет три таких — Лейла, Фатима и Гюльчатай. Одна будет воспитывать детей, другая вести хозяйство, третья готовить фуль в кисловатом соусе, кофта-кебаб и необыкновенно вкусную, пропитанную медом, хрустящую орехами паспусу. А ночью они будут ублажать Али, одаривать его неземными ласками, вести себя словно гурии в раю— разнузданно и сладострастно. По очереди, а может все сразу… Да, немного нужно для счастья человеку — сел на самолет Али, вкусно пообедал из пластиковых, поданных стюардом корытец и знай теперь витал в облаках, глядя то в иллюминатор, то на экран и попивая мерзкую как рвота кока-колу.

Ганс, устроившийся рядом, косился на него с неодобрением, но делал вид, что заинтересован «плейбоем» — группенфюреру видней, приголубил этого обрезанного хулигана и ладно. Хотя папаша Мюллер повторял и неоднократно: «Всем, у кого обрезан член, необходимо сразу же резать глотку». А уж он-то знал, что говорил. Да, старый добрый Гестапо Мюллер. Впрочем не такой уж и старый и не такой уж и добрый. Сам-то, осев в Боливии, в целях конспирации сделал себе обрезание, открыл кабак с рулеткой под названием «Имперский бункер», отрастил усы и в них не дует. А тут — ни кола, ни двора. Только банковские счета, счета, счета… Некому руку пожать, опереться на теплое плечо, сказать по-доброму ласковое слово в розовое ушко. Группенфюреру-то хорошо, вон какая баба при нем. Валькирия страсти, Венера московская. Эх, помнится, сидела у него подпольщица одна из Краснодона, вот у той была фигура так фигура. Как начнет, в чем мама родила, плясать на письменном столе — чудо, прелесть, дивное видение. Как же звали-то ее? Татьяна? Ульяна? Марьяна? Вот чертова память. А румянощекая радисточка-душка, что работала с одним уродом из окружения Шеленберга? Вот была женщина так женщина, кровь с молоком, огненная бездна, раскаленная печка, Везувий страсти. Даром не теряла ни мгновения, такую выдавала морзянку. Пришлось, чтобы не докучала своей рацией, отправить ее в Швейцарию, к нейтралам. Говорят, потом один выбросился из окна… Да, с русскими бабами нужно осторожно — они ведь и в горящей избе могут, и не зная броду, и с конем на скоку. То ли дело немки — чувствительные, нежные, изящные в движениях. Воспитанные, грациозные, неторопливые в речах. Наследницы культуры Вагнера и Гете. Эти небось не будут, не зная броду, и с конем. А лучше вообще держаться от всех баб подальше, все мировое зло от них. Какая разница — полячка, русская, француженка, арабка, все суки, потому что из ребра. Охи, вздохи, претензии, занудствование. Вся их логика в органах малого таза.

Нет, нет, положа руку на сердце, — с бабами никаких дел, себе дороже. Куда как приятнее открыть заветный секретер, вытащить отраду глаз и гордость коллекции — шкатулку мейсеновского, которому и цены-то нет, фарфора, бережно запустить тончайший механизм и — медленно закружится в галантном менуэте миниатюрные позолоченные фигурки, звонко застучат на струнах души серебряные медоточивые молоточки: «Ах, мой милый Авгуситн, Августин, Августин…» Сразу же на глаза навернутся слезы и вспомнится запах резеды, зацветающей в отцовском палисаде, ивы, кланяющиеся в пояс могучему Дунаю, крупные баварские звезды, отражающиеся в его сонных водах. Родина, фатерленд, священная земля предков… И все же хороши ляжки у группефюрреровой пассии — плотные, загорелые, сразу видно, упругие наощупь. И она, стерва, отлично знает это, вон какие юбки носит, плотно облегающие, короткие и с разрезом. М-да…

А Воронцова мирно сидела по соседству, игнорировала взгляды Ганса и совмещала приятное с полезным — кусала персик и листала журнал. На лице ее была написана скука — двести пятдесят страниц мелованной бумаги и все одно и то же: шмотки от французских кутюрье, пудра от французских же парфюмеров, тачки от американских производителей. Оденься, надушись и езжай к чертовой матери. Похоже, весь мир туда и катится. Валерии хотелось домой, в Союз. Точнее говоря, в Россию. Надоели сикиморы, кобры, кучерявые личности. А в среднерусской полосе — березки шелестят ветвями, обычные окопные гадюки греются на солнышке, никто не ходит в тюрбанах и рубахах-галабеях до пят. Впрочем, кучерявых личностей хватает и там… Вот ведь как, оказывается, ностальгия это вам не пустой звук… А еще Валерия скучала по дочке — хоть и дура набитая, а все равно свое, кровное, родное. Вот ведь стерва, не желает работать в конторе, это при такой-то орденоносной бабушке. Влюбилась, дурочка, не хочет кривить душой. До сих пор не поняла, что на этом свете все давно уже перекошено и вывернуто наизнанку. Эх, дети, дети, черт бы вас подрал…

Она захлопнула журнал, взглянула на безмятежно почивающего Хорста, которого вскоре разбудил шепот Ганса.

— Группенфюрер, араб не возвращается из сортира.

— Что? — Хорст медленно открыл глаза, коротко зевнул, сладко потянулся. — Терпение, господа, терпение. Никуда не денется. Высота десять тысяч. Эй, мисс, грейпфрутового сока плис.

— Уже полчаса как сидит, — лениво вмешалась Воронцова и с отвращением надкусила персик. — Я конечно понимаю, что восток это загадка, но не до такой же степени.

— Да бросьте вы. Парень просто плотно поел. У вас, мисс, здесь отлично кормят, — Хорст, мило улыбнувшись, взял с подноса стаканчик сока, выпил, не отрываясь и со вздохом поднялся. — Ладно, уговорили, пошли посмотрим.

В глубине души он был уверен, что Али предается рукоблудию.

Пошли посмотрели. Дверь сортира, массивная и герметичная, была закрыта изнутри, о чем и свидетельствовала надпись по-английски: «Клоузд». Ладно, постучали, подождали, покричали: «Али, выходи, мальчик, выходи, пожар!» Никакого эффекта. «Ого», — Хорст сразу помрачнел, сосредоточился и подошел к стюардессе вплотную.

— У вас здесь и вправду отлично кормят. Открывайте дверь.

Интуиция подсказывала ему, что дело было совсем не в рукоблудии.

— Да, сэр, — с живостью отозвалась стюардесса, вытащила специальный ключ и резко крутанула им в замочной скважине, так что «клоузд» сменилось на «опенд». — Прошу.

Да, дело было вовсе не в рукоблудии. Мертвый Али сжимал в руке измятые голубиные перья.

Андрон (1981)

Время бежало с неотвратимой стремительностью. Давно уже отошли тюльпаны, многозвонковые крокусы и самовлюбленные нарциссы, махрово, всеми колерами радуги,расцветали георгины, цыганки втюхивали розу, привозной пион и ремонтантную гвоздику. Рыночные отношения бушевали вовсю и давали пышные мелкобуржуазные всходы. И все было бы хорошо, если бы не один прискорбный факт, строго говоря, два: во-первых, Полина оказалась слабой на передок, а во-вторых, ее углубленное женское внимание обратилось на Аркадия Павловича, большей частью на нижнюю часть его могучего тела. Собственно ничего особо криминального в этом не было, нравится — и прекрасно, однако был грубо нарушен основной закон торговли: не блядуй там, где воруешь. Лучше уж там, где живешь. Андрон, правда, не совался, молчал, однако служебный этот роман был ему явно не по душе. Смешно сказать, но было как-то неловко перед Рубеном.

А лето, жаркое и на редкость урожайное, все глубже засасывало в меркантильную трясину. Народ с клубникой дрался из-за гирь, торговых мест на всех желающих решительно не хватало, очередь за весами напоминала очередь в Мавзолей. Стаями прибывали на такси дети Кавказа, заискивающе улыбаясь, совали рубли, блестели влажно и многозначительно коронками.

— Пусты, дарагой. Нэ пожалеешь.

С утра до вечера хороводила толпа — цыганки, спекулянтки, квазичестные садоводы, торгующие инвалиды войны, покупающие инвалиды труда и праздно шатающиеся инвалиды детства. А менты, а проверяющие, а доброжелатели из бдительных граждан! А бухгалтер из управления Махмуд Ильчи, которому, ежели не нальешь, такой паскудный акт, волчина, насобачит! С раннего утра до позднего вечера что Полина, что Андрон вкалывали как проклятые, бегали, крутились в рыночной сансаре, с трудом даже находя время, чтобы поесть. Хорошо еще Михеевна из кафе за три карбованца в день ставила со всем нашим удовольствием кого пошлет бог на полное котловое довольствие. Собственно не котловое, кастрюльное, вареное из кости, бульбы, бурака, морквы, томат пасты и комбижира. Мутное, дымящееся в щербатых емкостях с надписью «Ресторан». Зато густое, питательное и с добавкой — жри не хочу. А жрать его полагалось огненно-горячим, чтобы не чувствовался вкус и не стыл комбижир. Впрочем для Андрона, как хлопчика складного и собрата по искусству, Михеевна готовила фирменное блюдо — яичница с помидорами и колбасой. Правда и про ресторанную наценку не забывала, дружба-то она конечно дружбой, а денежки вперед.

Как-то уже в августе Андрон сидел в кафе на кухне и неторопливо, с котом на пару, степенно угощался приватным блюдом. Воздух от работающей плиты был тяжел, мухи, нарезающие в нем круги, ярко-изумрудны, яйца подгорелые, а колбаса слеплена из крахмала. Кот, скептически фыркая, ее не жрал, тряс разочарованно лапой и поддерживал компанию просто так, за уважуху. Черная его шкура нынче отдавала в рыжину — меренг на складе не было, в кафешку привезли полоски из песочного теста.

— Да, а хлеб теперь из рыбьей чешуи…

Андрон, глядя на кота, отставил сковородку, снял с огнедышащей плиты кипящий закопченый чайник, а на улице тем временем взревела сирена, скрипнули истошно тормоза и громогласно, на всю округу раздался звук удара железом по железу. «Ну вот, едет пожарная, едет милиция, — Андрон невозмутимо налил себе чаю, выбрал из лотка полоску, не обтертую котом. — Похоже, ребятки приехали».

Пожарные эти проносились мимо рынка по десять раз на дню и все не просто так, под рев сирен, пролетая ближайший переулок по принципу: а нам пожарным все равно, что помидор, что апельсин. Один хрен. И вот дело, похоже, кончилось табаком.

— Михеевна, спасибо.

Андрон, выпив чаю, Андрон расплатился с кормилицей, вышел, закуривая «стюардессу», из кафе. Ну и ну… На перекрестке лежала на маячке пожарная машина, рифленые колеса ее смотрели в небо беспомощно и жалко. Тут же скособочился ГАЗ, пятдесят второй, фургон, строшно изуродованный, с покареженной кабиной. Собственно не фургон уже — огромный деревометаллический ящик с надписью «Хлеб» от страшного удара оторвался и грохнулся всей тяжестью на крышу ехавшего следом ядовито-желтого «москвича». В воздухе пахло кровью, расспыпавшимися по асфальту булками, бензином и бедой. Быстро собиралась толпа, отделовские менты, приехавшие раньше всех, вытаскивали из пожарки обмякшие тела, без обычной злости одергивали любопытных:

— Ну куда, куда! Что на них смотреть, холодные…

Однако Андрона пропустили без вопросов, услужливо приподняли окровавленную брезентуху.

— Вот, Андрей, гля, водила. Это ему кишки рулем, вишь как, наружу…

Рядом вытянулся водитель фургона, крупный мужчина в штопанных носках, вместо головы у него было страшное бесформенное месиво. Прокатился пожарный экипаж по красному свету с песнями…

— Так, — Андрон, глянув, сгорбился и, хоть был совсем не сентиментален, пошатываясь, пошел прочь, почему-то он сразу вспомнил подгорелую яичницу и колбасу из крахмала. Вот стерва-жизнь, ведь и впрямь жестянка — в ясный солнечный день на ровном месте и четыре трупа. Ехали куда-то по своим делам, небось потели от августовской жары, что-то всем им надо было. Теперь ничего. Все лежат рядком на замызганной рогожке… Неожиданно в общей какофонии звуков он услышал голос, показавшийся ему знакомым, непроизвольно обернулся и увидел давнего своего приятеля Сяву Лебедева. Тот стоял в сногсшибательных вайтовых траузерах, курил коричневую, сразу видно, не нашу сигарету и отчаянно, на чем свет стоит, виртуозно ругался матом. Это на его поносно-желтый «москвич» угодил фургон от «горбушки» — крыша вмялась, вылетели стекла, двери задраило, как люки в субмарине. Ехать можно было, но в спартанской обстановке, положив зубы на руль.

— Ты только посмотри, вот ведь сука бля, — Сява, узнав Андрона, обрадовался и протянул потную дрожащую ладонь. — Непруха… А ты сам-то здесь за каким хреном?

— Так, гуляю, — Андрон нахмурился, отвел глаза и, чтобы не вдаваться в ненужные детали, с ходу рубанул по-живому. — Машина-то у тебя застрахована? ГАИ ждать будешь?

— ГАИ? — Сява скривился как от горького, бледное лицо его выразило отвращение наполовину с ненавистью. — Обойдемся уж как-нибудь без ментов. Поганых. А москвач говно, хрен с ним. Хочу взять волжанку, концы уже нашел… Слушай, а стволом не хочешь прибарахлиться? Есть парабеллумы и вальтеры. Могу по дружбе устроить шмайсер. Скажешь — пристреляем, без проблем. Патронов хоть жопой ешь. Хочешь цинку, хочешь две. Фирма веников не вяжет, фирма делает гербы. Ну так как?

Все как у великого комбинатора — я дам вам парабеллум. Только Андрон не был малохольным паникером Кислярским.

— А никак, — твердо сказал он, сплюнул и с безразличием пожал плечами. — С кем воевать-то? Живых врагов у нас нет. А развитой социализм уже давно всех победил…

— Ну как знаешь, — Сява тоже сплюнул и принялся прощаться. — Будет тема какая, звони, номер знаешь…

Грозно заревел мотор, жалобно заскрежетали шестерни, и москвич, дав задний ход, покатился к горизонту. А на место происшествия тем временем уже прибыли скорая, ответственный дежурный по РУВД, руководящий наблюдающий из райкома, лихо прикатил на багровой волге большой комитетский начальник. Шум, гам, суета, мельтешение полосатых жезлов…

«Словно стервятники на падаль», — Андрон отвернулся, сгорбился и понуро побрел к себе. Работать ему категорически расхотелось. Какие там лютики-цветочки, кормовая, уворованная с полей совхоза «Бугры» морковка и мятые, поносного оттенка рубли. Моменто море!

— Закроешься без меня, — коротко бросил он уборщику и так выстрелил дверью будки, что с мусора поднялись встревоженные голуби. — Я все. Никакой.

В голове его вертелась единственная и увы не оригинальная мысль — надо выпить. И как следует.

— Есть, командир, — Аркадий Павлович глянул на него и спрашивать ни о чем не стал. — Все будет абгемахт.

Ужом Андрон вывернулся из рыночного месива, прикидывая, чего бы взять, направился к лабазу, затарившись от души, задумался насчет компании: Ксюша? Нет, слишком уж приторно, по-бабски сыро, непрочно. Бляди? Ответ отрицательный, сугубо категоричный. Бляди они и есть бляди, дешевки, не для души, для тела. Значит, Тим. Ну конечно же Тим, старый добрый Тим, с ним можно по-простому, по-мужицки, без витиеватостей и сентиментов. Только бы он оказался на базе, не слинял куда-нибудь в свои академические сферы. Андрону повезло, Тим был дома.

— Да, сейчас позову, — обрадовал его по телефону визгливый женский голос, тут же ставший пронзительным, похожим на звук пилы. — Эй, Метельский, трубку возьми!

Чего только не было во властном этом голосе — и отзвуки матриархата, и спесь хранительницы очага, и осознание нерушимого, отмеченного штампом ЗАГСа, святого права узаконенной супруги.

— А, это вы, Лев Брониславович! — Узнав Тима, произнес он в трубку, послушал крик души и изумился гораздо громче, чем следовало бы. — Как, монографию Трахтенбурга? Переводную, без купюр? Первой половины девятнадцатого? Ну конечно же приеду. Незамедлительно. Если надо, буду конспектировать всю ночь.

С готовностью откликнулся на зов, сразу понял, как тошно Андрону. Да и самому-то — грудной ребенок, настроение Регины, тягостная неопределенность с поступлением в аспирантуру… Нет, что ни говори, Андрон позвонил кстати — необходимо увидеться. И расслабиться. В дрезину.

Когда Тим приехал в знакомый дом на берегу Фонтанки, Андрон уже ждал его — в компании бутылок, крупно порезанной жратвы и умной книги, в которой значилось: «Единорог или моноцерос был наиболее любопытным созданием древних инициированных. Он упоминается как зверь, в существовании которого хотя и сомневались многие писатели, тем не менее описывается древними следующим образом: у него один рог и очень большой, растущий из середины лба. Его голова напоминает оленью, ноги его похожи на слоновьи, хвост кабаний, а остальное тело лошадиное. Рог около фута с половиной длиной. Его голос подобен мычанию быка. Грива и шкура желтоватого цвета. Рог у него тверже железа, грубее напильника, загнутый или закрученный подобно пылающей шпаге, острый и весь черный за исключением кончика. Ему приписываются поразительные свойства, в частности, изгнание яда из организма и лечение некоторых неизлечимых болезней. На этого зверя не охотятся. Хотя единорог несколько раз упоминается в Святом писании, нет никаких твердых доказательств его существования…»

Книга эта, купленная на рынке за трояк, мирно лежала на краешке стола и предназначалась в качестве подарка Варваре Ардальоновне, которая несла свое нелегкое бремя на ниве общепита на Сиверской. Будет что почитать вслух на сон грядущий. Порадовать Арнульфа.

— Слушай, а кто такой Трахтенбург? — с ходу поинтересовался Андрон, угрюмый и истомленный, заждавшийся. — Ебарь что ли грозный какой?

— Угу, освоил квадратный трехчлен, — в тон ему оскалился Тим и, глянув на накрытый стол, присвистнул скорее озабоченно, чем с восхищением. — Ну ты даешь. Нажремся ведь.

— Еще как нажремся, — Тим утвердительно кивнул, хмыкнул и принялся «откручивать ухо». — Много не мало. Ну что, начнем пожалуй с водочки.

Начали — с энтузиазмом, без тостов, под ветчинку, копченого окуня, маринованный чеснок и малосольные, хрустко раскусываемые огурцы. Несмотря на жару, метиловые добавки и дурное настроение, пошло отлично. С хрустальным звоном и энергичным бульканьем. Скоро водочка сменила дислокацию.

— Ну что, брат, легчает? — Андрон убрал под стол пустую емкость, с чувством закурил и ловко откупорил коньячок «четыре звездочки». — Только не останавливайся на достигнутом, иди до кондиции. А я с тобой.

Тим выпил, заметно воодушевился, заел армянский полтавской колбасой и вдруг привстал, сделавшись необычайно серьезным, с видом средневекового схоласта изрек:

— Эврика! Свершилось! И как же я раньше до этого не допер? Это же конгениально! Как все простое. Наливай!

Вилку с малосольным огурцом он держал в руке с изящной элегантностью на манер указки.

— Эврика, говоришь? — Андрон без промедления налил, хмыкнув саркастически, нагнулся и стукнул об пол под столом пустой бутылкой. — Архимед ты наш, сиракуз твою мать, Лобачевский, бля, вот с таким Ньютоном. Короче, Склифосовский! Не допер-то до чего?

Жара, реалии дня и коньяк сочетании с водкой усугубляли его и без того гадостное настроение. Как в песне — заглотили мы ноль восемь первача, и братана сразу кинуло в тоску…

— До истины, брат, до истины, — Тим, прерываясь, тяпнул, глухо замычал и вилкой с многострадальным огурцом показал куда-то наверх, — до нее. То есть до него, до родимого.

— Это до того, который не фраер что ли? — Андрон нехорошо прищурился и, выпив в свою очередь, едко усмехнулся. — Что-то рановато ты, брат, побудь пока с нами. И потом ведь просто так к нему не сунешься. Вначале надо погрешить, потом покаяться, только уж затем спасаться. У него как в ОСВОДе — спасение утопающийх дело рук самих утопающих. Хотя, говорят, из-под прилавка вовсю продаются надувные круги.

— Причем тут опиум для народа, — Тим брезгливо фыркнул, сел и, вспомнив наконец про корнишон на вилке, с безвкусным хрустом раскусил его. — Спускайся с облаков, бери ниже. Танцуй от печки, то бишь от печной трубы. Слушай сюда. У нас ведь флюгер-то не кабсдох, волк. Волчина позорный. Фенрир его фамилия.

— А моя Лапин, — Андрон кивнул, осклабился и понимающе воззрился на него. — Ты, брат, закусывай давай. Масло вот, сало. А то, может быть, поблевал бы? По-нашему, по-простому, а?

— Товарищ не понимает, — Тим жутко огорчился, и голос его, мятый и неотчетливый, сделался зловещим и панихидным. — Это же не волк из «Ну погоди», а Фенрир, символ мирового хаоса. Тот самый, что сожрал бога Одина. И Тюру отхватил полруки. Представляешь, какой у нас блядский домик-пряник.

— Кстати о девушках, — Андрон, заскучав, живо перевел беседу в практическое русло и приступил к откупориванию следующей бутылки, тоже коньяка, правда грузинского. — Мы будем решать вопрос или мы будем сопли жевать? Ша, хорош сидеть на жопе ровно.

Фенрир — это неактуально. Зачем нам чухонский волк, когда есть свои, тамбовские. К тому же бардака и без него хватает.

Ладно, чокнулись, выпили, звякнули блядям, только Светки не оказалось дома. Где наша не пропадала — тяпнули еще и пошли искать ее на угол. Увы, не нашли, зато познакомились с парой развеселых девушек — то ли Любой с Галей, то ли Леной с Валей, пока шли до детсада, как-то забылось. Да и неважно — хоть груздем назови, главное в койку положи. Однако девушки эти были не промах, из породы зажигалок, из тех, что ярко светят, но совсем не греют. Они с энтузиазмом занялись соленьями и ветчиной, живо допили остатки коньяка и, прихватив, как это выяснилось утром, приемник «Альпинист», благополучно скрылись в неизвестном направлении. Вальяжно, чинно, с кокетливыми улыбочками. Впрочем, крутануть динамо девицам этим сам бог велел — что Тим, что Андрон вырубились синхронно, как и подобает настоящим ужравшимся вусмерть братьям близнецам…

А потом было утро, муторное, похмельное, с которого начался скверный, полный жизненных коллизий день.

— Что, пришел, изменщик? — рыкнула с порога Регина на Тима, однако, догадавшись, что дело здесь не в Еве, а в змее, поменяла тон уничтожительный на брезгливо-ехидный. — У алкаш, пьянчуга, пропойца. Тебе не в аспирантуру с такой-то рожей, в кружало. Глаза бы мои тебя не видели. Сегодня же отцу все будет доложено.

Несмотря на драматизм ситуации, в резком голосе ее звучало облегчение. Она бешено ревновала мужа ко всем прочим женщинам, и раз баба тут не при чем, можно со спокойной душой и в волю поучить его жизни, поговорить о разложении семьи, упадке нравов и тлетворных веяниях так называемой сексреволюции. Тем хватит до вечера. Тим же, слушая шелест супруги, курил, вежливо кивал, и в больной, гудящей колоколом голове его разбухал, пульсировал единственный вопрос: а не живет ли он с этой занудной недалекой бабой только ради ее папы, аспирантуры и академического будущего? Ишь как жужжит, зараза, словно муха говеная на пыльном стекле. Ядовитая, словно це-це…

У Андрона же день начался без особых разговоров — торгующие, только глянув на него, сразу замолкали, вздыхали сочуственно и тяжко. Знаем, знаем, брагадир, каково оно, похмелье. Хоть в петлю лезь, хоть волком вой, хоть караул кричи, хоть в гроб ложись. Небо с овчинку, жизнь в тягость, белый свет не мил и мальчики кровавые в глазах. Да если бы не оно, давно бы догнали и перегнали… Крепись, бригадир, два часа не за горами.

Все утро Андрону было муторно, блевотно и неподъемно. Жизнь казалась дерьмом. Собачьим. В проруби. Однако ничего, потихоньку оклемался, спасибо девчонкам из кафе — напоили кофе, крепчайшим с коньяком, дали две таблетки валидолу под язык и оставили дремать в компании с котом. Впрочем и могучий организм тоже не подвел, быстро вывел шлаки и продукты метаболизма. К обеду Андрону полегчало, вернулось чувство юмора и прежний оптимизм, однако это была лишь передышка, дарованная ему коварным роком. Вечером под самое закрытие приехал капитан Царев. Все такой же плюгавый, упивающийся личной значимостью, в черной вылинявшей неизменно пропотевшей рубашке. Зато прибыл он на новых жигулях, ключами от которых поигрывал с молодецкой удалью.

— Лапин, завтра к десяти ноль-ноль вас ждет подполковник Павлов, — веско произнес он, с ловкостью подкинул ключи, однако не поймал и быстро присел, подбирая их из рыночной грязи. — На серьезный разговор. Очень серьезный. — Встал, вытер о ладонь ключи, с видом дегустатора понюхал руку и, удрученно хлопнув ею о штаны, с властной деловитостью пошел к машине. — Не вздумайте опоздать, Лапин!

Снова понюхал руку, сплюнул и забрался в машину.

— Чтоб тебя… Чтоб тебе… С твоим подполковником Павловым… — Андрон с ненавистью глянул ему вслед, закурил и, дабы задавить неприятности в корне, отправился звонить майору Семенову — дяденька главный проктолог, скажи своим пидорастам, чтобы не цеплялись.

Однако же майора ни дома, ни на службе не оказалось, а вызванный на линию капитан свет Сотников негромко и с падающей интонацией довел:

— В командировке он, Андрюха, в командировке. Вернется не скоро.

Вот так же тихо и с такой же жуткой интонацией в свое время сообщали: он в Испании. Но пасаран. Однако времена меняются, и нелегкая, как видно, занесла Семенова в дружественный нам Афганистан. Действительно вернется не скоро. Можно и вообще… Так что пришлось Андрону в одиночку разбираться с товарищами из ОБХСС.

— Эх, Лапин, Лапин, — сказал ему на следующий день подполковник Павлов, и в голосе его прорезалась булатная сталь. — Вы жестоко разочаровали нас, Лапин. Можно сказать, огорчили. Год уже с гаком, как вы наш человек, Лапин, и надо же — ни одного сигнала. Такая чудовищная, прямо-таки преступная пассивность. С кем вы, Лапин?

Ну да, как в том анекдоте, ты за белых или за красных?

— Да я, ваше превосходительство, свой, буржуинский, — умильно отвечал ему Андрон, преданно смотрел в глаза и глуповато, заискивающе улыбался. Однако ничего не помогло.

— Пишите, — грозно приказал ему Павлов и вытащил из сейфа четвертушку бумаги. — Я, такой-то такой-то, проживающий там-то, обязуюсь никому не разглашать информацию о своем сотрудничестве с органами ОБХСС. Предупрежден, что в случае нарушения подписки буду привлечен к уголовной ответственности как за разглашение государственной тайны. Дата, подпись. Вот здесь, — крепким обкусанным ногтем он прочертил гиперболу на бумаге и глянул на Андрона как учитель на школяра, выпороть которого нельзя, а ставить в угол бесполезно. Впрочем, если в какой-нибудь медвежий… Куда-нибудь на Колыму…

Хорст (1980)

Все как-то не заладилось с самого начала. Едва прибыв в Рио, один из подручных Ганса Мориц жестоко отравился — то ли переел фейжоады, то ли перепил каапириньи. Пришлось срочно промывать ему желудок, затем мозги, проводить курс очистительных клизм и сажать на специальную диету. Потом неподалеку от Росиньи, центральной городской фавелы, Макса, другого помощника Ганса, попробовал на зуб какой-то невоспитанный пес. Пришлось отправлять кабсдоха на небо, крупно разговаривать с хозяевами и экстренно вакцинироваться от возможного бешенства. Каково? Однако это было лишь начало. Уже в Манаусе, столице Амазонии, какие-то безнравственные молодые люди устроили сюрприз — решили взять в заложницы купающуюся Воронцову. Ох, молодо, молодо, хоть и черно рожами, но все одно — зелено. Пришлось срочно отправлять молодых людей к бешеному псу, подбирать отстрелянные гильзы и энергично уносить ноги. Естественно не осталось ни следов, ни отпечатков, ни улик, а вот горький осадок в душе…

По идее надо было бы внять знамениям небес и немедленно вернуться в Рио. Влезть на Корковадо, понежиться на Копакабане и Ипанаме, нажраться вволю мяса в чурраскириях и благополучно отбыть. Какое там! Хорст уперся, закусил удила — не привык отступать. А кроме того он ведь приехал в Бразилию — райский уголок, где прошла его юность. Без малого десять лет… Девственные джунгли, кишащие смертоносными красно-черно-желтыми семафорными змеями, очкастыми полосатохвостыми коати, чуть живыми заторможенными ленивцами, свирепыми стремительными ягуарами и бесподобными на вкус юрками пекари, притягивали его к себе как магнит. А еще ему хотелось увидеться с учителем. Как он там, старый добрый Курт? Судя по агентурной информации, неплохо — получил генерала, уж лет пять как начальник лагеря. Как хочется взглянуть ему в глаза, крепко пожать верную, все еще сильную руку, шепотом сказать большое, идущее из самой глубины души спасибо. За все. В общем вперед, только вперед, древние индейские сокровища ждут смелых!

Кстати о сокровищах. Месяца три тому назад Ганс как всегда позвонил в Боливию — поздравить своего бывшего шефа с днем ангела. Пожелать от всего сердца крепкого арийского здоровья, истинной немецкой пунктуальности и твердого нордического характера. Мюллер как обычно был тронут до слез.

— Спасибо, дружище, — с чувством сказал он, резко кашлянул, одолевая спазм, и сухо спросил: — Ты как, все еще работаешь с этим?

Хорста он не любил за молодость, но уважал за деловые качества.

— Да, с этим, — ответил Ганс не без гордости, и голос его стал официальным. — С обергруппенфюрером фон Левенхерцем.

— Как, уже обергруппенфюрер? — здорово удивился Мюллер и снова кашлянул, одолевая спазм. — М-да, кажется, скоро мы все будем кричать: «Хайль Левенхерц!» Ладно, ладно, дружище, я пошутил. Все пока остается в силе. Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер, — сразу отозвался Ганс, внутренне подобрался и постарался отойти от щекотливой темы. — А как ваша левая, застуженная под Краковом, почка? Беспокоит?

Тема была действительно щекотливой — все знали, что здоровье фюрера в последнее время сильно пошатнулось — он сбрил усы, замкнулся в себе и все порывался наверх, во льды, беседовать по душам с пингвинами. Причем по поводу и без повода хватался за кавказский кинжал с дарственной надписью золотом: «Другу Адольфу от большого друга Иосифа». Говорят, уже успел пырнуть кого-то…

Да, тема была действительно щекотлива, и Мюллер продолжать ее не стал.

— Вечно вы путаете сено с соломой, дружище, — покладисто сказал он и фыркнул незлобиво в трубку. — Правое, черт его побери, правое. Да и не почка совсем. Уже не беспокоит, мне его удалили, на Пасху. Ладно, не будем о грустном, лучше-ка послушайте, дружище, что вам расскажет старый Гестапо Мюллер. Можете и с этим вашим поделиться.

Мюллер снова закашлялся в трубку, чтобы до неузнаваемости изменить голос, и поведал Гансу презанимательную историю. Где-то с месяц тому назад в заведение к нему пожаловал некий проповедник, возвратившийся из джунглей бразильской Амазонии. Звали преподобного отца дон Антонио Кастильский, и он больше года провел аки добрый пастырь среди язычников индейцев дремучей сельвы, отвращая их от мерзкого служения духам и обращая в веру истинную, благостную и богоугодную. Судя по всему падре преуспел — остановился в лучших номерах, завел себе любовника-мулата и словно бешеный играл в рулетку, расплачиваясь не деньгами, а золотыми слитками и неограненными алмазами. Как пить дать нашел какой-то древний индейский клад. Пронял-таки словом божьим темные языческие души. Вот такую наколку отдал по дружбе старый гестапо Мюллер. Лет бы десять назад естественно не отдал бы, поехал бы сам. А нынче никак — годы. Да и бизнес оставить не на кого, даже на время, вокруг одно ворье. Так что ауф фидерзейн, хайль Гитлер, попутного ветра в спину. Действуйте, ребята.

И ребята долго думать не стали, вылетели в Ватикан в составе отделения. Нашли отца Антонио на вилле, в окружении румянощеких юношей, удалились с ним в кабинет, поговорили по душам.

— Да, — сказал он, затуманившись на мгновение, — был со словом божьим в тридевятых землях, верой, ниспосланной мне Господом, наставлял души неразумные на путь истинный, к блаженству ведущий. Аминь!

А наставлял, оказывается, отец Антонио темные индейские души в одиночку, потому что спутников его — отца Мигеля, отца Фернандо и сестру Агнессу — аборигены по изначальному своему неведению съели: вскипятили пальмовое масло, залили его при помощи каучуковой клизмы пленникам в задний проход и, подождав, пока они умрут, а мясо сделается сочным, устроили пир на весь мир. На него же, отца Антонио, вследствие его истинной набожности и известного всем благочестия даже и не посягнули, более того, шаман лично взял посланца божия под свою опеку и отвел ему лучшее место в своей просторной хижине. А теперь отец Антонио молится и сопереживает, пребывая в тихой радости и твердой уверенности, что души его спутников милостью Господней обретаются в несказанной благодати райских благоухающих кущ и лицезреют пред собой пресветлые лики ангельские…

Вобщем послушал-послушал Ганс, соскучился и начал разговаривать со святым отцом по-своему, вернее, по-русски — при помощи щипцов, ущемляющих нос, и сапожного рашпиля, водимого по зубам. Еще слава богу, что дело не дошло до клизмы, нет, не с кипящим маслом, — с толченым хрусталем. И поведал святой отец, проблевавшись кровью, что да, действительно, милях в двухстах от Обидуса и примерно столько же от места встречи Риу-Негру и Риу-Бранку на берегу безвестного притока Амазонки стоит заброшенный древний город. Да, в его подземных лабиринтах полно алмазов, изумрудов и золота. Только вот местные индейцы племени тсохон-дьяпа считают древний город обителью духов и никому кроме своих шаманов не позволяют под страхом смерти даже приближаться к священным развалинам. О, эти тсохон-дьяпа сущие дьяволы, свирепые эквадорские хиваро, охотники за головами, кроткие агнцы по сравнению с ними. Но благодаря тщаниям отца Антонио они теперь католики, причем ревностные, и потому с радостью отринут все сокровища недр за счастье лицезрения сонма ангелов, являющихся во всем своем неописуемом устами блеске пред ликами исконно верующих в спасителя Христа, заступницу Марию и божью благодать, проистекающую с купола небес навроде манны, дарованной народу иудейскому через водителя его, святого Моисея. Аминь. Алилуйя. Е-е-е хали-гали.

Не выдержал пастырь божий серьезного Гансового разговора, пошел на попятный, вернее, головой подвинулся. Пришлось отправить его к братьям во Христе Мигелю и Фернандо и к сестрице приснодеве Агнессе. Заодно успокоили и его педерастов — сорную траву и с поля вон. Ликвидировали трупы, уничтожили следы, сели на самолет и полетели к себе готовиться к экспедиции.

И вот она едва началась, а уже есть отравленные, похищенные и укушенные, и совершенно непонятно, что будет дальше. А дальше был вояж в стиле Хаггарда, Киплинга и Новикова-Прибоя — на моторном катере, сквозь девственную сельву. Сперва по мутным, цветом напоминающим кофе с молоком водам Амазонки, затем по бесконечной ленте ее притоков. Собственно, никто бы и не сказал, где заканчивается река, а где начинается берег. Была большая вода, и все вокруг — и суша, и болото превратились в исполинское, неподвижно задумчивое озеро. Семь не семь футов под килем, но плыви, куда хочешь. В компании кайманов, пираний и, если повезет, розовых, лихо выпрыгивающих из воды дельфинов. Можно еще запросто повстречаться с анакондой, да и остальные змеи плавают недурственно. Ну а что касаемо москитов, кукарач, всяких малярийных и изжелто-лихорадочных тварей — стеной, роем, тучей, только зажги свет. Впрочем кусают и в темноте. А еще заглядывают на огонек летучие мыши — огромные, с кожистыми крыльями, мерзкие на вид, поди-ка разберись, которые из них вампиры? Вобщем, природа, флора с фауной, девственная сельва, живущая по закону джунглей…

Однако хоть и началось путешествие неважно, но до владений тсохон-дьяпа добрались без эксцессов — без труда нашли холмистую терра фирму, на которой стояли сотни две внушительного вида хижин. Как сразу выяснилось, тщания отца Антонио даром не пропали — аборигены встретили пришельцев как добрые католики, с миром. Последовали ритуальные пенисопожатия, громкие приветствия, пир, круговая каучуковая клизма с веселящим зельем, кое полагалось с тостами и достоинством глубоко вводить в прямую кишку. Говорили о погоде, о джунглях, об охоте, о большой воде, ели сладковатое, сдобренное травами мясо, о происхождении коего спрашивать из вежливости не полагалось. В общем поначалу атмосфера была дружеской и непринужденной. Однако после пятой клизмы все вдруг резко переменилось — отец Антонио был прав, эти чертовы тсохон-дьяпа и впрямь оказались сущими дьяволами. Шаман начал гнусно домогаться Ганса, его помощник — Морица, старший брат вождя — Макса, а сам вождь — Хорста. На красавицу Воронцову никто даже внимания не обратил. Не дети природы, а поганые, действующие нагло и цинично извращенцы. Причем с огромными, чудовищно распухшими вследствие ритуального укуса змеи пенисами. Ясно теперь, за что это шаман так возлюбил отца Антонио…

Вобщем пиршество ознаменовалось побоищем — гости били хозяев с мастерством профи и со всей яростью разбушевавшейся оскорбленной мужской гордости. Потом естественно захотели откланяться, без долгих церемоний, по-английски. Но не получилось, эти чертовы тсохон-дьяпа и впрямь были сущими дьяволами. Они на редкость метко стреляли из своих сарбаканов, а наконечники стрел смазывали ядом лягушек кокои. Скверно закончилось застолье, тягостно — Ганс, Макс и Мориц так и не переварили съеденное, а Хорст и Воронцова, хоть и отплыли под тучей стрел, но в темноте и спешке напоролись на топляк, так что гребной винт заклинило. Вот такая ситуация. Три погибших боевых товарища, катер, потерявший ход и море разливанное темной, отсвечивающей как зеркало воды… Поужинали, называется, с местным населением. Хрен до колен в обе руки, каучуковая клизма в жопу. М-да.

Однако Хорст духом не упал, бывали с ним приключения и похуже. А тут — запасов в волю, осадка у посудины мелкая да и дожди наяривают каждый день, не пропадешь, куда-нибудь да выплывешь. И даже при свете фонарей — двигатель работает на холостом ходу, крутит, как положено, дизель-генератор. Вот если бы еще гребной винт крутил… Жаль конечно Ганса, смелый был и верный товарищ. И погиб, как положено мужчине, в бою. Отрыгнется его смерть проклятым тсохон-дьяпу, еще как отрыгнется. Однако богу богово, а кесарю кесарево — мертвым вечная память, а живым треволнения будней. Словом, выстругал себе Хорст весло посимпатичней да и неторопливо, величественный как гондольер в Венеции, погнал свою гондолу к владениям Курта Мольтке.

По идее нужно было бы конечно забраться в воду и внимательно присмотреться к винту — может и не погнут вал, может просто намоталось что-то. Но Хорст вырос в сельве и отлично знал, что во время паводка нерестится «чертова шпора», маленькая, похожая на змейку рыбка с крючкообразными, загнутыми назад плавниками на хребте. Самое страшное речное существо, куда опасней пираний, кайманов и анаконд. Рыбка эта имеет обыкновение залезать в естественные отверстия купальщикам, и извлечь ее оттуда можно только хирургическим путем. Нет уж, нет уж — вполне достаточно каучуковой клизмы и грязных поползновений неразвитых аборигенов. Бр-р-р…

Так что греб себе неторопливо Хорст, зорко посматривал по сторонам и ни на мгновение не терял бдительности. Сельва не прощает беспечности. Местами над водой висел туман, воздух был парной, влажный, насыщенный кислородом, стволы гивей, пальм, хинных и красных деревьев столбами уходили в нахмурившееся небо. Там, где-то в вышине, за куполом листвы, резали круги всевидящие стервятники. Лес был полон треска и уханья, плеска, свиста — могучего биения жизни. Все шло своим чередом, согласно эволюции — сильные пожирали слабых. А Хорст знай себе греб, размеренно, неторопливо и чутко. Потом он делал остановку где-нибудь у затопленного дерева, и они с Валерией ловили рыбу — внушительных, размером с карася, чернобоких пираний, тщедушных, размером с окуня, красных, усатых, жалобно мяукающих сомиков-котов. Чувство близости к природе переполняло их, от запаха воды, сельвы, тропической растительности сладостно и истомно кружилась голова. Поев, они предавались страсти — крики их звучали в унисон с какофонией леса, катер разводил волну, которая распугивала рыб, беспокоила птиц и мерно колебала лилии Виктория Реженти, способные выдержать вес двенадцатилетнего ребенка. Колибри заводили свадебную песнь, протяжно, словно пьяный шафер, кричала обезьяна-ревун. Хорст и Воронцова были счастливы, они чувствовали себя Робинзоном и Пятницей на необитаемом острове…

Однако ничто так не хрупко, как счастье — на третий день идиллии Валерия слегла. Болезнь ее была быстротечна, тяжела, слабо реагировала на хлороквитан и сульфадоксин и трудно поддавалась диагностике. То ли лихорадка Денге, то ли желтая, то ли видоизмененная малярия. Нет, судя по прыгающей температуре, коликам в животе и судорогам в мышцах — энцефалит, но почему же тогда прострация, сыпь и частые, мучительные кровотечения из носа, слизистых, кишечника и желудка? Вобщем Воронцова лежала пластом, а Хорст трогательно ухаживал за ней и держал верный курс — бдил, греб, добывал хлеб насущный. Вернее рыбу и мясо. Приходилось тяжко, но в глубине души он был уверен — и все же выплывут из-за деревьев знакомая до боли пристань, рубленные, никогда не затопляемые бараки, все основательное, неладно скроенное, но крепко сшитое хозяйство старого Курта. Только вот когда это будет… Кругом потоп, море разливанное, живая иллюстрация того, что в Амазонке и ее притоках находится одна пятая часть всей пресной воды планеты.

Однажды утром, когда восток из багрового сделался розовым, а небо из темно-синего лазоревым, Хорст облюбовал местечко для рыбалки, в тихой заводи, у огромной полузатопленной пальмы жауари. Вытащил ведерце с мелконарезанным, уже несколько протухшим мясом обезьяны, щедро выплеснул за борт свернувшуюся кровь и принялся хлестать по воде палкой, изображая судорожное барахтанье тонущего. После этого обычно ждать долго не приходится. Нужно разматывать удочку, обыкновенный прут с бесхитростной, без грузела и поплавка леской, насаживать наживку и… подсекать, подсекать, подсекать. За час можно без труда поймать до пары дюжин пираний. Однако не на этот раз — похоже все три тысячи амазонских видов рыб вымерли. И прожорливые пираньи, и мяукающие сомики, и исполинские пираруку, и зубастые тамбаки, с легкостью разгрызающие косточки каучукового дерева. Клева ноль, тишина. Лишь заливаются на ветках птицы, кружится на сельвой всевидящие стервятники и нет-нет, да и пролетят носатые туканы — откормленные, важные, держа клювы параллельно земле.

Наконец Хорст почувствовал, как нехотя натянулась леска — клюнуло, но как-то слабо, вяло, с ленцой, вроде бы из одолжения. «Ты смотри, зажрались. Никак переправлялся кто», — сплюнув, он дернул удочку, с ловкостью подсек добычу и от изумления выругался, беззлобно, по-русски. Было с чего. На крючке, играя чешуей, билась банальнейшая, лупоглазо-красноперая вобла. Словно где-нибудь у излучины Волги в окрестностях Самары-городка.

— Ты здесь откуда, подружка? — обрадовался вобле Хорст, принялся бережно снимать ее с крючка и тут же поплатился за свое гостеприимство — длинные бороздчатые зубы глубоко вонзились ему в руку.

У воблы змеиные клыки? Бред. Может и бред, только боль была явственной, настолько раздирающе непереносимой, что даже закаленный Хорст закричал — на всю сельву, так что поднялась Воронцова. Мигом справившись с прострацией, она рванулась за поливалентной сывороткой, по пути прибила воблу, сделала укол, с ловкостью пустила кровь и принялась, часто сплевывая, отсасывать яд из раны. Потом вытащила шмайсер, с чувством продырявила небо и крепко прижала ствол к чудовищно распухшей конечности. Затем Хорсту были введены кортикостероиды и анальгетики, наложен жгут, однако состояние его ухудшалось на глазах, и вскоре он впал в патологический, напоминающий летаргию сон. Вот ведь как — прошел партшколу, огонь, воду и медные трубы, а тут какая-то вобла…

— Ну не спи же, не спи, замерзнешь, — тщетно Воронцова пыталась разбудить его, тормошила, била по щекам, обливаясь слезами, дергала за уши — увы, Хорст лежал ни жив, ни мертв, с заторможенными рефлексами, без чувств. Да и сама Валерия вскоре вытянулась рядом, обессилев, задыхаясь от слабости. Сознание легко покинуло ее больное тело, последнее, что она запомнила, был торжествующий оскал раздавленной воблы…

Андрон (1981-1982)

Цыплят и деньги лучше всего считать по осени. К середине августа Андрону стало ясно — мечта идиота близка к воплощению. Можно, можно покупать вожделенную «шестерку» с родным шестерочным же двигателем и благородным, радующим глаз окрасом «коррида». Вот только, черт побери, где ее взять?

Без промедления, через мясоруба Оську был вызван на контакт Абрам Израилевич, матерый спекулянтище из Красного села, и тот за чисто символическую плату в триста рэ подвел Андрона к рвачам из автоцентра. Те взяли втрое больше, но не обманули, без долгих разговоров выкатили вазовское чудо, правда, увы, с одиннадцатым двигателем.

— Еще спасибо скажи, парень, все выбрали менты и инвалиды.

Ладно, хрен с ним, что одиннадцатый мотор, узкая резина и не велюровый салон — главное, едет. И Андрон без оглядки кинулся в автолюбительский омут — медкомиссия, курсы, подношения инструктору, головоломки «разводок» и переживания катаний. По ночам, плюнув на ГАИ и возможные неприятности, колесил авансом без прав, выбирая глухие и самые непроторенные пути. Вот набрался-то ям, гвоздей и бесценного опыта…

А время между тем летело с незамечаемой стремительностью. Увяли гладиолусы, пожухли астры, отцвели уж давно хризантемы в саду. Все сроки вышли, и от высокого начальства пришел приказ: ша, закрывайте лавочку. Приказано — сделано, ломать не строить. И в который уже раз филиал велел всем долго жить. Не рынок — птица Феникс.

— Ну что, напарник, будем ждать весны? — сказала в предвкушении Полина, чмокнула Андрона в щеку и рванула к морю с Аркадием Павловичем, длить до невозможности медовый месяц. А Андрон отправился на рынок — чистить крыши, вертеться на площадке и чесать свернутыми сторублевыми купюрами розовое брюхо хомякам. Однако долго чистить и чесать не пришлось. Зато уж покрутиться-то… Зима выдалась гриппозная, слякотная, рыночный персонал попеременно болел, и Андроном, коего зараза не брала, затыкали все прорехи в штатном расписании. До самого Рождества он протрубил контролером, с неизменной морокой хранения, обтрюханной санодеждой и измятыми бумажками, приносимыми в карманах этой самой одежды. Хорошо, сытно, но уж больно хлопотно. Потом контролеры оклемались, зато приболели ночники, и пришлось Андрону наминать бока на скрипучей твердокаменной лежанке, занимавшей чуть ли не половину караулки.

По вечерам, приняв хранение, Андрон задраивал входные двери, ждал, пока уйдут торгующие и контролеры, с лязгом запирал дворовые ворота, возвращался в зал и приступал к осмотру. Рынок в полутьме казался необъятным, таинственным, полным тишины, серых полутонов и какой-то первозданной силы. Высились баррикадами драпированные пленкой ящики, тускло отсвечивали серебром сколиозные хребты прилавков, непоколебимо, словно дзоты, стояли бочки с квашениной и соленьями. Емкости трудной судьбы. Некоторым довелось приехать аж из Дагестана с молодым, круто замаринованным чесноком, потом принять в свое чрево черемшу, затем огурцы, огурцы, огурцы, с тем, чтобы вновь отправиться в Дагестан за молодым, свежевыкопанным чесноком. До этого срока менять в них рассол было не принято.

«Лепота», — вдоволь налюбовавшись, говорил себе Андрон, сглатывал обильную слюну и, стараясь не скользить по свежевымытому асфальту, принимался с чувством, с толком, с расстановкой шакалить. Капустки там, огурчиков, хурмы. Умные-то хозяева весь товар не закрывали, что похуже, оставляли на виду. Бери, ночной, тебе хорошо и нам не накладно. А у прижимистых дураков Андрон экспроприировал самый цимес, из принципа. Пусть знают, что жадность порождает бедность. Потом он шел к себе в каморку, со вкусом ел, гонял чаи, и все было бы преотлично, если бы не директорша гостиницы — как ее дежуроство в ночь, покою не даст, замордует звонками: «Андрюшенька, зайди, чего-то у меня пробки искрят… Андрюшенька, заскочи, что-то у меня труба подтекает…»

Ага, слизистая, вертикального разреза, знаем, знаем. Впрочем ладно, можно резьбу навернуть, в два прохода, коническую, двухдюймовую. Все веселей ночью-то. К тому же кадр проверенный, с санитарной книжкой. Что, муж-то снова отбыл в дальнее плавание?

Летели дни, сопливилась распутица, туманная и мозглая проходила зима. Иногда среди ночи прибывали машины, привозили товар, предвкушение мзды, запах странствий, солярки и дальних дорог. Волчары-дальнобойщики барабанили в ворота, совали Андрону полтинники и четвертаки, а тем, кто не совал, он начинал писать хранение и все одно урывал положенный бакшиш — любимое отечество драло куда как больше.

А по выходным ближе к вечеру Андрон садился в «жигули», врубал шикарный, купленный втридорога «грюндиг» и величаво, без лишней суеты, нарезал круг за кругом по засыпающему городу. Мелькали желто светофоры, летела грязь из-под колес, лучи автомобильных фар дробились в зеркалах витрин. Прохожие на тротуарах спешили, чтоб успеть в метро, троллейбусы с прощальным гудом тянулись потихоньку в парк, зеленоглазо, словно волки на охоте, блестели «соньками» таксисты. Над городом опускалась ночь.

Выкатавшись в волю, Андрон давал по тормозам где-нибудь на Стрелке, курил, слушал свой несравненный «грюндиг», смотрел на скованную льдом Неву, думал ни о чем — мысли текли ленивые, жирные, косяком. Масла в голове хватало. Потом ему становилось скучно и, дабы рассеяться, он выискивал попутчицу, не какую-нибудь там лярву-сыроежку, промышляющую за три рэ миньетом, а на вид порядочную, помилей, припозднившуюся, к примеру, на метро. Держался чинно, невозмутиво и с достоинством, неспешно и уверенно руля, завязывал непринужденный и деликатный разговор.

— И что это вы, девушка, серьезная такая? Что, проблемы? В личной жизни? Надо, надо сбросить груз с души, кардинальным образом растормозить подкорку. Я это вам как врач говорю. Да, да, большой специалист по душе и телу. Разрешите представиться, с успехом практикующий сексопсихотерапевт врач-гениколог первой категории Ржевский-Оболенский. Любимый ученик профессора Отто. Он мне все свои труды завещал посмертно. В честь него еще институт назван. А знаете, вы там аборт делали? Очень хорошо. Итак приступим, излагайте симптомы. Не смущайтесь, не смущайтесь, меня интересуют все подробности…

Странно устроена женская психика — у представительниц прекрасной половины человечества не бывает тайн от недоброжелательниц подружек, попутчиков по купе и врачей геникологов, пусть даже самозванных. Однако Андрон своим попутчицам не верил, все их секреты проверял лично и с высоким качеством, быстренько переходя от слов к делу. Простому, молодому и дурацкому, которому бог в помощь…

«Что, оргазм не той системы? Проверим!.. Дискомфорт во время акта? Раздевайтесь!.. Со сфинктером нелады? Гм, интересный случай. Ну-с, попробуем с вазелином…» Свое непосредственное участие в лечении он объяснял новейшей разработкой, американской секретной системой Мюллера. Максимальнейший контакт между врачом и пациентом. Как папа Фрейд завещал. Теснейшее взаимопонимание, глубочайшее проникновение, полнейшая удовлетворенность. Все желания страждущего закон для эскулапа. Самое интересное, что Андронова система работала, многим помогало…

Где-то в середине февраля так вот и рулил себе Андрон в поисках очередной болящей. Весело урчал мотор, жигули плескались в рассоле, настроение было отличным — скоро грачи, вешние воды и открытие сезона. Вечер, хоть и зимний, был отволгл, пасмурен и зыбок, народ на тротуарах нагл и изрядно пьян, матовый свет луны, скупо пробивавшийся сквозь низкую облачность, тускл, призрачнен и обманен. Падлы фонари почему-то не горели вовсе. Может быть, поэтому Андрон вовремя и не заметил фигуру, трудно отлепившуюся от столба, чтобы пересечь улицу в неположенном месте. Однако все же среагировал, дал по тормозам, так что машину занесло и бампером боднуло нарушителя под зад — тут же тот исчез из вида, оказавшись под колесами машины.

«Ну бля, сука бля!» Удар был вскользь, еле ощутим, но Андрона сразу прошиб холодный пот: «Все, писец, приехали. Вот только ДТП с потерпевшими ему не хватало. Сейчаса начнется — скорая, ГАИ, изъятие документов, сдача крови на анализ. Съездил, называется, по блядям!» Руки его судорожно вцепились в руль, сил не осталось даже, чтобы подняться с сиденья.

Так что первым поднялся стукнутый — натурально, хватаясь руками за капот. Буркнул что-то , резко повернулся и, придерживая руками зад, чинно поковылял себе по раскисшему тротуару. Что-то в его походке было на удивление знакомое.

— Эй, мужик, — сбросив наконец оцепенение, Андрон рванулся из машины и, что было мочи, пустился за потерпевшим. — Постой, мужик, постой, разговор есть!

Он достаточно наслушался про все эти штуки с ДТП. Если потерпевший ходит, главное не дать ему уйти, а посадить в машину и денег дать. Чтобы расписку накарябал, что претензий не имеет. А то потом залудит еще стакан и накатает ментам заяву, что такой-то с номером таким-то злостно сбил меня, трижды обматерил ГАИ и по кривой убрался с места происшествия. Хлопот потом не оберешься. Так что первым делом — денег дать.

— Ну постой же, постой! — Андрон с легкостью настиг свою жертву, взяв за локоть, мягко придержал, повернул к себе и жутко удивился. — Рубен? Ты?

Да, неисповедимы пути господни, это был Рубен Ашотович. Но господи, в каком же виде! Жалкий, продрогший, без шарфа и шапки, с бледным лицом, мокрым то ли от слез, то ли от осадков. Впрочем мокрыми насквозь были и штаны, и пальто, и ужасные скороходовские говнодавы — поваляйтесь-ка, побарахтайтесь в раскисшем снежку. Ноги плохо держали Рубена Ашотовича, он был сногсшибательно, до изумления пьян, но пьян как-то интеллигентно. Ни мата, ни спеси, ни резкий телодвижений, только извиняющаяся улыбочка да невнятное бормотание. Но Андрона признал, полез обниматься по-кунацки.

— Здравству, дорогой, здравствуй. Эх, жопа у меня болит.

Язык плохо слушался его, выпитое сказывалось, да и замерз как собака до зубовного стука.

— Эх, Рубен, Рубен…

Андрон забыл и про блядей, и про ГАИ, и про недавний свой мандраж, посадил Рубена в машину и повез к себе на Фонтанку. К Полине такого нельзя, хоть и промокшего, замочит враз.

— Эй, банщик, пару поддай, еще, еще…

В тепле салона Рубен Ашотович размяк, расслабившись, растекся аморфной массой по сиденью и сразу же забылся сном, а будучи разбужен, откантован в дом, напоен крепким — одна заварка — чаем, снова закемарил, плюхнувшись ничком на Тимову кровать. Храпел он страшно, долго не давал заснуть ворочавшемуся Андрону и чуть было не вспугнул чуткого и мнительного Арнульфа. Тем не менее, ночь как-то минула.

— Ну-с, алкоголики, дебоширы, тунеядцы, подъем, — Андрон, проснувшийся первым, умылся, побрился и принялся будить так и не изменившего позы Рубена. — Вставайте, граф, вас ждут великие дела.

Ну да, чайник вскипел, скороходовские, набитые газетой гавнодавы высохли, краденая детскосадовская каша разогрета. Жизнь, дорогой граф, прекрасна и замечательна. Однако судя по Рубену Ашотовичу сказать сие было затруднительно — он был помят, растерян, а главное никак не мог вспомнить перипетии дня минувшего. Без штанов, с больной головой, на скрипучей кровати. С огромным кровоподтеком на заду. Только-то и ясно, что похмелье, тягостное, муторное, долгомотное. Полцарства за коньяк! Увы, ничего горячительнее горячего кофе в доме не нашлось. Да и то скверного детскосадовского разлива.

Завтракали в скорбной тишине без разговоров. Андрон тактично, ни о чем не спрашивая, с аппетитом пользовал ячневую смесь, Рубен Ашотович, страдая, лазил чайной ложечкой в мутный кофе, на лысом его черепе блестели капли пота, в глазах, налитых кровью, светилось отвращение. Нет, не к бурой приторной жидкости, к самой жизни. Молчание становилось тягостным, ощутимо плотным, стопудовой гирей повисало в воздухе. Не дай бог упадет…

— Ну, а как там Полина? — начал было разговор Андрон и тут же раскаялся.

Рубен Ашотович еще больше помрачнел, резким движением в штопор закрутил неповинную ни в чем ложечку.

— Не знаю, давно не виделись. — Голова его вдруг затряслась, мятое лицо собралось складками, сморщилось, словно печеное яблоко, и он заплакал, глухо, без слез, тяжело выкатывая небритый кадык. — С месяц уже. Ушла. К какому-то мужику. Сказала, навсегда.

Что-то было в нем от Васисуалия Лоханкина и розовобрюхого, загнанного в клетку хомяка, которому чешут сторублевкой это самое розовое брюхо. Вот ведь, ушла, волчица старая и грязная при том!

— Брось, Рубен, все бабы суки, — веско произнес Андрон, и атмосфера сразу разрядилась, живительным озоном ее наполнила мужская солидарность.

— Да, да, конечно суки, — Рубен Ашотович, вздохнув, начал успокаиваться, зубы его дробно стукнули о чашку с кофе. — Вот ведь, ушла. Сказала, что я ей всю жизнь испоганил с моим национальным вопросом. Точнее, с армянским носом. И за кордон она не поедет. Это после всего-то?

Чувствовалось, что он не так переживает измену Полины-жены, как предательство Полины-друга.

— Все правильно, из ребра, — Андрон глубокомысленно прикончил смесь, набулькал кофе и взялся за бутерброд. — И что же теперь?

— А ничего, — Рубен Ашотович поставил чашку, мятое лицо его сделалось серым. — Буду хоронить прошлое. Один знакомый зовет на кладбище в пахоту, негром. Перекантуюсь лето, а там видно будет. Честно говоря, ничего хорошего не жду, все как-то мрачно.

А вот и нет. Когда после завтрака вышли из дома, на улице уже рассвело — мглисто, туманно-зыбко, но все же темнота отступила.

— Погодка-то а? Как в Англии! — Андрон, поеживаясь, закурил, с важностью подошел к машине и, вытащив брелок с ключами, приступил к сакральному процессу отмыкания. — Ну как ты тут, моя ласточка? Не замерзла? Рубен, заходи, подкину до метро. Рубен, эй! Что с тобой? Увидел дедушку на облачке?

Рубен Ашотович не отвечал, прищурившись, как бы не доверяя зрению, он внимательно смотрел на флюгер, длиннохвостую железную собаку, четко различаемую на фоне неба.

— Странно, очень странно, — произнес он наконец, оторвал мутный взгляд от флюгера и залез в стылое нутро машины. — Действительно, все как в Англии. Там в Суффолке есть церковь с аналогичным флюгером, я сам видел фото. Ее называют храмом Цербера, сатанинского пса. Когда-то давно он явился прихожанам, кого-то убил, кого-то изувечил и с адским ревом исчез. После него остались искареженные церковные часы и глубокие, напоминающие следы когтей царапины на плитах пола. Странно, очень странно.

До самого метро он молчал, думал о своем, тер бугристый, в морщинах лоб — ясно было, что зеленый змей еще не до конца разжал свои объятья. При прощании же Рубен Ашотович расчувствовался, дружески обнял Андрона и скупо прослезился.

— Спасибо, Андрюша. Ничего, ничего, не все так плохо. Пока мы мыслим, мы существуем. — Замялся на мгновеие, как бы вспомнив что-то, выпятил губу, покачал плешивой головой. — И все-таки собака эта, флюгер… Странно, черт возьми, очень странно, — крепко пожал Андрону руку, вылез из машины и пропал под землей.

«Конечно, странно, — Андрон, глянув в зеркало, просемафорил поворотником и осторожно, дабы не задеть прохожих, начал отъезжать от поребрика, — не флюгер вертится, а все базары крутятся вокруг него. То то, то се, то чухонский волк, то собака Баскревилей…». И в довершении собачьей темы он вдруг поймал себя на мысли, что в самом деле все бабы суки, и Полина отнюдь не исключение. Жучка еще та.

Хорст (1980)

Пришла Валерия в себя от ощущения чего-то лишнего в своем теле. Застонав от слабости, она открыла глаза и сквозь призрачную пелену увидела женщину, пожилую, добрую, в белом — приветливо улыбаясь, та всаживала ей иголку в вену.

— А, вам уже лучше, слава богу.

— Кто вы? — Воронцова поняла, что лежит безо всего под крахмальными хрустящими простынями и, собрав в кулак всю свою волю, справилась с пеленой перед глазами. — Где я?

— У друзей, дочка, у друзей, — раздался низкий и глухой мужской голос, и Воронцова увидела гиганта, широкоплечего, седого, с начальственной осанкой. — Тебя ведь звать Марией, дочка, верно? — участливо спросил он, и мощный голос его дрогнул, сел, превратился в шепот. — Хорстен писал мне о тебе. Ах, Хорстен, Хорстен! Бедный, бедный мальчик мой!

Все это было очень похоже на провокацию — слишком уж искренно, чувственно, на саднящей ноте.

— Никакая я вам не Мария. Требую американского консула, — Валерия нахмурилась, сдвинула брови, дернувшись, хотела сделать протестующий жест, но не смогла — добрая женщина уже глубоко всадила ей иглу в другую руку.

— Потерпите, милочка, потерпите. Сейчас вам будет совсем хорошо.

— Да, ладно тебе, дочка, ладно. Я же дядя Курт, учитель Хорста, — гигант раскатисто ударил себя в грудь, миролюбиво улыбнулся и, чтобы не осталось ни малейшего сомнения в его искренности, похлопал Валерию по плечу. — А ты Маша, русская либлих фройляйн нашего Хорстена. Маша с Петроградской.

Да, похоже, у старого доброго Курта с информационным обеспечением было не очень. Только Воронцовой на это было наплевать.

— Валерия Евгеньевна, законная супруга Хорста, — веско и безапеляционно представилась она, и в голосе ее, все еще слабом, отчетливо послышалась тревога. — Как он там? Его укусила вобла.

— Плох, дочка, плох, — гигант насупился, проглотил слюну. — Собственно, как плох, состояние стабильное. Кома. А что касаемо этой твари…

Кашлянув, он замолчал и деликатно отвернулся, потому что женщина в белом занялась вплотную ягодицами Валерии. Быстро испятнав их точками уколов, она собрала инструмент, добро улыбнулась и вытянулась по стойке смирно.

— Группенфюрер, все в порядке. Жить будет.

— Спасибо, гауптштурмфюрер, вы свободны, — он присел на табуретку у кровати Воронцовой и трогательно, с отцовской нежностью поправил сбившееся одеяло. — Так вот, что касаемо этой твари, дочка. Это был опытный образец. Наши ученые вывели редкую породу воблы, с ядовитыми железами, с тем, чтобы в реках советского Нечерноземья она кусала на водопое скот. Здорово придумано, да? — хмыкнув, Курт впервые за все время улыбнулся, выпятил губу, подбородок и грудь, но тут же страшное, в глубоких шрамах лицо его снова затуманилось. — Но только на деле, дочка, ни хрена не вышло. Вначале от бескормицы вымер колхозный скот, а следом особая, выпущенная в реки советского Нечерноземья вобла. Не вынесла плотин и удобрений. А вот здесь, на Амазонке, прижилась, кусает, стерва, всех кого ни попадя. Хотя сушеная, с баварским пивом очень даже ничего. Главное — не есть ее вместе с головой. А то ведь противоядия наши ученые так и не придумали. Впрочем хрен его знает, прогресс не стоит на месте. Я уже отправил шифртелеграмму в Шангриллу, фюрер не даст пропасть таким борцам как Хорст. Хорст, Хорстен, бедный мальчик мой…

Настроение у старого Мольтке было мрачным — события последних дней не радовали. Вначале первый зам, оберштурмбанфюрер Диц, в борделе и в пьяном виде наступил на скорпиона. Босиком, на большого черного, боль от укуса которого сводит с ума и держится не менее двух суток, причем не помогают ни антибиотики, ни анальгетики. Так что пришлось давать этому гаду общий наркоз. Затем второй зам, штурмбанфюрер Мильх, опять-таки в борделе и опять-таки в пьяном виде, наступил на любимую мозоль капаэристу из местных. Опять-таки большому и опять-таки черному. Так что два дня лежал потом под наркозом, не помогали ни анальгетики, ни антибиотики. И вот последняя капля — Хорст. Хорстен. Лучший из лучших, почти что сын… Еще слава богу, что эта Валерия Евгеньевна сделала все как надо, отсосала качественно. Да и поливакцина оказалась хороша. Теперь все решает время.

Да, мрачен и суров был старый Курт Мольтке, и первопричина этого крылась, строго говоря, не в одних лишь событиях дней последних. Давно уже, словно гвоздь в пальме, гнездилась на сердце у него тревога, с тех самых пор, когда какие-то сволочи принялись рубить леса по всему бассейну Амазонки. Лихо взялись за дело, с тракторами и бульдозерами. Этак можно в чистом поле остаться, без штанов, во всей красе, на виду у мировой прогрессивной общественности. А хвалиться, честно говоря, особо нечем. Не осталось ни чести, ни совести, ни любви к фатерлянду — курсанты не верят ни в бога, ни в черта, ни в фюрера. Что ни выпуск — бандиты, террористы, дезертиры. Какая там великая Германия, какая там, к чертям собачьим, Шангрилла… Кстати там дела тоже не хороши. Уроды русские взорвали над Антарктикой бомбу, нарушили тем самым озоновый слой, и теперь на Южном полюсе повышена температура, что приводит к таянию материковых льдов. По слухам капает уже в бункере у фюрера, и ходят разговоры о предстоящей эвакуации. А куда сунешься с арийской-то идеей, если джунгли вырубят и льды растают? Разве что на Луну. А все же хороша задница у этой русской бабы, сразу видно, Хорст не промах, понимает, что к чему. Чем-то напоминает задницу русской шифровальщицы, что работала с одним уродом из окружения Шеленберга. Ее еще потом отправили в Швейцарию, к нейтралам. Да, русские они все такие, ядреные, задастые, ногастые, буферястые. Как баварки. Те тоже бабы гладкие, в теле… А, кажется, заснула. Ну, баюшки баю.

— Спасибо вам, дядя Курт, — прошептала, не открывая глаз, Валерия, сдержанно, беззвучно зевнула и, повернувшись на бок, очень по-детски положила щеку на ладонь, — за все.

Чтобы он не заметил, что щека стала мокрой.

— Ладно, ладно, спи, дочка, спи, — коротко буркнул Курт, встал, тронул Воронцову за плечо и, резко отвернувшись, быстро пошел из комнаты. Страшный, цвета булатной стали, глаза его влажно поблескивали.

Андрон (1982)

Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это. Настала, конечно, не сразу. Сначала была весна с многотрудным открытием, дарвиновскими выгоночными тюльпанами, денежной суетой Восьмого марта, вычурной помпезностью Первого мая и скорбным разгуляевом Девятого. Прибалтика, крестясь, толкала диссидентскую «Айвори флоридейл», цыганки — краснодарскую, еще не разрешенную розу, Михеевна из кафешки — паленую, левозакатанную водку. Тучами роилась мошкара, радостно набухали почки, яблони окутывались благоуханным кружевом, соками нечерноземья наливались озимые. Весна идет, весне дорогу. И вот все это в прошлом, настало-таки лето красное.

— А не кажется ли тебе, Андрей, что занимаемся мы с тобой вульгарным онанизмом? — спросила как-то Полина на совещании трудового коллектива. — Ну да, здесь хапнешь, там урвешь, где-то чего-то отдербанишь. Мелко, пошло, не чувствуется центральной идеи. А идея-то есть, — она многозначительно прервалась и подмигнула хитро. — Старая, как мир. И гениальная, как все простое. Думаешь, реклама двигатель торговли? Фигушки, спекуляция! Взять в госторговле гвоздики по тридцать коп, озадачить цыганок, и дело в шляпе. Пусть втюхивают по рублю и отбиваются по семдесят, всем хорошо. А где гвоздики взять, найдем, у меня знакомая завсекцией в цветочном магазине… Масштабно надо мыслить, масштабно…

Андрон слушал молча, курил. Честно говоря, не лежала у него душа ко всяким там игрищам с законом, и так работенка та еще, криминала хватает. А с другой стороны денег сколько ни зарабатывай, всегда мало. Анджеле, Тиму, туда, сюда, автомобильный дефицит этот жуткий… Арнульф, сволочь, обычное печенье не жрет, подавай ему овсяное. В общем подумал, подумал Андрон да и согласился — кто не рискует, тот не пьет шампанское. И закрутились, завертелись колеса спекуляции, точнее любимой Андроновой шестидесятидевятисильной «шестерки». Каждый божий день в нее грузились короба с гвоздикой, которая затем оказывалась в лапах у цыганок, и те под предводительством брылатой Марфы умело втюхивали символ революции народным массам. Крутились колеса, летели дни, шуршали пачки измятых бумажек, подделка которых преследовалась по всей строгости советского закона. Все лето одно и то же — пыль, жара, товарно-денежные отношения. Деньги, деньги, деньги. Жизнь, отданная нет, не науке, и не искусству — барыге. Настала осень, но ничего не изменилось — сентябрь выдался на редкость теплым, все также хороводили с гвоздиками цыганки, по-прежнему шуршали, собираясь в пачки, дензнаки. А потом вдруг пошли дожди, и нежданно-нагаданно объявился командировочный Семенов. Только был он уже не старый жизнерадостный майор, а молодой полный пессимизма подполковник. Весь седой, прихрамывающий на правую ногу, с усталым, будто выцветшим взглядом.

— Не будем вдаваться в анальности, — не выдал он военную тайну Андрону, взялся за стакан сорокаградусной и с жадностью выпил залпом. — Скажу только, что обосрались, жидко и обильно. Та непобедимая, что от Москвы и до Британских морей, сидит в говне по самое некуда. Плюнут на темечко, и уши отвалятся. Да ладно, давай, Андрюха, наливай.

Выпил по второй подполковник Семенов, со вкусом закурил, глянув на Андрона, суетящегося со жратвой, выругался матерно, покачал головой.

— Да ты не очень, не очень-то старайся. Все одно, после гепатита нельзя. Не в коня корм. А вот водочки в самый раз, наливай!

Махнул по третьей экс-майор Семенов, крякнул и замолк. Не стал рассказывать ни о моджахедах, воюющих отчаянно, с бесстрашием фанатиков, ни об узбеках-дезертирах, сдающихся взводами в плен, ни о блядях-чекистках, лихо промышляющих в женских модулях того самого ограниченного контингента. Не стал он рассказывать ни про колонну, сгоревшую до скатов в ущелье под Баграмом, ни про автоматы Калашникова, толкаемые за доллары с наших складов моджахедам, ни про пехотного майора, которому душманы вырезали сфинктер, привязали леску к прямой кишке и вывернули наизнанку со всеми потрохами. Лучше, сжав до хруста зубы, промолчать, чтобы не переживать все это снова. Один хрен, тот кто не был там, не поймет. А лучше вообще не думать ни о чем, смотреть на этот блядский мир сквозь водочную пелену…

— Вот что, Андрюха, — сказал Семенов наконец, выпив в одиночку, закашлялся и вытер подбородок рукавом, — я ведь тут с тобой не просто так, поплакаться в жилетку. Приволок кое-что, а как сбыть, не знаю. Если сможешь, подсоби.

— Что-нибудь автоматическое? — Андрон понимающе кивнул, деловито хмыкнул и пошевелил указательным пальцем, будто нажимая на спуск. — Калибра семь шестдесят две? Хорошая штука, думаю, ценители найдутся.

Сразу ему вспомнился Сява Лебедев — что там вальтеры, парабеллумы и допотопные шмайсеры. АКМ, пробивающий стенку рельса за сто метров, — вот это вещь.

— Да нет, — Семенов тяжело вздохнул, зачем-то оглянулся, и хотя были они в комнате вдвоем, непроизвольно перешел на шепот. — Слышал песенку — мой чемоданчик, набитый планом? Вот его-то я и припер. Набит под завязку. И вот еще, — он снова оглянулся, сунул руку в карман и вытащил брезентовый увесистый мешочек. Торопясь, суетливо распустил гороловину, и на стол аккурат между миской с огурцами и тарелкой с колбасой с дробным стуком посыпалось золото — кольца, серьги, браслеты, какие-то странные, высотой в полпальца фигурки. Одна, задев бутылку с пивом, срикошетила, и Андрон вздрогнул словно от удара током — на колени ему упала миниатюрная копия собакообразного флюгера. Этакий длиннохвосто-зевлоротый щенок рыжевато-золотистого окраса. Похожий на волчару Фенрира, и на собаку Баскервилей, и на барбоса из преисподней, поставившего на уши церквуху где-то в Англии. Не веря своим глазам, Андрон дрожащими пальцами взял фигурку и бережно с негромким стуком поставил на стол.

— А это откуда?

И даже вздрогнул от неуклюжести вопроса — где, где, в магазине купил.

— В карты выиграл, — Семенов с равнодушием зевнул, пожав плечами, не сразу, с третьей спички, прикурил. — У спецназовца одного, капитана. Он их во дворце Амина взял, в сейфе, после штурма. Ну что, поможешь с чемоданом-то? И с этой, — он брезгливо, словно кучу дерьма, отодвинул золото в сторонку, громко, не сдержавшись, икнул и с видимым удовольствием потянул к себе водку, — хурдой-бурдой?

— Чем могу, — пообещал Андрон, выпив в унисон с Семеновым, закусил и, дожевывая на ходу буженину, пошел в коридор к телефону.

Однако прежде чем звонить Сяве Лебедеву, не удержался, накрутил номер Тима.

Хорст (1980)

Разбудила Валерию женщина в белом — сначала подала утку, затем жареные с бататом обезьяньи мозги, фаршированную жарараку и тушеное с овощами мясо молодой анаконды. Все духовитое, источающее невторимые по насыщенности запахи. Воронцова ела с аппетитом, пила сдобренный мате и нипо чай и чувствовала, как возвращаются силы, крепкий организм и заботливый уход — фатальнейшее сочетание для болезни.

В комнате чуть слышно жужжал кондиционер, мерно помахивали маятником часы, из-за зашторенного решетчатого окна слышалась стрельба, топот сапог и громкие фельдфебельские крики:

— Эй, Вайс, что ты повис, как мешок с дерьмом? Давай, давай, подымай свою сраную задницу! Делай айн, цвай, драй! Ни хрена… Вечером, засранец, пойдешь на говно.

«Все будет хорошо, все наладится, — внутренне улыбаясь, Валерия доела жарараку, коркой хлеба подобрала жирный соус и ловко придавила залетного, забравшегося за полог москита. — Правда, маленький?» Вулкан энергии снова пробудился в ней — что грустить, что печалиться, надо действовать. Главное — Хорст жив, а неизлечимых болезней не бывает.

Так она пролежала до полудня, пообедала тушеной капибарой, жареным пекари и заливной пираруко, со вкусом занялась бананами, апельсинами и кокосами, когда на сладкое к ней пожаловал старый добрый Курт. Вернее, на горькое… На нем был генеральский мундир и не было лица — только что ему доставили шифротелеграмму из Шангриллы. Похоже, у высшего начальства действительно крыша протекла. Группенфюреру Мольтке было приказано обергруппенфюрера фон Хагенкройца умертвить, поместить в холодильник и первой же субмариной переправить в Шангриллу. В дальнейшем его тело планировалось мумифицироватть и поместить в Пантеон Боевой Славы — для воспитания и поднятия боевого духа германской молодежи… Это Хорста-то забить как быка, заморозить как барана и превратить в геройское чучело в паноктикуме? Лучшего ученика? Любимого маленького Хорстена? Да ни в жисть! Пусть Гитлер с Борманом сами позируют для молодежи!

— Ты, дочка, как относишься к авиации? — начал Курт издалека. — Положительно? Или только поездом?

— Да нет, могу еще и на катере, — в тон ему отозвалась Валерия, и в голосе ее послышалась тревога. — А в чем собственно вопрос, дядя?

Сразу же ей стало не до бананов, апельсинов и кокосов, в желудке тяжело заворочились пекари,капибара и пираруку.

— А вопрос в том, дочка, что летели бы вы с Хорстом нах хаузе. От греха. — Старый Курт заткнулся, и на скулах его выкатились желваки. — Где приземлиться-то найдешь?

Все внутри него клокотало от ярости и стыда — так-то он принимает любимого ученика после стольких лет разлуки.

— Было бы желание. У нас в Гималаях места хватит, — Валерия уселась на кровати, взгляд ее скользнул по комнате в поисках одежды. — Случилось что?

— Ну вот и отлично, — Курт, проигнорировав ее вопрос, вздохнул, расстегнул на горле коричневую рубашку. — Я дам вам провожатого и борт. Полетите завтра.

Тут же он поднялся, подошел к двери и настежь распахнул ее.

— Эй, дежурный! Штурмбанфюрера Мильха сюда, живо!

Боль, скорбь, ненависть, злоба — чего только не было в его лающем голосе…

— Разрешите?

В дверь скоро постучали, и вошел тощий, странного вида фашист. Его сапоги из-за пришитой изнутри резинки были собраны гармошкой и едва ли доходили до половины икр, за ухом торчала недокуренная сигарета, а фуражка формой и размерами походила на «плевок» — уркаганскую, с крохотным козырьком кепку-восьмиклинку. Это был второй заместитель Курта штурмбанфюрер Мильх, присланный в Бразилию недавно, после расформирования секретного учебно-тренировочного лагеря под Оймяконом. Он был тощ, подвижен, низкоросл и похож на крысу, и манерами, и лицом. Впрочем, что касаемо лица, тот сейчас оно больше походило на жопу — переливающуюся всеми цветами радуги, в плотном обрамлении бинтов.

Впрочем что касаемо его лица, то сейчас оно больше походило на жопу — в плотном обрамлении бинтов, переливающуюся всеми цветами радуги. А вот на руках странного фашиста преобладал радикально синий колер — пальцы его были сплошь в замысловатой вязи блатных татуировок. Дело в том, что в СС штурмбанфюрер Мильх попал по спецнабору, когда возникла резкая необходимость в потрошении еврейских сейфов. Такому не страшно отдать в татуированные руки хрупкую судьбу Хорста. Не стукач какой-нибудь — вор. Умеет, как-никак, держать язык за зубами.

И Мильх не подвел, все понял сразу.

— Базара нет, начальник, сделаем, — вытянувшись, он щелкнул каблуками и несколько гнусаво произнес: — Клиент будет в лучшем виде. — Потом присел в ногах у Воронцовой и вытащил окурок из-за уха. — Огоньком не богата? Нет? Ну и ладно, зато литавры у тебя… Эх и полетим же мы завтра, лапа, с тобой на бреющем… Кстати, пардон, забыл представиться — Мильх, штурмбанфюрер. А лучше просто Папаша Мильх. Ты, лапа, не грусти, не лежи бревном, подружись со мной. Кому Папаша Мильх кореш, у того и очко на руках. Не в заднице.

И он улыбнулся, широко и фиксато. Дружба, она, как известно, начинается с улыбки.

Андрон (1982)

— Так значит, говоришь, один в один как флюгер, только в миниатюре? Да еще из проклятого металла? — Тим снял с конфорки плюющийся чайник, с грохотом водрузил на стол и вытащил из шкафа объемистые щербатые чашки. — И хрен с ним. Много чего, друг Горацио, удивительного на свете. О, мама мия! — взрезав бечеву, он обнажил огромный, в виде полена торт и с необыкновенной энергией принялся работать ножом. — М-м-м, шоколадный, с орехами. Я в восхищении, брат!

Вот так, иметь дела с тортом куда приятней, чем со всякими там золотыми побрякушками. Заблудшее человечество за свою историю только и делало, что примеривало их на себя. Золото инков, золото ацтеков, золото испанских легионов, золото скифских курганов. Золото, золото, золото… Тьфу, дерьмо! То ли дело шоколадная глазурь, сочный благоухающий бисквит, всякие там цукаты, марципаны и засахаренные вишни. А к ним чайку заварить, покрепче, грузино-индийского со слоном…

Однако спокойно насладиться тортом и свежезаваренным индийским им так и не пришлось. Гневно зашаркали шлепанцы, и в кухню просочилась Регина, нечесанная, злая, с горящими от возмущения глазами.

— Я че, одна должна, как проклятая, этого ребенка спать укладывать? Он че у нас, безотцовщина?

Засаленный халат ее был порван в локте, на розовой щеке рубец, какой бывает после общения с подушкой.

«С недоеба это она такая что ли?» — подумал про себя Андрон, а сам поднялся, галантно наклонил подстриженную модерново голову.

— Здравствуйте, здравствуйте, очаровательная Регинушка. Смотрю, все хорошеешь. Давай-ка с нами чайку.

Смотреть, честно говоря, было особо не на что…

— Недосуг мне с вами чаи распивать. У меня белья нестиранного воз, — Регина, фыркнув, смерила его презрительным взглядом, брезгливо отвернулась. — Хорошо некоторым, ни семьи, ни ответственности, ни забот. Конечно, можно чаи распивать, когда один одинешенек…

Андрона она не жаловала, более того, терпеть не могла. А за что, спрашивается, его любить — заделал ребенка, ушел из семьи, раскатывает себе на новеньких, купленных на наворованное жигулях. Торгаш. У, бабник. И Тиму наверняка какую-нибудь шкуру присмотрел. А тут стой в позе прачки, стирай до посинения обосранные пеленки. И месячные эти чертовы уже неделю не приходят. Ох, как пить дать, придется идти скоблиться на Арсенальную. А муженьку что, утерся и в сторону…

— Ты что, не видишь, ко мне брат пришел? — Тим, так и не отпив, поставил чашку, грозно засопел, изящно вырезанные ноздри его раздулись. — Не мельтеши, женщина, дай поговорить.

— Знаем, знаем мы ваши разговоры, о хоккее, рыбалке да о бабах, — Регина зевнула, уничтожительно скривилась и росомахой потянулась в коридор. — Сегодня же отцу будет доложено, что воспитанием ребенка я занимаюсь одна. Пусть не сомневается насчет зятька. И делает оргвыводы.

Пятки у нее были желтые, потрескавшиеся, весьма неаппетитные.

— М-да, семья — ячейка общества, — Андрон вздохнул, поцокал языком, и чтобы что-то сделать, взял книгу с подоконника, взвесил на руке, открыл наугад. — О, а это кто?

На рисунке был изображен бородатый мужик — суровый, в круглой шапке, с пронизывающим взглядом. Сразу чувствуется — непростой. Хоть и с серпом, а как пить дать не жнец, — жрец.

— А, это архи-друид, высшая степень посвящения кельтских волшебников, — Тим мельком глянул, сплюнул в раковину и принялся закуривать. — У них ведь все строго было, по ранжиру: друиды, оваты, барды. Своя табель о рангах, не забалуешь.

— Да, барды…

Андрон глянул на портрет Высоцкого на стенке, глянцевый, с разворота журнала, посидел еще немного для приличия и поспешно, с облегчением, стал прощаться. Не нравилось ему у Андрона. Не зря ведь хранительницей очага считается женщина. А что может хранить истеричная, злая сучка?..

Да, влип, похоже, братуха… Пробкой из бутылки выскочил Андрон на улицу, отпер жигули, сел, завел мотор, поехал. Куда? Да куда глаза глядят…

Вечерело. Город потихоньку засыпал — в ржавом свете ртутных ламп под усталый рык укатавшихся за день автобусов. Было как-то безрадостно, невесело, остро чувствовалось приближение зимы. Надписи то тут, то там «Осторожно, листопад!», граждане в пальто и макинтошах, печальные, напоминающие скелеты остовы деревьев на лысых бульварах. Тускло помаргивали звезды на черном небе, желто — светофоры на скучных улицах, агонизирующе — перегорающие буквы неоновых реклам. Замигало и у Андрона на приборной доске — красная лампочка указателя уровня топлива. Эка беда, мы ли не впереди планеты всей по нефти! Без проблем он доехал до заправки, встал, сунул шланг в горловину бака, заплатил сонной бабе в светящемся окошке и, вернувшись, надавил на спуск — загудело, зажурчало, полилось. Самый дешевый, самый высокооктановый, под завязку. В это время заревел мотор, и какой-то фраер чертом, по-пижонски, начал задом подавать к колонке — ишь ты, гад, не терпится ему, не может он как все, в очередь… А машина-то — настоящая семерка, цвет лазурь да еще с шестерочным двиглом. Не с одиннадцатым, такую мать!

«Ты смотри, гад, не уважает, обидеть норовит», — Андрон нехорошо оскалился, вытащил рывком шланг и только хотел воткнуть его невежде куда не надо, как дверь семерки открылась, и на свет божий под медоточивые гласы Альбины и Рамины Пауэр явился Юрка Ефименков. Вальяжный, в куртке настоящей замшы, о перстне и в зимнем вранглере, как и полагается семпаю, твердо идущему по Истинному пути. Так что встреча началась с приветствий, крепких рукопожатий и живого обмена впечатлениями: ух ты, бля! Ну и тачка! А салон! А где брал?

— Да ученик один пригнал из Тольятти, у него там брат работает. Я ведь теперь группу веду, младшую, — охотно пояснял Ефименков, хлопал ласково семака по заду и горестно, с надрывом, вздыхал. — Только все, лафа кончается. В кодекс статью всобачили о преподавании каратэ. На Украине Коценбогена замели, у нас под Ларина копают. Занимаемся в тренировочных костюмах, окна занавешиваем простынями. Вот ругают Пиночета, мол, сатрап, диктатор, а он наверняка бы такой херней страдать не стал. У самого восьмой дан.

— Ага, просыпаюсь утром рано, нет Луиса Карвалана, а вот она, вот она, хунта поработала, — в тон ему поддерживал беседу Тим, с восхищением разглядывал обводы семерки, гладил девственную обшивку кресел, с головой лазил в неизгаженный еще, пахнущий заводом багажник. — Ну, бля! Ну, сука! Полный отпад!

Вобщем, мерседес, правда, советский.

На том и расстались. Юрка порулил на ночную тренировку, проводимую сенсеем для продвинутых семпаев, а Андрон — куда глаза глядят, по безмолвному засыпающему городу. Домой, к Арнульфу, его не тянуло, хотелось чего-то нового, свежего, неизведанного. Приключений на свою задницу, одним словом. Ну, за этим дело не стало. На Пяти углах, набиваясь в попутчицы, ему проголосовала скуластая брюнетка — так, с первого взгляда ничего особенного, и сразу, без обиняков, определила свой статус:

— На Васильевский не подвезете? Только денег нет и отсасывать не буду.

Суровая такая, решительная девушка.

— Ну что вы, милая, какие деньги, какая сперма, — Андрон гостеприимно распахнул дверь, вырулил от поребрика и придавил педаль газа. — И вообще самое прекрасное в женщине это внутренняя гармония нежной музыки тонких струн ее души. Кто может постичь ее, тот истинный счастливец. Сказал же Пушкин, что одной музыки лишь любовь прекрасней, но и она мелодия… Вы согласны со мной, незнакомка? Кстати, как ваше имя? А, Клара? Очень приятно, Андрей Андреич. Скажите, не вы ли это украли кораллы у Карла?

Вобщем познакомились.

— Вам бы, Андрей Андреич, котом баюном, к дубу, на золотую цепь, — Клара послушала, послушала, покивала головой и вдруг расхохоталась заливисто и непосредственно. — Вы кто, массовик вот с таким затейником?

Сама она напоминала кошку — лицо круглое, скулы высокие.

— Я, милочка, представитель древней и благородной профессии. Бывшей в почете еще во времена цезарей, — Андрон с важностью кивнул, прибавил газа и убрал громкость магнитолы. — Позвольте отрекомендоваться: врач Ржевский-Оболенский, гениколог в седьмом колене. Не у дуба на цепи — работаю в институте Отта.

Для усиления сказанного он взял паузу, и разговор на время прервался. Был слышен только звук мотора, шелест шин да задушевный, придушенный голос Джо Дассена:

Люксембургский сад,

Ах, Люксембургский сад…

— А вы случаем не внучком поручику Ржевскому приходитесь? — в тон Андрону поинтересовалась Клара, однако смеяться перестала и сказала серьезно, с трагической ноткой. — Если нет, тогда может посмотрите меня? Скажите мне всю правду-матку.

В голосе ее слышалась какая-то усталость, словно от застарелой, притупившейся зубной боли. Нудной, неизлечимой и привычной.

— А что такое? — сразу насторожился Андрон, и нога его сама собой тронула педаль тормоза. — Надеюсь, ничего венерического? И не кровотечение, и не внематочная?

— Внепапочная, — Клара фыркнула, прикусила губу. — Говорят, фиброма. Врут наверное.

— Ну, фиброма это еще не факт, — Андрон, успокаиваясь, хмыкнул, сделел глубокомысленную мину. — Посмотрим, посмотрим. Главное, что нет ничего острого. Я сделаю вам пульпацию матки. А вообще фиброма это тьфу.

Что есть фиброма, он не знал. Его словарный запас в области интимных сфер ограничевался несколькими буквосочетаниями, правда, какими:

1. Либиа минора.

2. Либиа мажора.

3. Коитус интераптус.

4. Анус. Сфинктер. Ректум. Пенис.

Фиме Собак из «Двенадцати стульев» с ее вульгарным «эксгибиционизмом» такое и не снилось.

Ладно, проехали мимо Зимнего, переправились через Неву, покатились по набережной. На Васильевском острове все было по-прежнему — расстральные, буравящие небо колонны, меньшиковский, уходящий под землю дворец, балтийские гуляющие вольные ветра. Ни машин, ни прохожих, лишь плеск волны да перемигивание светофоров. Зато и долетели быстро, без помех, по вытянувшемуся стрелой пустынному Большому. Жила Клара в массивном, напоминающем дредноут доме…

— А вы как относитесь к крысам? — спросила она Андрона, когда они вышли из «жигулей» и окунулись в полумрак подъезда. — Смотрите под ноги. Здесь их полно.

С крысами Андрон не ладил, потому что и в детсаду, и на рынке их тоже было полно. Ясное дело, всех кошек вытравили еще в олимпиаду, единорогу конкретно наплевать, вот и приходится пользовать хвостатых капканами, лопатами, стекловатой, зоокумарином. Жестоко, без пощады, потому как разносчики, вредители и паразиты. Только афишировать свои наклонности перед дамой не резон. Наследник Гиппократа как-никак, целитель страждущих…

— Нормально отношусь, как к братьям нашим меньшим, — Андрон пожал плечами, хмыкнул и с надрывом, оглушительно мяукнул. Словно тот, страдающий словесным поносом, сорвавшийся со златой цепи.

— Я же говорю, баюн, — Клара усмехнулась, вытащила ключи и стала подниматься по выщербленным ступеням. — Эй, Андрей Андреевич, кыс-кыс-кыс.

Ее дверь была на третьем этаже — черная, обшарпанная, с пуговками кнопок на грязном косяке. Клацнул, будто выстрелил, замок, скрипнули протяжно несмазанные петли. В нос ударили миазмы кухни, вонь удобств, несвежих простыней, воздух был тяжел, ощутимо плотен и густо отдавал замусорившимся сливом.

— Вперед, Андрей Андреевич, сейчас привыкнете, — ласково сказала Клара, сделала гостеприимный жест и повела Андрона длинным, освещаемым с крайней экономностью коридором. — Нам сюда. — Открыла плохонький, плюнь и отвалится, навесной замок, щелкнула выключателем, повернула голову. — Эй, кыс-кыс-кыс!

Подбородок у нее был точеный, волевой, а вот нос слишком вздернутый, курносый, что говорит о темпераменте и легкомыслии в женщине. Андрон вошел, огляделся. Да, Клара не крала кораллов у Карла. Ни у Маркса, ни у Либкнехта, ни у того, который живет на крыше. В комнате царила очень симпатичная, опрятная нищета. Этакий спартанский, доведенный до совершенства аскетизм: узкая — не кровать — койка в углу, мрачный дореволюционный шифоньер, стол, пара стульев, ситцевые занавесочки, ваза с сухостоем, сделанная из бутылки. Вот, пожалуй, и все. Зато на подоконнике, на стенах, на свежей скатерти — листы с эскизами, наброски, акварели, рисунки темперой, гуашью, маслом. Вздыбленные кони Клодта, ржавый купол Исакия, тонко улыбающиеся сфинксы из Фив. Как живые. Центральное место на стене занимал портрет белокурой бестии, именно такой, какой ее видел Ницше — нордические черты, железные мышцы, неистовый взгляд, несомненно обращенный куда-то на восток. Невольно вспоминались нибелунги, могучий Зигфрид, тевтонская спесь, а в ушах бравурно и раскатисто, кау удары грома, раздавалась музыка победы Листа: пари-па-пам, пари-па-пам. Вот только левый край портрета подкачал — обгорел малость.

— Что, нравится? — Клара искоса посмотрела на Андрона, положила сумочку, вздохнула тяжело. — Это еще отец писал. Он мне рассказывал, что однажды на Кольском видел Зигфрида живьем, во плоти, — она оценивающе взглянула на картину, потом на гостя, затем снова на портрет и удивленно усмехнулась. — А ведь есть сходство. Нос, подбородок, разрез глаз. Нет, не баюн, совсем не баюн. Да, странно. Ну что, чаю?

Чай пили так же по-спартански — грузинский, с ванильными сухариками и сахаром-рафинадом в прикуску. Как объяснила Клара, на стипендию, даже повышенную, не разгуляешься. Андрон сидел прямо, говорил мало, скудным угощением почти что и не интересовался — чаи что ли он сюда приехал распивать. Да еще грузинские. Наконец, сделав серьезное лицо, он поднялся, очень гинекологически, как ему самому показалось, пошевелил пальцами и многозначительно глянул на дверь.

— Ну, я пошел мыть руки.

Пари-па-пам, пари-па-пам, — близилась кульминация.

— Ванна как раз напротив, — обрадовала его Клара, тоже поднялась и вытащила из шкафа махровое, пахнущее «Аистом» полотенце. — Моя мыльница желтая, на третьей полочке слева.

— Отлично! Готовьте вульву!

Андрон вышел в коридор, не изменяя курса, оказался в ванной и, пустив струю в древнюю, напоминающую цветом кариозный зуб емкость, принялся намыливать руки. Пари-па-пам, пари-па-пам. Себя он ощущал Пироговым, Казановой и Остапом Бендером в одном лице…

Когда он вернулся, держа руки на весу, Клара уже была готова — в шлепанцах и каком-то легкомысленном халатике. Впрочем, не совсем.

— Я сейчас, быстро, — улыбнулась она и с полотенцем на плече выскользнула в коридор, оставляя запах свежего, неизбалованного парфюмерией тела. Тот самый запах женщины, от которого так кружится голова. Хлопнула дверь ванной, глухо зашумела вода, Андрон, словно хищник в засаде, замер, напрягся, нетерпеливо вслушался — а, все. Кажись идет…

Клара действительно не задержалась — быстро вернулась в комнату, без тени замешательства взглянула на Андрона.

— Мне куда? На стол? Ладно, — вытащила из шкафа простынь, застелила скатерть, сбросила халат. — Как прикажете?

В чем мама родила ей было несравненно лучше, чем в убогой одежонке — фигура стройная, поджарая, кожа шелковистая смуглая, живот плоский, груди круглые, ягодицы выпуклые. Не студенточка из «мухи», а роковая индейская скво.

— На спину, пожалуйста, лицом к свету, — Андрон, сразу же охрипнув, сглотнул слюну, хрустнул пальцами, разминая суставы. — Согните, разведите ноги.

Стройные, цвета меда. С огкруглыми бедрами, крепкими икрами, тонкими лодыжками и маленькими ступнями.

— А теперь обхватите колени и прижмите их к груди, — сдавленно распорядился Андрон, пристроился между ног у Клары и трепетно, не веря своему счастью, приступил к гинекологическому таинству. — Так, либиа минора, либиа мажора, входим в вульву…

Только гинекологическое действо продолжалось недолго. Клара вдруг вздрогнула, истомно выгнулась, как-то воркующе, совершенно необидно рассмеялась.

— Так я и думала, ты, кот заморский, самозванец. Не гинеколог, и не Ржевский, и не в седьмом колене. Однако продолжай, негодник, у тебя совсем неплохо получается.

Мелко сотрясаясь всем телом, она ногами обхватила Андрона за шею, с силой пригнула к себе и потянулась рукой к его ширинке. Действо, резко превратившись из гинекологического в вакхическое, плавно передислоцировалось на кровать и под скрип пружин, звуки поцелуев и оргазмические стоны бурно продолжилось до самого утра. Им было необыкновенно здорово вдвоем. Куда там Тристану и Изольде, Ромео и Джульете и ветхозаветным Адаму с Евой. Да и без гада ползучего обошлось.

— Нет, ты не баюн, — сказала Клара под утро, когда по радио загнули гимн, — и не Ржевский. Ты его жеребец. Обещай, что придешь сегодня вечером. Мы уж тебя стреножим.

Ну вот, иди пойми женщин — одна держит за поручика, другая за его буцефала. А ведь держатся обе по сути за одно и то же.

— Приду, — твердо пообещал Андрон, проскакал еще кружочек напоследок и принялся собираться на работу.

Уже в дверях он задержался и, почему-то покраснев, сунул за пришпиленную к стенке акварель бурую сторублевую бумажку.

— Слушай, и купи чего-нибудь пожрать.

Все правильно, какая кухня, такая и спальня. А с ванильных-то сухариков можно и без любви копытами накрыться.

Тим (1982)

— Еще чаю, — Регина сладчайше улыбнулась, грациозно поднялась и изобразила на лице дочернюю любовь, — папа?

Домашнюю засаленную униформу она сменила на гостевой халат, сколола в кукиш волосы и в честь прихода отца сготовила яблочную шарлоттку — как учили в «Работнице» — на сковороде.

— Спасибо, Регинушка, спасибо…

Профессор Ковалевский кивнул, поставил мельхиоровый подстаканник и веско посмотрел на Тима, угрюмо расправлявшегося с шарлотткой — мол, повезло тебе, парень, жена-то у тебя и умница, и рукодельница, и красавица. А что коврижки печет, похожие на опресноки с повидлом, так это пустяки. Моисей со своими и не такое пользовал в пустыне…

— Ну что ж, не буду вам мешать, — быстро исчерпав лимит любви, своего терпения и липового гостеприимства, Регина поднялась, томно улыбнулась и пошлепала вон из кухни. — Надо еще ребенку сделать оздоровительный массаж, по системе доктора Опопельбаума. В «Бурде» писали.

Родительские вылазки на свою территорию она не выносила. Фи, нужно готовиться, намывать полы, изображать активность, деловитость и хозяйственность. Куда как лучше посмотреть телевизор или покрутить-повертеть кубик Рубика, тем паче, что в «Науке и жизни» дали полный алгоритм его сборки, доходчивый и простой, со стрелочками, пояснениями и диаграммами. Вот ведь повезло этому венгру Рубику, придумал разноцветную фигню и все — из архитектора в миллионеры. Жена его небось не вкалывает, как каторжная, на кухне. А тут — девяносто аспирантских рэ, муж, который так и смотрит, как свернуть налево, грязные пеленки, мутная вода. Хорошо еще родитель не жмот, то и дело подкидывает харч из профессорской кормушки. Вот если бы не ползал еще…

— Ну-с, молодой человек, и как вам видется ваша будущность? — спросил внезапно тесть зятя, когда они остались одни. — Что подсказывает вам ваш внутренний голос?

Интригующе спросил, с загадочной улыбочкой, видно, что-то приберег на десерт.

— Видится естественно светлым, естественно коммунистическим, — Тим пожал плечами, брякнув блюдцем, отодвинул шарлоттку. — А внутренние голоса нам ни к чему. Так же как и вражеские. Достаточно указующего гласа партии.

Ни грана не соврал, сказал как на духу. Он уже давно не слушал свой внутренний голос, бубнящий с маниакальной настойчивостью: «Вали, парень, вали, с этой дурой жизни не будет. Ни нормальной, ни половой».

— Так, так. А что бы вы сказали насчет вояжа в Гластонбери, на плато Афингтон-Касл или к древним мегалитам Cathoir Ghall? — невинно поинтересовался Ковалевский, пригладил жиденькую шевелюру и, торжествуя, принялся живописать, что в тесных рамках советско-английской дружбы намечается обмен студентами, профессорско-преподавательским составом и само собой аспирантами. Лучшими из лучших, достейнешими из достойнеших. На полгода, с мая по ноябрь. И что он, профессор Ковалевский, состоит в отборочной комиссии. Так что прямая дорога Тиму в Англию, страну туманов, кельтов и друидов. Однако же оказанное доверие нужно оправдать. А значит, как завещал великий вождь, — учиться, учитсья и учиться. Чтобы напрочь рассеять туман над темным прошлым этих кельтов и друидов, сорвать с них фиговый листок таинственного четырехлепесткового клевера.

О, британские острова! О, Ламанш! О, Биг Бен, Пикадилли Серкуз и колонна Нельсона! Узреть все это воочию Тим и не мечтал, а потому зубами вгрызся в гранит науки, такой же твердый, как стены Тауэра. Итак, старушка Англия, древняя, омытая морской водой и кровью сторона. Богатая традициями, оловом и непроглядными извивами истории. Только-то и ясно, что задолго до рождества Христова на острова Британии нахлынули орды кельтов — воинственных, поклоняющихся Белену племен. И там они встретили длиннобородых таинственных волшебников-мудрецов, чье превосходство признали сразу, безоговорочно и на все времена. Это были друиды. Могущество их не знало границ: они в совершенстве владели искусством иллюзии, умели вызывать молнии, бури и ветры, укрывали землю непроницаемым туманом, осушали потоки, предсказывали будущее. Им были подвластны стихии, магические растения, драгоценные камни и дикие животные. Мановением руки они изменяли погоду, воскрешали умирающих и останавливали армии. Юлий Цезарь, прозорливейший из смертных, писал о своем друге верховном друиде Дивититакусе: «Он не доступен пониманию». И Тим, сколько ни сидел в публичке, ничего особо нового в плане друидов не высидел — дело ясное, что дело темное. Тайна, покрытая мраком. Ведь даже не ясна этимология слова друид. То ли оно означает по-кельтски «очень ученый», то ли соотносится с гэльским «друидх» — «волшебник», то ли берет свое начало от санскритского «дру» — «лес». Уж если сам Юлий Цезарь не смог, куда там советскому аспиранту с его девяносто «рэ».

Но неизвестно, где найдешь, где потеряешь, старался все же Тим не зря. Волей случая в руки ему попалось письмо известного масона Елагина к своему собрату по ложе графу Воронцову, отцу княгини Дашковой. С первого взгляда письмо как письмо, выцветшие чернила, витиеватый стиль, пожелтевшая бумага. А вот содержание… Старый грандмасон сетовал, что гостивший у него граф Калиостро в силу некоторых причин тайну философского камня открывать не стал, однако посвятил его в степень некоего ордена, членами которого состояли генерал-фельдмаршал Брюс, шотландец астроном Фарварсон и, как это ни странно, сам император Петр первый. Называется сие общество Черным друидическим и имеет в качестве эмблемы знак длиннохвостого мистического пса. Это было все, что могла вынести бумага, остальные подробности грандмасон обещался изложить при личной встрече. А в заключение письма несколько утрированно, но вполне узнаваемо, был изображен пес. Один в один как тот железный на крыше, или тот золотой, о котором рассказывал Андрон. Вот это да! Словно бешеный кинулся Тим делиться впечатлениями, да только зря — делиться было не с кем. Андрон уже с неделю не появлялся дома, видимо, зависал у какой-то очередной. Вот счастливец…

А Андрон и в самом деле себя не помнил от счастья. Он влюбился. В неприметную с виду смуглокожую девушку Клару, на первый взгляд такую заурядную и простую. Однако в жизни у нее все было ой как не просто. Ее отец, известный портретист Трофимов, после хрущевской оттепели вернулся с Кольского, куда был сослан еще в конце тридцатых, имел успех, признание, награды, но после ввода войск в Афган вышел из худсоюза, порвал свой партбилет и написал большое полотно: «Пуштуны и маджахеды встречают хлебом-солью дорогого товарища Брежнева». А незадолго до Олимпиады его с женой нашли в квартире — парой обгорелых трупов среди дымящихся углей пожарища. Как утверждали очевидцы, занялось как-то необычайно быстро, неудержимо, будто политое бензином. Кларе повезло — в ту ночь ее не было дома. Повезло-то повезло, да только ни кола, ни двора, лишь повышенная стипендия да выделенный в замен сгоревшей пятикомнатной убогий закут в вонючей коммуналке. Спасибо еще сначала помогал финансами отказник Лев Абрамович, но в канун Олимпиады его арестовали, посадили в самолет и пинками под зад вытолкали уже в Вене.

Видимо, так суждено по жизни — артистическая натура должна быть голодной. Ну уж фигушки! Немедленно Андроном был отыскан инвалид войны, и тот за символическую плату помог достать двухкамерную «Ладогу», набить которую уж не составило труда. Вслед за холодильником последовало око в мир — переносное, плевать, что черно-белое, скромно окрещенное «Электроникой». Так же назывался и триумф советской техники — портативная микроволновая печь, за которую наивный инвалид всего-то запросил сто двадцать в гору. Осатанев от страсти и хозяйственного размаха, Андрон хотел было купить еще и «Вятку» автомат — с крышкой иллюминатором, мощным микропроцессором и дюжиной операций, но в магазине потребовали справку из ЖЭКа на предмет соответствия электрической сети, и с кибернетическим отжимом пока что не получилось. Зато «Полтава», практичная двуспальная кровать, была доставлена в кратчайшие сроки, с минимальной наценкой и в максимальной комплектации. И немедленно опробована. Сексодром еще тот, таких дел наворотить можно… К нему — торшер, тумбочка, сервировочный столик и двойной комплект польского, в розовый цветочек белья. Вот так, все как в лучших домах Лондона. Живи и радуйся.

Однако имущественные метаморфозы радовали Клару постольку поскольку. Ну да, пельмени теперь похожи на пельмени и спать куда удобнее в обнимку. Нет, она всем сердцем радовалась Андрону — постоянно трогала его, целовала, шептала глупости, заствляла раздеваться догола и запечатлевала в акварели и угле. Заканчивались сеансы позирования разнообразнейшими позициями в «Полтаве». Вобщем, любовь-морковь. Клара похорошела, заневестилась, Андрон осунулся, спал с лица, однако рассудительности не терял и понимал отчетливо, что на пустой желудок видится любительская колбаса, а не любимая женщина. А потому усиленно напрягал не только член, но и голову. И совсем не зря — через директора рынка удалось побаловать управляющего тысящей рублей, и тот разрешил-таки не закрывать филиал на зиму. А это значит — новый год, старый новый год, двадцать третье февраля и вообще все трудовые будни — праздники для нас. Цыганки, спекулянтки, барыги, латыши, все флаги в гости к нам. Так что будет на нашей улице праздник — и любительская колбаса, и любимая женщина. Главное, чтобы не пожухла гвоздика в халявных магазинных закромах….

Хорст (1980)

— Да, горе, горе, — Свами Бхактиведанта потупился и с чувством помотал нечесанной, посыпанной пеплом головой. — Беда, беда…

Едва он прослышал про несчастье с Хорстом, как сразу же забросил все дела, оделся во вретище и босой, с одним только посохом и скромной, из половины кокоса чашей для подаяний, отправился к любимому ученику. Вместе с ним выступил в дорогу гуру Свами Чандракирти и блаженный правоверный джайн гуру Дшха Баба — тоже грязные, вонючие, посыпанные пеплом. Божий человек нес еще в руке метелку для отшвыривания насекомых, а рот его был закрыт повязкой из плотной ткани — не дай бог проглотить какую-нибудь букашку или мушку. Грех, неискупимый грех…

— Да, беда, беда, — тихо подтвердил гуру Чандракирти, яростно почесался и горестно вздохнул. — Плохо дело.

Дело действительно было нехорошо. Хорст лежал неподвижно, бледный как мел, жизнь едва теплилась в его исхудавшем теле. Слева от него находилось искусственное сердце, справа механическая почка, у изголовья молоденькая санитарка, в ногах свирепый охранник сикх. В комнате было тихо, царила полутьма, пахло лекарствами, грустью и духами сиделки. Атмосфера была самая тягостная — в воздухе чувствовалось дыхание смерти. Однако правоверный джайн вдруг рассмеялся, приложил к повязке грязный палец и сделал мудру всеобщего молчания:

— Тс-с-с! Я слышу голос его души… Она в Рупалоке. Мирно беседует с брахманом. А вот и Шива подошел, великолепный, неописуемо прекрасный. О, он весь исходил лучезарным светом! Таким я и запомнил его, когда согласно завещанию гуру предался умерщвлению плоти на горе Шайшире. Месяц я питался одними кореньями, второй — только водой, а на третий совсем отказался от пищи. Четвертый месяц я простоял с воздетыми вверх руками, но — о чудо! — жизнь все-таки не покинула меня. Прошел четвертый месяц, и в первый день пятого передо мной вдруг явился он — Невыразимый Лучезарный Сотрясающий вселенную. О, какое же это счастье — лицезреть его! О, как же…

Его голос из-под плотной тряпки доносился глухо как из гроба.

— Кстати о кореньях, — Воронцова всхлипнула, но удержалась от слез, высморкалась в платок и сделала радушный жест. — Время обеденное. Прошу к столу.

— О, да, да, мы долго шли, — гуру Дшха Баба сразу же забыл о Шиве и принялся без промедления снимать с лица повязку. — В тщаниях, в аскезе, в дорожной пыли… Да воздастся этому дому за доброту его хозяев. Пусть никогда не предадутся они печали, ибо она есть сильнейший яд, он убивает слабого разумом, как разъяренная змея ребенка. Кто предается горю, когда приходят беды, того… О, как благоухает эта пища, предложенная нам господом с любовью и которую мы, как я надеюсь, сейчас вкусим с трепетом блаженства. О, Харе Рама, Харе Кришна…

Стол был накрыт в малой гостиной, из уважения к гостям в аюрведическом вегетарианском стиле: дал, дахи, ги, рис, овощи, пряности, сладости, безалкогольное питье. Еще для дорогих гостей были приготовлены вьясасаны, дубовые, массивные, с резными ручками и гнутыми ножками, весьма похожие на электрические стулья.

— Намо маха — ваданья кришна-према прадая те. Кришна кришна — чайтанья — намне гаура — твиши намах, — громко провозгласил Свами Чандракирти, Свами Бхактиведанта одобрительно кивнул, гуру Дшха Баба поскреб под вретищем, и все без промедления приступили к трапезе: Валерия без аппетита, как и положено жене при занемогшем муже, гости — с воодушевлением, рожденным дальними странствиями, эксштурмбанфюрер Мильх — угрюмо и с отвращением. Черт бы драл этих вонючих индусов, явились не запылились. Жри теперь горох, хряпу и перловку бронебойку. Ни тебе сосисок, ни тебе шнапса, ни копченых, тушеных с капустой ножек. Только гнусные, будто козел нагадил, шарики из шпината и сыра. Тьфу!

В бразильские болота Папа Мильх так и не вернулся, с ходу дизертировав, остался у Воронцовой в доме. Собственно как остался — по приземлению самолета сразу же исчез и появился снова через неделю, вальяжный, без бинтов, в цветастом тюрбане с пером и при деньгах.

— Все, начал новую жизнь, ушел в отставку. Не сдашь ли ты мне, лапа, плацкарту пофартовее? — с отменной вежливостью осведомился он, учтиво подмигнул и выкатил в качестве аванса серебряный браслет с рубином. — Страсть как люблю квартировать у порядочных людей.

Валерия, измученная одиночеством, естественно сдала и впоследствии не пожалела — Папа Мильх оказался человеком полезным и надежным. Он как из-под земли выкапывал лекарства для Хорста, быстро покончил с хищениями продуктов на кухне и лично инспектировал сиделок-медсестер на качество несения службы в ночное время. А по вечерам он гадал квартиросдатчице на картах и развлекал ее рассказами о прошлом: о том, что Гесс был онанистом, Рем — ярым педерастом, Борман — импотентом, фюрер — извращенцем, а легавый генерал засранец Мольтке сожительствовал с зелеными мартышками. Нет, право же не зря пустила Воронцова на постой эсэсовского дезертира-блатаря. Тем более что дома Папа Мильх не крал — ни-ни, даже по мелочи, говорил, что волк в своем логове дерьма не мечет. А сам-то он был волчара еще тот…

Обед между тем успешно продолжался — при посредстве тхали, серебряных катори и пальцев правых рук. Левые, как известно, предназначены только для мытья тела. Съели шафранный рис с сырными палочками, тушеные овощи по-бенгальски и чатни из свежего кориандра, а когда слуги принесли масалу-пури, салат из картофеля и кокосового ореха и морковный пудинг, джайн гуру Дшха Баба возвестил:

— Пища богов! Просад.

Мудрый джайн знал, что говорил, за непростую свою жизнь много всякой всячины взял на зуб. Все было — и плоть нечистых животных, и мясо грифов и ворон, и даже сладковатая на вкус человечина. Жизнь его своей извилистостью напоминала путь нетопыря. Тридцать лет назад жажда истины оторвала его от молодой жены и шестерых детей и бросила в объятия «Агоры», зловещей секты извращенцев-каннибалов. Жизнь там протекала согласно закону пяти «М» — «манш» — плоть, «мин» — рыба, «мурда» — труп, «мадира» — алкоголь и «майтхун» — секс. Бедный Джха Баба ел плоть издохших псов, вылавливал плывущие по Гангу трупы, участвовал в чудовищных гетеро-садо-мазо-гомо ритуалах. А по ночам, когда сгущалась темнота и на чернильном небе загорались звезды, он тайком пробирался на площадки для кремации и с тщанием копался в остывающих кострах, выискивая в пепле человеческие останки. Причем копался и участвовал с таким старанием, что через десять лет добился звания «адвахута», то есть просветленного. Казалось бы, теперь только и жить — расхаживать с черепом в руках в окружении учеников, потряхивать гирляндами из позвонков кобры, не знать отказа ни в мадире, ни в майтхуне и наставлять себе молодежь на путь истинный. Однако не было покоя в душе Джха Бабы, он понял вдруг, что путь тот истинный — кривая, ложная тропинка, ведущая в объятья демонов. Сердце его все чаще переполнялось кротостью и добротой, принципы благостной «ахимсы» открылись перед ним во всей своей священной, первозданной неприкрытости, словно молодая жена перед ликом новобрачного, алчущего страсти мужа. Наконец Джха Баба забросил череп, снял украшения из змеиных позвонков и, с головой омывшись в купели Ганга, надолго предался дхьяне, посту и воздержанию. Потом завел себе матерчатую повязку, взял в руки метелку и с миром пошел босым по дорогам Индии. Видели его и в Кримкуне, и в Бомбее, и в Дели. Теперь вот ветер истины занес его на пир к Воронцовой…

— Да, да, это сочная, маслянистая, укрепляющая пища, — Свами Бхактиведанта кивнул и, ловко захватив кусочком чапати немного овощей, приправленных соусом, с удовольствием отправил в рот. — Хотя мы, тантристы, относимся к ахимсе с некоторым скепсисом. Ведь сказано же в «Ведах»: «Дживо дживасайя дживанам» — «В борьбе за существование одно живое существо является пищей для другого».

— Истину сказал ты, брат, — живо подхватил Свами Чандракирти, с хрустом откусил поджаристую самосу с манкой и, чмокнув, приложился к сладкому анисовому молоку с изюмом и фисташками. — А потом ведь истинного мудреца не осквернит никакая пища. Такого человека не порицают за то, что он ест мясо. Ведь сказано же в «Ведах» — все равно останется брахманом тот, кто дал обет воздержания, а сам имеет сношения с супругой в положенное время.

— Еще очень многое, о братья, зависит от супруги, — с видом знатока заметил Джха Баба, прищелкнул языком, со вкусом облизнулся и щепотью захватил халавы, тающего во рту ароматного десерта из поджаренной манки. — Раньше вот женщины были благостны, чисты и смело подымались на костер к усопшему мужу. Не боялись испечься живьем. — Он почему-то загрустил, снова облизнулся и нехотя отпил сладкого напитка из йогурта. — Когда преставился раджа Виджаянагара, вместе с ним сгорели на костре три тысячи его жен и наложниц. С телом достославного раджи Идара были сожжены семь его жен, две наложницы и четыре служанки. На костер последнего раджи, Танжора, смело поднялись две его любимые жены, кости коих были смолоты в тонкий порошок, смешаны с вареным рисом и съедены двенадцатью жрецами одного из храмов во искупление грехов почивших в бозе. А что сейчас? Ни любви, ни благочестия, ни совести. Вдовы как безумные выскакивают из костров, и брахманы вынуждены бить их по голове дубинками, чтобы после оглушенных забрасывать обратно. Нет, не осталось в женщинах ни любви, ни стойкости. Их приходится приковывать за ноги к помосту, вводить словно лягушкам через соломинку наркотическое зелье. О, времена, о, нравы! А ведь не в «Ригведе» ли сказано, верная жена да упокоится на скорбном ложе рядом с телом мужа? И только если брат покойного сподобится назвать ее своей женой, она минует огненные объятия пламени. А что рекут нам «Махабхарата» и «Рамаяна»?..

Воронцовой все эти разговоры о преставившихся мужах, всепожирающих объятиях пламени и тысячелетней истории обряда «сати» очень не понравились. Она дала знать слугам, что банкет заканчивается, хрустнула индийским, с пряностями, крекером, раздавила шарик из нутовой муки и мило улыбнулась гуру Аджха Бабе.

— Вы наверное так устали, о Таподхана. Не пора ли вам отдохнуть?

Папа Мильх, глянув на нее, насторожился и тактично, на немецком, чтобы не поняли гости, спросил:

— Что это ты, лапа, так сбледонула с лица? Или непонятки какие в натуре? Наезжают? Напрягают? Качают мазу?

Сам он, хоть и числился истинным арийцем, ни черта собачьего на санскрите не понимал.

— Да нет, просто святой отец долго был на солнце, — Воронцова расплющила творожный индийский десерт, размазала его по тхали и, не отрывая взгляда от жуюущего Аджха Бабы, улыбнулась еще шире и обворожительней. — Я прикажу застелить вам ложе шкурой лани и бросить в ванну лепестки роз.

— Да, шкура это хорошо, — Аджха Баба милостливо кивнул и хотя джайнам возбраняется есть помидоры, ибо сок их цветом напоминает кровь, с удовольствием принялся за таматар тур-дал, густой гороховый суп с томатами. — Шкура, дочь моя, это отлично. А вот ванны с розовыми лепестками не надо. Кто смывает свой пот, тот смывает свое счастье. Дай бог здоровья тебе, твоему мужу и твоему повару.

Без своего матерчатого забрала он был похож на славного Ханумана, царя обезьян, каким его изображают на иллюстрациях к «Рамаяне».

Скоро обед закончился, и гуру поднялись со своих вьясасан — несколько тяжеловатые, но преисполненные благодати.

— Благодарим тебя, дочь моя, за твою заботу и доброту, — свами Бхактиведанта икнул, приложил ладони к груди и тайно сделал мудру, усиливающую пищеварение. — А теперь мы хотели бы уединиться, дабы провести в покое активную групповую медитацию.

Гости были тут же препровождены в Голубую спальню и оставались там до ужина, накрытого в беседке среди ажурной кисеи благоуханных персиковых соцветий. Когда они вышли — торжественно, неторопливо, с сияющими округлившимися глазами, их уже ждали:

— пряный рис,

— тушеные овощи с сыром.

— жареная цветная капуста, картофель и свежий сыр,

— гороховые крокеты в йогурте,

— чатни из фиников и тамаринда,

— банановые пури,

— сгущеный ароматизированный йогурт,

— напиток из кумина и тамаринда,

— хрустящие жареные спирали в сиропе.

Все аппетитное, с пылу, с жару, не менее ароматное, чем ажурная кисея благоуханных персиковых соцветий. Только поначалу посвященные не обратили ни малейшего внимания на пищу, все как один устремились к Валерии.

— Хорошие новости, — начал разговор свами Чандракирти.

— Мы тут поговорили с Шивой, — живо подхватил гуру Аджха Баба.

— А также с буддой Вайрочаной, мудрым Бхагаван Дханвантари и пандитом Цилупой, чей дух исполнился однажды всеми знаниями бодхитсаттв, — закруглил преамбулу свами Бхактиведанта.

И мудрецы поведали Валерии, что во время дхьяны им открылась истина: муж ее будет исцелен, причем ею же самой, однако при условии, что она будет усердно предаваться тантре и обращать особое внимание на лягушачью связку.

— И еще, дочь моя, на собачью позицию, — в заключение дал наказ свами Чандракирти, и все отправились в беседку, под сень цветущих дерев. Посвященные — с чувством выполненного долга и аппетитом, Валерия — задумчиво, с бьющимся, словно перепел в силке, трепетным сердцем. Да она встанет, как угодно, лишь бы только Хорст встал на ноги. Милый, милый, добрый, верный Хорст…

Папа Мильх в беседку не пошел, хватит, нахавался гороха. Обществу брахманов и ученых он препочел компанию повара — тучного лупоглазого усатого индуса. Тот давно уже проиграл Папе в секу и себя, и жену, и красавицу дочь, а потому, униженно кланяясь, начал тут же жарить свиные отбивные, нарезать корейку и кровяную колбасу, открывать бутылки с холодным пивом. И Папа Мильх предался трапезе, в одиночку, чинно, без заумных речей и соседей собакоедов. Старший офицер СС как никак, хотя и бывший…

Андрон (1980)

Все бы хорошо, да только полной гармонии не бывает. Куда-то исчез, как сквозь землю провалился, проктолог подполковник Семенов. Его не наблюдалось ни дома, ни на службе, а Сотников, уже начштаба и уже майор, в приватном разговоре за бутылкой «Плиски» сказал: «Брось, Андрей, чует мое сердце — Семенов с концами». Так, так. Андрон подумал, подумал, прикинул свой орган к носу, да и отправился без колебаний по душу Славона Лебедева. Нашел его в цветущем виде — с «Кентом» в зубах, одетым в шкуру лани, на бежевой, с форсированным двигателем «Волге». На ней Славон выкатывался нынче на Выборгский шлях, тормозил автобусы с заезжими турмалаями и мешками затаривался фирмовым дефицитом. Ну а в случае чего так давал по газам, что менты на УАЗах заливались слезами. Машина зверь, хрен догонишь. Да и вообще — тяга атомная.

— Помнишь моего чувака с наркотой и рыжьем? — с ленцой, как бы между делом, поинтересовался Андрон, взял халявный «Кент», закурил. — Ну, седой такой. Ты его к кому-то еще подвел?

Они стояли на Стачках у танка, совсем недалеко от Красненького кладбища. Ветер шелестел в голых ветках парка, тявкали отпущенные по нужде собаки, брякали, покачиваясь на стыках рельсов, грузные, светящиеся во тьме трамваи. Вечер тяжелого дня. Скучного, осеннего и ненастного.

— Ну подвел и подвел. Какие могут быть вопросы? — Славон набычился, бросил сигарету. — К серьезным, очень серьезным людям подвел. Ты, брат, не при делах, лучше не суйся, а то…

Он не договорил. Коротко, от кармана, Андрон впечатал ему в дых с левой, потом с правой, нежно придержал за плечи и добавил коленом п од ребра.

— Колись, сука, убью.

Со стороны это наверное напоминало сцену из всенародно любимого фильма: «Это тебе ночные прогулки по девочкам. Это тебе стулья. Это тебе седина в бороду, это тебе бес в ребро…»

Удар Сява Лебедев держал плохо.

— У-у-у-у, — бесформенной хрипящей массой повис он на руках Андрона, жутко загрустил, заплакал, а продышавшись, заскулил: — За что ты, брат, меня, за что? Ну привел я чувака, ну отстегнули мне долю малую. Все чин чинарем. Хрустами и вот, рыжьем.

Он рванул дубленку на груди, затем шарф, потом ворот пуловера и извлек на свет божий породистого золотого пса, того самого, которого Семенов привез из Афгана. Уже посаженного на внушительную цепь.

— Падла, гнус, сука! — Андрон в ярости схватил Сяву за золотой ошейник, пнул, рванул, расквасил рыло и, припечатав к «Волге», принялся охаживать кулаками. — Гнида, гнида, гнида!

Но — сдерживаясь, в полсилы, с оглядкой. Пока Славон не зарыдал по-новой, не высморкался кровью и не застонал протяжно, словно партизан на допросе:

— У, фашист, сволочь.

Ага, значит, дозрел.

— Давай ключи и лезь в машину, — резко, словно выстрелил, сказал Андрон, дал заключительного пинка и сплюнул через зубы с презрением. — Или будешь Сусаниным, или будешь педерастом. Выбирай.

Только сейчас он понял, что сжимает в кулаке золотую фигурку, и, не задумываясь, опустил ее в карман.

— Ну!

Нет уж, лучше Сусаниным. Всхлипывая, Сява протянул ключи от «Волги», стеная, забрался на сиденье, обмяк. Чувствовалось, что особой душевной твердостью он не отличается. Да битие, однозначно, определяет сознание.

— Ну вот и ладно, хороший мальчик, — Андрон с усмешечкой закрыл свою «шестерку», залез в «волгешник», пустил мотор. — Куда?

После жидулей ему было как-то непривычно — сиденье неудобное, салон огромный, двигатель звуком напоминающий молотилку. Да, машина зверь, пахать можно.

— В Гатчину, — прошептал Славон разбитыми губами, тихо застонав, всхлипнул и предпринял последнюю попытку: — Не надо, брат, не надо…

— Надо, Федя, надо…

Андрон, примериваясь, клацнул скоростями, плавно отпустил сцепление и, не рассчитав, так врезал по газам, что «волга» взяла с места с пробуксовкой — и впрямь зверь, недаром двигло форсированное. С ходу развернувшись, рванули как на пятьсот, ушли со Стачек на Трамвайный, выкатились стремительно на Ленинский и, срезав угол по Варшавской, мимо отеля, универсама и монумента вылетели, словно наскипедаренные, на Пулковское шоссе. Сразу же кроваво замигал глазок антирадара, Андрон, не рассусоливая, придержал коней и, уже проехав притаившегося гаишника, выругался матерно, беззлобно, по привычке — у, сука, мент, легаш, падло! Что, взял?

Просемафорил дальним всем встречным-поперечным, довольно усмехнулся и надавил на газ — поперли чертом в осенней полутьме. Только режущий свет фар, рев расточенного по самое некуда двигателя да оглушающий, бьющий в самую пердячью косточку, мерный рокот «красной волны». Музыка-то у Сявы была покруче Андроновой — «Роуд стар», под каждой ягодицей по динамику.

До Гатчины долетели как на крыльях. Миновали Ингербургские ворота, въехали под знак ограничения скорости и скорбно потащились улицей Двадцать пятого октября, бывшим проспектом императора российского Павла первого.

— Живой? — Андрон с презрением повернулся к Сяве, бросил негромко, но выразительно, через губу. — Куда?

— Туда.

Ушли направо, повернули налево, зарулив в проулок, двинулись между серыми ребристыми заборами. Голые деревья, тусклый свет окошек, тоска. Чем дальше ехали, забурялись вглубь, тем более мрачнел Андрон — что-то уж до боли знакомой казалась ему дорожка. В памяти вдруг всплыло прошлое — железные ворота, слаженный рык волкодавов, стриженный мордоворот на дворе у Равинского. С таким лучше бы не встречаться. Да и с самим Равинским…

— Стой, тормози, — Сява вдруг, дернувшись, ожил, с плачем, с задавленным рыданьем схватил Андрона за плечо. — Не надо, брат, не надо, не лезь. Им ведь человека замочить как два пальца обоссать. Такие люди. Звери. И свет погаси, чтоб нас не засекли. Они уже близко…

Странно, но Андрон послушался, вырубил фары, выключил музыку, щурясь, вгляделся в ночь. Собственно особо вглядыватсья не пришлось — улица впереди была залита ярким светом. Это горели галогеновые фонари над массивными железными воротами. Теми самыми, из прошлого. Лязг которых очень бы не хотелось услышать снова.

— Черт!

Андрон автоматически включил задний ход, попятился, выматерился, развернулся в проулке и медленно, в какой-то странной задумчивости, печально порулил в Ленинград. До него вдруг с убийственной ясностью дошел смысл поговорки — стену лбом не прошибешь. А уж железные ворота и подавно. На душе у него было муторно — приссал, как лягуха в болоте.

— Все путем, брат, все путем, — Сява между тем воспрянул духом, приободрился, повеселел, на его бледном, словно алебастровом лице жалко играла улыбка облегчения. — Ништяк, что прикинул хер к носу. С этими быками разбираться — бездорожье. Завалят враз. А чувак твой — мудак. Коню понятно, что угол с дурью покупать не будут. Так возьмут. Да еще рыжье. А что это ты мазу вздумал за него держать? Он тебе чего, денег должен?

— Должен, должен, — Андрон с отвращением кивнул, с силой наступил на газ и до самых Стачек не проронил ни слова — бесполезно. Здесь только битие определяет сознание. У танка он остановился, заглушил мотор, бросил Сяве: — Еще раз увижу — прибью.

Вылез из «волги», сел в «шестерку» и резко, не прогрев двигло, принял с места. Даже не выругался, что уперли дворники. Мыслей не было, так, обрывки какие-то, обжигающие мозг, бешено пульсирующие. Все — суета. Блуд. Жизнь — только бабки, кнут, стремы и фуфло. На хрен она такая? Места в ней человеку нет. Зверье кругом. За железными воротами, в черных «волгах». Советский зоопарк, гадюшник социализма…

Удивительно, но факт — доехал Андрон без происшествий. Да еще достал в таксярнике втридорога бутылку пшековской отменной водки. Литровую. Думал упиться тихо, степенно, в одиночку, по-английски. Только по-английски не получилось — в России живем.

— Так, так, — сказал Клара, глянув на него, — хорош.

Молча собрала на стол, выпила без церемоний на равных, а потом взяла да и затащила Андрона в постель. Устроила ему Полтаву. Выжала все соки, заездила, укатала, так что не осталось сил ни думать ни о чем, ни переживать. И Андрон, опустошенный словно сдутый шар, заснул. Скоро к нему пришел Семенов, бодрый, улыбающийся, еще майор: «Шире сфинктер, Андрюха, — весело сказал он, — не жми даром анус. В жизни масса хорошего. Каловая…»

Тим и Андрон (1982)

На подходе был Новый год. Воздух густо отдавал хвоей, мандариновыми корками и упорными надеждами на лучшее завтра. В магазины завезли новозеландское масло, соки от Фиделя Кастро с трубочками, дамское нарядное белье и проверенные электроникой презервативы из Прибалтики. Пусть народ радуется. Хоть и не ахти какой, а все-таки праздник, еще одна зарубка на пути строительства коммунизма. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестдесят восемь рублей. А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника Б3-18А» стоимостью всего-то в двести рублей! Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси — 80», разрешили легализоваться Митькам и сняли фильм, художественный, двухсерийный, «Экипаж», про наших ассов. Во как! Вобщем, уже догнали, скоро перегоним.

Только что для Тима, что для Андрона год заканчивался хреново — частыми походами на больничку: Антон Корнеевич снова слег с инфарктом, а Клару ночью увезли на скорой. Она бодрилась, подтрунивала над собой, рассказывала о несовершенстве человеческого организма, особенно женского, ослабленного никотином, алкоголем и всякими прочими нехорошими излишествами. Врала… Андрон ни разу не видел ее курящей. Все врала. Вобщем, не Новый год — тоска собачья, нажраться до чертиков в его преддверье.

Почему бы и нет? Андрон, не церемонясь, позвал Тима, тот принял приглашение с великим удовольствием, пришел зеленый, злой, голодный и с пустыми руками — грошей нема. Этого чертового, проклятого металла, от которого все беды в жизни. Вернее без которого.

— А у меня для тебя презент, брат, — Андрон с ухмылочкой вытащил трофей, добытый у Славона Лебедева, лихо подмигнул и, не дожидаясь, пока Тим справится с остолбенением, двинулся одаривать мать и Арнульфа.

Вера Ардальоновна за этот год особенно сдала: поседела как лунь, сгорбилась, еще больше замкнулась в себе. Зрение ее, и без того неважное, катастрофически ухудшилось, всякая работа валилась из рук, и если бы не доброе отношение заведующей, Александры Францевны, никто бы на казенной площади и полуторной ставке держать ее не стал.

— С Новым годом, мать, — Андрон достал оренбургский, через обручальное кольцо можно протащить, платок, водрузил на стол увесистый целлофановый пакет со жратвой. — И парнокопытному твоему привет. Пламенный революционный.

Ему было как-то не по себе в этой маленькой, скромно обставленной комнатенке. Пахнущей конюшней, богадельней и бедой.

— Арнуля, ты только посмотри, кто пришел-то к нам, — с улыбочкой Вера Ардальоновна закрыла Библию, натужно поднялась из-за стола и, шаркая, трудно поднимая ноги, медленно подошла к Андрону. — Спасибо, сынок, ой спасибо. Теплый какой, крученый. Мы его Арнульфу на попонку, на попонку. А то ведь зимушка-зима, потолок ледяной, дверь скрипучая…

Потом она живо заинтересовалась пакетом, вытащила первое попавшееся — зефир в шоколаде и принялась крошить его в корытце в углу.

— Арнульф, Арнульф, Арнульф…

Подслеповатые глаза ее лучились радостью, высохшие губы улыбались, руки делали какие-то судорожные, замысловато хаотические движения. Тяжкое зрелище, удручающее, скорбно действующее на психику — Андрону даже показалось, что он слышит стук копыт. Наконец с процессом кормления было закончено.

— Поел, поел, касатик. Пусть теперь побалует, — Вера Ардальоновна отвернулась от кормушки, хотела было откусить зефира, но не стала, задумалась. Немного помолчав, она стряхнула оцепенение, с улыбкой подошла к Андрону и ласково, словно Арнульфа за гриву, тронула его за рукав. — Андрюшенька, сынок. Тут вот давеча праздник был в старшей группе. Хорошо, весело. Лампочки мигают, детки с Арнульфом скачут вокруг елки, песню поют: «Мишка с куклой бойко топают, бойко топают, посмотри, и в ладоши звонко хлопают, звонко хлопают, раз, два, три…» А ближе-то подошла и вижу — не елка ведь это и не лампочки. Свечи поминальные и крест. А висит на нем вместо Спасителя нашего родитель твой, Андрей Васильевич. Как есть, без руки, при орденах. И пьяный-пьянющий, бесстыжая его морда…

Больше делать здесь было нечего.

— Ладно, мать, я пошел, — Андрон вздохнул, погладил Веру Ардальоновну по плечу и с несказанным облегчением вернулся к Тиму. — Ну что, братуха, не скучаешь?

Натурально тот не скучал, оправившись от удивления и сглатывая слюни, резал колбасу. Свежайшую, телячью, по три шестдесят. Только-то и спросил, указывая на золотого пса:

— Тот самый, что ты рассказывал?

— Угу, афганский борзой, — Андрон, сразу вспомнив проктолога Семенова, кивнул и принялся лишать девственности бутылку «Ахтамара». — Приносит в зубах одни несчастья. Владей, брат. А лучше продай. И деньги нищим.

— А сами-то мы кто? — Тим криво усмехнулся и лихо ударил себя в грудь. — И потом с этим золотым Мухтаром не все так просто. Помнишь, когда-то имели разговор о хозяине этого дома петровском генерал-фельдцехмейстере Брюсе? Так вот дед его, что приехал в Московию где-то в середине семнадцатого века, был королевских кровей и членом тайного общества друидов. А знаком этого ордена была собака, угадай с трех раз, какая.

— Му-му, конечно, чтобы много не гавкала, — Андрон, чмокнув пробкой, откупорил «Ахтамар» и, наплевав на все условности, принялся расплескивать коньяк по стаканам. — Не выдала чтобы военную тайну. Хрен с ней. И с Брюсом. И с дедушкой его, и с бабушкой. Давай выпьем.

Они здорово набрались в тот предпразничный вечер, только все равно на сердце было как-то сумрачно, тяжело и невесело. Не хотелось ни душевных разговоров, ни баб, ни живого человеческого общения. Куда как лучше сидеть вот так, молча, и смотреть на весь этот блядский мир сковзь призму стаканов. Правда, смотрели недолго — после третьей бутылки вырубились и рухнули на многострадальную кровать. Синхронно, в унисон, дуплетом. Родные как-никак братья.

Воронцова (1980)

— Спасибо, мама. Все очень впечатляюще, особенно горох с жареной манной кашей, — Лена приложила салфетку к губам. Встала из-за стола и, не представляя еще, чем заняться, подошла к окну. — А ничего здесь у вас. Не колхоз «Путь к коммунизму».

Действительно, хозяйство у Воронцовой было крепкое — необъятный сад с яблоневыми и персиковыми деревьями, огромный огород, на котором хорошо родились картофель, капуста, помидоры и морковь, бетонная ограда со спиралью Бруно, вышки наблюдения с вооруженными охранниками. По ночам вдоль забора выгуливались тигры, бдили, рыли землю, начальственно рычали, позванивали цепями, словно голодные пролетарии. Все здесь было подчинено одному закону: мой дом — моя крепость.

— Ты еще, доченька, не видела моих яков, — с гордостью сказала Воронцова, тоже подошла к окну и с нежностью полуобняла дочь за плечи. — А какие здесь родятся баклажаны! Сказка.

«Да уж, баклажанов здесь хватает, — Лена мельком посмотрела на слугу индуса, с важностью махараджи управляющегося с посудой, коротко вздохнула и остановила взгляд на величественных вершинах, солнце уже вызолотило их, словно купола церквей. — Красиво-то как!»

Если уж говорить о красоте, то дочь и мать были тоже очень хороши собой. Обе стройные, фигуристые, необычайно женственные и очень похожие со спины. Однако внимательный наблюдатель заметил бы, пусть и не сразу, что у дочки и руки помощней, и ступни пошире, и благородной изысканности поменьше в лице. Тут уж ничего не поделаешь — товарищ Тихомиров постарался, разбавил породу. А в общем и целом — изысканная красота, обе хоть сейчас в натурщицы к Рубенсу. Пленительные женщины, глаз не оторвешь.

А Папаша Мильх и не пытался. Заканчивая завтрак, он пил имбирный чай, ел фаршированные фрукты, зажаренные в тесте и так и мерил глазами фигуры мамы и дочки. «Ладные скважины. Фартовый хипес задвинуть можно…»

Впрочем грех роптать, и без фартового хипеса дела у Папы шли неплохо. Он быстро освоился на новом месте и глубоко пустил крепкие корни. С ходу свел знакомство с местными брахманами и на основании справки об арийской крови, выданной еще самим Рихардом Дарре, сразу получил статус почетного кшатрия со всеми полагающимися кастовыми льготами. В местной мафии он засветил свои наколки, круто перетер по понятиям и без базаров отмусолил долю малую в общак в качестве влазных. С местными кшатриями он поговорил как офицер с офицерами, в красках рассказал им про партизанов, и они, посовещавшись, приняли его в свой клуб не стареющих душой ветеранов. Всюду успевал Папа Мильх, буйный темперамент его, долго прозябавший в бразильской сельве, бил неиссякаемым, все сметающим на своем пути фонтаном. В основном в сторону местного базара. Скоро он уже наложил свою татуированную лапу и на торговцев кашемировыми шалями, и на добытчиков гурмызского жемчуга, и на продавцов шляп, твердого сыра и хвостов яков… Местные нищие, грязные, покрытые пеплом, падали, завидев его, в пыль и, ловко балансируя чашами для милостыни, громко кричали хором: «Мы помним о тебе, великий господин! Мы помним, что боги велят нам делиться!»

Взматерел Папаша Мильх, приосанился, справил себе саблю — кирпан, кхангу — гребень для волос, железный, для солидности, браслет — кари. Бросил бриться, выкрасился хной, стал носить тюрбан с пером орла и, игнорируя старые добрые подтяжки, подпоясывал свои эсэсовские штаны прочным кушаком, называемым качх. Ну чистый сикх. Только вот бороденка хреновата, такую в сетку не заправишь и к подбородку не загнешь.

— Я рада, что тебе еще не отшибли чувство прекрасного, — Воронцова хмыкнула, отвела глаза от скалистых гребней и с ласковой улыбкой подмигнула дочери. — Сходим, обязательно сходим на альпийские луга за белыми рододендронами. Даже не представляешь, какой из них чай вкусный. И рыжики тут, знаешь, какие, крепенькие, не хуже, чем в Переделкино. Кстати, о любимом отечестве. Как там мамуля? Инсценировала летальный исход? Небось голема хоронили, а?

— Да нет, старушенцию нашли подходящую, — Лена сразу же замкнулась, выскользнула из материнских рук. — Слушай, ма, я только приехала вчера, а ты уже начинаешь давить на психику. Давай вначале о чем-нибудь прекрасном. О заварных рододендронах например, о рыжиках… О големах не надо.

И разговор иссяк. Обе знали, что Елизавета свет Федоровна некроманка, черная друидесса и идет не по тому пути, а посему устраивает свои жуткие ритуалы, дабы не попасть раньше времени в ад. Только ведь как ни крути — не троюродная. Вырастила одну, воспитала другую…

— Ну и ладно, не хочешь серьезно разговаривать и не надо, — Валерия кивнула, согласно улыбнулась и изобразила всем видом радушие и любовь. — Еще успеется. Отдыхай, осматривайся.

И Лена стала осматриваться. Да, величественны горы, на склонах коих зацветают по весне розовые деревья. Да, изобильны виноградники, бескрайние сады и необъятные поля пшеницы. Да, беспредельно небо, цвет которого меняется непредсказуемо, от темно-фиолетового до нежно-золотистого. Слов нет, чтобы описать великолепие природы. А вот во всем остальном… Дикость, нищета, язвы колониализма. И безвкусно кичливые, украшенные статуями хоромы нуворишей. Хоть кино снимай: Индия — страна контрастов. Материала — завались. Десятилетние матери с младенцами за спиной, тридцатилетние старухи с выцветшими глазами. Узкие, усаженные пальмами грязные улицы с запахами орехов, сандаловых деревьев и не убранного навоза. Жалкие покосившиеся глинобитные дома, тарелки из банановых листьев, отдельные колодцы для людей каждой варны. Священные коровы — воровки и попрошайки — тянущие еду с уличных лотков. Легкий пепел покойных и желтые цветы, скорбно проплывающие по мутному Гангу. Вместе с несожженными, просто выброшенными в реку из-за бедности трупами. И повсюду храмы, храмы, храмы. А возле них — садху, святые. Высохшие, с волосами, покрытыми пеплом, с единственным имуществом — чашкой, сделанной из половины кокоса, куда прохожие кладут подаяние. То застывшие неподвижно, словно русские столпники. То привязавшие руку к плечу, так, чтобы та засыхала. То сжавшие пальцы в кулаки навсегда, так что ногти прорастают сквозь ладонь. Отрешенные от всего, погрузившиеся в себя, не испытывающие ни малейших желаний. Все по фиг — нирвана…

Вобщем не понравилось Лене в Индии — грязь, вонь, жара и нищета. Бардак похуже, чем в совдепии, плюс еще опиум для народа. Тоска собачья. Хорошо еще, Папа Мильх не дал пропасть, взял на себя заботы гида и познакомил с местным колоритом. А между делом набился в кореша, запудрил мозги. Занятный старикан, вороватый и смешной. Весь на понтах. Новый уркаганский окрас — СС в законе. А впрочем его присутствие дела не меняет, один черт — тоскливо. Вот ведь дура-то, не ценила балтийский ветров, плавную величественность Невы, крепких объятий неутомимого Тима. И не менее крепкие — Андрона. А у здешних мужиков рожи иссиня-черные, ернические, в кучерявой поросли жесткой мохнорылости. Бр-р-р-р…

С месяц любовалась Лена красотами природы, посещала храмы, ступы и монастыри, вслушивалась в звуки гонгов, труб и журчание Сарасвати, таинственного потока из другого измерения. Вот уж надышалась чистым горным воздухом, нанюхалась цветов, наелась сыра, турецкого горошка и гороха простого. А потом был разговор с матерью, крупный и нелицеприятный. Естественно, во время завтрака.

— Как это ты хочешь уехать? — тихо спросила Воронцова, и изящно очерченные ноздри ее гневно раздулись. — Ты что, не понимаешь, что именно сейчас мы должны быть вместе? Обязаны.

И последовало уже многократно слышанное. О том, что они, Воронцовы, — потомки пресветлой памяти великого Брюса и следовательно прямые продолжатели дела его. О родовом предании уж лет как двести живописующем, что заветный камень найдут зачатые под знаком пса не ведающие ни сном, ни духом близнецы. О том, как трудно ей, Воронцовой-средней, потому что Воронцова-старшая погрязла с головой в недрах черной магии, а Воронцова-младшая витает в облаках и думает лишь только о себе и своей личной жизни, причем при этом напрягает не извилины, а слизистую, вертикального разреза щель. И еще много о чем — все с ласковой улыбочкой, не повышая голоса и сугубо по-русски, дабы не смущать бывшего фашиста Мильха, с миром расправляющегося с жареной капустой в кисло-сладком йогурте.

Однако тот когда-то общался с партизанами и понял сразу, что Воронцова не в духе — ну не могут же в русском языке все слова быть мытерными, кроме одного, обозначающего задницу. Впрочем и сам Папа был не в настроении, на что имел веские причины. Третьего дня на него наехали. Подгребли на рынке шестеро быков, которым еще и хрен рога обломаешь, гавкнули, понтуясь: «Джей Кали! Знаешь, кто мы?» Еще бы не знать. Это были люди из клана таги, из тех, кто с криками «Джей Кали!» кидаются на свою жертву, душат ее румалами — ритуальными шарфами-удавками, вспарывают живот, потрошат, отрезают руки и ноги и закапывают в землю. И все это якобы в честь извращенки Кали, прозванной в знак уважения Кан-Кали, то есть «пожирательница людей». Однако вспарывать живот Папаше таги пока не стали — повесили денег немерено, включили счетчик и, закинув за спины свои шарфы-удавки, убрались. По постановке ног видно сразу — замочат. Неделю дали на раскрутку, падлы. И какое же после этого может быть хорошее настроение? Так что смурной сидел Папа за завтраком, вяло ковырял капусту в кефире и нехотя внимал сентециям Воронцовой. Очень удивлялся. Ну до чего странный этот русский, язык подпольщиков и партизан! Сирота. Папы у него нет, одна только мама. Впрочем нет, есть еще млеко, яйки, сало.

Лена же, ничуть не удивляясь, вежливо кивала, улыбалась внутренне и думала о своем — эко как мамахен распирает, села на любимого конька. И ведь и по-черному, и по-матерному, а все с непроницаемой ухмылочкой, без органолептики, на полном самоконтроле. Профи. Нет бы берегла нервную систему, не за горами ведь климакс. Да, годы, годы. А сколько же ей? На вид лет тридцать — тридцать пять, больше, как ни старайся, не дашь. Глаз живой, ноги от зубов. Да, хороша мадам, слов нет — графская кровь. А матерится, как пьяный боцманмат. На мать она не обижалась, милые бранятся — тешатся. Относилась с пониманием и к факту нахождения ее второго мужа то ли в анабиозе, то ли в летаргии — ну что ж, бывает. Но вот Воронцовские радения на почве тантры с целью накопления внутренней энергии для воскрешения этого своего пребывающего в анабиозе мужа — бред, сексуальный блуд, вульгарнейший свальный грех, возведенный в ранг эзотерической практики. Групповуха у алтаря. Да еще кончать воспрещается — как же, табу, ужасный грех, нарушение гармонии астральных токов. Сплошной извод. А индусы-то соратнички потные, наглые, за версту воняющие козлом и чесноком. Тантристы хреновы. Вот-вот, именно, хреновы. Не баклажаны — козлы. Тьфу. Нет, что ни говори, а дети после восемнадцати должны жить отдельно от родителей…

— Мама, не теряй лицо, я не останусь, — Лена дождалась-таки конца тирады, улыбнулась с наигранной почтительностью. — И прошу тебя, довольно ремарок. Денег лучше дай на дорогу.

Честно говоря, она еще не знала, куда поедет.

— Так, — Валерия внимательно взглянула на нее и сразу поняла, что разговоры все без толку. — Значит, хочешь в свободное плавание? По морям, по волнам? Загадочной варяжской гостьей? Ну-ну. Так вот, для начала поплывешь в каюте экономического класса, — она ехидно фыркнула, прищурилась и, жестом подозвав слугу, скомандовала по-английски. — Молодая госпожа уезжает. Немедленно. Помогите ей с вещами.

Вскинула точеный подбородок, повернулась к Лене и улыбнулась с убийственной язвительностью.

— Семь футов под килем, доченька. Счастливо проблеваться.

Снова показала зубы, сдержанно кивнула и стремительно, словно разъяренная пума, выскочила из комнаты. Дрогнули шелковые занавеси, вытянулся слуга-индус, звякнула ложечка о фарфор в умелых руках Папы Мильха. Мгновение он сидел не шевелясь, как бы ударенный кувалдой в темя, затем разом встрепенулся, вышел из ступора, и на лице его отразилась усиленная работа мысли. Секунда — и он поднялся.

— Деточка, это судьба, отчалим вместе. — А чтобы не было сомнений в его искренности, с видом серьезным и торжественным перешел на русский: — Попиздюхайт.

Общение с брянскими партизанами даром не прошло.

Андрон (1983)

Старый Новый год Андрон встречал в рыночном кругу. Отправились, как это было принято, в Прибалтийскую, в зал «Нева», начальственно-командным составом: директор, зам, контролеры и главбух, желчная, не добравшая женского счастья стерва Нина Ивановна. Стол, как водится, не подкачал, весело играла музыка, только настроения у Андрона не было — Клару все еще держали в больнице, речь шла о необходимости операции. Лечащий врач деньги само собой взял, но отвечал уклончиво, неопределенно — ну да, какие-то там трубы, ну да, какие-то там яичники. Ясно пока одно — с беременностью и половой жизнью в ближайшей перспективе придется повременить. Случай не простой. Не простой, такую мать! А тут еще оркестр старается, наяривает русское народное блатное хороводное. Не шей ты мне, матушка, красный сарафан! Понятно, красного цвета и так хватает. Вон и у рыночных коллег рожи тоже красные, довольные, и написано на них — кто как ворует, тот так и ест. Десять лет на них написано с конфискацией. Строители коммунизма, светлого будущего нашего!.. Такие же ворюги, как и он сам. Ох, тоска собачья. Может драку заказать?..

Вобщем посидел-посидел Андрон и, не дожидаясь горячего, — от рыбы, буженины, заливного, икры подался из ресторанного веселья. Одел дубленку с шапкой, вышел из отеля, спустился не спеша по скользкому пандусу. В лицо ему ударил ветер с Балтики, бойко налетела, забросала снегом вьюга. Бр, погода как раз под настроение. Собачий холод под тоску собачью. Зимушка-зима, ядрена вошь, все белым-бело словно в саване. Ох верно говорят, все одно к одному — то ли от душевного дискомфорта, то ли от ресторанных изысков Андрону вдруг захотелось по нужде. Большой, плавно переходящей в максимальную. Возвращение в гостиницу отпадало — швейцары, гардероб, ненужные расспросы, устраиваться где-нибудь на берегу Финского залива было холодно да и западло — слава богу не чукча. Оставался третий путь, не тривиальный. На машине туда, куда сам царь пешком ходил.

— Отец, давай за чирик к туалету, — не мешкая, Андрон поймал колымщика, тщедушного, как из концлагеря, дедка на «Москвиче». — К ближайшему, типа сортир. Гони!

И многообещающе зашуршал красной, с портретом Ильича бумажкой.

— Что, никак брюхо схватило? — обрадовался десяти рублям дедок и мощно, так что затрещал глушитель, начал рассекать клубящуюся снеговую стену. — Мы и сами с колитом, очень даже понимаем. Чуть что — и понос, фекалия всмятку. Наследственное это у нас, в родителя. Тот еще к тому страдал метеоризмом. Ох как страдал, ох как страдал. Его через это дело с народных заседателей и поперли… Ну вот и нужник, прибыли. А это вам от нас, со всем нашим к хорошим людям уважением. — И дедок облагодетельствовал Андрона чистенькой, аккуратно сложенной газеткой. — «Правда», ленинградская. Свежая. На здоровье.

Сей жест доброй воли тронул Андрона до глубины души.

— Ты вот что, отец, — с чувством сказал он и немедленно убрал газету. — Жди меня. Поедем на Фонтанку, не обижу.

— Давай, давай, не торопись. Все машине легче…

Дедок, кивнув, надел очки, зачем-то оглянулся и принялся судорожно листать журнал «Советская физкультурница». Маленькие глазки его горели, волосатые пальцы подрагивали, чувственный пухлогубый рот ассиметрично кривился.

«Нет, на хрен, лучше бы уж он ехал», — Андрон вылез из «Москвича», сгорбился и, отворачивая лицо от ветра, с радостью нырнул в сортир. Это было типовое одноэтажное общественное строение с окнами из стеклоблоков. Внутри, несмотря на непогоду, было тепло, в меру испачкано и по-своему уютно. Тихо журчала вода, матово отсвечивал кафель.

— Лепота, — вслух восхитился Андрон, сплюнул в засорившийся писсуар и устремился к боковой кабинке. — Восьмое чудо света.

Устроился, закурил, достал дареную газету, хмыкнул, развернул и едва не упал с унитаза. Во всю вторую страницу была помещена статья, озаглавленная броско и интригующе: «Скажите им ямэ". A живописалось в ней про самозванцев-недоучек некоего Смородинского и его верного помощника Ефименкова, которые взяли да и открыли тайную и незарегистрированную школу якобы каратэ, по сути же своей злостного мордобоя. Настоящий рассадник хулиганства, правонарушений и социального неблагополучия. Мало того, что открыли, так брали еще аж по пятнадцать рублей с занимающихся в вертепе отщепенцев. На личных авто раскатывали, видеомагнитофоны покупали, пропагандировали культ насилия, жетокости и буржуазный образ жизни. Однако все им было мало, мало. Для полного удовлетворения своих низменных наклонностей и вящего морального разложения вышеозначенные Смородинский и Ефименков организовали так называемую женскую секцию , одну из учениц которой изнасиловали группой, цинично, травматично и в извращенной форме. Причем подробности вышеозначенного действа были таковы, что могли травмировать чувствительные уши советских граждан. А потому скорый, но справедливый суд свершился за закрытыми дверями. И негодяи сполна получили свое. Народ в лице своих народных заседателей громко сказал им „ямэ“…

Когда Андрон вышел из сортира, дедка на «Москвиче» и след простыл. Понятное дело, праздник, клиентов хоть жопой ешь. И никакого колита. «Интересно, Тим в курсе?» — кинув благодарный взгляд на гостеприимное строение, он поправил шапку, поднял воротник и направился к Среднему. По пути он то и дело останавливался у телефонных будок, но дозвониться смог только с пятой попытки — трубка была то отрезана, то разбита, то элегантно выпотрошена умелыми руками. Наконец щелкнуло, провалило двухкопеечную монету, отозвалось длинными занудливыми гудками. Тим, хвала аллаху, оказался дома.

— С праздничком тебя, братан, с новым счастьем, — пожелал ему Андрон, отодвинул трубку от уха, чтоб не мерзла и с фальшивым равнодушием спросил. — Насчет Ефименкова ты слышал?

— Не только слышал, еще и видел, его в «Человеке и законе» показывали, — Тим прерывисто вздохнул, выругался, и голос его стал злым. — Все это провокация, подстава. Так доказать что-то трудно, вот эту бабу и подсунули, — помедлил, сдерживая крик души и с ненавистью выдохнул: — Суки! — Помолчал, снова выругался, сменил тон. — Ладно, брат, не по телефону. Может завтра заеду к вечеру. Поговорим.

— Конечно, братуха, приезжай, я как раз выходной. Шашлычницу опробуем, — Андрон внезапно понял, что зверски хочет есть, сделал паузу и тяжело сглотнул. — Вобщем жду. Давай.

C лязгом повесил трубку, потер пунцовое, отмороженное еще в войсках ухо и бодро зашагал к метро. А чтобы было веселей идти, по пути представлял, что нужно сделать с той сукой, заложившей Ефименкова. В красках представлял, в подробностях, в мельчайших, но очень значимых деталях. Святые отцы Инститорис и Шпренгер отдыхали.

Тим и Андрон (1983)

Приехал Тим, как и обещался, на следующий день, ближе к вечеру.

— Салям алейкум, братан. Что смурной-то такой?

— С ящиком общаюсь, будь он неладен, — Андрон поручкался с ним, задраил входную дверь и двинулся полуосвещенным вестибюлем к лестнице. — Пойдем, сам посмотришь, какое там веселье.

Ладно, поднялись в горницу, посмотрели. Телевизор у Андрона был сногсшибательный, радикально буржуазный «хитачи», а вот вещали по нему очень по-советски, с революционным пафосом. Речь шла о собаках. Вернее о бдительном и не дремлющем оке первого секретаря обкома партии товарища Григория Васильевича Романова, который разглядел-таки главную причину дефицита мяса. Корень зла, оказывается, был в собаках. Ведь все просто — прикинуть поголовье этих хвостатых паразитов, умножить на дневной рацион — и вот она, полная ясность. Вот откуда рыбные четверги, борщи из тушенки в рабочих столовых и бесконечные очереди за суповыми наборами. Вот где собака-то зарыта. Та самая, которая сожрала у пролетариата мясо. И значит пощады ей не будет. Будет травля на государственном уровне, гневное обличение в прессе, негодование народных масс, введение налогов, запреты на выгул… Наш пролетариат в колыбели своей революции должен быть сыт.

— Господи, какой же бред, — тихо простонал Тим и нехорошо, словно от зубной боли, оскалился. — Ефименкова им мало, уже до собак добрались. Развитой социализм, такую мать. Что же будет, когда коммунизм построим!

Под впечатлением увиденного он даже забыл раздеться, снег на его воротнике превратился в капельки воды.

— А ты не строй. Езжай в свою Британию,да и с концами, — с веской контрреволюционностью посоветовал Андрон и пультом, не по-нашему, выключил «Хитачи». — Отчаливаешь-то скоро? И может все же разденешься? Здесь не упрут.

— Вроде, говорят, весной, в мае. Завтра вот иду на парткомиссию, собеседовать, по душам, — Тим, вздохнув, снял пальто, крашеного кролика, ладонью пригладил волосы. — А то что Юрку замели, удивляться не приходится. Все это звенья одной цепи — разделение самбо на боевое и спортивное, запрещение бокса в тридцатые годы, несуразица закона о холодном оружии. Сильные, а значит независимые люди советской власти не нужны, не жалует их государство, боится…

— Знаешь, брат, ты завтра-то на парткомиссии особо не собеседуй, лучше молчи, — Андрон внимательно воззрился на Тима и осуждающе мотнул головой. — А то ведь уедешь не к Английскому проливу, а к Татарскому. А в память Юрки предлагаю устроить тренировку. С полным контактом.

И они, поднявшись на чердак, принялись скакать козлами, лихо размахивать конечностями, с увлечением дубасить и лягать мешок, воздух, стены, макивару и друг друга. Половые доски гудели, пыль веков поднималась столбом, кромкие крики «киай» пробирали как пить дать партийных и всех сочувствующих до печенок. Наконец запал прошел, пыл иссяк, силы кончились. Не сговариваясь, остановились, вытерли синхронно пот, трудно перевели дыхание.

— Да, до Юрки нам далеко, — сделал резюме Тим, высморкался и тягуче сплюнул. — Зверюга был.

— Да, такой и на зоне не пропадет. Выбьется если не в паханы, так в бугры, — веско подтвердил Андрон, харкнул и, чтобы восстановиться, сделал концентрированный выдох. — Пш-ш-ш. Помнишь, какой был у него йоко-тоби-гири? — И сделав зверское лицо, подражая отнюдь не Юрке — Брюсу Ли, он в прыжке раскорякой пнул стену: — Киа!

Получилось, честно говоря, не очень — низко, без акцента, с нечетким приземлением. Зато уж громко-то…

— А кто пах будет закрывать второй ногой? А где прогиб корпуса в направлении атаки? — Тим, не мудрствуя лукаво, тоже сиганул в воздух, с силой пнул ребром ступни многострадальную стену: — Тя-я-я!

Попал хорошо, с предельной концентрацией. А главное, куда надо, так что раздался скрежет и кусок стены размером с шахматную доску грузно повернулся на оси. Из образовавшегося отверстия потянуло холодом веков…

— О мама мия, уж не сокровища ли ето капитана Флинта! — Тим, недолго думая, сунул руку в нишу, ликуя, встал на цыпочки, вытянулся всем телом, пошарил. — Ага, что-то есть. Черт, не достать.

Кончики его пальцев дотрагивались до чего-то зеркально гладкого и холодного словно лед.

— Дай-ка я, — Андрон подошел, попробовал, тихо помянул всех чертей. — Вот ведь положили, сволочи, руки бы оторвать. Давай, брат, влезай ко мне на плечи, не будем ждать милостей от природы.

Однако только они собрались выполнить акробатический этюд, как единственная лампа где-то у стропил погасла, и в наступившей темноте опять заскрежетало, зловеще, глухо и таинственно.

— Вот так, бля, советское значит отличное. Лампочка Ильича, едрена вошь, на той неделе новую вворачивал…

Андрон вслепую нашарил куртку, нащупал коробок, потряс. — В зад бы ее забить неловко кому следует.

Выругавшись, чиркнул спичкой, прищурился, с огнем в руке двинулся к Тиму и вдруг застыл, недоуменно свистнул.

— Что-то я не понял, это как, обман зрения? — Разом зажег с пяток спичек, близко поднес к стене. — Что за фигня?

Не фигня, а гладкая, без малейших отметин каменная поверхность. Ни тайника, ни тем паче Флинтового имущества. Стена как стена — и не трухлявая, тыкай не тыкай пальцем — не развалится.

— Тривиальная конструкция с пружинной крышкой, — с веской авторитетностью прокомментировал Тим. — Хотя степень подгонки кромок высока, стыки практически незаметны. Это знаешь, брат, как в пирамиде Хеопса, лезвие ножа нельзя просунуть в зазоры между блоками. Зачем нам нож, мы его ломом, — изумление Тима между тем прошло, быстренько сменившись жаждой неуемной деятельности. — Сейчас возьмем струмент, лампочку ввернем. Деньги ваши, будут наши. Двинули.

Они выбрались на лестницу, но вдруг остановились, недоуменно и как-то глуповато уставились друг на друга.

— Ты чего-нибудь понимаешь?

— Не-а! А ты?

— Ни хрена!

— Ну дела, вроде не пили ничего.

Внизу в вестибюле шла обычная детсадовская суета — родители сдавали с рук на руки своих обожаемых чад. Чада привиредничали, сопливились, хотели в цирк, домой, в школу, вырасти большими пребольшими. Воздух вибрировал от гула голосов — капризных детских, увещевающих родительских, профессионально строгих поборниц воспитания. Вроде бы ничего такого особенного, банальное педагогическое утро.

— Ах как скоро ночь минула, — Андрон вытащил из кармана часы, глянул. — Ну, бля, сука, на хрен! Начало девятого. Пора в пахоту…

— Сколько? — Тим переменился в лице, тоже выругался и принялся поспешно собираться. — Нет, день сегодняшний я точно не переживу. Либо на парткомиссии в гроб загонят, либо супруга ненаглядная насмерть изведет. Эх, жаль шашлычницу так и не опробовали.

— Брось, братуха, какие наши годы, ночь уже простояли, осталось только день продержаться, — Андрон нацепил сейку на руку, зачем-то потряс и дружески улыбнулся Тиму. — Все будет у нас распрекрасно, как в сказке. Особливо длинный и счастливый конец.

На том братья и расстались. Годков эдак на пятнадцать.

Чекисты (1983)

На страже родины

Ничто не вечно под Луной. Все проходит. Еще — течет и меняется. Так что в одну и ту же речку нельзя войти дважды. Ну и плевать, если все, что ни делается, все к лучшему.

Да, замечательнейшая метаморфоза случилась с бывшим генерал-майором, в прошлом генералом-лейтенантом, в недавнем — генералом свет полковником. Ура, слава труду! Он стал генералом круглым, полным, гарантированно стропроцентным. Начиная от шевровых, стаченных по спецзаказу штиблет, на которые мягко ниспадают широченные, широко же лампасные бритвенно отглаженные штаны, и кончая благородным, щедро изукрашенным грибом фуражки, оставляющим на шишковатом, убеленным сединой массивном черепе розовую глубокую извилину, надо полагать вовсе не единственную и не представляющую угрозы для жизни и здоровья. Чудо как хорош сделался бывший генерал-полковник, просто стал не генерал высшей пробы, а орел степной, казак лихой. Впрочем и подчиненные его не подкачали — в люди вышли, сиднем не засидевшись на низовке, выросли кто на голову, а кто на две или даже три. Болван подполковник к примеру показал себя, выслужился до генерала. Конечно не до полного круглого — до совсем еще начинающего майора, но все одно уже не хухры-мухры, не отставной козы барабанщик. С таким нужно разговаривать человечно, по имени-отчеству, не повышая голоса и угощая чаем. Приблизительно вот так:

— Павел Андреевич, а не сделать ли нам то-то, то-то, то-то… А то ведь вызовут на ковер в Георгиевский-то зал…

А тот и отвечает, человечно так, преданно и честно глядя в глаза:

— Сделаем, Владимир Зеноныч, сделаем. Всеобязательнейше исполним. Не посрамим ваших седин и честь родимого управления. Разрешите идти?

Ах, как же переменились отношения эксгенерал-полковника и бывшего болванистого подполковника! Стали такими теплыми, тесными. Ну просто Ганнимед и Юпитер, Дзержинский и Владимир Ильич, Василий Иваныч и Петька.

И вот однажды одним прекрасным утром круглый генерал завтракал — рыбкой, буженинкой, сардельками с пюре, да еще чайком баловался, с коврижками и пряниками. Прямо в рабочем своем кабинете, дома-то не успел, торопился на службу. В парке за блендированными стеклами разгуливала метель, клены стояли жалкие облезлые будто горелые, мрачные вороны каркали на их ветвях. Раскатисто так, не по-нашему — все им каррамба да каррамба…

«Да,минуло лето красное, — круглый генерал нахмурился, не доел коврижки, густо сдобренной цукатами и маком, порывисто вздохнул. — Да, все проходит, к весне как пить дать отправят на пенсию. Маршала — к доктору не ходи — не дадут. М-да, на персональную, заслуженную, республиканского значения. А может и союзного — широка страна моя родная. Эх, а хорошо бы уйти не просто так, а героем. Хрен с ним, пусть будут не маршальские звезды на широких плечах — одна, золотая, на заслоне груди. Только вот добыть ее еще труднее, чем кремлевскую. Тут очень крепко подумать надо. И головой, головой.» Не доев, не допив, генерал поднялся, подошел к внушительному, в полстены портрету Феликса Эдмундовича, быстро оглянувшись, надавил тайную пружину. Та в ответ щелкнула, и рыцарь революции покладисто подался вправо, обнажая содержимое своих тылов — мощный, еще дореволюционной работы сейф. Именно такие уркаганы и называют «медведями». Генерал с видом опытного дрессировщика отключил сигнализацию, забренчал ключами, поладил с дверцей и, вытащив потертую общую тетрадь, шевеля губами, принялся за чтение.

Вариант один. Организовать покушение, громкое, но неудачное, а затем убрать зачинщиков в перестрелке…

Вариант 2. Организовать поджог с выраженной политической направленностью (райком, лучше обком, здание НКВД, тюрьма), а затем зачинщиков его убрать при задержании.

Вариант 3. Организовать пожар, лучше взрыв, с резкой социальной направленностью (жилые дома, больницы, санатории, детские сады), а затем убрать его зачинщиков по горячим следам.

Вариант 4. Организовать заговор против советской власти, разоблачить его, а зачинщиков бить, пока не сознаются. До суда не доводить, убрать их при попытке к бегству.

Всего путей к чекистскому совершенству было с полсотни, тернистых, длинных и извилистых. Иди-ка выбери единственно правильный, чтобы не споткнуться и не сломать ногу, а паче чаяния и шею. Недаром в песне поется — наша служба и опасна и трудна…

«Нет, не то, не то, не то», — шевелил губами генерал, трудно и вдумчиво вникал и, не забывая ни на миг, что все на свете повторяется, вспоминал уроки истории. И учителей — Агранова, Ягоду, Берию. Да, хорошо было им, политический момент соответствовал. Хочешь тебе заговор, хочешь поджег, хочешь… А, чего хочешь… А тут… Прогрессивная общественность, мать ее за ногу. Борцы за демократию…

Так толком и не придумав ничего, он почти добрался до конца, уже было загрустил, жутко пригорюнился и страшно расстроился, как вдруг узрел последний вариант, скупо предлагающий нижеследующее: добыть известного

а) шпиона,

б) диверсанта

в) террориста

с целью обеспечения широкого международного резонанса. Чтобы и в Кремле было слышно.

«Шпиона, террориста, диверсанта? Ну-ка, ну-ка, ну-ка. Шпиона, террориста, диверсанта?» Чувствуя, как в предвкушении удачи птицей забилось сердце, генерал привстал, крепко помассировал лобастый череп, крякнул и снова сел, уже сосредоточенный и волевой. — «Постой, постой. Значит, говоришь, шпиона, террориста, диверсанта? А как вам понравится международный хищник по кличке Барбаросса?» И как же он только мог забыть про такую дичь? Тут же крепкий палец его уперся в кнопку селектора и голос, начальственно-стальной, ударил дежурного майора по ушам:

— Позвать! Сей же момент!

Момент не момент, но очень скоро в двери поскреблись, негромко так, с бережением, и перед круглым генералом явился тоже генерал, правда, из начинающих, всем своим видом выражая уважение и готовность к действию — что изволите, Владимир Зенонович?

— Присядьте, Павел Андреевич, — тот милостливо указал на кресло, рявкнул по селектору насчет чаю с бубликами и сразу взял быка за рога. — Вы насчет террориста этого, международного, как его, а, Барбаросса, помните? Не пустили дело на самотек?

Тихо так спросил, свистящим шепотом, но очень и очень доходчиво. Павла Андреевича, к примеру, пробрало до печенок.

— Ну что вы, Владимир Зеноныч. Не забывается такое никогда. Держим на контроле, — тоже шепотом ответил тот, проглотил тягучую слюну и словно в прежние, подполковничье-балванистые времена выпрямился в кресле. — Не отнимаем рук, не опускаем глаз. У него еще двое выкормышей здесь, держим в качестве наживки. Только прикажите — и заглотит. Тут-то и ухватим его за рыжую бороду.

— Все правильно, за зебры его, за зебры, — круглый одобрительно кивнул, резко щелкнул пальцем и, сверкнув по-орлиному глазами, вдруг поднялся, широкоскулое лицо его сделалось серьезным, а на скулах выкатились желваки. — Равняйсь! Смирна! Слушай приказ! Пусть глотает! И как можно глубже! А то ведь вызовут на ковер в Георгиевский зал…

— Слушаюсь, — генерал из начинающих тоже встал, вытянулся, прищелкнул каблуками. — Сделаем, Владимир Зеноныч, сделаем. Всенепременнейше исполним. Не посрамим ваших седин и честь родного управления. Разрешите выполнять?

— Идите, голубчик, идите. Я надеюсь на вас, — круглый милостливо улыбнулся начинающему, но тут же снова сделался непроницаемым как сфинкс и ткнулся носом в папку с грифом «совершенно секретно». — Все, вы свободны.

Однако только тот вышел, как он вскочил и, с оттяжечкой прищелкивая пальцами, мастерски притоптывая, приплясывая и прихлопывая, выкинул невиданное коленце и вприсядочку придвинулся к большому зеркалу, овальному, в дубовой раме. Долго щурился в упор на себя любимого, шарил по плечам, гладил по груди, мерил расстояние от края лацкана до предполагаемого места водружения звезды. Хотел было уже проделать дырочку, но из скромности не стал, просто отметил ее координаты мелом. Потом довольно крякнул, еще полюбовался на себя и с невиданной энергией взялся за дела.

До самого обеда генерал был кипуч и свеж — миловал, казнил, подписывал бумаги, проводил планерки, распекал недотеп и жаловал удальцов. Так он горел на службе где-то до полудня и начал с удовольствием подумывать о наваристом борще, сочном натуральном бифштексе и салате «оливье» с каперсами и языком, как вдруг гастрономический полет его мыслей нарушила прямая связь — звонил по вертушке генерал из начинающих.

— Владимир Зеноныч, беда, — в качестве преамбулы поведал он, и почтительный голос его трагически дрогнул. — Хищник-то этот, международный, Барбаросса, к нам не приедет.

— Как это не приедет? — с ходу, очень по-начальственному, перебил его круглый и бухнул кулачищем по столу. — А что говорит?

— Да тихий он теперь, Владимир Зенонович, все больше молчит, — генерал из начинающих вздохнул, на миг запнулся и звучно сглотнул слюну. — Кондратий его вдарил. Мы тут навели справки — то ли в анабиозе, то ли в летаргическом сне лежит. Вобщем не ходячий, то есть под себя ходящий.

— Значит, допрыгался, доскакался, довыкаблучивался, гад, — круглый снова бухнул по столу, так что подскочил бюст Феликса железного, а Феликс нарисованный покосился с укоризной со стены. — Д и вы там тоже хороши… Работнички, такую мать… Раньше надо было наводить справки, раньше.

Повисла томительная пауза. Генерал из начинающих на том конце линии старался не дышать, круглый генерал на этом конце линии начальственно сопел, сама линия была секретной, пока что занятой и сильно защищенной от вражеских ушей. Болтун, он, как известно, находка для шпиона.

— Ладно, — наконец нарушил молчание круглый, горестно вздохнул и, с чувством плюнув на волосатый палец, начал с силой затирать на груди меловой крест. — Подождем. Время работает на нас. Авось оклемается. А детенышей его на короткий поводок, чтоб не разбежались. Вы уж, Павел Андреевич, постарайтесь, придумайте что-нибудь. А то ведь вызовут на ковер в Георгиевский-то зал…

— Не извольте беспокоиться, Владимир Зеноныч, сделаем. Всенепременнейше исполним, — начинающий на том конце линии облегченно вздохнул, и в голосе его послышался кремень. — Не опозорим ваших седин и чести родимого управления. Посадим на самый короткий. Разрешите выполнять?

— Давай, давай, действуй, — круглый медленно повесил трубку, скорбно закурил, сбираясь с мыслями, и тихо прошептал, собственно ни к кому конкретно не обращаясь: — А может, есть все же бог? И террорист этот поправится к весне?

Потом прерывисто вздохнул, скупо прослезился и трепетно, аки на икону, глянул на парсуну желзного Феликса, надежно прикрывающего тряпичным задом вход в лежбище стального косолапого.

Тим (1983)

Первым, кого встретил Тим у дверей Кабинета, был тесть. Насупившийся и мрачный.

— Странное дело, — покачал он головой, — тебя почему-то нет в списке. Ладно, иди домой, не расстраивайся, думаю, обыкновенная бюрократическая промашка. Разберемся.

Однако Тима домой не тянуло. Медленно, словно во сне, он побрел по нечищенным улицам, хлюпая скороходовскими ботинками по грязной раскисшей жиже и чувствуя, что и на душе у него так же слякотно, грязно, неуютно и погано. А сверху, с надвинувшегося на самые крыши неба, все падал и падал снег — белыми, издыхающими на лету мухами. Наконец, измокнув и озябнув, Тим забрел в кинотеатр на утренний сеанс, с отвращением, наверное в сотый раз, полюбовался на мужественного мужелюбца Марэ и подгоняемый голодом плюс дурными предчувствиями отправился-таки домой. А с неба — все белые, белые, белые, тающие на лету мухи.

Дома, как и ожидалось, было нехорошо. В холодильнике пустота, зато на кухне полный сбор — супруга, тесть и плачущее чадо. Профессор был хмур, взлохмачен и изжолта бледен, Регина яростна и похожа на пантеру, чадо горлопанисто и, как всегда, описавшись. В кухне пахло не обедом — скандалом и бедой.

— Оставь-ка нас, Регинушка, — мягко попросил профессор дочь, и едва та, шаркая подошвами, вышла, с ненавистью прищурился Тиму в переносицу. — Плохие новости, молодой человек. Я бы даже сказал, скверные. У вас, оказывается, родственники за границей. А вы даже не потрудились меня ввести в известность.

И не давая Тиму даже рта открыть, он вдруг вскочил и резко, так что повалилась вазочка с фальшивыми нарциссами, ударил кулачком о стол.

— Это возмутительно! В моей команде человек с пятном, да еще с таким! Это бросает тень на всех нас! От такого дерьма можно и не отмыться! Знал бы кто-нибудь, что мне сегодня пришлось пережить там, на верху! — Он с пафосом ткнул пальцем куда-то наверх, в низкий, в стиле развитого социализма, потолок. — Сколько седых волос стоило мне это все, скольких дней, нет, лет жизни! — Он нервно закурил, манерно затянулся и далеко выпустил дым «Союза-Апполона». — Вобщем, молодой человек, наверху есть мнение. С темы вас снять, и ни о какой загранице, естественно, не может идти и речи. Скажите еще спасибо, что оставляют в аспирантуре.

Он еще много чего говорил, стряхивая пепел в раковину и нарезая куцые круги по кухне, только Тим его не слышал — в голове его ни к селу ни к городу крутилась песня, спетая дворянкой Орловой на американский манер в кинокомедии «Цирк»: я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек.

Наконец, докурив, профессор выдохся.

— Ладно, молодой человек, это, надеюсь, не последний наш разговор, — кивнул небрежно, не подавая руки, поцеловался с дочерью, сделал ути-ути внучке и отчалил. Хлопнула дверь подъезда, рявкнула мотором «волга», брызнула, с плеском разошлась жижа под колесами. На миг наступила тишина, только капала вода из крана да по радио заливался истеричным смехом Пугачевский «Арлекино». Было совсем не весело.

— Я всегда знала, что мой муж неудачник, — стала подымать себе настроение Регина, и на дряблых щеках ее загорелся румянец, — но не знала, что он еще и с клеймом…

— Слушай, давай потом, — тихо сказал Тим. — Я хочу есть.

— Вот, вот, — обрадовалась Регина и села на любимого конька. — Ты только и можешь, что жрать да трахаться. Кроме как за столом и в постели, ни на что не годен. Господи, я живу с троглодитом, с неандертальцем! Цена которому девяносто рэ в месяц!

— Пожалуйста, помолчи, а, — шепотом попросил Тим, брякнул сковордой, поставил на огонь, вытащил из холодильника последнее яйцо, разбил и отшатнулся. Тухлое. Ну и денек.

— Фу, одна вонь от тебя, — Регина фыркнула, наморщив нос, и не по-женски сплюнула в раковину с посудой. — Я же говорю, мастодонт, неандерталец.

В это время проснулся телефон, пронзительно, под стать Регининому голосу.

— Да, — Тим автоматически снял трубку, молча послушал, коротко кивнул, пообещал странным каким-то голосом: — Сейчас приеду.

— Ну вот, дожили. Твои бляди уже на дом звонят, — гневно, в продолжение темы, Регина раздула ноздри, хотела было высказаться еще, но не успела.

— Значит, неандерталец, говоришь, мастодонт? — как бы просыпаясь, Тим остановил свой взгляд на жене, медленно придвинулся вплотную и вдруг, с силой схватив ее за волосы, принялся тыкать лицом в мусорное ведро, аккурат в раздавленное тухлое яйцо. — А ты сука, сука, сука!

И так раз десять. Верно говорят, не буди лиха, пока оно тихо.

— Ладно, тварь, живи, только подмойся, — бросив наконец рыдающую Регину, Тим закончил экзекуцию, оделся и хлопнул напоследок дверью так, что спикировал портрет членкора Ковалевского, висевший в прихожей в сторонке от сортира. Только Тиму было наплевать, в ушах его все еще звучал голос матери: «Сынок, папа умер. Скоропостижно, не приходя в сознание».

Хоронили членкора Метельского на Южном кладбище. Хоть и Южное, а промозглое, слякотное, продуваемое насквозь злющими ветрами. С неба по-преженему валил мокрый снег, чавкали в грязи лопаты землекопов, каркала кладбищенское откормленное воронье.

— Эх-ма, взяли! — с плеском домовина опустилась в яму, накренилась, выправилась, вспыла и величественно закачалась на волне. — Хорош, присыпай!

Шлепнулись на крушку гроба грязь, всхлипнулись, шатнулись провожающие женщины, выругались матом вкалывающие неподалеку негры — Антон Петрович Метельский, ученый и гражданин, отправился в свое вечное плавание. Requiescit in pace. И ничего не изменилось в этом мире, все так же падал печальный снег, так же каркали вороны, все так же матерились злые, еще не похмелившиеся с утра рабочие. Вот ведь — fu…e none! Трижды верно, омния ванитас, все суета.

Проводив усопшего на тот свет, живые, скорбя, погрузились на автобус и отправились малой скоростью в город, дабы помянуть его. Однако только вырулили на Пулковский шлях, как Тим вдруг понял, что не в состоянии находиться среди этих незнакомых ему людей, давиться студнем с безвкусной водкой и слушать обязательные, не значащие ничего слова. События последних дней, да нет, пожалуй, месяцев, девятым валом накатились на него, в сердце и на душе сделалось так тошно, что хоть сейчас в петлю.

— Стой! — заорал он водителю, пробкой выскочил из автобуса и, понуро глядя себе под ноги, двинулся по нечищенной обочине.

Никто не позвал его, никто не окликнул — чужим было наплевать, а Зинаида Дмитриевна, помертвевшая от слез, толком даже не понимала, что происходит вокруг.

На улице пахло весной, теплело. Снег на глазах превращался в дождь, машины обдавали Тимами брызгами и жидкой грязью. А он все шел и шел, обтрюханный и жалкий, не видя ничего и не слыша, испытывая лишь одно желание — находиться в беспрестанном движении. Чтобы мысли остановились. О чем думать-то теперь? Надежда, говорят, умирает последней, так ведь прибили и ее, вдрызг размазали по райкомовским ступенькам. Какие еще на хрен родственники за границей? Туфта! А вот нелепая женитьба, девяносто аспирантских рэ, годы, прожитые с дурой замшелой, это да… Из песни слова не выкинешь, горькой, безрадостной, похожей на собачий вой.

Долго шел Тим, озябнув и промокнув насквозь, устал, в кровь стер ноги. Стемнело. Машины включили фары, встречные огни били по глазам, заставляли жмуриться, отворачивать лицо, закрываться рукой. Где уж тут заметить «волгу», следовавшую в отдалении почитай с самого кладбища…

Наконец Тим миновал Среднюю Рогатку и вступил в город. По улицам шли по своим делам люди — спешили домой, на свидание, в кино, никому не было дела до промокшего прихрамывающего человека. Впрочем нет, не всем. Когда Тим миновал указующую руку Ленина и двинулся вдоль мрачноватых, построенных еще при Сталине домов, из резко давшей по газам «волги» вынырнул гражданин и цепко ухватил его за плечо:

— Стой, сука бля! Зачем мою Люську за жопу хватал? И за ляжки, и за буфера!

В другое время Тим, может быть, и поддержал бы беседу о какой-то там Люське с буферами и ляжками, но только не сейчас. Все его переживания, дурное настроение и давешние обиды обрели конкретное материальное воплощение, называемое в терминах традиционного каратэ «гияку-аге-цуки». На реверсе бедер мосластым кулаком ввинчивающим движением точно в подбородок. На редкость точно, резко и с акцентом, так что хранитель Люськиных форм на миг застыл, пьяно пошатнулся и плотно приложился затылком об асфальт. Скверно упал, с похоронным звуком.

— А ну стоять! Из «волги» в унисон выскочили двое, парой легавых псов кинулись к Тиму, и быть бы ему в большой беде, если бы из рюмочной, что неподалеку, не появился армянин в сопровождении кунаков.

— Наших бьют, такую мать! — на хорошем русском закричал он и, недолго думая, вытащил бутылку коньяка. — Держись, Андрюха, мы сейчас!

А кунаки у него были рослые, плечистые, уже принявшие, но в меру. В количестве двух боевых, жутко матерящихся единиц. Так что и минуты не прошло, как обидчики Тима тихо залегли — без памяти, но с тяжелыми телесными. Это не считая Люськиной симпатии, с которым, судя по положению ног, было и совсем нехорошо. Похоже, кеды кинул.

— Да, Ленинград маленький город, — армянин вздохнул, отшвырнул разбитую бутылку и, улыбаясь, полез к Тиму обниматься. — Ну здравствуй, дорогой, сколько лет, сколько зим! И пора сматываться, пока менты не подоспели.

— Скажешь тоже, Ашотович! А боевой трофей? — в шутку оскорбился один из кунаков, быстро опустился на корточки и начал шарить по карманам. Внезано он застыл, страшно выругался и подскочил будто ужаленный. — Ни хрена себе, в бога душу мать! Пора рвать когти.

В пальцах он держал маленькую, цвета месячных, книжечку с хорошо известной аббревиатурой.

— Да, влипли в историю, — армянин сплюнул, глянул по сторонам и выругался. — С компанией глубогого бурения связались.

— Еще никуда не вляпались и ни с кем не связались, — кунак с удостоверением хмыкнул и сунул его на место, в карман потерпевшему. — Ну что, долго будем сопли жевать? Двинули?

Двинули. И Тим, не задумываясь, вместе со всеми.

Андрон (1983)

Зима к концу февраля рассопливилась. Накатилась оттепель, пошел крупный, сразу раскисающий снег. Тоска. Мозгло, слякотно, ветренно, сыро.

Только Андрону было глубоко плевать на вопросы метеорологии — его занимали проблемы коммерческого свойства. Каждый божий день поутру он заявлялся в магазин «Цветы» и при посредстве завсекции Зои Павловны тщательно готовил почву для спекуляции — лично паковал в коробку срезку гвоздики. Розовые, кремовые, красные цветы революции. Все как на подбор в полуроспуске, высшего сорта, с длинными, прямыми, как дорога к коммунизму, стеблями. В подсобке, как в могиле, пахло сыростью, землей и обреченностью, казалось, что горшечные растения смотрят на срезанных собратьев с соболезнованием — как же они красивы, эти кандидаты на тот свет.

— Ну все, полным-полна коробушка, — тонко улыбалась Зоя Павловна, кивала, цепкими, наманикюренными пальцами брала у Андрона дензнаки, с хрустом пересчитывала, наметанно щурила глаз. — Порядок. Соскучитесь — звоните. Чао.

Отлично знала, что сегодня же вечером и позвонит, не он, так Полина — процесс отлажен, цыганки трудятся напористо и с огоньком.

Вот и нынче, хмурым февральским днем, Андрон затарился, как всегда, сказал завсекции: «Приятно было» и, взяв коробку с цветами, отнес ее в салон своей «шестерки» — ну, дай бог, чтоб не последняя. Отключил сигнализацию, снял кочергу с руля, завел еще не остывший двигатель и порулил, будто поплыл, по месиву на родимый пятак. Жизнь там уже кипела ключом. Прибалты расставляли аквариумы с тюльпанами, запаливали, словно перед образами, свечи для обогрева. Аркадий Павлович вовсю орудовал лопатой и скребком, галдели, расхаживая с мимозой, неугомонные цыганки.

Заметив, что Андрон запарковался в стороне, они, как по команде, замолчали и, соблюдая очередность, потянулись за товаром. Мимозы это так, тьфу, между прочим. Вот гвоздика — это да. Однако нынче из-за нелетной погоды брали ее труженицы с разбором, понемногу, так что наверное еще с полкороба осталось в машине. Не беда, не пропадет. Еще не вечер. Андрон бдил, ослеживал порядок, вел учет, а в голове его все крутилась мысль о голубой «копейке», только что замеченной по пути из магазина. И где это он ее раньше видел? Вот чертов снег, так толком ничего и не разглядишь.

Наконец процесс раздачи завершился. И цыганки двинулись на тротуар спекулировать, а Андрон — в свою будку переодеваться. Однако только он успел напялить ватник и красную, с грозной надписью «Контролер» повязку, как дверь с лязгом распахнулась. В проеме показался торжествующий капитан Царев в сопровождении ментовского лейтенанта и омерзительного вида гражданина, по гадкой роже которого было видно сразу — внештатник.

— Лапин? ОБХСС! Пройдемте.

В голосе его слышались литавры триумфатора и трепетное позванивание майорских звезд.

Ладно, пошли. Аккурат к Андроновой «шестерке». Она была уже не одинока — сзади ее подпирала та самая — ну как же он мог забыть! — голубая Царевская «копейка», спереди стоял поносный густо-канареечный УАЗ, а в сторонке, чуть поодаль, мягко рокотал двигатель «волги». Черныой-пречерной, густо оперенной антеннами. Как пить дать с номерами в специальных направляющих — вставляй, какой хочешь, ГАИ не спросит. И чего ей здесь?

— А в чем собственно дело, товарищи? — Андрон, чтобы выиграть время, споткнулся, замедлил шаг. — Это какая-то ошибка.

Да нет, милицейской ошибкой здесь и не пахло, дело было действительно плохо. У «копейки» Царева выхаживались двое, тоже, видно, внештатники, кандидаты в понятые, рослый старшина с недоделанными сержантами кантовали в бардачок матерящихся цыганок. Те, впрочем, особо не волновались, мяли, хрустели гвоздиками, чтоб не достались ментам — во-первых, у каждой по шестеро детей, а во-вторых, каждая насквозь беременна. Что с них возьмешь? А вот с Андрона…

Он уже полностью въехал в ситуацию. Наверняка его сфотографировали, когда он выходил от Зоечки, подождали, чтобы растолкал товар, сделали закупку у какой-нибудь из цыганок, а теперь ведут, как барана, на заклание, чтобы найти в его машине нереализованную, приобретенную с целью наживы гвоздику. Нет, он не баран, — козел, коему гуманный советский суд отшибет рога под корень, и надолго. Пока шел Андрон от будки до машины, из звенящей головы его исчезли все мысли, кроме двух, пульсирующих по кругу: дело швах и любимую «шестерку» — к адвокату не ходи! — конфискуют. Отднако это ладно, полбеды. А вот его доблестная служба в СМЧМ может обернуться даже не бедой — порванной задницей и местом у параши. Это еще если повезет. Зэками ведь все равно, что тебя забрили насильно и в солдаты. Главное — ты был мент. А уж любимому-то отечеству на этические тонкости плевать, и вместо прокурорской зоны оно задвинет тебя куда-нибудь на дальняк. А так, как говорил комроты Сотников, дрочите жопу кактусом — все тайное когда-нибудь становится явным. Впрочем ладно, еще не поздно все исправить, главное не играть очком. И не забывать, что клин вышибают клином.

Между тем пришли.

— Это ваша машина, Лапин? — чисто риторически спросил Царев, вытащил фото-раритет ФЭД-2 и не удержался от торжествующей ухмылки. — Открывайте. Товарищи понятые, попрошу поближе.

Хорошенькие понятые, такую мать, штатные, эти тебе любую филькину грамоту подпишут, не дрогнут. Только не на этот раз.

— Моя машинка, моя, — с ходу сыграл убогого Андрон, сунул в карман руку, взялся за брелок поудобнее и снизу, резко выдохнув, отоварил капитана в скулу. — Сейчас открою.

Не давая телу упасть, смачно припечатал левой в область печени, приласкал коленом в подбородок и, резко сократив дистанцию, парой жутких, всесокрушающих ударов положил несостоявшихся понятых вытянувшимися мордами в снежок. Все это случилось настолько неожиданно, что менты, грузившие цыганок, даже не поняли, в чем дело, а Андрон выхватил лом у превратившегося в столб Аркадия Павловича и принялся крушить свою ненаглядную, выпестованную с любовью и нежностью «шестерку». Триплекс, сталинит, сложногнутое железо, стекла, фары, двери, стойки, ох! Каждый удар отдавался болью в сердце. Завершающим аккордом он вогнал лом в зеркало капота — будто пригвоздил навсегда все свое прошлое. Попал хорошо, точно в аккумулятор.

— Ах ты гад! — менты, кантовавшие цыганок, наконец-то протерли мозги и принялись действовать. — Стой, стрелять будем!

Один хотел было выпалить в воздух, забыв, правда, что не дослал патрон в патронник, двое других кинулись к Андрону с приемами самбо. А он и не сопротивлялся, все, что можно было сделал, он уже сделал.

И поехали с места задержания Андрон и капитан Царев в разные стороны: один в «подвал», другой вместе с внештатниками своими лечиться. А в черной-черной, густо оперенной «волге» сидели двое короткостриженных товарищей, расслабленно курили и с гнусными ухмылочками делились впечатлениями. Ну и мудаки же, эти педерасты из МВД, ничего толком сделать не могут. Что с них возьмешь, деревня неумытая, лапотники. Куда им до нас…

Часть вторая. СУМА ДА ТЮРЬМА.

ПРОЛОГ

Год 1560-й от Р.Х., земля Московская.


В просторной, топившейся по-белому мыльне, что неподалеку от летних хором боярина Бориса Федоровича Овчины-Оболенского, было смрадно. Чадно горели смоляные светочи, крепко пахло потом, кровью и дерьмом человечьим, потому как третьего подъема, будучи бит кнутом нещадно, а затем спереди пален березовыми вениками, не стерпев муки адской, хозяин дома обделался.

А случилось так, что третьего дня сын боярский Козлов, свахи коего дважды получали от ворот поворот, сказанул за собой дело государево. Будто бы Оболенский Бориска злыми словами и речами кусачими поносил самодержца-царя и грозился многие беды и тесноты на Руси учинить. И в том сын боярский Козлов, не побоявшись страшного суда, божился и крест целовал на кривде. Видать совсем головушка его помрачилась от любви, змеи лютой, к дочери Овчины-Оболенского Алене Борисовне.

Лихое было время, неспокойное. Грозный царь Иоанн Васильевич поимел на старых вотчинников мнение, будто бы они замышляли смуту великую и подымали добрых слуг его на непокорство и непотребство. Не мешкая, начальный человек государев Григорий сын Лукьянов Скуратов-Бельский повелел кликнуть стременного своего Царькова Ивашку.

Отыскался от на Балчуге, в кружальном дворе, и как был — злой, о сабле, в кармазинном кафтане, рысьей шапке да зарбасных лиловых штанах — серым волком метнулся по державному повелению. А с собой взял верных поплечников, в коих были худородны кромешники, подлы страдники да кабацка голь с протчей скарнедною сволочью, величаемые нынче опсною царской стражей, суть опричниной. Студное дело приходилось им не в первой, не в диковинку. Так что разогнав дворню хэозяйскую, порубали люди Царькова держальников да холопов боярских острыми саблями, а самого боярина подвесили в мыльне на ремнях принимать смерть жуткую, лютую.

На дворе, светлом от огня полыхающего пожарища, было суетно — в голос рыдали, расставаясь с первинками, сенные девки, опричники, уже успевшие излить семя, скидывали в кучи дорогую утварь, деньги, одежды богатые, хвалились, а из брусяной избы доносился гневный голос замкнутой там до времени Алены Борисовны.

Между тем седовласая голова Оболенского свесилась на окровавленную грудь и, прижав длань свою точно супротив сердца боярского, раскатился вдруг Царьков злобным смехом:

— Жив еще, старый пес, жив, а как оклемается, посадить его на кол. Да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гой-да! — махнул он рукой своему подручному, Давыдке Гриню, выкресту из харарских жидов, и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон, станом строен, из себя ладен и широкоплеч.

Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, богато. В брусяной избе лежанка изразцаовая, вдоль увешанных драгоценным оружием стен длинные дубовые лавки, а полки ломятся от златой да серебряной посуды. Однако не на эту лепоту уставились опричники, — с дочери боярской, красоты неописуемой, глаз отвесть не могли. Тугая грудь под лазоревым летником, аксамитовым, при яхонтовых пуговицах, коса темно-руская до подколенок, на ногах сапожки сафьянные золотым узором побелскивают. Ой, хороша была Алена Борисовна в свои шестнадцать девичьих годков! Одначе как там в Писании-то сказано? «Да ответят дети за грехи отцов своих?»

Ухватили опричники дочь боярскую, да сорвали с нее все одежды, да разложили в срамном виде на столе, накрепко привязав осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, тело ее белосахарное содрогнулося, пытаясь от пут избавиться, и на мгновение Царькову сделалось жаль ее. Да жалость ту он прогнал тут же. Что есть жена? Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский! Глазами блистающа, членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща.

Ухмыльнулся зловеще начальник стражи опричной и покрыл дочь боярскую, а она, потерявши то, чего уж не вернуть вовек, заголосила, запричитала жалобно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, излил Ивашка семя свое, подтянул штаны, оглядел тело распятое.

— Бей! — выкрикнул бешено. Плюнул в ладонь Давыдка Гринь, свистнула плеть-вощага, и понеслись кровавые полосы впечатыываться в грудь да в чресла Алены Борисовны. Закричала она, словно порося под тупым ножом-засапожником, а после полусотни ударов обделалась, как водится, дочь боярская, неподвижно вытянулась. Развязав, отливали ее опричники водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.

Густо расыпав соль по столу, положили Алену Борисовну на живот, спиною кверху, и, когда она, сердечная, начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Давыдка Гринь принялся хлестать ее не шутейно уже. С каждым взмахом уж не кожи лоскутья, а ошметки нежной девичьей плоти разлетались во все стороны, и истошные женские вопли скоро иссякли — преставилась дочь боярская. Не снесла стыда и мучения.

— А хороша была девка! — Царьков, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, заглядевшись на искаженное смертной мукой лицо, внезапно услышал в дальнем углу чье-то невнятное бормотание:

— Кулла! Кулла! Ослепи Ивашку Царькова, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы! — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, скорбившись, чертила клюкой в воздухе странные знаки.

Вытащив ведьму из-зе печки, опричник с силой швырнул ее иссохшее тело на пол:

— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.

— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонок, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянного сапога. — Будто же ты проклят, Ивашка Царьков, и род твой, и дети твои с этого дня и во веки веков! Бду, бду, бду!

— Собака! — Вжикнула выхваченная из ножен сабля — а была она у опричника работы не нашей, сарацинской, с елманью, — и, развалив надвое бесплотное старушечье тело, вытер он о него оплеванный сапог. — Сжечь бы тебя надобно на медленно огне, карга старая, четобы каркать неповадно было.

Межу тем зарево над поместьем боярина Овчины-Оболенского начало бледнеть, уже лошади были навьючены знатной добычей, и, положив на мысль прибыть в первопрестольную к зауктрене, Царьков вскочил на статного каракового жеребца:

— На конь! Гойда!

Верстах в трех от Москвы стояла на заставе воинская стража. Заспались сторожевые, сдуру не разобрали, кто и едет.

— Раздвинься, страдник! — белшено вскричал Царьков, ударив плеткой. Он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.

«Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного». Опричник осенил себя крестом — трепетно, лелейно, очень уж не хотелось ему лизать сковороды в аду. И казалось, Спаситель внял Ивашке Царькову. Когда тот с поплечниками переехал мост через Москву-реку, зыбкий, еле живой, аж кони копыта замочили, первым повстречался ему человек странный. Босой, раздетый, — утро студеное, а он в одной рубахе полотняной. Редкие сальные волосики сосульками по плечам, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке слюнявый ручеек, а в руках рубаха грязная.

— Куда бежишь, блаженный? На, помолись за меня, Вася. — В другой раз перекрестившись, Царьков щедро отсыпал юродивому серебра.

— Некогда, душко. Рубашку надобно помыть. Пригодится скоро. — Божий человек, смахнув набежавшую слезу, разжал пальцы, и монеты, звеня, покатились по мостовой.

— Бог с тобой, блаженный. — В третий раз сотворив крестное знамение, опричник махнул рукой поплечникам. — Гойда! — И в этот миг свет божий померк.

Невесть откуда черная смоляная туча накрыла златые венцы храмов, и вместо утренних лучей осветилось все вокруг полыханьем молоний.

— Уноси голову! — Ивашка Царьков пригнулся к самой конской шее и, потеряв тут же шапку свою рысью, принялся остервенело понукать испуганного жеребца.

Однако караковый лишь пятился, всхрапывая и прядая ушами. А меж тем налетел жуткий ветер, такой, что по Москве-реке пошли саженные волны. Прикрыл глаза начальник стражи царской, да так света белого и не увидел боле. Грянул гром, нестерпимо полыхнула молонья, и сорвалась тяжелая кровля с башни на Кулишке, отсекла с легкостью Ивашке Царькову голову. Рухнуло, потеряв стремя, под ноги коня окровавленное тело, бешено заржав, вскинулся на дыбы жеребец, а черная туча, так и не пролившись дождем, начала потихоньку уплывать вдаль.

Не успели поплечники Царькова опомниться, как во внезапно повисшей тишине негромко звякнули вериги, послышалось шарканье босых ног по мостовой и божий человек Василий подал опричникам мокрую рубаху:

— Оденьте мертвеца, душено это я помыл для него.

Андрон. 1983-й год.

То, насколько сильно капитан Царев засношал шерстянников с рынка, Андрон постиг со всей убийственной отчетливостью на второй день своего пребывания в «подвале». Вечером, ближе к ночи, заскрежетал замок, дверь в камеру открылась и возник дежурный по ИВС, тощий мордастый старшина.

— Эй, который тут Лапин?

В руках он держал объемистый рюкзак и внушительную картонную коробку, в какие обычно пакуют торты.

— Я за него, — Андрон поднялся с нар, кашлянул, прочищая горло. — Слухаю.

— На, — мент вручил ему коробку и рюкзак, едко усмехнувшись, понизил голос. — Привет тебе с рынка.

На морде лица у него было ясно написано — уплачено.

— Благодарю, начальник, — с ненавистью сказал Андрон, стоя подождал, пока мент выйдет и понес торт на стол к Гниде Подзалупной, Харе и Уксусу. — За уважуху.

Сладкого он не любил с детства.

— Во дает жизни кент[1], — Уксус, опустившийся вор-карманник, нынче не столь блатной, как голодный, оживился, соскочил с угловых нар. — Ну ты, паря, и кондитер, в натуре!

Дрожащими пальцами оборвал веревку, снял крышку, щербато заржал.

— Ну ничтяк!

Во всю шоколадно-вафельно-марципановую ширь торта было выведено кремом: «Андрюнису-Перунису с благодарностью».

— Лам![2] — из другого угла отозвался Харя, зэк с десятилетним стажем, налетчик. — Клево, путевый бубен[3].

Выртащил заныканный супинатор[4] и принялся резать торт. Всех оделил, кого больше, кого меньше, по заслугам. Не дал только «зачумленному» Люське, старому и неаппетитному педерасту, вдобавок еще страдающему виноградом[5].

— Тебе, милая, нельзя, от сладкого очко слипается.

Рюкзак Андрон оставил себе, устроился на нарах, развязал — белый хлеб, копченое сало, твердая колбаса, лук, чеснок, конфеты-сухари. Адидасовский костюм, нижнее белье, зубная паста, щетка, мочалка, мыло. И шикарный свитер с теплыми носками из той самой краденой пятирублевки, с коей безуспешно воевал ныне потерпевший капитан Царев. Еще — курево, бумага, шариковые ручки. Все уложенное по уму, складно упакованное, собранное на потребу дня. Чувствовалось, что кое-кто из шерстянников проводил свое время не только на рынке…

Посмотрел-посмотрел Андрон на все эти тюремные сокровища и здорово расстроился — литовцы люди серьезные и просто так деньгами не сорят. Видимо, капитан Царев плох, к доктору не ходи. Да впрочем и так понятно, что дело серьезное, следователь из прокуратуры пустяками не занимается. Угрюмый такой, дебильный, с фамилией соответствующей — Недоносов. Уже таскал Андрона на допрос — шьет нанесение телесных сотрудникам милиции на фоне злостной, особо крупного размера спекуляции. Мол, покайся, заблудший, советский суд зачтет. Нашел дурака. Как говорится, чистосердечное признание облегчает душу и удлиняет срок. «Виновным себя не признаю», — встал на своем Андрон, упрямо и очень крепко.

— Завсекцией Зоя Павловна, как истый патриот и дама кристалльной чистоты души, дала мне те гвоздики, чтобы я их возложил к могиле неизвестного солдата, что на Пискаревсокм мемориальном комплексе. А я, каюсь, поленился и перепоручил это святое дело несознательным цыганкам, но их попутал бес и толкнул в неверные объятья проклятой мелкобуржуазной стихии. Что же касаемо побоев, но наносил я их не сотрудникми милиции, а, как мне показалось, аферистам и мошенникам, вздумавшим маскироваться под наши достославные органы социалистической законности и трижды социалистического же правопорядка. Это был акт необходимой и достаточной самообороны. Так что уповаю на объективность следствия, всецело отдаю себя в его справедливые руки и виновным себя не признаю.

Послушал его Недоносов, послушал, покивал очкастой короткостриженной башкой да и несолоно хлебавши вернул в «подвал» на сварные нары. А сам такой корректный, вежливый, ну прямо рыцарь из кино про рыцарей советского закона. Научно-фантастического. Не кричит, все на «вы», головой в сейф не сует и молотит по нему чем-нибудь тяжелым. Чудеса… Да и вообще… Когда Андрона забирали, он приготовился в душе к самому плохому — не шутка все-таки, менту накостылял. Однако же его и пальцем никто не тронул, все было строго по закону — обыск, изъятие, опись. Даже деньги не сперли, определили на лицевой счет. Странно, весьма странно. И «волга» это черная, вся пернатая от антенн… Хрена ли комитетским на рынке? М-да, все в тумане, никакой ясности…

Впрочем нет, кое в чем ясность была полной — точно спустя семдесят два часа Андрону предъявили обвинение и в качестве окончательной меры пресечения избрали содержание под стражей. Все понятно — теперь точно посадят. До свидания ИВС, здравствуй, тюрьма, что тебе провалиться! Мрачная, краснокирпичная, тысячекамерная махина, строитель-архитектор которой, как и положено такому пидеру, сошел с ума и повесился на подтяжках.

Автозак привез Андрона на Арсенальную в ясный, переливающийся солнечными брызгами мартовский день. Однако в каменных, выстроенных в виде креста (отсюда и название) казематах царила вечная ночь. Здесь Андрона обшмонали, загнали на медосмотр, с фотографировали, ознакомили с описью вещей и «посадили за рояль»[6]. Потом помыли в бане, взяли кровь, выдали исподнее, матрац, подушку, наволочку, пару простыней, ложку и миску. И чего еще, спрашивается, человеку надо? Впрочем ни о чем Андрона не спрашивали — сумрачный, бледный как кентервильское привидение дубак-коридорный повел его на новое место жительства. С лязгом открыл тяжелую дверь, брякнул ключами, грозно скомандовал:

— марш.

Это была стандартная восьмиметровая крестовская камера. Зарешеченное окно, нары, унитаз толкан, на тумбочке — журналы, старые газеты, на обшарпанной стене — радиоприемник болоболка. Меланхолически грустная тягучая музыка создавала ощущение фальшивого уюта.

— Добрый день, хозяева, — Андрон вошел и инстинктивно вздрогнул от лязга закрывшейся двери. — Куда матрас бросить можно?

Ответили ему не сразу, пауза была долгой, только отнюдь не театральной.

— А твое место, русский, будет у параши, — раздался откуда-то из угла грубый голос с кавказским акцентом, затем к Андрону подвалил амбалистый джигит — не просто так, блатной походочкой, вгляделся, выругался, и все вдруг резко переменилось. — Мамой клянусь, это он, он! — радостно вскричал кавказец, обращаясь к своим соседям однокамерникам, и хлопнул себя в знак восторга по нехилым ляжкам. — Жених моей родной сестры Светки! Ну здравствуй, дорогой, вот это встреча! Ты по какой статье?

В голосе его, несмотря на радость, мелькнули тревога и сомнение — не дай бог по сто семнадцатой[7].

— По сто девяносто первой. Мента зашиб, — Андрон с облегчением вздохнул, швырнул матрас и вещи на ближнюю свободную шконку. — С внештатниками.

— Вай как хорошо! — еще больше обрадовался джигит, распушил пышные усы и полез к Андрону обниматься. — Заходи, дроогой, гостем будешь. Вот, знакомься. Сослан, Тотраз, Казбек, Руслан… Э, Хетаг, радость у нас, вари чифирь. А Светка твоя до сих пор тебя ждет… Говорит, любит.

После ужина уже ближе к вечеру, когда Андрон пошел на парашу, брат его несостоявшейся невесты положил ему руку на плечо.

— Прошу, не надо сюда. Надо вот сюда, — и показал на какую-то мерзкого вида банку. Поймав недоуменный взгляд Андрона, он пояснил: — Меньше зудить будет, мамой клянусь. Э, Сослан, давай начинай.

Подследственный Сослан, тощий, жуткого вида абрек, на базе теплой Андроновой мочи из копоти подметки, сахара и сигаретного пепла сотворил невиданный краситель радикально черного колера. А затем при посредстве игл, сделанных мастерски из тетрадных скрепок, начал накалывать Андрону на икру полный изящества и идейного содержания рисунок — милицейский погон, вспоротый аж по самую рукоятку острым уркаганским кынжалом. Работа спорилась. Сослан что-то напевал, Андрон кривил от боли губы, родной братан его невесты Светы одобрительно кивал:

— Вот хорошо. На зону как человек пойдешь.

А чтобы Андрон не сомневался, уже в конце экзекуции он громогласно позвал:

— Эй, Тотраз, дорогой, покажи.

И Тотраз показал. Широкую волосатую грудь, сплошь испещренную разводами татуировок, чего только не было тут: и церковь с куполами, символизирующими количество судимостей, и обвитый колючей проволокой горящий ярким пламенем крест с проникновенной надписью: «Верь в бога, а не в коммунизм», и большая пятиконечная звезда, снабженная красноречивым пояснением: «Смерть мусорам», и профиль В.И.Ленина, соседствующий с оскалом тигра, что на языке посвященных означает: «Ненавижу власть Советов». На плоском мускулистом животе по обе стороны пупка были выколоты женские фигурки, естественно голые, они натягивали изо всех сил канаты, уходящие куда-то вниз в бездну абрековых трусов. Надпись полукругом подбадривала их: «А ну-ка девушки». Словом чудо как хорош был уркаган Тотраз, смотреть на него было сплошное удовольствие. Вобщем с сокамерниками Андрону повезло, чего нельзя было сказать об адвокате — пожилом, несимпатичном, тяжело вздыхающем, напоминающем то ли Паниковского, то ли Кислярского, то ли обоих сразу. Собственно его можно было понять, дело дохлое. Причинить тяжкие телесные оперуполномоченному при исполнении… Да еще внештатникам… Плюс эпизод до спекуляцией. Посадят, как пить дать, посадят. Старайся не старайся. Да и вообще… Эх, азохенвей, надо было уезжать… В этой стране фемида не слепа — изнасилована. В общем не доктор[8], а так, фельдшер, дефективный медбрат…

А следак Недоносов между тем разкручивал процесс дознания на всю катушку, действовал с размахом. Рентгеновские снимки травм, найденный при обыске телевизор «Хитачи», изуродованная при задержании машина «Жигули». Опись, протокол, показания свидетелей, отпечатки пальцев. Ажур. Дело по своей сути было очень простым, Недоносов даже не стал подсаживать к подследственному барабанов[9] — и так все ясно. Предельно. Сто девяносто первая у этого Лапина на лбу светится, собственно эпизодом со спекуляцией можно и не заниматься…

Пока поганец Недоносов копал под него, Андрон тоже времени даром не терял, вникал по все тонкости тюремно-лагерного бытия. Нюансов было множество. Уважающему себя зэку, оказывается, поспрещается, то есть западло: брать что-нибудь из рук пидоров, сидеть с ними за одним столом и тем паче хавать из их посуды, отмеченной отверстием по краю. Он не должен есть колбасы — она похожа на член, иметь вещь красного цвета — на зоне это цвет педерастов, поднимать ложку с пола, обязан говорить «благодарю» вместо «спасибо» и «присаживайся» вместо «садись». Он должен четко представлять, что в лагере действуют свои законы, и самы главный их них — кастовый. А основой размежевания является способность выжить за счет других. На вершине пирамиды размещаются блатные — шерсть, окруженные шестерками и бойцами. Ниже по рангу следует масса мужиков — сильных работяг, способных постоять за себя, знающих законы и не стремящихся «мочить рыло»; специалисты придурки, которыхи изначально поддерживает тюремное и лагерное начальство. Еще ниже слой чертей — большая категория рабов, убитых тюрьмой и зоной, они плывут по воле обстоятельств, подгоняемые блатными и мужиками. Грязные, вшивые, неряшливые, сломанные навсегда. Они готовы выполнять все распоряжения как блатных, так и мужиков из-за пайки хлеба, шлюмки (миски) баланды, чайной подачки. Ими все брезгуют, отгоняют от себя окриками, пинками, словно навозных мух. Они неприкасаемые, парии, не годящиеся даже на хрящ любви. И все же самая низшая каста это педерасты. Они делятся на две группы — проткнутые и непроткнутые. Проткнутые это те, кто стал пидером по своей воле, а также изнасиванные по статье, связанной с половыми преступлениями.

Непроткнутые — совершившие непростительный косяк, ошибку, например попросившие закурить у пидора, взявшие у него продукты, жившие в углу «петухов». С момента промаха такой человек тоже получает статус педераста, будет спать рядом с парашей, жить в казарме в проходах у дверей, сидеть в столовой за позорным столом, стоять последним в колонне, выполнять педерастические работы — убирать сортиры, мыть коридоры, жечь мусор. Теперь он изгой, лишенный всех прав, пария, рабочая скотина, существо низшего сорта.

Чем больше слушал Андрон своих блатных учителей, тем тверже убеждался, что все в этом мире подобно. Ведь если вдуматься, и зона, и тюрьма есть отражение общества, построенного марксистами. Блатные паханы — это копия коммунистических вождей, подхват, кодла — их ближнее окружение, мужики — тесное единство работяг-пролетариев с трудовым крестьянством, пахари, вкалывающие, несущие на своих спинах слой прихлебателей. Черти, педерасты — люди вне игры, подскользнувшиеся, оступившиеся, забывшие основное кредо жизни — не суйся, куда не надо. Между ними болтаются масти прослойки, на воле — инженеры, учителя, ученые, советские интеллигенты одним словом. На зоне — придурки, то есть зэки с образованием. Так что получается почти по Бабелю: не понятно, где заканчивается Совдепия и где начинается тюрьма, разницы большой по большому счету не ощущается.

А коптящий смрадно паровоз следствия между тем все катился и катился по кривым рельсам советского законодательства. Наконец он сделал остановку — не в коммуне, как в песне поется, в старом, похожем на сарай здании Калиниского суда. Именно там, в гадючем углу, и обреталась местная фемида — спившаяся, беременная и слепая потаскуха.

Был уже солнечный апрельский день, когда Андрона повезли на встречу с ней.

— Ну давай, — брат его несостоявшейся невесты сыпанул Андрону в карман пригоршню перца — с ним по первости любая баланда пойдет, одарил вместительным полиэтиленовым пакетом, чтобы оправляться в «столыпине», и подался себе Андрюха Лапин в цепкие объятия социалистического правосудия. Встаь, суд идет! Та самая, спившаяся проблядь на четырех костях…

Простого народу было немного. Мать, как всегда с Арнульфом, добрая заведующая Александра Францевна, Аркадий Павлович, Клара, кое-кто из любопытствующей общественности. Ни Полины, ни соратничков с рынка. Обосрались, сволочи, даже общественного защитника не представили. Испугались прецедента.

В зале было душно и муторно, бились о стекло проснувшиеся мухи, воздух отдавал плесенью, киселью и какой-то обреченностью. Женщина судья была сурова, кругленький гособвинитель лыс, заседатели-кивалы — от народа, блондиночка-секретарша кривоногой. Тем не менее сержанты из конвоя смотрели на нее призывно и плотоядно, как пить дать чувствовали родственную душу.

— Варя, форточку открой, душно, — с ходу скомандовала судья, блондиночка поднялась на цыпочки, продемонстрировав острые, неаппетитные коленки, лысый обвинитель вытер плешь платком, заседатели собрали лбы морщинами, приосанились. И понеслось… Вернее потащилось — показания, свидетельства, изливания потерпевших. Капитана Царева было кстати что-то не видать, до сих пор не оклемался сердечный, вследствие низкого процента свободного кальция. Слаб в кости. Зато Андрон стоял на своем крепко — не виновая я, он сам пришел. В том плане, что не спекулировал, на государственное не посягал и если бил, то только в качестве необходимой обороны. Только строгий и справедливый советский суд нему не поверил. И отмерил своей щедрой рукой от души. А ну-ка ша!

Когда Андрона уводили из зала, Клара улыбнулась ему, мол не бойся, я с тобой. По крайне мере внутренне. На глазах ее блестели как бриллианты чистейшей воды слезы. Господи, восемь лет! Как же я без тебя…

Тимофей. 1983-й год.

— Все, стопори, — велел армянин и сунул колымщику мятую трешку. — На.

Заскрипели тормоза, завизжали колеса, и машина встала — не доезжая фирмы «Лето», у массивного, и в самом деле напоминающего дредноут дома-корабля.

— Выходи, Андрей, — сказал армянин, тронул Тима за плечо и первым вылез в промозглость вечера. — Да, погодка.

Дождь и в самом деле полил как из ведра, серую стену его парусил резкий, пронизывающий ветер.

— Бр-р-р, — поежился один из кунаков по прозвищу Штык и зябко передернул саженными плечами. — Рубин, у тебя коньяк-то хоть остался?

— Да, две бутылки еще есть, — ответил армянин, не останавливаясь, сплюнул на ходу и потянул Тимофея в обшарпанную темную парадную. — Сюда, Андрей, сюда.

В голосе его звучало участие, дружелюбие и некоторая обеспокоенность. Тим словно во сне двинулся за ним следом — поднялся на второй этаж, тупо подождал, пока тот откроет дверь, и, глядя себе под ноги, вошел в запущенную, сразу видно — наемную, квартиру. Свет в прихожей не горел, обои в коридоре висели клочьями.

— Заходи, — Рубин неспешно, не снимая ботинок, шагнул в комнату, скинул с плеч намокшее пальто, резко потянул ручку холодильника. — Братва, а жрать-то нынче особо нечего.

И принялся вытаскивать сыр, колбасу, ветчину, какие-то банки, большую эмалированную бадью с застывшим хашем. Это называется жрать нечего…

— Плохо, ужин-то подрастрясли, — весело заржал второй кунак, Дыня, с лысой головой, и в самом деле напоминающей оную. — Зато товарищи чекисты жевать теперь не смогут долго. У моего-то — к доктору не ходи — скула точно на сторону.

Чувствовалось, что мысль об изувеченной чекистской челюсти очень греет его душу.

— Ладно, ты не очень-то радуйся. Еще неизвестно, чем все кончится, — Рубин, нахмурившись, сделался суров и начал обихаживать бутылку. — Стаканы давай.

— Чем, чем? — Дыня еще шире оскалился и вытащил из шкафчика граненые полтарастики. — Да ничем! Хрен найдут и хрен возьмут.

Помолчал, протер стаканы и вспомнил Остапа Бендера: «круг от бублика они получат! Мертвого осла уши». Ладно, выпили, не чокаясь, крякнули, выдохнули, закусили, тяпнули еще. В тяжелой голове Тима был какой-то сумбур, он ел и пил механически, не чувствуя ни градусов, ни вкуса. Все происходящее казалось ему мороком, обманным колдовским сном.

Наконец коньяк кончился, и Дыня со Штыком засобирались.

— Ну что, по лебедям? Тебя, Рубин, не приглашаем, знаем, ты чокнутый, по супруге сохнешь. А вот мы к Анджелке, с пиздой на тарелке.

— По лебедям? — вынырнул на миг из-за хмельной завесы Тим. — К Анджелке?

Ни к селу , ни к городу он вспомнил вдруг, что бывшую Андронову жену тоже зовут Анджелой и живет она где-то рядом.

— Ну да, к Анджелке, — Дыня заржал, закашлялся, утерся рукавом, — скважина знатная. И недорого берет. Хочешь — давай с нами. Обслужит усех. Может и за раз. Хочешь бутербродом, хочешь ромашкой… Гандоны не забыл? — он подмигнул Штыку, оскалился, и они отчалили, хлопая дверями.

Некоторое время висела тишина, затем Рубин вздохнул, закурил и посмотрел на Тима.

— А так думаю, Андрей, возвращаться тебе домой не надо. Чекисты раз пристали — не отстанут. По крайней мере сначала. Уж я-то с этой компашкой сталкивался. Изучил досконально. — Он даже вздрогнул от омерзения, задышал, выпустил далеко и густо сигаретный дым. — Вобщем, если альтернативы нат, оставайся. Места хватит. Ну а с голоду не сдохнешью. Были бы руки и желание. И шея. А уж хомут-то найдется.

Да уж, хомут-то нашелся. На следующий день рано утром Рубин разбудил Тима, напоил чаем и повел на автобусную остановку. Дыня со Штыком, вяло матерясь, тащились следом, помятые и зеленые после ночных безумств. Молча покурили, сели в «Икарус», и скрипучая желтая кишка повезла их по Пулковскому шляху. За окнами тянулись теплицы фирмы «Лето», грязные, еще заснеженные поля, скучные облезлые деревья, укрывающие размах аэропорта. Не зима, не весна, так, тоска. Наконец «Икарус» дотащился до пересечения с Волховским шоссе, заскрипев, ушел направо и скоро встал — приехали. Южное. Вот оно какое, самое большое кладбище в Европе — частный элемент, уже торгующий первой рассадой, административный комплекс, голубые ели, несколько безвкусный, олицетворяющий скорбь, монумент. А главное — камни, памятники, надгробия, поребрики. Крестов, склепов и часовень, по крайней мере на первый взгляд, не видно — не велено. Приказано жить по-новому не только на этом свете, но и на том.

— Вот оно, преддверие Аида, — несколько возвышенно сказал Рубин, сплюнул, закурил и протянул «Родопи» Тиму. — И учти, Андрей, здесь воняет. Так что старайся дышать носом. Рот не раскрывать.

За разговорами миновали административный комплекс, камнную скорбь и голубые ели и подошли к рифленому морскому контейнеру, приспособленному под гараж. Здесь уже толпился народ, чем-то неуловимо похожий на Дыню со Штыком, а командовал парадом приземистый красномордый крепыш, со взглядом острым и буравящим наподобие штопора.

— Вот Сан Саныч, человека привел, — уважительно, но с достоинством поручкался с ним Рубин и, не оборачиваясь, махнул в сторону Тимофея. — Свой парень. В доску.

— Хорошо, если не в гробовую, — мрачно пошутил Сан Саныч и тоже посмотрел на Тима, не то оценивающе, не то равнодушно. — Из Говниловки?

— Да нет, из хорошей семьи, — Рубин индиферентно сплюнул, тактично отвернувшись, высморкался. — Алиментщик. С образованием.

— А, значит, от бабы, — Сан Саныч, и не думая отворачиваться, тоже высморкался, понимающе кивнул. — И с образованием… Лады. — Вытащил из недр контейнера лопату, покачал в руке, скалясь, осчастливил Тима. — Держи. Ты, академик.

Так Метельский-младший обогнал отца, разом махнул в академик. Только вот какой академии… И послали его напару с Дыней рыть утреннюю яму, могилу то есть. Каркали вороны, припекало уже по-весеннему солнышко, лопата, чмокая, нехотя вонзалась в грунт. Вначале вкалывали молча, однако, скоро убедившись, что Тим не шланг, не отсосник и не рукожопый интеллигент, Дыня подобрел, разговорился и стал учить основам мастерства.

— Ты, едрена мать, штыком-то не тычь, а кромсай. Покосее ее, лопату, покосее, и ногой наступай, ногой. Оно конечно грунт здесь хреновый, глина. Болотина опять-то, сырота. А потому, когда жмура откапываешь, такой выхлоп идет — с ног валит. Преет, квасится жмур в таком грунте, словно бабская манда в тепляке. А потому воняет еще почище. Вот если бы сухота, песок. Там жмур как огурчик — чистенький, аккуратненький, одни кости. Глазу приятно. И никакой вони.

Потом Тим опять рыл, подсыпал щебенку и гравий, грузил тяжелые неподъемные камни. Словом, квадратное катал, а круглое таскал. Впрочем нет, трудовой процесс был здесь организован грамотно, и работали все споро и с огоньком. Почему, Тимофей понял позже, уже под вечер, когда в негнущиеся пальцы ему вложили четвертак.

— На, академик, это тебе для начала.

Именно четвертак — четвертую часть его аспирантской стипендии.

Однако деньги даром не даются. Вечером, когда ехали в стонущем «Икарусе», Тим заснул, словно провалился в омут. Разбуженный Рубином, чудом дошел до дому, вяло поклевал картошки с ветчиной и опять залег, уже до утра. А когда проснулся, вспомнил сразу бурлаков, гребцов на галерах и колодников в рудниках — все тело ломило, мышцы не слушались, на руках вздулись болезненные кровавые пузыри. Чувство было такое, будто ночью черти отмудохали его своими хвостами. А они у них, как известно, похуже николаевских шпицрутенов.

— Ничего, Андрей, ничего, — по-отечески успокоил его Рубин и, не тратя времени на разговоры, с грохотом поставил чайник на огонь. — Втянешься.

Он промыл руки Тима водкой, прокаленной иглой проколол пузыри, подержал в растворе марганцовки и заклеил раны пластырем.

— Ничего, все проходят через это.

И Андрон прошел, втянулся. Через две недели он уже и думать забыл о ноющих костях, кровавых мозолях, жалости к себе. Знай махай себе отточенной лопатой, режь оттаявший упругий грунт — и не будет мыслей, слабостей, сомнений, всей этой муторной, слюнявой, квазиинтеллигентской лабуды. И моменто мори — думай о смерти. И копай, копай, копай. А главное, как учил Рубин, дыши носом — держи рот на запоре. Помни, куда попал, не забывай, что человек смертен. И что здесь все ходят под богом. Вернее под директором — царем и самодержцем, повелителем и властелином, разъезжающим на шикарной машине, имеющим деньги и связи и которого даже сильные мира сего за глаза величают по имени-отчеству. Однако до бога высоко, а вот до реального рыночного властелина, его величества землекопа Пархатого, было рукой подать. Это был не бог — архангел. В его распоряжении были контейнеры, тракторы, надгробные камни, щебень и песок. Собственно даже лопата, которой орудовал Тим, принадлежала ему, его величеству. Однако негры его даже и не видели — всем распоряжалось доверенное лицо Порхатого Сан Саныч — ушлый, недоверчивый, прижимистый и злой. За тяжелый характер и тяжелый же кулак называли его ненавидяще, но уважительно и с опаской Кувалдой. Зверь, а не человек. Всех запойных, жопоруких и отмороженных разогнал — устроил неграм день Африки. Навел порядок, закрутил гайки, установил дистанцию — бомжи с Говниловки и со свалки на пушечный выстрел не подходили к нему. А что такое Говниловки и что такое свалка, Тима, как сторожил Южного, просветил Дыня, теплым вечером, после «Арарата» и шашлыка, зажаренного Рубином. Говниловка, она же Бомжестан, она же Гадюшник, возникла сразу после основания кладбища, то есть в самом начале семидесятых. Первым, кто понял всю благодать и выгоду от близкого соседства с гигантской, Южной свалкой и не менее гигантским Южным кладбищем, был некий бомж по кличке Клевый. В лесном массиве Клевый со товарищи вырыли землянку и зажили там всласть в свое удовольствие. Свалка в изобилии снабжала их едой, куревом и одеждой, кладбище — вином и водочкой. Потихоньку слух о клевом житье Клевого достиг Ленинграда, и к Южняку потянулись новые поселенцы. Они тоже вырыли землянки, осмотрелись и тоже зажили всласть, пока наступиушая зима не выгнала их с насиженных мест. На теплые городские чердаки и в люки теплоцентралей. С тех пор прошло немало лет. Говниловка разраслась и стала представлять собой колонию-поселение. А роль Южного кладбища в ее жизни поистине глобальна и неизмерима. Здесь любой найдет все, что необходимо ему для достойного существования, с точки зрения бомжа очень и очень приличного. Обычно это работа негром, причем у самых неавторитетных, неуважаемых землекопов. Те же, кто не желает честно трудиться, «промышляют могилами», то есть подобно птицам клюют все то, что оставляют на могилах безутешные родственники — конфеты, печенье, хлеб. И естественно водку. Встречаются среди кормящихся с кладбища и представители редкой профессии, связанной с изрядной долей риска. Это те, кто уверен в безупречности своего внешнего вида, поскольку для данной профессиональной категории внешность, не вызывающая подозрений, играет главную роль. Такие пристраиваются к похоронным процессиям, выдавая себя за школьного друга или знакомого покойного, неподдельно скорбяти и вместе со всеми отправляются с похорон на поминки, где нажравшись нахаляву, прихватывают напоследок что-нибудь ценное на память о друге. Местная легенда — бомж по прозвищу Артист, который виртуозно кормился подобным образом несколько лет. К своему промыслу он относился крайне серьезно — часто брился и мылся, завел костюм, белую рубашку и галстук, которые надевал, отправляясь на дело. При этом он обладал благообразной внешностью и бесспорными актерскими данными — умел толкнуть приличествующую речугу, подпустить в нужный момент слезу и даже натурально изобразить сердечный приступ. Короче, артист жил так, как не жил ни один бомжестановец со времен его основания. Дошло до того, что он перестал употреблять одеколон, лосьены и дешевую водку. «Предпочитаю „Столичную“», — отвечал он на предложение выпить. Более тог, он выгнал из шалаша своего сотоварища, заявив, что он того несносно воняет блевотиной и козлом.

— Брезгует нами, гад, — завидовали бомжестановцы, воняли козлом и пили политуру. — Привык, сука, с академиками да торгашами по ресторанам…

Однако ничто не вечно. Сгорел Артист и естественно на пустяке. Он настолько уверовал в свою непогрешимость, что стал пренебрегать личной гигиеной и моментом подцепил вшей, а затем, не предав этому должного значения, как обычно пристроился к похоронной процессии. Однако только он вылез на первый план и зашелся речугой о безвременно ушедшем, как раздался пронзительный крик:

— Какая гадость!

Расфуфыренная дамочка, шарахнулась от него в сторону, едва не опрокинув гроб. Наманикюренный пальчик дамочки, словно перст божий, был обращен на краснобая. И все увидели, что рукав у него густо обсыпал породистыми бомжестанскими вшами.

— Ага, — нехорошо сказали граждане и перестали всхлипывать. — Так ты, падла, бомж!

И позабыв о скорби и покойном, принялись метелить Артиста. Под настроение забили насмерть…

Еще бомжестановцы ходят по грибы, воруют овощи с совхозных огородов и продают дары природы на развилке Волховского и Пулковского шляхов. А чужаков не жалуют, так что на экскурсию к ним в Бомжестан лучше не ходить. Иначе можно прямиком отправиться к Артисту…

А еще Дыня рассказывал о свалке, чьи гигантские терриконы мусора возвышались Эверестами по ту сторону Волховского шоссе. У подножия этих гор вяло копошились аборигены, грязные, оборванные, презираемые даже среди бомжей. Мусорное эльдорадо дает им все, еду, одежду, курево, жилье. Они не гнушаются и чайками с вороньем — добывают их при помощи самодельных луков и пращей. Что с них возьмешь. Свалочники. Обретающиеся в грязи, по соседству с «иловыми картами». А иловые карты это залежи зловонной жижи, густо смердящие на километр вокруг. Грязная вода, как известон, очищается на острове Белом при посредстве бактерий, а затем выпускается в Финский залив, черный же, издающий невыносимую вонь осадок складируется для обеззараживания. Здесь, по соседству с кладбищем и свалкой. Превращая реки и ручейки в клоаки, а все произрастающее по их берегам в отраву. Господи упаси выкупаться в Дудергофке! Не обошел Дыня в своих рассказах и кладбище, правда, вещал тихо, не договаривая, наедине и с оглядкой. Раньше кладбищем заправлял человек с кличкой Навуходоноссер, дерганный, непоседливый как блоха. Он лично производил замеры выкопанных могил — на предмет жесткого соответствия санитарным нормам, воевал с установщиками самодельных скамеек, грозил всяческими карами за появление на могилах неустановленных администрацией предметов. Вобщем был дурак, и дурак с инициативой. Навоевавшись с неуставными лавками, он надумал снимать с усопших посмертные маски — за дополнительную плату естественно. Хорошенькая услуга! А когда верха эту идею задробили, начал ратовать за установку надгробий в виде бетонных шестиконечных звезд. Вобщем процарствовал Навуходоноссер недолго — был тихо снят, оттащен и брошен на низовку. А пока происходила смена власти, на Южняке творился бардак. Дело в том, что при Навуходоноссере набрали в штат алкашей, уголовников и прочих рукожопых — они не то что человека присыпать, стакан не могли путем донести до хайла. Бывало часто, что во время похорон могильщик падал в яму следом за гробом, а оратор-толмач, задвигающий речугу в зале скорби, ночинал подшучивать сально над родственниками покойного, за что оными родственниками и бывал нещадно бит. Весело было на Южняке, ох как весело. Пока не пришел новый лидер, по прозвищу Борода. По бумагам он числился в землекопах, но к его мнению прислушивались все — начиная с фиктивного директора, вяло надувающего пухлые щеки, и кончая распоследним негром-бомжом.

— Эй, рукожопые, слушай сюда, — сказал Борода негромко, но так, что было слышно на всем кладбище. — С сегодняшнего дня вы все негры. Кто не согласен — на хрен. Погост должен быть похож на окаменевший похоронный марш, а не на бардак. Я сказал. Ша, прения окончены. Все в пахоту.

И настал порядок. Железобетонный.

— Только знаешь, Академик, нашему пархатому и Борода не указ, — выдал в заключение спича Дыня, бросил копать, оглянулся и перешел на шепот. — Ему никто не указ. Ни менты, ни бандиты, ни мафия. Потому что он сам… — Тут же он заткнулся, прерывая разговор, сплюнул эффектно сквозь зубы и кардинально сменил тему. — Вон мошки сколько, вьется роем. Это к теплу. Скоро, брат, в пахоту, вся работа идет с мая месяца.

И Тим вздрогнул, если это не пахота, тогда что же?

Воронцова. 1996-й год.

Было пять часов утра, солнце вставало. Пурпур восхода высветил храмы и дворцы, гханы — огромные каменные ступени, ведущие к Гангу, начали выступать из мрака. Древний Бенарес уже пять тысяч лет как город святости паломников и богов просыпался, приветствуя светила блеском позолоты. Люди, благоговея, тоже привечали солнце — соединяли ладони у лба, выпивали глоток священной воды и трепетно заходили в реку. В древний Ганг, как его называют здесь Мата Ганга — «мать Индии». Паломников как всегда прибыло во множестве — на берегу происходила толкотня, давка, ругань, скоротечные драки. Всем хотелось побыстрее войти в священные воды, от души набраться праведности, мудрости и благодати. Воздух вдруг разорвали резкие удары гонга, над рекой поплыл звон колоколов, люди, обсыхая, начали петь и молиться. Им ладно вторили звуки тамбуринов, священослужитель-сатху, стоя под зонтом из пальмовых веток, благословлял радеющих:

Ом Бхур Бхувах Свах

Тат Савитур Варенйам

Бхарго Девасья Дхимахи

Дхийо Йо Нах Прачадайат[10]

Вставало солнце, просыпался древний Бенарес…

— Ом Тат Сат! (Ом! Ты — Истина) — Воронцова, загорелая до черноты, в разноцветном сари, трижды, как и все, выкупалась в Ганге, с чувством напилась воды и отправилась к себе на гхаты варить чечевицу на завтрак. Она уже три дня жила в палатке у реки, с тех самых пор, как вместе с гуру Бхактиведантой, Свами Чиндракирти и праведным блаженным джайном Адшхой Бабой прибыла в Бенарес на Дивали, ежегодный праздник радости, очищения и света. Считается, что в период с самой темной ночи октября и до первого ноябрьского новолуния здесь, в священных водах Ганга, можно смыть все тяжкие грехи, получить успокоение в душе и вернуться домой очищенным. Но уж умереть во время праздника самое милое дело. Что может быть почетней и благостней кремации на тысячелетних, ведущих к Мата Ганга гхатах, чтобы затем пеплом и останками уплыть по древним водам в вечность? Так что не случайно на Дивали в Бенерес собирались сотни тысяч паломников. Правда многие уже не возвращались с праздника назад — уходили на небо, на корм рыбам, на удобрения и перегной. Да, Бенарес, Бенарес… Город нирваны, жизни, смерти, прекрасный и загадочный. Построенный в виде полумесяца, он расположился лишь на одном берегу Ганга — другой, проклятый, порос лесом, кишащим змеями. Боже упаси умереть там, по поверьям сразу же перевоплотишься в осла. Уходить надо в Бенаресе и во время праздника — с гарантией попадешь на небо, а оттуда максимум в брахманы, минимум в вайшьи. Проверено, шудр нет. Да, Дивали, Дивали, праздник света, очищения и надежд…

А начался он как всегда самой темной октябрьской ночью, когда затихают муссоны и жизнь словно возрождается. Тысячи людей устремились в Татери Базар, но интересовали их не горы красного и желтого магического порошков, не пирамиды цветов, не ароматические масла, пряности и украшения из золота, нет, паломники словно исступленные закупали петарды, ракеты, розовые бенгальские огни. И тут же вся эта пиротехника взвилась в безлунное небо, вспыхнули на терассах, на подоконниках в храмах миллионы масляных ламп — дип, люди заплясали, запели, закружились в половодье толпы, а паломники все прибивали и прибывали, особенно было много женщин, изящных, в разноцветных сари, непальских узнавали по красно-кровавым оттенкам.

А наутро на берегу случилась жестокая драка между голыми сатху за право первым войти в священные воды Ганга. Только ведь Свами Бхативеданта и гуру Чиндракирти были не простые посвященные — они еще владели страшной и секретной борьбой каляри-ппаятт. Быстренько и доходчиво показали праведникам ху из ху и торжествующие, увитые гирляндами, первыми погрузились в воду. Следом за ними, оглашая округу песнями и ликующими криками, устремились в Ганг праведники всех мастей. Ну а уж потом тысячи и тысячи поломников. Вскипела, запенилась вода, казалось, вышла из берегов. И понеслось, и понеслось, и понеслось…

После обеда давали представление в честь Рамы, героя Рамаяны. Все было очень трогательно и достоверно — молодой, всеми силами стремящийся оправдать высокое оказанное доверие брахман ловко разодрал гадину Варуну, прыгнул со священного дерева в Ганг и неожиданно для всех оказался рядом с лодкой махараджи, на огромной камуфляжной водоплавающей змее.

— Да здравствует Рама! — закричал на берегу народ.

— Да здравствует махараджа! — закричал брахман, бросил повелителю венок из цветов и заиграл на флейте душещипательную мелодию. Оркестр, расположившийся на соседней лодке, подхватил, трепетные звуки вольно полились над просторами Ганга. Махараджа, восседая на массивном троне из литого серебра, одобрительно кивал, важно надувал лоснящиеся щеки, сверкал бриллиантами, рубинами и изумрудами. Нищие, увечные и умирающие от проказы были тронуты и чрезвычайно довольны.

А празднество все разворачивалось по нарастающей — на слудющий день поминали Ханумана, главнокомандующего обезьян и лучшего друга Рамы, затем слоноголового бога Ганеша, покровителя мужчин, потом богиню Лаксми, покровительницу женщин. Паломники все живей плескались в Ганге, пили от души святую воду, катались на лодках, пели и молились:

Ом Бхаскарайа Намах! (Ом! Поклонимся тому, кто прчина Света!)

Ом Адвайтайа Намах! (Ом! Почтение Единому!)

Ахимса Парамо Дхармах (Ненасилие высший долг)

Роженицы в новых сари купали новорожденных в Ганге, ночами сотни ламп, укрепленных на бамбуковых шестах, освещали великую реку. Говорят, что светильники эти указывают дорогу усопшим, возвращающимся в мир своих предков. Малой скоростью вниз по течению.

А Воронцова между тем, ничем не выделяясь из толпы паломников, вела жизнь скромную, достойную и праведную. Вставала как и все с восходом солнца, купалась, не снимая сари, молилась, занималась йогой, пела, предавалась танцу. Стирала, медитировала, беседовала с народом, прогуливалась на лодке по реке, смотрела на фейерверки, варила чечевицу. Однако окружающие люди относились к ней с почтением — как же, к этой статной, похожей на богиню брахманше приходят на обед сами Свами Чиндракирти и гуру Бхактивиданта. Такие сатху. Да и сама Воронцова излучала некую таинственную энергию, эманации которой улавливали даже на расстоянии все паломники. Люди приносили ей больных детей, и она вылечивала их, посмотрев в глаза, женщины на сносях прикладывались ей к руке и благополучно разрешались от бремени, параличные и увечные приползали за благословением и с песнями и танцами уходили на своих ногах. Да, годы тантры, благочестия и аскезы не пропали даром — Воронцова творила чудеса. Народ приносил ей бананы и кокосы, с почтением кланялся, поливал молоком и втихомолку называл уважительно и просто Грудастой Волоокой Благодатной Богиней.

Андрон. Зона. Безвременье.

И понесла Андрона нелегкая на дальняк ( то есть удаленная колония) к черту на рога в Сибирь, благо, страна у нас большая. Все было — и передвижение из автозака до «столыпина» ползком по грязи, для профилактики побега, и пайковые двадцать граммов сахара, четыре кильки и буханка хлеба, и злобные, набитые в вагон как сельди в бочку зэки. Вот уж пригодилась-то подаренная абреком полиэтиленовая емкость. Тем не менее настроение у Андрона было какое-то хреноположительно-наплевательское. Зоны он совершенно не боялся, процедура предстоящей лагерной «прописки» с «подковырками и последствиями» его совершенно не волновала. Он знал, что на предложение: «Что хочешь — вилку в глаз или кол в жопу?» нужно выбирать вилку (в тюрьме и лагере вилок нет), на вопрос: «Кем хочешь быть, рогом (то есть активистом из числа осужденных, занимающих высокую общественную должность — председатель совета отряда, председатель или секретарь совета колонии) или вором?» нужно отвечать уклончиво — пожвем увидим. Задница не дается, мать не продается (имеется в виду подковырка: мать продашь или в задницу дашь). На комаду «Сядь» нельзя садиться на постель или на пол — нужно на корточки. И так далее и тому подобное. Много еще чего знал Андрон, благо брат его несостоявшейся невесты был не какой-нибудь там брус шпановый — зэка в натуре. А знание это сила, раз предупрежден, значит вооружен. Так что ехал себе Андрон по бескрайним просторам родины, присыпал хлеб сахарком, смачивал водой и, наплевав на сук конвойных, ссал, когда припрет, в полиэтиленовый пакет. А впереди него по зэковскому телеграфу неслась хорошая молва — Кондитер едет, пацан ништяк, мента обидел, свой в доску.

И вот приехали, прибыл этап. В промышленный центр районного значения, каких сотни за полярным кругом в Сибири. Со стандартным набором для построения светлого будущего — высоченная труба ТЭЦ, лесобиржа с горами накатанных штабелями бревен, нитки узкоколейки, покосившиеся обшарпанные деревянные домики. Ну а какая же социалистическая стройка без зоны? Вот она, родимая, окружена с трех сторон лесом, обнесена туго натянутой шатровой колючей проволокой, обставлена вышками с прожекторами и вертухаями. У ворот приземистое строение, это КПП и вахта. У вахты на территории зоны домик свиданий, похожий на сарай. Бараки снаружи побелены известкой и чем-то напоминают клавиши аккордеона. Их тут целый городок. Они расположены ровными рядами, словно зубья расчески. А где-то в километре от жилой зоны, то бишь лагеря, расположена промзона, то есть рабочая. Это огромный производственный комплекс — шахта с терриконником, высокой пирамидой отработанной горящей породы, которая охвачена языками сине-зеленого и оранжевого пламени. Административные, производственные здания, склады и мастерские. К промзоне подходит железнодорожная ветка, сюда, к бункерам, встают под погрузку составы из вагонов и платформ. И все это необъятное хозяйтсво тоже обтянуто колючей проволокой, над которой высятся будки часовых. Тут же рядышком расположен другой лагерь, но поменьше зэковского — расположение части внутренних войск. Такие же бараки, правда, украшенные красочными призывами типа: «Приказ начальника — закон для подчиненного», «Политику ленинской партиии одобряем», «Наше главное оружие — бдительность». По соседству с военными городком расположен питомник, сотни собачьих глоток надрывно, в бешеной злобе рвут тишину. Одобряют ленинскую политику партии.

Зона, куда попал Андрон, была воровская, правильная. Уже на карантине к нему подвалил какой-то гражданин с фиксой и клешнястыми, густо наколотыми пальцами принялся шарить в его одежде, словно товарищ Сталин на параде 1938-го года, проверяя новую солдатскую форму, у Ивана Водяного.

— Что это ты меня мацаешь, словно пидера? — веско поинтересовался Андрон и продемонстрировал зубы — не понять, то ли ухмыльнулся, то ли оскалился. — Дрова ищешь? Так в Греции все есть. — Шевельнул широким плечом, скинул куртку и, показав рельефные мышцы груди, снял одну за другой три байковые рубахи. — Замену давай.

— А, дровишки пакистанские? От них отличный жар, кипяточек славный, — сразу обрадовался клешнястый и, вытащив синтетическую майку, с чувством облагодетельствовал Андрона. — Возьми пока симпатическую, с нашим уважением. А мы-то тебя за фраера держали… Эй, Мелкий Шанкр, на пику давай, Рыгун, шлюмку (миску).

Маленький вертлявый зэк стал на вассер у пики, у смотрового окошка в двери камеры, другой, плотный и рябой, налил в миску воду и с почтением подал клешнястому. А тот, сев на корточки у параши, поджег скрученную жгутом Андронову рубаху и, стряхивая пепел в шлюмку, начал кипятить воду в банке из-под сгущенки. В считанные минуты она закипела, и тогда Рыгун, священнодействуя, начал сыпать в нее чай. Когда черное варево поднялось, его слили в эмалированную кружку и наслаждением пустили по кругу. По глотку в первый, по два во второй, по три в третий — пока не кончится. Андрону же естественно не дали — кто знает, может он скрытый педераст. Впрочем он особо и не переживал — напился чифиря в обществе родного брата своей невесты и кунаков его достаточно. Да и наслушался про чай столько всякой всячины — книгу написать можно. По поверью он содержит сотни витаминов и минеральных солей, он — средство от всех болезней, им промывают глаза и раны, полощут в нем болт после связи с педерастами, смачивают бинты и накладывают на опухоли и чирьи. Черная жижа чифиря — неизменный элемент всех зэковских ритуалов. Впрочем можно жевать чай и всухую, это тоже придает силы, проясняет голову и отвлекает от дурных, скверных мыслей. Он объединяет людей, снимает агрессивность, привносит радость и умиротворение в души. При шмонах-обысках его спасают в первую очередь, пакетик с ним не западло засунуть и педерастам в фуфло. А лучшая ферментация чая производится в Иркутске, на местной чаеразвесочной фабрике. Всем известно, что в ее ограду вмурован памятниак чифирю — большой заварной чайник с надписью «Грузинский чай». Рядом с ним всегда лежат цветы. Вобщем, если есть на зоне хоть какая-то радость, то это дымящееся, бодрящее мысли чайное пойло…

А жизнь между тем шла своим чередом, и карантин закончился. Андрон был распределен в отряд и препровожден в жилую секцию — длинный барак-казарму с сушилкой, коптеркой и завхозовским кабинетом-кильдымом. И — о чудо! — сразу же на входе он увидел Юрку Ефименкова. В углу педерастов. Выглядел тот неважно — без передних зубов снулый, с мутным, ничего не выражающим взглядом. Коротко мазнул глазами, судорожно глотнул и, сделав вид, что не знаком, отвернулся. К параше.

«Господи, Юрка», — Андрон еле удержался, чтобы не шагнуть к нему, не схватить дружески за плечо, но сразу же взял себя в руки и тоже отвел глаза — в пидере нормального человека интересует лишь одно — фуфло. С ним не разговаривать надо — чешежопить. Но все-таки чтобы Юрка, черный пояс, и у параши… Нет, неисповедимы пути твои господни.

То, насколько они неисповедимы, Андрон понял чуть позже когда его позвали к пахану. Следом за амбалистым татуированным гражданином он прошел в самый дальний угол барака и натурально обомлел — перед ним сидел друг его буйной юности Володька Матачинский. Только это был уже не прежний Матата, гроза танцплощадок и куровчанской шпаны. Нет, перед Андроном сидел лидер, ушлый и прожженый пахан, истинный вожак блатной стаи — опытный, недоверчивый, с цепким, бурявящим насквозь взглядом. Щеку его пересекал выпуклый рубец, пальцы рук были сплошь в визитных партаках: «Загубленная юность», «Судим за разбой», «Отрицало»[11], «По стопам любимого отца», «Свети вору, а не прокурору». Его окружала ощутимая аура вседозволенности и авторитета, смотреть на него было страшно, хотелось сразу опустить глаза.

— Ты кто и по какой статье? — в упор взглянул Матата на Андрона и даже не подал вида, что они были друзьями. — Бывал ли в командировках раньшще? И если да, то кем?

Разговаривал он негромко и отрывисто, едва заметно щурясь — только открывал рот, как в бараке все замолкало.

И Андрон поведал честно, как на духу, что он, Андрюшка Лапин, раньше в командировках не бывал, сам из барыг, а за колючий орнамент залетел по сто девяносто первой, так как обидел мента, суть опера обэхээсэсного. Да не одного — с внештатниками. А кликуха у него Кондитер, в чем постарались Гнида Подзалупная, Уксус да Харя.

— Гм, говоришь, Гнида Подзалупная? — сразу подобрел Матата, шумно потянул носом воздух и отрывисто цыкнул зубом. — А на Крестах с кем чалил?

— С Тотразом Резаным, с Сосланом Штопаным и Бесланом Крученым, — с готовностью ответил Андрон и, живо закатав штанину, показал татуированный погон, расписанный кынжалом. — Вот весточка от них…

— Да, узнают руку Сослана, — Матачинский кивнул, подумал и бровью подозвал зэка с угловой шконки. — Слушай, Брумель, что там слыхать насчет Кондитера? Какие вести?

— Все ништяк, Пудель, пацан путевый, — прошептал Брумель Матачинскому на ухо, но так, что было слышно и у педерастов в углу. — Свой в доску!

Господи, Пудель! С его-то челюстями, словно у бульдога!

— Лады, — Матачинский еще больше подобрел и, ухмыльнувшись, поманил Андрона на койку. — Присядь, корешок. А я ведь тебя сразу признал. Ну, как живешь, чем дышишь?

Только вот общаться с ним под душам Андрону как-то не катило. Вяло так вспомнили Сиверскую, Белогорку, Плохиша с Бона-Бонсом, и разговаривать стало не о чем.

— Тики-так, значит, спать будешь внизу, — Матачинский снова разорвал дистанцию и указал на шконку аккурат посередине между своим углом и закутом педерастом. — Стойло путевое, мужцкое. И насчет работы не дергайся, что-нибудь придумаем. Э, кореш, да ты смурной какой-то. Не ссы, если что — отмажем…

— Слушай, там пидер один у параши… — Андрон замялся, проглотил слюну, — мы с ним по Питеру были знакомы… Он еще каратэ занимался…

— Это Нюра Ефименков что ли? — Матата оскалился и паскудно заржал. — Знаем, знаем, теперь такой пай-мальчик. Вафлист. А то поначалу-то — хвост задрал, решил отканать от прописки и разбора. Ручками начал махать, ножками. Ну, ночью перекрыли ему кран морковкой[12], разрядили частокол[13] да и проволокли хором двойной тягой. Прописали. Да, кстати, ты сам-то что будешь есть? Мыло со стола или хлеб с параши? — Услышав, что стол не мыльница, а параша не хлебница, он благосклонно кивнул, снова цыкнул зубом и с миром отпустил Андрона. — Ну все, вали, кореш, в стойло, у меня дела.

И началась для Андрона лагерная жизнь, вроде и не жизнь совсем, так, серое существованипе. Подъемы, отбои, блатные, педерасты, хлебово из рыбьих костей и прокисшей капусты, называемое баландой, мокрый, тяжелый как глина хлеб спецвыпечки, из которого вперемежку с пеплом так хорошо лепятся шахматные фигурки. Жизнь катилась по глубокой, проложенной в дерьме колее — шаг влево, шаг вправо, нет, не расстрел — косяк, промашка, прокол, за которые приходится платить. По-всякому. Вплоть до своего кровного фуфла. Ну это уж так, на крайняк. А в основном — могут отгребать (избить), дать табуря (бить табуреткой по голове, пока не развалится, не голова — табуретка), опустить почки или врезать каратэ буром (колеективно избить ногами). Всем в лагере заправляли воры, администрация с ними не ссорилась, хорошо помня ленинское учение о компромиссах. Потому как любая зона под влиянием блатных может «пыхнуть», а за беспорядки, жертвы, разрушения и побеги спросится не с воров, а с начальников в погонах. Так что худой мир лучше доброй ссоры. В бараке у Андрона например все дышали так, как того желал главвор отряда Пудель. А помогали ему в нелегком деле наведения твердого блатняцкого порядка кодла или подхват — бойцы-отморозки, отмеченные наколками в виде гладиатора, очень уважаемые люди с угловых шконок — угловые,бригадиры-бугры, главный шнырь — завхоз, ведающий коптеркой и режущим инструментом да жена — авторитетный педераст Султан Задэ. Он был смазлив, тщательно брил ноги и по воскресным дням для вящего паханового удовольствия делал макияж, надевал чулки, женские трусы, бюстгалтер и парик, отчего сразу делался похожим на Пугачеву в молодости. Хавал балагас[14], драил жопу жасминовым мылом, пользовался только вазелином «Душистый» — жил хорошо. В отличие от прочих пидеров, их гоняли в хвост и в гриву. Да и вообще всех. В шахту, в шахту, в шахту. В забой. Кто не работает, тот не ест. С чистой совестью на свободу. Каждый божий день у ворот зоны происходила обрыдлая суета — начальники конвоев получали зэков для конвоирования на работу — забирали картотеки, пересчитывали, сверялись с главным лагерным нарядчиком и охранниками на вахте. Зэки выходили пятерками, хмурые, невыспавшиеся и злые, трудно переваривая утреннюю бронебойку. Еще один день не в счет. Как в песок, коту под хвост, мимо жизни. Затем был еще один пересчет, и только после этого начальнички шли на вахту расписываться в журнале — есть, рабсила принята. Потом орали что есть сил, презрительно, повелительно и грозно:

— Внимание! В пути следования идти, не растягиваясь, не разговаривать, шаг влево, шаг вправо считаю побег, оружие применяю без предупреждения. Марш!

Вот так, вперед, вперед, вперед, строить светлое коммунистическое далеко. Однако, как это ни странно, работы на всех не хватало — чтобы вкалывать в промзоне, полагалось засылать в оркестр четвертак, ну а если уж душа пожелает того, то за сто рублей можно было вообще иметь работу, не работая. Впрочем вся зэковская жизнь состоит из парадоксов: пидер — изгой, неприкасаемый, а чай, спрятанный в его фуфле, пить не западло. Да и вообще все в этом мире противоречиво и алогично, нет глобальной гармонии. Андрона впрочем вопрос гармонии не волновал — Матачинский, как и обещал, без вопросов запряг его в пахоту, да не рогом упираться, а на блатное место. Только-то и спросил:

— Карету водишь? Вот и клево. Будешь рулем!

На «захаре», стареньком, обшарпанном грузовике, предназначенном для хозяйственных работ внутри зоны. Лендлизовском, заморской марки «Студебеккер», на таком еще злокозненный Фокс удирал от доблестного капитана Жеглова. Однако американцы постарались, не гнали небось месячный план — двигатель работал ровно, карданный вал не гудел, колеса не шли восьмерками, а ходовая по пизде. Бегает себе машинка, урчит, возит в кузове что надо и не надо. По идее выпускать ее за периметр нельзя, не положело, не по уставу, так ведь только то, что положено, в жопу сношают. Как, спрашивается, порадовать вагонкой строящего дачу кума, доставить из промзоны мебель для хозяина или перебросить на рынок хрюшку из подсобного хозяйства? Ну не хребте же, на колесах. А в машине между прочим можно спрятать все, что угодно, кроме индийского слона и гвардейского танка — у одного будет торчать хобот, у другого ствол. Так что неплохо устроился Андрон, и сытно, и непыльно, и авторитетно. Это если учесть, что чай за 52 копейки шел за червонец, а бутылка водки за Бурого Володю[15]. А возможность подходить и говорить с паханом, со всеми вытекающими благоприятными последствиями?..

Вобщем посмотрел-посмотрел на него народ, а потом незаметно так подвалил посыльный и спросил негромко:

— Хочешь жить в нашей семье?

А на зоне без семьи трудно — не будет тебе ни гущи, ни «мяса» из «десятки» (кастрюля), в бане шайку не дождешься, под душ не попадешь, спознаешься с крысятниками, казарменными ворами. Анахоретом в одиночку не выжить. И Андрон обрадовался, тем паче, что пригласили его в семью крепкую, степенную и рассудительную, но в случае чего способную дать такой отпор — мама не горюй. Шесть человек и все не подарки. Вот взять к примеру Грибова Павла Ильича, мужчину обстоятельного, молчаливого, двухметрового роста. Работал он себе водителем на молоковозе, никого не трогал. Едет себе машина, порыкивает мотор, а в цистерне плещется шеверюшка масла, нанизанная на тонкую проволочку. Но это она поначалу шеверюшка, а к концу пути превратится в пару-тройку килограммов. Не бином Ньютона — все так делают, жить-то надо. Только как-то решил то масло намазать себе на хлеб паскуда-гаишник, поганый мент. Не стерпел такой обиды Павел Ильич, вдарил. Да не так, как Андрон своего, а с концами, сразу в аут. Тяжелая весовая категория как-никак. Или вот Урманов Фрол Степанович — матерый человечище, золотые руки. У себя в северной Якутии он занимался тем, что доставал из болот и топей провалившуюся технику — множество автомашин, кранов и бульдозеров тонет при строительстве газонефтепроводов. Однако не пропадать же добру — Фрол Степанович со товарищи словно туши мамонтов в старину вымораживал из хлябей всякие там «Магирусы», «Катерпиллеры», «Камацу», «Икато», приводил в порядок и по подложным документам рыл траншеи, возводил дома, строил дороги. Кажется, всем хорошо. Нет, объявили злостным расхитителем, довели дело до суда, описали всю раньше никому не нужную технику. Правда, не всю. Сел Фаддей Саввич на бульдозер, с чувствои надавил на газ да и попробовал на прочность местную советскую власть в лице здания ОВД, райкома партии и прокуратуры. Хорошо попробовал… и пересел с бульдозера на нары. Вобщем в хорошую семью попал Андрон, крепкую, драчливую, с богатыми традициями. Выжил на зоне, приспособился, не пропал. Человеком остался.

Тим. 1983-й год.

А жизнь на кладбище между тем шла своим чередом. Каркали вороны, чмокали лопаты, каждодневно, по нескольку раз прибывали автобусы на спецплощадку. Тут же как из-под земли выскакивали четверо молодцов в черных комбезах, хватали гроб и тащили его в «зал прощания». Из боковых дверей выходил товарищ с цинковой мордой, строил прощающихся по ранжиру и заходился казенной речугой о светлой памяти в наших сердцах. Тут же крутился лихой фотограф, мастерски щелкал «Сменой», делал фотографии покойного. После пары-тройки удачных крупняков — в фас, профиль и снова в фас — прощальная церемония заканчивалась. По знаку цинкомордого снова появлялись молодцы, грузили гроб на катафалк и везли, с музыкой или без оной к месту вечного пристанища. Вобщем как в песне поется:

А на кладбище все спокойненько

Среди верб, тополей и берез

Все нормальненько, все пристойненько

И решен там квартирный вопрос…

А потом, как и предупреждал Дыня, начался май-месяц с днем рабочей солидарности, после которого навалилась работенка — надгробия, цветники, стеллы с поребриками, памятники, оградки. Плюс подсыпка, сажание на трубы, копание могил. А по ночам украдкой, с оглядкой и за отдельный тариф — опрокидывание в выборочном порядке камней понавороченнее. Днем же — восстановление оных, с легкой руки родственников за отдельную плату. На кладбище появились конкуренты — «писатели». Это были полуинтеллигентного вида личности, тщательнейшим образом прикидывающие состояние могилы, степень ее ухоженности, приблизительную стоимость памятника. А затем, улучив момент, эти сволочи доставали из-за пазухи молотки и уродовали надписи, кресты, разбивали барельефы. Потом по телефону сообщали родственникам, что мол де какие-то вандалы испоганили памятник вашего покойного и называли адрес мастера, который мог сделать реставрацию. И жди теперь, пока эти камни отреставрируют — ни опрокинуть их, ни поднять. Ну писатели! Ну суки, ну падлы, ну гниды! Только угрозами дело не обходилось. Аккурат после годовщины для великой победы негры из бригады Сан Саныча изловили двух писателей — взяли живьем. Одного избили до полусмерти и выкинули на свалку, другого «дернули в кишку» и выкупали в Дудергофке. Пусть подмоется, сволочь. Если даже и выплывет, то пидером гнойным…

Да, кладбищенские нравы были суровы. И насколько, Тимофей понял позже, уже в конце мая. Вечером после импровизированного ужина на лоне природы Дыня сказал:

— Сегодня домой не едем, выходим в ночь. Особый тариф. И чтоб все было шито-крыто.

Вот так, господа, строжайшая конфиденциальность, тотальный секрет, полнейшая тайна вкладов.

Ладно, дождались ночи, северной, белой, тихо, почему-то оглядываясь, предстали пред мрачным Сан Санычем.

— Ну что, все что ли? — мрачно воззрился тот на Дыню, криво усмехнулся и отпер контейнер. — Забирайте.

Штык с Рубином выволокли что-то продолговатое, завернутое в брезент, Дыня ухватился с другого конца, крякнул тяжело, покосился на Тима:

— Академик, подсоби.

Тим с готовностью подставил руки и, сразу выругавшись, внутренне содрогнулся — понял, что кантует человека.

— Опаньки, — взяли, приподняли, понесли, аккуратно, не раскачивая, двигаясь в ногу. Хмурый Сан Саныч с лопатами в руках овчаром рыскал рядом, принюхивался, прислушивался, оглядывался по сторонам. Не бздил — бдил. На угрюмом лице его было написано все кроме страха. А Тим шагал с холодным сердцем и пульсирующей головой и, чувствуя под тряпкой ноги, тяжелые, уже остывшие, судя по всему женские, чувствовал всю быстротечность человеческого бытия. Сегодня ты мнишь себя хомо сапиенсом, пупом вселенной и венцом мироздания, а завтра тебя вот так же, на рогожке отволокут куда-то полупьяные мужики…

— Вот здесь, — сказал наконец Сан Саныч, и тело положили у недавнего, еще не забетонированного захоронения. И пошла работа. В темпе сняли стеллу с поребриком, разрыли почву, слава богу рыхлую, вытащили гроб. Свеженький, как огурчик. Ни пыли тебе, ни вони. Действуя сноровисто и деловито, углубили яму, опустили сверток, припечатали гробом, присыпали землицей, водрузили надгробие. Ажур. Действительно, шито-крыто.

— Все путем, — одобрил, осмотревшись, Сам Саныч, тут же, как и договаривались, рассчитался по таксе, милостливо кивнул. — Ишь ты, насобачились. Харкнул, сплюнул зелено и исчез с лопатами на плече. С очень даже довольным видом. И негры остались довольны, и надо полагать его величество Пархатый. А что касаемо нравственных устоев… Странно, но каких-либо там морально-этических переживаний Тим особо не испытывал. Видимо, поумнел.

А между тем настало лето. И как следствие пришел Троицын день. С раннего утра которого на кладбище начал прибывать народ — поминать усопших друзей и родственников. Публика понаехала разная: законопослушные граждане в очках с женами и детьми, смирные и солидные. Татуированная братва, пускающая блатняцкую слезу в память о своих покоцанных корешах. Пролетарии при бабах, короедах и водке, во всем величии господствующего класса. Поначалу они скорбели и пили заупокой, каждый хоть и по-черному, но всяк у своей могилы, однако потом — пролетарии все ж таки — объединились и начали групповую драку. Массовое поломничество к усопших прекратилось только к вечеру. Вернее перешло в свою иную ипостась — на могилы заявились бомжи. Они обходили свои заранее поделенные участки, набивая остатками поминальных трапез целые сумки и мешки. Причем глупые и жадные принимали у каждой могилы по стопке и скоро падали, сраженные зеленым змием. Умные и ушлые сливали водку в банку, с тем, чтобы оттянуться всласть у себя в Бомжестане. Если же конечно никто не отнимет. Шум, гам, веселые крики слышались среди надгробий и крестов. Кто блевал, кто матерился, кто с чувством испражнялся в преддверии вечности.

— И это ест хомо? — Рубин тяжело вздохнул, насупился и нехотся сунул в рот остывшую бастурму. — Нет, право, чем больше узнаешь людей, тем больше тянет к собакам. Кстати, Андрей, как поживает тот пес на крыше? Ну, железный, в том доме, где я как-то ночевал?

Сразу же он вспомнил о Полине, горестно вздохнул и в одиночку выпил.

— Нормально, — ответил Тим и, игнорируя коньяк, налил себе Киндзмараули. — Ржавеет потихоньку.

Он ничуть не удивился — давно уже понял, что Рубин принимает его за Андрона.

— А что это тебя удивляет, Рубин? — Дыня спичкой подцепил бланшированную рыбку, сунул в пасть, разжевал и запил для полноты ощущения Зверобоем. — Человек рождается в муках, пакостно живет и в смраде уходит. Путь его от пеленки зловонной до мердящего савана. — Он снова съел сардинку и выпил по-новой. — Ведь что есть жизнь? Затяжной прыжок из пизды в могилу. Прах к праху, а, Штык?

— А пошел бы ты туда, откуда родился, — отвечал тот и со скрежетом, со звериным смаком рвал зубами мясо с шампура. — Философы бля, интеллигенты…

Коньяк, особенно в сочетании с водкой и сухим вином, действовал на него негативно — возбуждал отрицательные качества непростого характера.

Они сидели в сторонке в сени деревьев и мирно ужинали — с водочкой и коньячком, как это и полагается по случаю Троицы. Рубин жарил бастурму, жратвы и выпивки было горой, но настроение падало — раздражали бомжи, мародерствующие по могилам. Глядя на них, сразу вспоминалось, что и сами-то недалеко ушли. Все одним говном мазаны, все в одной смердящей яме. Однако вскоре выяснилось, что не все бомжи удручающе невоспитаны, поганы и гнусны. Вот один подошел вполне человечно, пристойно так поздоровался, потянул носом воздух:

— Значится, Рубин батькович, мясо жарим? А ведь холестерин. Коагулированные белки опять-таки… И алкоголь… Сивушные масла, спирты, а печень, она ведь ответит потом. Циррозом. Она такая, уж я-то знаю, со своей частенько беседую перед сном.

Чувствовалось, что несмотря на хорошие манеры и разговоры по душам с внутренними органами, с головкой у него не очень.

— А ты вот, Ливер, все же на, выпей, и мясо пожуй, — Рубин с готовностью налил бомжу, протянул шампур с остывшим мясом. — Может и пронесет. И историю про сатанистов своих расскажи. Вот товарищ еще не знает…

И он многозначительно подмигнул Тиму — мол вникай, нигде такого больше не услышишь.

— Да, вот они белки, коагулированные, — бомж как бы из одолжения попробовал мяса, тяжело вздохнул и принял сорокаградусную. — Да, спирты, сивушные масла, — помолчал, погладил правый бок. — Ты уж извиняй, не надо циррозом. Говорю тебе, не надо. Ладно, завтра будет тебе кефир. Да, да, обещаю.

Обнадежив печень, он допил водку и как бы в продолжение прерванного разговора сказал:

— А сатанистам что. Что сделается сатанистам-то? Еще пошумят. Потому как подкованы. Знанием. А знание это сила.

И приняв еще, а начав издалека, он неторопливо поведал, что в свое время был не кем-нибудь, а человеком уважаемым, книжным спекулянтом. Так вот однажды к нему и его подельнику Палтусу попалась некая рукопись, датированная восемнадцатым веком и содержащая историю петербургских черных магов. Весь текст — сплошная кабалистика, не понять ни хрена. А вот предисловие… В общем в середине восемнадцатого века в Петербурге объявился один барон. Появился, как пишет некий неизвестный автор, в окружении многочисленных дурок, карликов и карлиц. В местечке Кикерейскино на Лягушачьих болотах он купил большой дом, где и разместился со всей своей челядью. Несколько раз сей барон появлялся на людях, но запомнился публике не внешностью и манерами, а своим страшными пророчествами о скорой войне с султаном, великом бунте черного люда, убийстве будущего императора и нашествии на Россию «двунадесяти языков». Скоро в городскую полицейскую канцелярию стали поступать жалобы от жителей деревенек Волково, Купсино, Пулково и Кузьмино. Крестьяне жаловались, что приезжий барон якобы насылает на их скот порчу и мор, поскольку по ночам занимается на Коеровских пустошах чем-то нехорошим — зажигает костры, кричит дурными голосами, одним словом колдует. Жалобам тогда не придали особого значения. Однако прошло время, и по Петербургу поползли слухи, что барон не только прктикует чернокнижие, но и похищает для оного детей. Нашлись свидетели, которые видели, как бароновы карлы орехами и пряниками зхавлекали ребят в дом на Лягушачьем болоте, после чего те бесследно исчезали. Так что генерал-полицмейстер был вынужден для пресечения слухов и установления истины назначить Разыскнулю экспедицию во главе с капитаном-исправником. Сказано — сделано. Экспедиция нагрянула с обыском в Кикерейскино, однко ничего уличающего барона в колдовстве и похищении людей найдено не было. Внимание полицейских привлекла лаборатория, устроенная в подвале дома, и обсерватория с телескопом, астролябиями и собранием древних манускриптов. Барон пояснил, что все это необходимо ему для проведения опытом по химии и изучения небесных светил. На этом разыскная экспедиция свою работу закончила, а результаты обыска и допроса были зафиксированы в отчете капитана-исправника. Однако слухи о жутком хозяине Кикерейскино продолжали циркулировать по Петербургу, обрастая все новыми и новыми подробностями. То стражники на заставе у Средней рогатки видели столб призрачного огня, подымающийся с Лягушачьих болот. То мещане Московской слободы слышали страшный вой, доносившийся с Митрофаньевского кладбища, и лицезрели заполночь карету барона, мчавшуюся со стороны оного. Причем утром на погосте обнаружили несколько вскрытых склепов. Мертвецы не были ограблены, все драгоценности и богатое платье остались при них. Просто мертвые в жутких позах застыли на пороге усыпальниц, а рядом четко проступали начертанные на земле кабаллистические знаки…

А потом барон вдруг исчез, сгинул, как сквозь землю провалился. Сколько-то лет дом его стоял заброшенным, однако никто и близко не подходил к нему — такой скверной славой пользовался он среди петербуржцев. А потом началось строительство Чесменской церкви, и дом снесли, а в хитроумном тайнике нашли некие записи, которые и послужили основой для данной рукописи, о чем безвестный автор и сообщал в конце предисловия…

— Вот такие, бляха-муха, пироги с котятами, — Ливер замолчал, икнул и потянулся к перченому, нарезанному жеребейками шпигу. — Вот такой ешкин кот-компот…

— Ну ты не томи, не томи, давай дальше, — Рубин услужливо налил ему, придвинул сало, с доброжелательной улыбочкой кивнул на Тима. — Видишь, человеку как интересно. Еще не в курсе.

Как же не в курсе! В голове Тима шли по кругу знакомые имена — Брюс, де Гард, фон Грозен. Он уже знал наверняка, о каком таком бароне с Пулковских высот идет речь.

— Что дальше, что дальше. А ни хрена хорошего, — Ливер тяпнул снова, помрачнел, извинился перед Печенью. — Прости, подруга. Знаешь, слаб человек. Еще одну и ша, — вспомнив об аудитории, он прервался, снова выпил, крякнул и заел ветчиной. — Ну так вот, решили мы значится с напарником, то есть с Палтусом, ту рукопись толкнуть. Пустили в общем слух, засветились. А где-то через неделю не барыге подходит к нам дамочка. Одетая путево, ладная такая. А сколько лет ей, суке, не понять. Взади пионерка, спереди пенсионерка. Посередке комсомолка. Так вот подходит она к нам значится и говорит, что мол отдайте лучше рукопись сами и немедленно, а то будет вам кисло, потому как торговать не своим нехорошо. Ну а Палтус парень был прямой, он ей значится в ответ:

— Ты как, милая, сразу отсосешь или для разминки раком встанешь?

Ну а что дальше было, я помню смутно. Словно по башке меня пыльным мешком. Помню только, как Палтус ей рукопись отдал, а сам, словно опоенный, сунулся под автобус — на все ходу, аккурат под колеса. Ну а меня такой мандраж продрал — недели две наверное метался по квартире, на улицу не выходил, шарахался от шорохов. Зато вот с Печенью разговорился, свел близкое знакомство, приватное. Она хоть баба и сука, а понимает, когда с ней по-душевному-то, по-простому. Да вот, кстати о бабах. Ту стерву пионерку-комсомолку-пенсионерку, что ушатала Палтуса, я встречал еще пару раз. В прошлом годе, потом, кажись, в позапрошлом. В Коерской чащобе. Если топать под прямым углом от свалки, полянка есть. Там еще Гром-камень стоит и деревья покоцанные, закрученные винтом. Так вот на той полянке собираются сатанисты всякие, костры жгут, хороводы водят, чертовщиной разной занимаются. А баба та среди них самая главная. Сам видел, как все к ее пизде прикладывались, словно архиерею к ручке. А вообще туда лучше не лезть, можно потом и не вернуться. Ведь правда, а?

Он снова погладил правый бок, тонко рыгнул и трудно поднялся.

— Ну все, все, не ворчи, уже пошел, — улыбнулся дурацки, махнул грязной лапой и почему-то трезво прищурился на Тима. — Запомни, у сатанистов праздник в конце июля,в последнюю пятницу. Все будут в сборе, на той полянке. — Снова махнул, снова икнул и пошел прочь. — И баба будет. Та самая, комсомолка-пионерка-пенсионерка. Сука…

Воронцова. 1996-й год.

Скоро наступила страшная жара, и паломники начали умирать тысячами. Их приносили на бамбуковых носилках к Гангу и сжигали на братских кострах на гхатах, совсем неподалеку от палатки Воронцовой. Небо Бенареса застилало погребальным дымом, воды великой реки покрылись пеплом и останками сожженных. Резко взмыли вверх цены на дрова. Праздник очищения и света продолжался. Уже под занавес его ушел из жизни славный правоверный джайн гуру Адшха Баба. Со стоном уронил свою метелочку, которой отгонял жучковю, чтобы не раздавить их, сам титаническим усилием улегся на бамбуковые носилки и медленно закрыл глаза. Тело его, вздрогнув, вытянулось, на грубую повязку, закрывающую рот, скатилась крупная, кристально чистая слеза. Ушел как и жил — достойно. Пока суть да дело, завернули его в шелк, положили в холодок. Воронцова и гуру Чиндракирти принялись читать молитву, а Свами Бхактивиданта отправился к торговцу за дровами. Скоро он вернулся — с проклятьями, злой, как ракшас, и мрачный, как голодный дух. Оказывается всю торговлю деревом взял в свои руки какой-то несознательный, жадный как дейв вайшья, и теперь легче одолеть змея Варуну, чем достойно кремировать усопшего. Достойно — это на большой огне из сандаловых поленьев.

— Пусть боги накажут его, — прослезившись, Воронцова оторвалась от молитвы и принялась снимать с себя серьги, ожерелья, браслеты и перстни. — Пусть его жалкий труп медленно едят могильные черви…

— О дочь моя, я не ошибся в тебе, — Свами Бхактивиданта тоже прослезился и принял с поклоном трепетной рукой сверкающую груду драгоценностей. — Но не слишком ли щедро твое благородное сердце? Тут ведь хватит на дрова и тебе, и мне, и трижды достопочтимому Свами Чандракирти?

— А может, подложить к нему еще кого-нибудь? — Свами Чандракирти нахмурился и сразу же забыл про молитву. — Праведников-то хватит. А тут все-таки сандал…

Чувствовалось, что умирать он еще не собирается.

— Да, да, пусть горят, все, — тихо одобрила Воронцова, всхлипнула и милостливо кивнула. — Даже на небо дорога короче с попутчиками. Главное — хорошая компания.

Ну насчет компании дело не стало. И ушел джайн Аджха Баба на небо, объятый пламенем, с добрыми попутчиками. Костер был хорош — только пепел и угли приняли священные воды Ганга. Рыбам не досталось ничего.

Андрон. Зона. Безвременье.

А время между тем бежало неумолимо. Прошло лето красное, настала куцая полярная осень, и вдруг как-то сразу обрушилась зима, с морозами, снегопадами, треском лопающихся от стужи деревьев. За обочинами дороги выросли белые валы в рост человека, кал и моча в зоновских сортирах превратились в горы твердокаменной, будучи подкинутой в постель, запомоивающией человека навечно, породы. Шкварота-пидеры по-стахановски долбили ее и на железных волокушах вывозили из зоны. Резко вырост спрос на китайское исподнее «Дружба», такой тепляк плотнее, и в нем не так быстро заводятся вши, на солдатские кирзачи «со смехом»[16], на меховые рукавицы-верхонки, на неуставные телогреи свитера. Ну и само собой каждый старался согреться изнутри. И не только чаем. Градуса, оказывается, есть во всем — в томатной и сапожной пасте, в овощных и рыбных консервах, в молоке, даже во вшах — если собрать и перегнать их, получается вшивая настойка, пот от которых уничтожает всех живущих в одежде насекомых. То есть все в природе содержит спирт — мертвое, живое, гнилое, здоровое, надо только уметь его добыть. И добывали… Из человеческих экскрементов, из сапожного крема, намазывая его на хлеб, из клея БФ, пробалтывая в нем размочаленным обрубком палки. Гнали самогон, ставя брагу в огнетушителях, радиаторах парового отопления, станинах станков, даже в стойках промзоновских ворот. А кое-кто ничего не гнал, и если и ставил, то только хер, однако градусами был не обижен. Пудель со своими к примеру пользовал исключительно водочку, да не какую-нибудь там левую паленую — «Столичную» или на крайняк «Московскую». Не из человеческого дерьма. Вот так, каждому свое. Захотела и Анджела между прочим получить свой кусок пирога, по принципу: с поганой овцы хоть шерсти клок — быстренько подала на развод, о чем пришла казенная, мерзкого вида бумага. Только тот кусок получился уж больно куцый. Половина Андронового заработка шла хозяину, а с другой половины, на которую начислялись алименты, вычитали на еду, одежду и прочие изыски, так щедро даруемые любимым государством. А побочные доходы, полученные от спекуляции чаем, Андрон особо не афишировал…

Наконец кончились холода, потускнели всполохи северного сияния, задули теплые ветра. И начался какой-то сексуальный психоз — Андрон воочию убедился, что советские зэки пьют все, что горит, и трахают все, что хоть как-то шевелится. Еще — устраивают сеансы, то есть коллективно онанируют, заглядывают под юбки сотрудницам-вольняшкам, делают подкопы в женские туалеты, наслаждаются телеаэробикой и сексуальным чтивом. По сговору с ними дешевки у зоны устраивают непотребство, вакханалии и стриптиз, а зэки отлавливают отражение действа при помощи особых сферических зеркал и… плывут, плывут, плывут. Подобный сеанс в солнечный день стоит рублей двести пятдесят — триста, два месячных заработка среднего инженера. И никуда не денешься — против природы не попрешь.

Анрон в этой всеобщей сексфантасмагории по мере сил не участвовал, плоть усмирял: с пидорами не общался, кабанчиков и хрюшек на свиноферме не драл — помогал себе сам, занимался рукоблудием. И то на крайняк, когда уже припрет. Утешался мыслями, что не в ебле счастье, что скупее надо быть в желаниях, думал о монахах, что пробавлялись в тщаниях, аскезе, служении вечном. Тем паче что за примерами ходить далеко не требовалось, один из корпусов промзоны в свое время и был монастырем. Вобщем строго жил Андрон, сурово, можно сказать скучно. В карты не играл, пидеров не пользовал, чушек и собачек не натягивал. Тоска. Да еще ни одной весточки от Тима — странно.

Только недолго тосковал Андрон, это по тюремно-лагерным меркам конечно. Одним прекрасным, даже трудно представить насколько, июльским днем его высвистал главшнырь отряда.

— Канай, Кондитер, до штабу. Похоже, фарт тебе ломится нехилый.

Еще какой!

— Вам, Лапин, разрешается трехдневное свидание, — сказали Андрону гвардейцы МВД, пакостно переглянулись и фыркнули сально, но независтливо. — Бог в помощь, счастливо покувыркаться.

«Свиданка? Да еще трехдневная? Интересно, с кем, — Андрон, даже не испытывая радости, недоуменно пожал плечами, однако подгоняемый любопытством, поспешил-таки к маленькому, похожему на курятник дому. — Мать что ли пожаловала с Арнульфом? Ладно, будем посмотреть».

— Замечу, что зыришь, ушатаю, — пообещал он местному шнырю, прошел из маленьких сеней в маленькую же, обставленную по-спартански комнату и обомлел. — Клара? Ты?

— Я, милый, я, — блаженно улыбаясь, та порывисто прижалась к нему, уткнулась, чтоб не видел слез, зардевшимся лицом в плечо. — Ну здравствуй.

Стройная, в изящном легком платьице, она была похожа на фею из сказки. А может и вправду фея — чтобы свиданку без чекухи в паспорте да еще на три дня?

— Здравствуй, Клара! И как это тебе… — оправился от изумления Андрон и сразу возвратился из сказки на землю — понял, как.

Свиданки обычно даются крайне неохотно родственникам и только на один день. Впрочем дело это поправимое, потому как работники лагерей тоже живые люди и очень уважают знаки внимания — оренбургские платки, киевские домашние колбаски, залитые смальцем в глиняном горшочке с бессарабского рынка. Бусы чароитовые и нефритовые, иркутской выделки, ряпушку да пелятку из тюменских деревень. Не гнушаются они и твердокаменных колбас, малосольной семги и «столичной» водочки. Еще, но правда очень осторожно, берут презренным металлом. Однако лучше всего взятка натурой — выпить хорошо и переспать смачно это есть смысл всего охранно-воспитательного бытия. С выпивкой дело у чекистов обстоит нормально, все пьют и собутыльников хватает. А вот с кем переспать? Все бабы и шкуры на учете и строго распределены — учет и контроль основа социализма. Вот и получается, что решают свой наболевший половой вопрос страдальцы из МВД при помощи свиданок — дадим, если дадите и вы. Как говорится, живите, но дайте пожить и другим. Не древний Рим — сплошной коллективизм, стирание граней и родственные отношения.

— Как, как, кверху каком, — Клара отстранилась, беззаботно вздохнула и сделала красноречивый жест. — Кто меня только не драл… Я уже неделю здесь, все презервативы извела. Ничего страшного, от пизды не убудет. Вишь как постаралась — три дня дали. Суки… Ну что, яичницу будешь?

Весело так сказала, с подмигиванием, а у самой на шее жилка забилась, тоненькая, голубоватая, под самым ухом. Глянул на эту жилку Андрон, хрустнул челюстями и тему закрыл, больше ни о чем Клару не спрашивал. Сел на колченогую табуретку в кухоньке и принялся смотреть, как она готовит глазунью — из полудюжины яиц, с полукопченой колбасой, на газовой зачуханной плите. На столе уже стояли консервы, сок, тарелки с салом, хлебом, конфетами, халвой. Нормальной, человеческой, сказочно благоухающей жратвой. Только Андрон был опытен, сразу много не ел — накинешься, напорешься, а потом не слезешь с горшка. Высшее благо — чувство меры. Степенно, как ему казалось, он расправился с яичницей, отдал должное салу и ветчине, выпил чаю с настоящими медовыми коврижками, а Клара все смотрела на него, не ела ничего и поминутно отворачивалась, чтобы вытереть слезу. Потом Андрон воспользовался достижением совдемократии — душем в лагере, растерся расписным домашним полотенцем и, торопясь, с утробным стоном, приступил к сакральному процессу спаривания. Он был ненавистен сам себе, внутренне дрожал от злобы и унижения, однако ничего не мог с собой поделать. Ну, сучья жизнь, ну менты падлы. Держат как животное в вонючей клетке, так что радости полные штаны от нормальной пищи, спокойной обстановки и присутствия самки. Котору предварительно сами же и покрыли… Гниды. Ну да, пизда все стерпит…

Не все. Обычно темпераментная, ответная на ласку Клара на этот раз лежала как бревно, судорожно кривила губы, тело ее корчилось не от страсти — от боли. А когда все закончилось, и она пошла под душ, по бедру ее красной лентой поползла кровавая змейка… Приветом от офицеров МВД…

«Ну суки, ну бляди, ну падлы, — от бессильной злобы на себя, на сволочную жизнь, на педерастов в погонах Андрон вскочил со шконки, топнул так, что дом задрожал, судорожным усилием задавил скупой мужской плач. — Эх, Клара, Клара… Клара…»

А Клара, как ни в чем не бывало, вернулась из душа — посвежевшая, улыбающаяся, в домашнем халатике. Ласково чмокнула Андрона и принялась рассказывать новости. Она не так давно вернулась ни больше, ни меньше как из Америки. Из суматошного, похожего на сумасшедший дом Нью-Йорка. А дело было в том, что в какой-то заокеанской академии художеств был объявлен конкурс, и все работы Клары заняли призовые места. Отсюда и поездка в Америку, и три месяца в Нью-Йорке, и умопомрачительные, о коих даже и мечтать заказано, перспективы. Более того, Кларины работы так пришлись по сердцу тамошним нуворишам, что они раскупали их с радостью, как горячие пирожки. А полученные от продажи доллары, пусть даже и обмененные по строгому, но справедливому девяностокопеечному курсу, представляли собой такую фантастическую сумму, что хватило и на то, и на се, и на поездку к Андрону. Да не с пустыми руками — вот вам пожалуйста тепляк венгерский, сапоги такие, сапоги сякие, обрезиненные валенки, электробритва, электрочайник, электрокипятильник, черный сапожный крем — хоть жопой ешь, эластичный бинт и мази на змеином яде — для согревания костей. Ну и конечно кое-что из жратвы — полный мешок…

— Ну ты даешь, точно в цвет попала, — Андрон крайне удивленно трогал все эти сказочные сокровища, ликовал в душе, а Клара улыбалась снисходительно и посматривала на него как на ребенка.

— Забыл, что у нас все сидели через одного? Было у кого спросить.

Потом перестала улыбаться и крепко, вся дрожа, в каком-то исступлении прижалась к нему.

— Господи, Андрюша, Андрюша.

Соскучилась.

И полетели стремительно короткие три дня. Семдесят два часа. Четыре тысячи триста двадцать минут. Двести пятдесят девять тысяч двести секунд. С блаженными улыбками, с сердечными разговорами, задавленными слезами и крепкими объятьями. Только теперь уж так, чтобы без змеи по ноге…

Однако все хорошее заканчивается быстро, вот и пошел на убыль семдесят второй часок.

— Я вообще-то, Андрюша, заехала проститься, — как-то очень невпопад, совсем некстати сказала Клара, вздохнула тяжело и присела на кровать. — Меня в Америку приглашают. В Хьюстоновскую академию… Вроде как на время, но думаю, на совсем. Останусь, устала от объятий родины. Мы ведь, Андрюша, не живем… Вот, — она вытащила глянцевую, загодя приготовленную бумагу с адресом, протянула Андрону. — Только не исчезай…

И свидание закончилось. Глядя на тюремщиков гордо и презрительно, Клара направилась к КПП, а Андрон, подавленный и злой, понес харчи и шмотки в семью. Настроение у него было тошнотворное — Кларина кровавая змея кусала его в самое сердце.

Тимофей. 1983-й год.

А лето между тем все набирало силу. Распускались, зацветали лютики-цветочки, на полянках наливалась соками первая клубника (не путать, клубника — лесная ягода), урожай обещался быть знатным, а закупочные цены низкими. Все в природе, казалось, дышало миром и гармонией. Однако только не в окрестностях Южного кладбища. Неподалеку от него, на свекловичном поле, готовились к битве. Противоборствующие рати числом до сотни воев осыпали друг друга руганью, грубой, площадной, черной, матерной, потрясали арматуринами, камнями, дубинами, самодельными луками и самопальными пращами, призывали на головы врагов гром, град, молнию и ментовский беспредел. Наконец заорали, завизжали, сошлись. Загуляла арматура по завшивленным башкам, полились ручьем кровь, пот и слезы, затрещали косточки под дубинами и камнями. И все это под ласковым летним солнышком. Брат на брата, россиянин на россиянина. Товарищ по несчастью на товарища по несчастью. Не гражданская война — бомжовская. А преамбулой к военным действиям был тот печальный факт, что бомжи, живущие на свалке, оборзели и поспешили объявить гигантскую гору мусора своей исконной законной вотчиной, куда вход бродягам-бомжестановцам заказан. Вобщем лишили своих братьев по несчастью куска хлеба.

— Ах вы суки, — сказали бомжестановцы и пошли на вы — с дубьем и арматурой. И вот печальный результат — расплющенные носы, выбитые зубы, оторванные уши. Но это еще цветочки. А вот размозженные черепа, проткнутые животы, выдавленные глаза… Не один безвестный холмик с порядковым номером вырос на Южном кладбище. Однако всем этим дело не ограничилось. Как всегда с опозданием, но с гамом и сиренами, приехала милиция — народная, рабоче-крестьянская. Погромила шалаши, навесы и землянки, крепко похватала всех правых и виноватых и, попинав ногами бомжей и со свалки, и с Бомжестана, поволокла их в приемник-распределитель на расправу — получать отмеренную законом пайку — два года зоны за бродяжничество. Вот так, перед советской властью все равны. Будь ты хоть из Бомжестана, будь ты хоть со свалки. Красная Фемида уроет… то есть уравняет всех.

И в результате всех этих катаклизмов сгинул бомж Ливер, то ли пал смертью храбрых, то ли менты побрали при зачистке.

— Эх, жаль, — убивается вслух Тим, — как теперь найти полянку с сатанистами. А так посмотреть хочется…

— Да я вообще-то знаю, где она, — сразу воодушевился Рубин, и глаза его загорелись исследовательским блеском. — Там еще валун стоит, огромный. Памятник эпохи оледенения. И в него перманентно бьют молнии, не иначе какая-то аномалия.

На какое-то время он превратился из негра-землекопа в доктора каких-то там наук.

— Вы, ребята, кончайте страдать фигней-то, — сразу встрял в разговор Дыня, сплюнул и покрутил пальцем у лысого виска. — Что, захотелось приключения на жопу? Большого и последнего?

И он рассказал страшную непонятную историю, которую без поллитра, да и с поллитром пожалуй хрен разберешь. Лет пять тому назад работал на кладбище гранитчик один с кликухой Штифт — жадный, занудный и тупой, словно валенок. Так вот, он положил мутный свой глаз на тот гром-камень, в который и бьют постоянно молнии — как же, гранит голимый, притом немеряный. А ну как расколоть его да наделать памятников! Вобщем Штифт этот с еще одним мудаком, приятелем своим, достал тола, детонатор да и взорвал гром-камень. Да только, видно, не рассчитал — тот даже и не треснул, а просто отошел на пару шагов в сторону. «Ах ты сука!» — Штифт с корешом его опять толом, да только детонатор пшик — и не сработал. А другого-то нет. «Ладно, падла, мы тебя завтра», — решили Штифт с мудаком своим и убрались, а на другой день поперлись на поляну снова. И все, ни ответа, ни привета. Ну наши-то подождали их, подождали, да и сами двинули на выручку.

— А на поляне… — Дыня вдруг замялся, проглотил слюну, и всегда бесстрастное лицо его задрожало от страха, — камень на своем месте, а из-под него ноги торчат Штифта и его приятеля. Будто валун вернулся сам по себе да еще обидчиков придавил. Вобщем чудеса, сплошные непонятки. С тех пор, кто с головой дружит, на поляну — ни ногой. Та еще аномалия. Замочит враз.

Однако Тим с Рубином пошли. И даже не потому, что не дружили с головой, просто достало однообразие бытия — могилы, лопаты, покойники в брезентухе, блудливое шелестение денег, кои, как известно, хоть и не пахнут, но все равно воняют мертвечиной. А потом, как-никак, исследовательский интерес. Один без пяти минут кандидат наук, другой — заматеревший докторище. Словом, не послушали мудрого Дыню. Как же, живые сатанисты. В хороводе, при костре, вокруг гром-камня. А у Тима в голове еще имена звучали, громко так, интригующе — Брюс, де Гард, фон Грозен. Вобщем пошли…

Последняя пятница июля выдалась мозглой. Было тепло и сыро, словно в гадюшнике. С неба падал занудливая морось, под ногами чавкало, лес напоминал замшелый предбанник.

— Ну, блин, то гробы, то грибы, — Рубин с усмешечкой пнул поганку, сплюнул и повернулся к Тиму. — Погодка, а? Ничего, скоро уже придем.

Они даже не заметили, как начался сухостой. Собственно, все одно — мокрые, иссиня-черные, словно обгоревшие, стволы. Ноги как бы плыли в стелящейся по земле редкой дымке. Идти приходилось по щиколотки в ней, словно по мутному ручью. Что-то странное было в этом тумане. Он полностью игнорировал ветерок и никак не реагировал на идущих людей, не образуя никаких завихрений. Или это только казалось? Частицы тумана двигались подобно чаинкам в стакане, всплывали и пропадали подобно взвешенным в маслянистой жидкости серебристым блесткам. При этом совершенно не признавая законов аэродинамики, не образуя турбулентных следов и не замечая ни воздуха, ни твердых предметов. Казалось, туман этот был живым и существовал сам по себе.

— Ну вот и поляна, — почему-то шепотом сказал Рубин, а туман тем временем становился все гуще, стремительно поднимался до колен, до бедер, до груди, до подбородка. Мутная волна его с головой накрыла Тима, он вдохнул клубящийся, с пряным запахом дурман и последнее, что запомнил, были влажные объятия травы, хрустко и гостеприимно принявшей его обмякшее тело. В голове не осталось ничего, только туман, туман, туман.

Пришел он в себя от каких-то мычащих звуков. Судорожных, жутких, пронизанных животным ужасом. Трудно разлепив глаза, он застонал от боли в голове, глянул в полумрак и вздрогнул — мычал Рубин. Неправдоподобно, совершенно голый, он был распят на каменном кресте. С цепями на руках и ногах и с кляпом во рту. Какой-то человек в сером капюшоне с невозмутимой деловитостью брил ему растительность на теле. Словно стриг барана.

— Рубин, — страшно закричал Тим, с силой рванулся, но напрасно. Он был тоже связан, слава богу, одетым. Зато его услышали.

— Не шуми, — властно произнес женский голос, и Тим почувствовал, что сходит с ума — он увидел Ленку Тихомирову. Но не ту молодицу Тихомирову, цветущую, с щеками цвета крови с молоком. А как бы взматеревшую, постаревшую лет эдак на двадцать пять. Тем не менее выглядящую несмотря на серый капюшон очень даже ничего.

— Твое? — спросила она Тима и показала золотого, снятого у него с груди пса, некогда презентованного Андроном. — Где взял?

Взгляд ее зеленых глаз был пронизывающ и суров, гипнотизируя и подавляя, он, казалось, проникал в самую глубину души.

— Мое, — честон, как на духу, признался Тим, судорожно вздохнул и повесил голову. — Братан подарил.

— Близнец небось? — обрадовалась лже-Тихомирова, и голос ее сразу превратился в хлыст. — Живо! Отвечать!

— Близнец, — согласился Тим и сделал титаническое геройское усилие. — Слушайте, мадам, может, договоримся? Взять сейчас с нас нечего, кроме шерсти, — он непроизвольно кивнул на Рубина, яростно мычащего и уже на четверть обритого, — а так денег дадим. Вот он принесет. А меня можете заложником…

— Ах ты дурачок. Благородное сердце, — засмеялась, но как-то очень зло лже-Тихомирова, и дьявольский свет в ее глазах на мгновение погас. — Сейчас оно мне не нужно. — Она оборвала смех и резко обернулась. — Эй, Альказар! Торопись, скоро Венера войдет в знак Гончего Пса…

— Да, тороплюсь и повинуюсь, госпожа, — отвечал человек, бреющий Рубина, и кланялся истово, до земли. — Тгандра йешуа йаингангах!

— Тгандра, тгандра, — милостливо кивала взматеревшая лже-Ленка, и глаза ее сверкали как уголья. — Йаингангах.

Пока окапюшоненные общались, Тим нашел в себе силы осмотреться. Он находился в узкой, напоминающей щель в толще древних ордавикских пород пещере. На доломитовых стенах в свете чадных факелов метались тени, воздух был затхл и отдавал плесенью, где-то сбоку слышался звук стремительно бегущей воды. Веселенькое место, весьма похожее на предбанник ада.

Смотрел по сторонам Тим не долго.

— Рлах! Заза ноцри! — властно приказала лже-Тихомирова, и по пещере будто ветер пролетел, столько силы было в ее тихом, твердом как булатная сталь голосе. Тут же из темноты выскочили двое в капюшонах, развязали Тима и пихнули в руки что-то деревянное, как он не сразу понял, крышку гроба. Снова рявкнул голос Тихомировой, резко клацнул засов, скрипнул несмазанными петлями настежь распахнутый люк. Влажной свежестью повеяло в лицо, сзади подшагнули еще двое, и от сильного пинка Тим, обнявшись с крышкой гроба, полетел куда-то вниз. В хладные объятья бегущего потока. Закричал, зажмурился, отплюнулся и, обняв еще сильнее похоронную посудину, поплыл. Закачался на волнах подземной реки. Уж не в Стикс ли попал? А вокруг — темнота. Черным черно в глазах, в голове, на душе, нет ничего кроме нее. Все в мире скрыла темнота.

Да, Тим так и не узнал, что случилось в пещере. Только захлопнулась крышка люка, как лже-Тихомирова хмыкнула, прищелкнула пальцами и приказала в полголоса:

— Рлах! Гага ноцри армян хана!

— Рлах! Рлах! — двое в капюшонах дернулись, поклонились, подскочили к Рубину и тотчас же, повернув крест на сто восемдесят градусов, опустили его вниз головой. Так он и повис, неправдоподобно голый, обритый, похожий на жертвенного агнца. А серокопюшоные все не унимались — один подставил под голову Рубина блюдо, другой с поклонами вручил лже-Тихомировой большой, напоминающий серп нож.

— Агала! — она вытащила кляп у жертвы изо рта и стала медленно, с чувством резать по живому, а когда Рубин забился, заорал, платоядно улыбнулась. — Кричи! Громче кричи, пусть услышат те, кто тебе дорог! А… Я чую, тебя услышали. Та, кого ты так любишь. Она проснулась, в блуде… Уже одевается. Идет сюда. О, как же она торопится. Ну давай кричи! Громче, громче, чтоб она не сбилась с пути. Не опоздала на наш праздник.

Отточенная сталь кромсала плоть, стекала кровь в объемистое блюдо, бешено кричал разделываемый Рубин.

А Тим тем временем все плыл, в кромешном мраке, потеряв счет времени, ориентировку в пространстве и надежду увидеть свет. Темнота вокруг была густой, всепоглощающей, бескрайней и безграничной, как вселенная. Она словно снимала крышку с черепа и заполняла пространство внутри головы давяще-звенящей пустотой. Ни чувств, ни мыслей, ни надежды, только мрак, мрак, мрак. Да еще холод, не то чтобы смертельный, но заставляющий клацать зубами, дрожать всем телом и работать исступленно руками и ногами. Тим не мог сказать, сколько же он плыл в обнимку с крышкой гроба — день, два, неделю, вечность… Через какое-то время он вдруг понял, что слышит голоса — женские, насмешливые, похожие на Тихомировские, затем Никулин спел ему акапелло про то, что неплохо иметь три жены, а затем военно-морской хор исполнил «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“». Очень внушительно, мощно, впечатляя басами. «Ну, похоже, звездец», — нехотя, даже с каким-то облегчением подумалось Тиму, а поток тем временем замедлился, сделался плавным и величавым, видимо превращаясь из реки в озеро. Наконец похоронная посудина легла в дрейф. «Приплыли», — невесело оскалился Тим, однако, подчиняясь инстинктам куда более сильным, чем разум и логика, принялся работать изо всех сил руками и ногами. Удивительно, но факт, через некоторое время он мягко ткнулся в берег и выполз на отлогий, полого выходящий из воды пляж. Поднялся на негнущиеся ноги и вдруг упал — как-то сразу, резко, кончились силы. Но инстинкт, тот самый, что сильнее логики, сразу заставил его встать, долго махать замерзшими конечностями, а потом брести — опять-таки в темноте, шатаясь, спотыкаясь, ощупывая стены. Шел Тим недолго — остановился вдруг, застыл, прислушался и со всей отчетливостью понял, что это уже не глюки — кто-то явственно лабал «Приморили, гады, приморили». Голос был фальшив, гитара не строила. Еще не до конца осознавая случившееся, Тим двинулся на песню — она, как известно, жить и любить помогает, и вскоре вышел к людям. Они сидели в полутьме у гудящего примуса, ели белорусскую тушенку из банок, пускали по кругу каску с портвейном и, истово дымя ББК и «Примой», трепетно внимали акыну. Однако как только появился Тим, песня смолкла. Ну и гость — весь мокрый, босой, седой и синий… Страшен… однако народ вокруг примуса собрался не из пугливых.

— Ты кто? — спросили Тима и, не дожидаясь ответа, отлично понимая, что язык у него примерз к небу, протянули каску. — Хлебни.

— Да это ему что, — вздохнул мужик с куцей бородой, судя по тону главный. — Здесь без шила делать нечего. — Вытащил объемистую фляжку, брякнул кружкой, протянул. — Пей, залпом.

Тим глотнул жидкого огня, вздрогнул, поперхнулся, а его уже тащили к примусу, накидывали на плечи штормовку, стучали ложками о банку с тушенкой.

— Эй, пожри, на!

А вокруг — темнота, все такая же, необъятная.

— Где… — Тим с трудом пошевелил языком, наконец почувствовал, что ощущает холод, — я?

Зубы его выстукивали похоронный марш, тело содрогалось крупной как при эпилепсии дрожью.

— На Помойке (одна из пещер в Саблино), сэр, — бодро ответствовал за всех куцебородый, кашлянул и показал хабариком на остальных. — А это местные аборигены. И зовут их…

— Бяки! — хором заорали все присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню:

Говорят, мы бяки-буки, как выносит нас земля

Эх, дайте что ли карты в руки погадать на короля…

— Ну а вы, сэр, кто? — куцебородый стал серьезен, в голосе его скользнул профессиональный интерес. — И откуда?

Откуда, откуда, с того света. С крышкой гроба в обнимку…

— С высот… Пулковских… — нейтрально ответил Тим и, чувствуя, что согревается, потребовал добавки спирта. — Шила еще дайте.

— С высот, Пулковских? Ну дает! — вдруг дружно заржали все, пустили по кругу каску, а кое-кто хлопнул Тима по плечу. — Ну ты, парень, ври, да знай меру. Ну сказал бы хоть, из Колпино, ну из Металлостроя накрайняк. А то с Пулковских о-хо-хо-хо высот! Ну ты и врать! Мюнхаузен, мать твою!

Тим не обижался, все происходящее он воспринимал через призму усталости, алкоголя и какой-то странной отрешенности. Кладбище, Рубин, взматеревшая Тихомирова — все это осталось там, в прошлом, на том конце туннеля. После путешествия по которому он стал совсем другим. Тронувшим смерть на зуб и тем не менее оставшимся живым.

— Значит, с Пулковских высот? Интересно, очень интересно, — куцебородый подождал, пока веселье стихнет, подсел к Тиму поближе, налил ему еще. — Сей факт лишний раз подтверждает право на существование гипотезыт о белых стрелах. — Весь вид его соответствовал стандартному типажу пещерника, одержимого идеей фикс.

— Белых чего? — Тим икнул, шмыгнул носом, только из вежливости без промедления не захрапел. — Какая такая гипотеза?

И куцебородый поведал ему, благодарной аудитории да и себе самому, верно в сотый раз, сомнительную, и очень даже, гипотезу о том, что Русь запечатана четырьмя крестами, то бишь окружена системой тайных подземных ходов, имеющих оккультное и оборонное значение. Они простираются на сотни километров, сооружены в десятых-девятнадцатых веках, а на месте пересечения их, в узлах, возведены храмы. Но это как бы одна сторона медали, причем отнюдь не анфасная. Самое главное заключается в том, что существует еще и другая система подземных структур, несоизмеримо более древняя, тайная и протяженная. Никто не знает, когда, кем и для каких целей она была сделана. Ходы выполнены выше уровня водоносных горизонтов в виде прямых, как стрелы, выработок, за что и прозваны Белыми стрелами в известняках и Красными — в песчаниках. Они обычно имеют ширину два-три метра и простираются от берегов рек перпендикулярно обрывам, причем пролегают ниже русел, в толще синих кембрийских глин. Есть ходы даже ниже Балтийского моря, так называемые «пешеходники» — узкие одиночные штреки в кирпичной или каменной кладке, и «конники» — запараллеленные стволы сечением три метра, всегда парные, с периодическими смычками. А были еще…

Какой там был расклад в четырех трефах, Тим не дослушал. Усталость, спирт и внутренняя опустошенность доконали его. Когда он проснулся, было не ясно, день ли, ночь — один хрен — темнота. Все также гостеприимно шипел примус, все также галдели Бяки, по-прежнему ходила по кругу каска, наполненная, верно, уже в сотый раз.

— Ну что, Мюнхаузен, проснулся? — каску незамедлительно вручили Тиму, кто-то по-царски облагодетельствовал его старыми кедами, бросил на плечи теплую куртку. — Пошли, прогуляемся. Атасы нас в гости ждут. У них «тридцать третьего» с «солнцедаром» залейся.

Ладно, пошли куда-то в дальний угол пещеры к Атасам. Наощупь, в кромешной темноте, из пещерной гордости не зажигая огня — не в жопе у араба, прорвемся.

У Атасов жизнь била в том же ключе, под шипение примуса, бульканье портвейна и гитарные аккорды. Потом Тиму показали местный мемориал, могилу Белого Спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-антисемитски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как здесь все местные помещики приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Он был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и естественно марштура не запомнил, но в виду того, что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по-новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько не тыкал пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой, и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.

Вобщем нагулялся Тим под землей, нахватался спирта, нагостился в обществе пещерных фанатиков. Искусственные, созданные в результате деятельности стекольного завода пещеры в Саблино представляли собой некую обитель свободы. Советские люди, вкусив советской власти, готовы были зарыться от нее даже под землю. Плевать, что темно, зато можно разговаривать на любые темы, не опасаясь стукачей, сексотов и партобщественности. А Белый спелеолог, хоть и белый, но в доску свой, не выдаст. И тихий такой…

Наконец настал вечер воскресения, а вместе с ним извечная беда — возвращение в город. Все, попили, поели, полазали, побазарили, поделились с Белым сигаретами и вином, расписались по-русски в Суперталмуде. Надо вылезать, брести на станцию, садиться в электричку и ехать строить коммунизм. Бяки, Атасы так и сделали, не в плане коммунизма, в плане электрички. Только Тим с ними, сколько ни упрашивали, в Питер не поехал — полупьяный, в дареном шмотье, покатил в другую сторону. Все, жить по-прежнему он больше уже не мог. Между тем, что было, и настоящим пролегала в темноте подземная река, невидимая, похожая на Стикс. А в одну и ту же воду, как известно, нельзя ступить дважды…

Андрон. Зона. Безвременье.

И снова потянулось серое безрадостное бытие — зэки выдавали план нагора, крутил колесами, урчал мотором «захар», пидер-вафлист Нюра Ефименков драил фуфло хозяйственным мылом, а третьего дня был жестоко бит за пассивность. Гиви Зугдидского отправили на дальняк, Вася Одноухий получил накрутку, Жору Колчака из третьего отряда токнуло ебом — только кипятильник врубил, и все, хана, сразу в аут. От тоски и скуки третий семейник Андрона Всеволод Александрович Быстров карябал стихи, причем не зацикливался на едином жанре. Иногда из-под его пера выходило:

Автомат, глядящий в спину,

Как на стрельбище — в спину мне,

Этапируют на чужбину,

На чужбину в родной стране…

Иногда:

Кирпича моя просит морда,

Голова моя огурцом,

Я родился во время аборта,

Криво зачатый пьяным отцом…

Маманю, беременную мною,

Однажды в ночи под откос

Спихнул, пролетев стороною,

Какой-то шальной паровоз…

Оставшись холодною к сыну,

Маманя в урочный тот час

Зубами порвав пуповину,

Спустила меня в унитаз.

С тех пор не люблю я купаться

И воду я пить не люблю,

Мои заскорузлые пальцы

Сковал паралич на корню…

А в основном:

Звенят на ремне вертухая ключи,

Он, падла, ночами ногами сучит.

Вот взять бы его за очко посильней,

Чтоб больше не шастал у наших дверей.

Или:

Каждая камера здесь — душегубка.

Что ни следователь — здоровяк.

В садистской усмешке корчатся их губки,

Когда над тобою заносят кулак.

Бьет с наслаждением под дых и в печень,

Рот зажимают и бьют по спине.

Все это в прекрасный июльский вечер

Они демонстрировали, суки, на мне.

Да, представителей системы правосудия Всеволод Александрович не любил, и было почему. Работал он себе рефрежераторщиком на жэдэ, никому плохого не делал, и как истинный сибиряк в десятом колене, на дух не переносил ни жулья, ни воров. А потому, когда поймал с напарниками злодеев, пытавшихся облегчить его вагон, груженый мясом, миндальничать не стал. Правда, действовал не по старинке, когда татей потрошили, солили и прибивали на видном месте. Нет…

— Пощадите, дяденьки, — умоляли, придя в сознание, похитители. — Сдайте нас в милицию!

Как же! Всеволод Александрович со товарищи наладили шланг да и закачали ворам сжиженный фрион в задницы. С чувством и глубоко, так что умирали те мучительно и трудно. Собакам собачья смерть. Да только не собакам — оказалось, что ментам, промышлявшим воровством. И поехал Быстром со товарищи далеко и надолго. Так за что, спрашивается, любить ментов? И наверное прав Всеволод Александрович, когда читает с пафосом:

Во мне клокочет буря злая,

Когда увижу вертухая…

Ему виднее.

А время между тем все бежало и бежало. Прошло еще одно лето, настала куцая сибирская осень и как кульминация ее — светлый праздник великого октября. В канун его промзоновское начальство устроило банкет и потеряло бдительность, вследствие чего зэки воодушевились, вытащили резиновые сапоги с загодя приготовленной брагой, в которую для крепости были брошены табачок с медным купоросом, и тоже помянули победу революции. Настроение сразу поднялось, словно угнетенный пролетариат на борьбу с царизмом. Захотелось если не хлеба, то зрелищ.

— Братва, бега устроим? — заорал один из мужиков, жилистый баклан ( то есть осужденный по 206 статье, хулиганке) с кликухой Ветродуй. — Пидоров давай сюда, так их растак!

Ладно, сказало — сделано. Согнали педерастов, содрали с них штаны и, вставив каждому в фуфло кому сверло, кому отвертку, поставили конкретную задачу — добежать до финишной прямой, проходящей у конца цеха. Победителю — конфетка, утратившему инструмент — дисквалификация, сошедшим с дистанции — пиздюлей. Делайте ваши ставки, господа! Итак, на старт, внимание, марш. Победил, как и ожидалось, Золотой Орфей — круглый матерый педерастище. Что ему отвертка — он в своем фуфле пачку чая удерживает без труда…

Однако забегом и тотализатором дело не ограничилось — захотелось большего. Взбудораженные брагой и видом голых ягодиц, молодые крайне возбудились и начали пидоров хватать, активно мацать и тут же чешежопить. Ах, какая шоколадница[17]! Ах, какой аргон[18]! Только вдруг случилось непредвиденное — Нюра Ефименков вдруг окрысился и вместо того, чтобы в жопу дать, принялся раздавать тумаки всем тем, кто оказался поблизости. Причем грамотно, с боевыми криками, размахивая руками и ногами, как в кино. Ветродую в шесть секунд сделал яйца квадратными, Муссолини и Махно вынес напрочь скулы, а Лупоглазого Шкворня как пить дать отправил на больничку — вон лежит в отключке, совсем никакой, тихий, бледный, хорошо еще не холодный. Потом чертов этот пидор заорал, весь затрясся и слинял в неизвестном направлении, словно наскипедаренный. В натуре пидер — заварил кашу и в кусты. Ну дела…

Вобщем когда приехал Андрон, за огромной, выструганной на заказ рамой к монументальному полотну «Ленин читает правду», в цеху было суетно — стоял кипеш (шум), стонали раненые, кое-кто не в силах остановиться все еще чешежопил шквароту. Этакая предпраздничная суета.

— Нюра! — сразу заорал Андрон, как только узнал подробности, и тут же обозвал себя в душе падлой, сукой и пидором. — Юрка! Юрка! — Сплюнул, выругался и побежал искать его. Другие найдут — убьют.

Работа у Ефименкова, как и положено для пидера, была шкваротная — вычищать из банок в целях экономии тары остатки солидола, смешанного с нитролаком и аллюминиевой пудрой. На соответствующем рабочем месте — в углу теплоцентра, в облаках пара, вонючих испарений, в компании крыс. Хоть и тепло, но не светло, и если мухи не кусают, то комарья — тучи.

— Юрка! Юрка! — Андрон спустился по кривым ступенькам, морщась, окунулся в плотный полумрак, пошлепал по зловонным, пахнущим болотом лужам. — Юра, Юра!

Никого, только сырость, одуряющая вонь, груда вычищенных банок да истошное шипение пара. Будто потревожили змеиное гнездо. Что-то уж больно громкое…

«Странно», — Андрон прислушался, сглотнул и, сердцем чувствуя, что кончится бедой, пошел на шум, в самый дальний угол. И вдруг остановился и закричал — резко, протестующе и обреченно. В углу на крепкой, в палец толщиной веревке висел Юрка. Бритая голова его странно скособочилась, ноги в стоптанных, не по размеру, говнодавах казались косолапыми, несоразмерно большими и до кома в горле жалкими. Он слюняво улыбался — всем своим раззявленным беззубым ртом. И похоже, счастливо…

Эх, Юрка, Юрка… А повесился он на кронштейне, поддерживающем проложенные вдоль стен магистрали — тот прогнулся, трубы просели, и из щелей во фланцах вырывался пар и горячая вода. Задорно так, фонтаном… Веселенький Петергоф, такую мать.

«Ну жизнь», — Андрон, себя не помня, подскочил к покойному, попытался вытащить его из петли, но какое там — попробуй-ка развяжи намокшую веревку. Легче обрезать, но чем?

— Довели, суки, падлы, сломали жизнь! — в дикой ярости Андрон схватился за кронштейн, с нечеловеческой силой рванул, и тот неожиданно легко поддался, а со второй попытки и вовсе вышел из стены. Собственно он был приварен к ржавой четырехугольной балке, вот она-то и была вмурована в кирпичи. Видимо, давно, еще при строительстве монастыря. С грохотом упало тело, дрогнуло, заволновалось облако зловония.

— Сейчас, Юра, сейчас, — дрожа, негнущимися пальцами Андрон стал снимать петлю с кронштейна и вдруг заметил, что балка, к коей тот был приварен, пустотела, но отнюдь не пуста. С обратного конца в нее была вложеная толстая, свернутая трубкой тетрадь. Машинально, даже не задумываясь, Адрон достал ее, убрал на грудь, а в это время застучали сапоги, зашлепала вода, и стал подтягиваться народ.

— Ну, бля! Пидер ожмурился в натуре! Ментам и помидорам (коммунистам) подарок к праздничку!

А Андрон, не обращая ни на кого внимания, все пытался развязать петлю, и его негнущиеся пальцы все никак не могли поладить с мокрым, затянутым насмерть узлом. Плевать, что западло, не по понятиям помогать пидеру. Живому может быть. А мертвому? Потом пожаловало начальство, бросило тело в кузов, и Андрон повез его вместе с рамой к монументальному полотну в зону — мертвого эскулапам, дерево — вечно живому. Знал бы кто, как было у него на душе. И что на груди…

А дело ПП (педераста пассивного) Ефименкова замяли, списали задним числом на производственную травму. Мол сам виноват, не соблел правила техники безопасности. Встал под стрелу. Так что одели на Юрку лагерную парадную форму, сунули в ящик-гроб из отходов древесного распила — обрезков и горбылей да и похоронили в зоновском ряду, могила номер такой-то. Исправительно-трудовые кодексы и комментарии к ним не разрешают, как известно, передавать труп заключенного родственникам. Причем заботливое отечество похоронило Юрку по кремлевским расценкам, истратив один рубль двадцать шесть копеек — чтобы каждый хоть напоследок вкусил всех прелестей коммунистического бытия. Вот так, мертвым — светлое далеко, живым — социалистический рай. Мы не рабы, рабы не мы, кто не работает, тот не ест…

Тим. Середина восьмидесятых.

И понесло его, мотая на стыках рельсов, по необъятным российских просторам. В вагоне хлопало и болталось все, чтол еще не было сломано или украдено, на полу катались бутылки, вдоль и поперек плацкарт планировали пьяные граждане. Пьяные были, понятное дело, пассажиры, пьяны девицы с жезлами на переездах и, судя по тому, как поезд ехал, — машинист с помощником, механики и сцепщики. Состав стоял у каждого из полустанков чуть ли не по полчаса, так что пассажиры нетвердой рысью дружно устремлялись в привокзальные лабазы за портвейном, солнцедаром и сырками. И опять катались по полу бутылкир, и опять летали по вагону граждане. А вообще ехать было интересно, тем паче, что попутчики попались Тиму общительные, языкастые. Показали искареженную электричку, машинист которой не так давно перепутал цвет на семафоре, просветили, что на станции такой-то всех, кого в лицо не знают, в морду бьют, что на той же станции у участкового отобрали пистолет, рассказали, сколько люда православного крещеного сгинуло в окрестных болотах. А еще…

А что было дальше, Тим так и не узнал — по вагону пошла, собирая дань, банда контролеров, и пришлось ретироваться от ее загребущих лап в самый конец состава. Однако увы без результата. И рекетиры в фуражках обошлись с ним с изощренностью иезуитов — даже не набив морду, ссадили на ближайшей станции. На той самой, где бьют морду всем, кого не знают в лицо.

Первое, что увидел Тим, вывалившись на платформу, была телега, медленно влекомая чалой лошадью. В ней покоился продолговатый, из сосновых досок ящик до боли знакомых форм.

— Ой, лихо, лихо, — выли подвыпившие бабы, усиленно сморкались и вытирали носы. — Третьего уже на неделе. Сходил на танцы.

А вокруг и впрямь кишмя кишело теми, кто всем чужим встречным-поперечным морды бьет — пьяными, расхристанными, матерно орущими. Пешком, ползком, на четырех костях, на мотоциклах, в обнимку со столбами и подругами. Сельская жизнь кипела, пузырилась куражом, пьяной удалью и черной руганью.

По деревне мы идем — никого не признаем

Все мы председатели, катись к такой-то матери…

Только Тима никто не тронул — странный человек, непонятный. Сразу чувствуется, рукаст, мосласт, не слаб в коленках, а весь седой, как лунь, и взгляд снулый какой-то, блаженный. Такому себя не жаль, так что бей не бей — никакого интересу. А вот выпить бы с ним в самый раз.

— Эй, земеля, давай тяпнем! Ты, че, земеля, молчишь? Или не в себе? Или глухой? А може, не уважаешь? Ась? Вот мы тебя… Что, один хрен, не будешь? А ну его, братцы, на хрен. Тронувшийся он, больной. Намедни Ваську в райцентре вот такой же покусал. Может даже этот самый. Так теперь Васька с очка не слезает и все орет, что мол не думай о мгновеньях свысока. Хенде хох, суки, я Штирлиц…

Вобщем пошел себе Тим в целости и невредимости дальше и скоро понял — на Руси великой мужиков до черта, а вот рабочих рук не хватает. И что если есть у тебя шея, а на шее голова, то не пропадешь — найдешь хомут. Всегда у нас надо что-то раскопать, поднести, выкрасить, распилить, разломать и построить. Работы хватит всем, страна большая. А кто работае, как известно, хоть как-то, но ест. Вобщем не пропал Тим, выжил. Зиму он встретил на Новгородчине, в доблестно загибающемся богом забытом леспромхозе. Гробил печальные замшелые ели, спал под гул буржуйки в вагончике-бытовке. Читал и перечитывал имевшиеся в наличие книги. Три. «Дети капитана Гранта», «Братья Карамазовы» и «Война и мир» — без второго тома, вступления и обложки. Товарищи по несчастью — беглые алиментщики, откинувшиеся зэки и деклассированные элементы смотрели на него косо, но уважительно — хоть и вольтанутый, но в морду дать может. Не наш человек, с гонором, однако не вредный. Не хочет пить в коллективе и хрен с ним. Коллективу больше достанется. Вот так, махал Тим топором да так, что щепки летели. Какие там трелевочные трактора, какие там пилы «Дружба». Впрочем нет, был один трактор, да осенью по пьяни его загнали в болото. Была и пила «Дружба», одна. У бригадира. Только без бензина. И без цепи — ее выменяли на бутылку у бригадира тинейджеры с целью изготовления боевого ланцуха (цепь для драки).

А вокруг стояли леса, мрачные, глухие, много чего видевшие и укрывающие в своих дебрях. Не здесь ли в болотах Мясного Бора лежали сотни тысяч останков… И уже не важно чьих — воинов советской Второй ударной армии, солдат немецкого Вермахта, бойцов испанской Голубой дивизии. Теперь они просто черепа, кости, забытый тлен. Всех уровняла смерть. В этих местах не гнездятся птицы, не рыскает зверь, зато слышатся — стоит остаться в одиночестве — явственные крики «Ура», «Шнель», «Них шизен», выстрелы и грохот разрывов. Словно души погибших все идут в атаку… А еще неподалеку лежало под льдом озеро Пионерских Галстуков, называемое еще в народе Рваномудным. Получило оно свое название, как гласит легенда, еще в шестидесятых, когда пахановал в этих краях начальник мехколонны некий Шнеерсон со своими друганами, главным инженером Кацманом и механиком Блюменфельдом. Ох, попили же они водки и народной крови, попортили техники, баб и молодух! Все было куплено у них, и милиция, и партия, и КГБ. Хрен найдешь управу. И вот однажды к Шнеерсону этому по распределению прислали девушку-бухгалтера, Надю Шустрову. Уж такую красавицу, уж такую скромницу. Все поголовно мужики и бабы повлюблялись в нее, только она — ни-ни, шибко блюла себя. Уж Шнеерсон к ней и так, и этак, а все одно, от ворот поворот. Я, мол, девушка честная, нецелованная, у меня между мрочим и жених есть, Паша-бульдозерист, ударник. Вобщем, пошел на хрен. Злился, злился Шнеерсон исходил на мочу и кало, только сделать ничего не мог — как уволишь молодого специалиста, присланного по распределению. Супротив указа партии не попрешь. И вот случилась как-то раз беда… Возвращались, значится, однажды из области Шнеерсон с Кацманом и Блюменфеьлдом в сильном подпитии, а Надя-то бухгалтер с зарплатой для мехколоновского пролетариата. Долго ехали в машине, дорога дальняя. Вот Блюменфель и стал тут разговоры вести всякие, сально приставать с подходами, грязно так подшучивать, подмаргивать да руки распускать.

— Прекратили бы вы немедленно, Яков Самуилович, — в сердцах, будто отрезала, сказал Надя, — ведь было же вам заявлено категорически, что девушка я нецелованная, честная, сто с лишним разиков проверенная. Опять-таки при женихе.

Да только кто ее послушал. Водитель по указке Шнеерсоновой съехал в лес, Надю вытащили всем кагалом да и стали тешиться — мучить, глумиться и насильничать. Уж она кричала, кричала, да только в лесу-то кто услышит. Вобщем под конец задушили ее, труп бросили в проталину и завалили буреломом. Получку мехколонны разделили поровну, ловко замели следы и сразу пустили слух, что де бухгалтерша, падла, лярва, ушла налево с пролетарской зарплатой. Естественно, им пеоверили — как же, начальство, члены месткома и окружкома, они вне подозрений.

Только правду говорят, что не бывает преступлений без следов. Надо ж было так случиться, что в лесочке том оказался мальчонка один, грибочки собирал. Шустрый такой паренек, сметливый. Он, значится, все до конца подсмотрел, намотал себе на ус, что, чего и как, а потом прямиком к бате, сердечному другу Паши-бульдозериста, тоже кстати сказать мехколоновцу. И поклялись верные друзья за Надю отомстить. Ну первым делом само собой отрыли Надю, обмыли и по обычаю христианскому похоронили ее на местном кладбище. Потом кликнули еще друзей, рассказали им всю правду и начали следить за шайкой Шнеерсоновой. И вот настал момент — взяли их тепленькими, на рыбалке, всем скопом у костра. Связали, как водится, накрепко, машину утопили, чтобы никаких следов. А потом отволокли на берег тогда еще безымянного озера. Да и устроили казнь. Жуткую, лютую, чтоб не повадно было. Срезали бензопилами деревья, к ним прибили скобами голых надругателей. Какой только мольбы тут не было. Шофер Шнеерсонов сапоги лизал, умоляя его, не принимавшего прямого участия в надругательстве над Надей, пощадитьл, простить. Да не тут-то было. Никому не сделали послаблений. Тросами пригнули березы, и каждой к вершине пионерским галстуком привязали по срамному месту истязателей. Торжественно по команде охотничьими ножами перерезали веревки — и взвились к небу пионерские галстуки с детородностью и внутренностями. Плохо, ох плохо кончил Шнеерсон с дружками, их изуродованные трупы отправились в озеро на корм рыбам. А кровавые гениталии исклевали птицы, объели муравьи, размочалили непогоды. Вьются над березами пионерские галстуки, напоминая о Шнеерсоновом злодействе, Павлике Морозове, вечной любви и крепкой мужской дружбе…

Вобщем намахался Тим топором — ползимы отрабатывал харч, а вторую половину одежонку, начитался до блевотины про наследников Гранта, семейку Карамазовых и российский полусвет, с нетерпением дождался весны и как только потеплело — пошел. Особо не задумываясь, куда глаза глядят. С птицами, просыпающейся природой и самим собой ему было как-то лучше. Устал от окружающих гомо сапиенсов — сальных шуток, скотства, разговоров о бабах, выпивки, спаривания, жирной жратве, опять-таки о бабах, опять-таки о спаривании, опять-таки о жратве и о легких деньгах. Как же, мы не рабы, рабы не мы. А еще мы венцы мироздания, а потому имеем право пить, все что горит, и трахать все, что шевелится. Один раз живем. И хочется — чтобы смачно, на всю катушку, чтобы не было потом мучительно больно за бесцельно прожитые годы…

Воронцова. 1996-й год.

А жизнь между тем продолжалась. Люди купались, пили воду, ели чечевицу, стирали белье, наслаждались фейерверком и любили друг друга. У всех паломников образ жизни был райский. Это было ясно видно по их счастливым лицам. Однако все кончается — вот и наступила последняя ночь праздника Дивали. Необыкновенно шумная, необыкновенно лунная, та, про которую в Бенаресе говорят — во время нее и умереть не страшно. Толпы людей напоминали реку, вышедшую из берегов, от всполохов фейерверков мир ненадолго раскрасился всеми цветами радуги. А наутро, когда паломники начала покидать город, в палатку Воронцовой заявились гуру Чандракирти со Свами Бхактиведантой, торжественные, сосредоточенные и необыкновенно серьезные.

— Собирайся, о дочь Прозрения! Настало твое время! Время причащения к таинствам Невыразимого!

И едва дав Воронцовой время оправиться, умыться, вычистить рот и зубы, с молитвой расчесать волосы, надеть чистую одежду и нанести тилак (налобный знак), они повели ее в Старый город, в сияющий на солнце позолотой тысячелетний храм Трехглазого Шивы. Там их уже ждали. Пожилой брахман с лицом морщинистым как печеное яблоко низко поклонился Свами Чиндракирти и гуру Бхативеданте, испытующе взглянул на бесстрастную Валерию и повел гостей куда-то вниз, в дебри подземелий древнего храма. Шли долго — в свете факелов, по узким, круто змеящимся вниз лестницам. Мягко открывались, повинуясь брахману, тайные двери, в полумраке угадывались человеческие фигуры, настороженно блестели глаза и отточенно — смертоносная сталь. Сразу становилось ясно, что чужие здесь уйдут недалеко. Наконец в лицо ударило запахом склепа, скрипнула, подаваясь, массивная дверь, и брахман остановился, широко повел чадящим факелом.

— Ом! Да придет счастье ищущим через познанье Истины!

— Ом! Да придет ищущий к своему счастью через Истину познания! — хором отозвались Воронцова, Свами Бхактивиданта и гуру Чиндракирти, сложили руки у груди и следом за брахманом вошли в просторный зал — стены его были украшены резьбой и барельефами эротического толка — куда там Кама-сутре, в центре расположилась золотая, в человеческий рост статуя Шивы. Потрясатель Вселенной элегантно скрестил ноги в лотосе и с улыбкой сладострастия смотрел на свой вздыбленный, чудовищных размеров лингам. Судя по выражению его лица, зрелище ему очень нравилось…

— Ом! Почтениье Шиве! — Свами Бхактиведанта склонился перед статуей, замер на мгновение, преисполнившись благодати, глубоко вздохнул и повернулся к Воронцовой. — Настал час прозрения, дочь моя. Пора тебе предаться высшей реальности. Снимай свои одежды.

— Да, да. И соединись, как можно крепче, с лучезарным богом, — мягко произнес ему в тон гуру Чиндракирти и сделал глубокомысленный жест. — Раскрывая его лингамом йони, ты откроешь свое третье божественное око…

— О ноу! — прошептала Валерия, не сводя расширившихся глаз с божественного лингама, задрожала всем телом и невольно попятилась. — Иц импосибл…

Такого она не видывала в своих самых эротических снах…

— Посибл, посибл, — участливо сказал пожилой брахман, успокаивающе кивнул и, вытащв нефритовый, украшенный бриллиантами и изумрудами сосуд, помазал пенис Шивы благоуханным баслом. — Ну разве же он не прекрасен, этот стебель небесного лотоса? Не о таком ли только может мечтать каждая женщина? Ну же, дочь моя, раздвинь свои ложесна! Соединись с Трехоким и Беспощадным, грозой демонов, богом танца и вечным мужем всех женщин.

И Воронцова сдалась — соединилась. Странно, но статуя была совсем не холодной, вроде бы как живой, напоминающей наощупь человеческое тело. Да и лингам казался страшным лишь с первого взгляда, а так — упругий, массивный, весьма приятный.

— Ну вот и хорошо, дочка, вот и ладно, — одобрили довольные брахманы, пропели троекратно гимн и тихо, на цыпочках ушли. Мигнули на прощание факелы, лязгнула, закрываясь, дверь. Валерия осталась в темноте, одна, в объятьях покорителя вселенной. Она расслабилась, прижимаясь к Шиве, ноги ее истово обвили бога за талию, дыхание сделалось замедленным, центр концентрации сместился в половую чакру. Она почувствовала, что сливается со статуей, становится с ней единым целым. С богом, олицетворяющим всю противоречивую энергию и многогранность вселенной. И внезапно Валерия вскрикнула — перед глазами ее разлился ярчайший свет. В восхищении, дрожа всем телом, она еще сильнее обняла бога, ибо поняла, что лицезреет арупалоку с неописуемым сиянием Первоединой пустоты. О как же блистательно — бесконечно — невыразимо оно. Сознание Валерии между тем ментально завибрировало на октаву пониже, и перед взором ее возникли брахмы — верховные, ясновидящие, безмятежные, процветающие, целый сонм сверкающих, переливающихся огнями своего совершенства брахм. О, как же лучезарны — бесподобны — прекрасны были они. Смотреть на их устойчивые ауры было невыразимым наслаждением, по сравнению с которым сон, питье, еда и секс это так, тьфу, жалкие потуги майи-иллюзии.

— Я в восхищении, я любви вас, — громко, всем сердцем прокричала им Валерия, затрепетала от экстаза и опустила свой ментальный взор чуть ниже — на поля блаженства «Неба Тушита», где находистя грядущий будда — избавитель Майтрейя. Однако будущего спасителя человечества она не встретила. Зато — вот это да! — она увидела Хорста. Тот с понтом дела выгуливал какую-то телку, нежно так называл ее майн либлих Мария, ласково обнимал, целовал, вобщем вел себя абсолютно безнравственно. Вот подлый изменщик! Причем никогда еще Воронцова не видела его таким счастливым — ишь ты, глаза горят, морда светится, рот до ушей. Вот гад!

— А ну домой давай, — веско произнесла она, да так, что было слышно на всю вселенную. — Хорош витать в облаках, я тебе говорю, возвращайся.

И Хорст послушался — нехотя развернулся и медленно, с явной неохотой, побрел от той обласканной им телки прочь. Под пение соловьев, по чуть заметной, проложенной в траве тропинке.

— То-то же мне, гад, — довольно прошептала Воронцова, усмехнулась и поудобней устроилась на лингаме Шивы. — У нас не забалуешь. Мне сверху видно все.

Взгляд ее спустился с небес на землю, и сердце у нее тоже упало, забилось в унисон материнской тревоге — она увидела свою блудную дщерь Ленку. Не столько блудную, сколько шкодную и непутевую.

Та сидела за столом в вызывающе открытом мини-сари, пила французское шампанское и очень сексуально покачивала ножкой, украшенной браслетом со смарагдами. На нее, пуская слюни, пялился какой-то сын израилев, в смокинге и при ролексе, платоядно скалился и держался за ширинку. А рядом развалился — ну кто бы вы думали! — ворюга Мильх. В тюрбане, при кинжале и в эсэсовских сапогах. С достоинством, гад, дымил сигарой, пил шнапс, закусывал сосисками и вешал знатную лапшу еврейчику на уши.

— Ну, смелее же, граф, решайтесь, делайте ваши взносы. Сегодня мадемуазель Леннорман в игривом настроении, может быть и одарит вас незабываемым мгновением. Будет, что вспомнить, будет. Это я вам как главный визирь Хана Джехана говорю.

Стерва Ленка лыбилась, строила глазки, еврейчик томился, обильно потел, Мильх щурился на него, как хищник на добычу, потягивал шнапс, скрипел сапогами. А за окнами ресторана в Парижском небе переливалась огнями Эйфелева башня.

«О, господи, и это моя дочь?» — Валерия поежилась, устраиваясь поудобней, вздохнула тяжело и посмотрела вниз, в бездну, в мрачные провалы тьмы. Туда, где кровь, порок, насилие и зло. И сразу же увидела мать свою, Елизавету Федоровну. Та сидела у огня, в каком-то подземелье, одетая в накидку с капюшоном. Вокруг было мрачно и зловеще — по-туалетному журчала вода, трещали чадно факелы, в тусклом свете их большой портрет Елизаветы Федоровны — во весь рост, в раме из берцовых костей, — казался сходящим со стены. Угрюмо белели черепа, зловеще алела кровь. Висевшая в подземелье тишина казалась зловещей и гробовой. Но вот — чу! — ее нарушили быстрые шаги. Это высокий человек в сером капюшоне почтительно приблизился к Елизавете Федоровне, низко, с подобострастием, склонился до земли.

— Привет тебе, о Видящая в темноте. Да продлятся твои дни во мраке вечно.

— Аминь! — сказала Елизавета Федоровна, подняла свой жезл из позвонков утопленника и потрясла им повелительно и нетерпеливо. — Говори же, Альканор. Всю правду, всю, как на страшном суде.

Эхо подхватило ее властный голос, понесло и уронило в пропасть, в быстрый, журчащий по-туалетному поток:

— Суде-де-де-де-де-де…

— Так слушай же, госпожа, — тот, кого называли Альканором, вздрогнул и поклонился еще раз. — Твое заклятие сработало. Мы нашли могилу фон Грозена, вскрыли его гроб, обратились к его духу. Все сказал, ничего не утаил… Близнецы придут в Дом утром в пятницу тринадцатого, когда планеты выстроятся крестом, а луна ровно в полдень закроет солнце. Тот, кто убьет их, и овладеет Камнем. Вот, о госпожа, это было в гробу фон Грозена, — Альканор с почтением склонился в третий раз и, поцеловав клинок, протянул Елизавете Федоровне ржавый, странной формы нож. — Надеюсь, о госпожа, когда ты станешь Владычицей мира, ты не забудешь меня…

— Зачем же ждать? — та усмехнулась и, приняв кинжал, вдруг с отменной ловкостью сунула его Альканору в горло. — Важно, чтобы ты все забыл. Раб. Как говорил один мой знакомый, ныне покойник, то, что знают двое, то знает свинья…

Ало фонтанировали перерезанные артерии, мелко содрагалось агонизирующее тело, не по-сортирному — похоронно — журчала вода. Елизавета Федоровна, тонко улыбаясь, вытирала выщербленное лезвие…

«Ну вот, опять. Мамаша в своем репертуаре, — Воронцова сплюнула, задумчиво вздохнула. — Значит, вот каков конец легенды-то… Значит, чтобы завладеть камнем, близнецов нужно убить? Невеселенькая сказочка, прямо скажем, невеселенькая…»

Чтобы отвлечься от грустных мыслей, она покрепче обняла Шиву, заглянула в Камалоку, в «яму царства прекращения страданий», и за разговором по душам с буддой-искупителем Майтрейей время для нее остановилось. Сколько прошло — день, час, вечность, год? — для находящегося в нирване не имеет значения…

Вернулась Воронцова в этот мир от чадного помаргивания факела — пришел брахман с морщинистым лицом принес одежду, таз с водой, укрепляющее средство и благую весть.

— Ты прошла испытание, о дочь моя, — он помог Валерии разъединиться с Шивой, и пока та мылась, одевалась и приводила себя в порядок, рассказал ей, что Свами Бхактиведанта и гуру Чандракирти ей остались весьма довольны и уже выступили в свой путь, многотрудный, на поиски единоначальной истины, дорога к которой, как известно, извилиста, трудна и невыразима словами…

Потом они долго поднимались в полутьме по круто змеящейся лестнице, под треск чадящих факелов и еле слышное дыхание стражи. Наконец загрохотал засов, распахнулись массивные двери, и Воронцова, зажмурившись, шепнула запекшимися губами:

— О, как же он прекрасен, этот лучезарный, дарующий всем нам свет и любовь солнечный диск!

На этом она сердечно попрощалась с брахманом, покинула дворик храма и быстро превратилась из радеющей паломницы во взбаломошную, избалованную, экстравагантную туристку. Пришла в свой номер люкс в пятизвездочном отеле, потребовала завтрак, парикмахера и личный вертолет, отматерила горничную за кислый внешний вид, сама набрала ванну и погрузилась в пену. Правда, полностью перевоплотиться не удалось, в голове ее, словно молотом, стучали сентеции Гессе:

Катит река надежды воды бесплодных мечтаний

Между крутых берегов бесконечных тревог

Вьются птицы сомнений над волнами жажды,

Гибель сулит заблуждений круговорот.

Сносит могучим разливом деревья спокойствия,

В Глубине притаились крокодилы страстей…

Люди, восславим очищенных святостью йогов

Тех, кто мутный этот поток сумел переплыть!

Тимофей. Середина восьмидесятых.

Однажды шел себе Тим ранним утром вдоль берега безвестного ручья. Ласково светило солнышко, пахло смолой, хвоей, пробуждающейся природой, весело, совсем по-летнему журчала вода. На душе было радостно, спокойно. Неожиданно тропка кончилась и вывела на окраину деревни. И сразу будто кто-то погасил утреннюю радость. Не скрипели калитки, не лаяли собаки, не мычали коровы. Тишина. Что-то тягостное, неуловимо печальное было в ней. Деревня была нежилой, заброшенной, похожей на неухоженную могилу, вокруг царило грустное запустение.

«Словно ражвый баркас на берегу жизни», — несколько высокопарно подумал Тим, вздохнул и из любопытства зашел в первую избу. Ничего интересного — тлен, сор, запустение, шорохи из темноты — может, крысы возились, может, хорь поселилися. Со стены смотрел пожелтевше-выцветший журнальный Хрущев — видимо лыбился в коммунистический рай, который обещался построить к восьмидесятому году. «Да, что-то слияние города с деревней не состоялось», — Тим хмыкнул, развернулся и вышел на крыльцо, но тут же встал как вкопанный — на него смотрели в упор черные глазницы двустволки. Ружьишком баловался хмурый дед, крепкий еще, совсем не седой, чем-то похожий на дядьку Черномора. Цепкий взгляд его был недобр, бороденка и усы грозно топорщились.

— А ну, руки вверх! Не думай, стрельну, если что.

— Ну давай, давай, стрельни, — Тим индиферентно хмыкнул, словно речь шла не о нем, и расстегнул ворот телогрейки. — Может, все сразу легче станет.

— Ишь ты, смелый какой, — дед, удивленный равнодушием тона, задумался, медленно опустил ружье. — А чего по чужим избам-то шастаешь? Воруешь, душегубствуешь?

— Конечно, разве по мне не видно? — Тим снова усмехнулся, пожал плечами. — А что это ты, дедушка, ружьем-то трясешь, неровен час, грех на душу примешь? Пора ведь, верно, подумать о душе-то?

— Раз трясу, значит, имею право, — дед еще сильнее помрачнел, насупился и стал еще больше похож на Черномора. — А что касаемо души… нам это без надобности, мы партельные. Ну а ты, смелый, из каких будешь?

Вобщем разговорились. Черномора звали Тратом Ерофеичем, и был он когда-то человеком уважаемым — зампредом сельсовета и секретарем партячейки. А потом пошло все вкривь и вкось — молодежь разбежалась, старичье повымерло, автолавка, что наведывалась еженедельно, развалилась по частям к едрене маме. Сын живет в Бобруйске и не пишет, дочка и вообще блядь, плавает буфетчицей на пароходе. Тоже не пишет, стерва.

— Как же вы здесь живете-то один? — Тим представил зиму, холод, синие сугробы до крыш, поежился. — Хреново ведь. Тоска.

— Ну почему же один? — дед хмуро улыбнулся, вздохнул. — Один да не совсем. Старуха со мной. А еще наезжают шофера да рыбаки заглядывают. Кой-какой товарец да газеты в обмен на грибы-ягоды привозят. Охочусь опять-таки, рыбачу. Жаль вот волкодава в осень волки порвали. Следопыты еще, как их мать за ногу, а черные, заявляются. Ну те, что могилы роют. Эти с нашим полным уважением, с водочкой. Только покажи, где что зарыто.

Вспомнил Трат Ерофеевич про водочку, сглотнул и осклабился — сразу было видно, что выпить не дурак. И партия тому не помеха. Тут и Тим вспомнил, что в сидоре у него припасена бутылочка, и жаться не стал, пошел на контакт.

— А что, отец, не выпить ли нам за знакомство? «Московской особой»? Плевать, что утро.

— Очень даже можно, — обрадовался Черномор, щербато улыбнулся и закинул берданку за спину. — А утро… Что нам утро… Кто рано встает, тому бог дает. Пошли.

Вот так, сразу забыл про весь свой материализм. Раз партия больше не наливает.

Ладно, пошли в гости к экспредседателю. Изба его, как память о былом, была просторной и большой, со всеми соответствующими аксессуарами сельской жизни — с ситцевыми занавесочками, ленивым котом и беззубой, но все еще радушной хозяйкой.

— Ой, гости дорогие, — она привычно замастрячила нехитрый стол — капустка, грибочки, картошечка, сальце, Тим водрузил в самый его центр бутылку «Московской», звякнули стаканы, дернулись кадыки — пошла. Упала. Разлилась. Закусили, повторили, крякнули, и захотелось поговорить. Тем паче что вся начальственно-партийная спесь с деда сошла, и он превратился в обычного селянина, крайне удрученного происходящим.

— Ведь ты гля, Тимоха, что деется, — сказал он после первых ста пятидесяти и негодующе ударил кулаком. — У нас в деревне я со старухой, в соседней вообще никого. Бегет народ от земи, шугается. В город, на легкие хлеба, за культурной жизнью. Знаем мы эту культуру — голая жопа с хером в Новый год. А ведь сила-то, она где? В земле. Только вот устала она, иссушилась, изовражилась, помрачнела. Ей бы годков с десяток поспать, лесками-травами укрыться. Тогда вот и воспрянет молодкой. А мы ее сохлую, паханную-перепаханную шпыгуем да шпыгуем удобрением. Дай, к примеру, усталому человеку лекарство вместо сна. День стерпит, два стерпит, на третий свалится. Ты вот, Тимоха, иди-ка потом, попробуй землицы на язык. Попробуй. Раньше жирок чувствовался, сладкая с кислинкой, а ныне горечь на языке остается. Я уж не говорю, что стародавние-то времена землицу вообще жрать можно было. Только теперь все одно, и хлебушек, и огородина на удобрении. Да еще испытаниями всякими секретными землю мучаем. А потом глаза топорщим, откуда хворь неизвестно у людей берется? Помяни, Тимоха, мое слово — еще немного такой жизни и все. Никакой коммунизм уже нам не будет нужен. Да ну его, Тимоха, в жопу. В ту, что голая в Новый год. Ты вот что, давай оставайся. Поживи. Один хрен, у меня брать нечего…

И Тим остался. Наколол деду дров на всю оставшуюся жизнь, пособил перекрыть крышу, перерыл, благо навыки остались, необъятный, как и положено главпартийцу, огород. Тоскал из речки плотву да окушков, ходил, прогуливаясь, по окрестным лесам да только осторожно, недалеко и с оглядкой, потому как Черномор предупреждал не раз — здешние места не простые, не для чужаков. Даже сам не заметишь, как пропадешь. Волкодава-то моего очень даже может быть, что и не волки порвали…

По его словам в окрестных чащобах обитали «авдошки» — то ли лешие, то ли лесные люди. То ли просто одичавшие, или партизаны, или фрицы. Хрен разберешь, но лучше не соваться. Только это еще пустяки по сравнению с тем, что творится на болотах, в центре которых находится Рдейское озеро, рядом с которым развалины древнего монастыря. Жуткое место, туда даже старожилы не ходят. Во-первых топи, хляби, бездонные трясины. Только мхи, торфяные озерца да заросли камыша, пушицы и рдеста. И все кишмя кишит гадюками. А во-вторых… в хлябях этих кто-то водится, какая-то огромная, похожая на черную рыбину тварь. С ловкостью охотящаяся на уток и оставляющая странные, похожие на птичьи пятипалые следы. В здешних местах ее называют ящером. В других — каркодилом. Годиков почитай десять тому назад Васька Полозков и Фролка Нилов, охотники из соседней деревни, решили энтого гада добыть. Взяли ружья, жердины, пошли. И все — только-то их и видели. То ли утопли, то ли другое что. Вобщем, поохотились, такую мать… Но главное дело-то даже не в авдошках и не в каркодиле. Главное дело в монастыре Рдейском, что в центре хлябей стоит. Кто его построил, зачем, один бог знает. Хотя, видимо, не только он. В тридцатых годах там работала научная партия — все чего-то искали, шибко землю рыли, а потом, когда уехала, прислали саперов. И те монастырь взорвали — грохот был страшный, на всю округу. А затем, уже в Отечественную, монастырем заинтересовались фрицы — тоже все чего-то рыли, искали, и в конце концов тоже взорвали все к едрене матери. Да еще пустили слух, что снесли колокольню, якобы чтобы партизанские наблюдатели не прятались. Вот и надо-то партизанам! В болота на колокольню словно кур в ощип. И вот с тех самых пор что-то с монастырем неладно — то над ним летают светящиеся шары, то ползет лиловый туман, то шарашат при ясном небе одна за другой молнии. Еще бывает слышен колокольный звон, негромкий такой, печальный. Жуть. Вобщем чужим да и своим делать на Рдейских болотах нечего.

А время между тем летело стремительно, весна набирала силу. Одним прекрасным утром Тим с Черномором завтракали — неспешно так лупили бульбу в мундире под разговорец. Разламывали, дули на пальцы, макали в сольцу.

— Эге, похоже, несет кого, — дед неожиданно замер, нахмурился, разом повернул голову к окну. — С утра-то пораньше.

И точно, бухнула калитка, скрипнули ступени, и в дверь напористо постучали.

— Эй, хозяева, живы?

Странно, но голос этот почему-то Тиму показался знакомым. А может, ошиблась память.

— Э, да это следопыты никак, — шибко обрадовался Черномор, однако напустил на себя вид важный и грозный и крикнул негромко, с достоинством: — Не заперто, заходи.

Послышались шаги, дверь в горницу открылась, и пожаловали трое городских, в одном из которых — вот чудеса-то! — Тим узнал давнишнего Андронова приятеля. Как же звать-то его, Антон? Платон? Славон? Один хрен, гандон. Барыга. Видел его единожды, не показываясь, когда тот забирал откопанный на чердаке хлам. Вот это да, тесен же мир. И все же как его? Славон? Ну да, Славон. Точно Славон. Сява, с пернатой такой фамилией. То ли два пера, то ли три… Уткин? Гусев? Лебедев? Ага, вспомнил, Славон, Сява Лебедев. На желтом «Москвиче».

Так усиленно шевельнул извилинами, даже голова заболела. Зато уж Славон Лебедев признал его без напряжения и радостно просиял.

— Ни хрена себе, вот это встреча! — прямо с порога заорал он, хлопнул от восторга себя по ляжкам и подскочил ручкаться. — Андрон! Ну ты и падла! Так захиповать. А ничего, колер что надо. В масть попал. Вишь, ты мне, гад, тогда чуть ребра не сломал, а я зла не помню, отходчив. Потому что зрение берегу. Рад, чертовски рад встретить на периферии земляка.

Тут же, справившись с эмоциями, он стал серьезен, разом сосредоточился и подошел к Черномору.

— Ну что, здорово, дед. Как живешь-можешь?

Двое мордоворотов, что приехали вместе с ним, чутко следили за происходящим, на их не очень-то одухотворенных лицах читались наглость и настороженность.

— Как могу, так и живу, — сухо ответил Черномор, нахмурился и осуждающе сдвинул брови. — А ты что же это, опять за свое? Могилы рыть? Мертвых тревожить? Только ведь некого уже… В прошлом годе уже всех перешерстил. Да и с головой у меня что-то стало. Ссохлись мозги. Ни хрена не помню.

— Ну это дело мы живо поправим, — воодушевился Сява, лихо подмигнул Черномору и, не оборачиваясь, сделал знак своим. — Аристарх, Сева, харч.

Мордовороты, ухмыляясь, молча подошли к столу и принялись грузить из рюкзака водку, колбасу, консервы, хлеб. Скатерть-самобранка о четырех кулаках такую мать.

— А, «Столичная», эта должна помочь, — мигом сменил Черномор гнев на милость, разом подобрел и указал гостям на лавки. — Средство проверенное, двойной очистки. Может, и вспомню чего…

А через час, разгорячившись от выпитого, он лез к Славону целоваться и назидательно орал:

— А в ольховник не лезь, я те говорю, нечего делать тебе в ольховнике-то. Матросы там лежат, наши. Как погнал их Ворошило, так их всех и перестреляли, в ольховнике-то. Там только карабины Симонова валяются, да и те даже в войну не стреляли. И в болотину, что слева, не суйся, там ополченцы наши лежат, хоть и плотно, как кильки в банке только проку тебе никакого — ни хрена у них нет. Да, да. Лежат, как огурчики, в торфе трупы не разлагаются. Немцы их из пулеметов и минометов положили, когда те безоружными в атаку шли.

— Как так? — не выдержал Тим и недоуменно прищурился. — Дурные что ли?

— Э, милый… Да ты не только пойдешь, как наскипидаренный побежишь, когда заградотряд-то сзади с пулеметами, — Черномор невесело фыркнул и, не чокнувшись, выпил в одиночку. — Оружия-то не хватало, так им каждому дали по гранате да по винтовке на десять человек. Ну и погнали вперед. Так с гранатой в руке и лежат. Вобщем, осторожно, ребята, у большинства гранаты на взводе, рванет, если пошевелите.

Он на минуту замолчал, смачно зажевал «Столичную» краковской и как бы о чем-то постороннем и совсем не значащем сказал:

— Километрах в двух, в излучине ручья горка есть с молодым леском. Малины на склонах — обожраться. В прошлом годе там медведя спугнул. Так его от страха дрестун прошиб. Ревет он, ревет, бежит как угарелый да и серит на ходу. Как из кишки пожарной, в три струи. Умора… Вобщем, ребята, холм этот — кладбище СС. У подошвы рядовые, а вся горушка забита высшими чинами. А где-то рядышком, но не знаю где, должны быть блиндажи и землянки командования. Вот так пошуруйте, ребята, пошуруйте. А сейчас выпьем? Наливай. Будем. Эх, хорошо пошла. Тимоха, не сиди, запевай… Спят курганы темные, солнцем опаленные… Девушки-красавицы ему руку подали… И в забой отправился парень молодой…

Так, с песней на слюнявых устах, Черномор заснул — бородой в тарелку с раскисшим холодцом, называемым почему-то в народе волосатым. Все, праздники закончились, начались суровые будни.

— А клевую ты себе кликуху надыбал, Андрон, — похвалил Сява Лебедев, когда вышли на воздух покурить да и вообще пообщаться за жизнь. — Тимоха, это звучит. Гордо. Ну а вообще-то, как делы? Чем дышишь? Что, никак кислород перекрыли?

И он выразительно взглянул на руки Тима — сильные, огрубевшие, привыкшие к тяжелой работе.

— Да так, хвалиться нечем, — уклончиво ответил Тим и сразу перешел в наступление. — Ну а у тебя как?

— Да тоже не фонтан, — Сява далеко сплюнул сквозь зубы, зло шмыгнул носом. — Менты приклеились как к жопе банный лист, достали. Пришлось уйти в подполье. А может оно и к лучшему, природа, свежий воздух. Словом, на хлеб хватает. С маслом. Да, кстати. Лопату держать можешь?

Вот гад, в самую точку попал.

— Могу, еще как, — ответил Тим, уже ясно чувствуя, к чему идет дело. — Очень даже. Не хуже Стаханова.

— Ну вот и ладушки, — Славон снова сплюнул, высморкался, оценивающе хмыкнул. — Значит, договоримся. А то ведь нынче-то кадры решают все. Особенно с лопатой в руках и с головой на плечах. А могил на всех хватит. Вечером заходи к нам, побазарим, — и он кивнул на ближнюю избу, в которой Аристарх и Сева устраивались на постой — ногами открывали заколоченную дверь. Грамотно пинали между прочим, по всей науке — в унисон, высоко поднимая колени и утробно крича не по-нашему «Киай»! Вот так, по-японски в Новгородчине япона мать.

Вечером Тим зашел к Сяве, без церемоний, по-соседски. Устроился тот неплохо, с максимально возможным комфортом — лежал, не снимая башмаков, с сигаретой на кровати. На столе сгрудились бутылки, банки, заветрившаяся жратва, Сява с Аристархом пребывали в отрубе, мирно почивали сидя, свесив головы на грудь. Бешеные поливы Дип Перпла, льющиеся из охрипшей «Весны», ничуть не нарушали общения с Морфеем. Пахло табаком, водкой, необжитостью и мышами — спартанской неухоженностью мужского бивака.

— А, привет, — Сява, увидев Тима, уселся на кровати, плавно словно пирующий патриций, величественно повел рукой. — Тяпнешь? Древние говорили верно — ин вино веритас. Я с ними согласен. Что, не хочешь? Ладно, будет тебе тогда пища духовная. Только чур не блевать.

Он как-то неуловимо изменился, стал этаким философствующим циникомп, возвышенным, но в то же время до боли земным. Точнее роющимся в земле.

— Знай, друг мой, — сказал он, высморкался, перевернулся на бок и затянулся так, что затрещала сигарета, — есть два вида раскопщиков — красные и черные. Третьего не дано. Все, мон шер, по Стендалю… Красные, они естественно следопыты, делают все официально и имеет все права на раскопки. Копают там, где им укажет партия. Черные же сами по себе, а потому они естественно вне справедливого и строгого советского закона. Прав у них никаких, а потому они выживают как могут. Их ловят, сажают, а они выживают, — он вдруг пьяно рассмеялся, забористо выругался и сделал всем понятный жест в направлении потолка. — Хер вам будет, а не Сява Лебедев. Хрен догонишь. А если и догонишь, то хрен возьмешь.

Помолчав, он вспомнил о Тиме, глянул на него, икнул и продолжил ликбез.

— Ну так вот, слухай сюда. Черные делятся на три масти, правда, очень условных: на чердачников, шастающих по верхотуре зданий — ну, это тебе знакомо, на помойщиков, которые раскапывают немецкие помойки, и на копал. Иначе трофейщиков. На нас. Мы копаем все и всех… Землянки, окопы, блиндажи, кладбища, наши, немецкие, все равно. Мертвым, им тоже все равно — русским, испанцам, немцам, итальянцам. Они воняют, но молчат… Ну так что, брат, ты как, с нами? Помашешь лопатой? Я не душный — говна на всех хватит…

Андрон. Зона. Безвременье.

Найденную тетрадку, оказавшуюся дневником, Андрон, развернув, разгладил, просушил и стал, правда, поначалу без особого интереса, читать. Дело это было не простое, хлопотное, осложненное временем, множеством лакун и размытыми чернилами. Писал некий рясофор (низшая монашеская степень) брат Пафнутий, сбивчиво, коряво, но искренно, не таясь…

… Года 1917 генваря 5. Господи Исусе Христе, Сыне божий, помилуй мя. Грешного. Сил нет, донимает бес. Сегодня ночью приходил. По виду — молодуха, в теле, румяная и босая. Два раза просыпался. Предавался рукоблудию. Ох, ахти мне, ахти.

Года 1917 генваря 20. Новый настоятель у нас, отец Паисий. Строгий, с орлиным взором, о бороде. Завел новые порядки — теперь сразу после заутрени служим литургию. Сказал, для успокоения плоти. Сомнительно весьма. Сегодня ночью просыплая три раза… Ох, ахти мне, ахти.

Года 1917 февраля 3. Сегодня слышал, будто бы царица наша, Александра Федоровна, живет приблудно с Распутиным Гришкой, хлыстом, а окоянный отросток у него в поларшина (аршин — 0,71 м). И еще будто бы Гришка этот сожительствует с министрами и женами их содомно и по-собачьи. Ночью сие приснилось мне столь явно, что проснулся. И предавался рукоблудию. И не мог успокоить плоть до утра. Господи, Исусе Христе, Сыне божий, помилуй мя. Грешного.

Года 1917 февраля 15. Сегодня покаялся отцу Паисию, ничего не утаил. Рассказал и о видениях, и о рукоблудии.

— Что есть жена, — сказал отец Паисий, а сам очами-то как поведет, поведет. — Сковорода бесовская, соблазн адский, суть сосуд мерзопакостный. Очами блистающа, всеми членами играюща и тем самым плоть уязвляюща. Исчадие сатанинское, погибель человеческая.

Сдвинул сурово так брови-то да и наложил на меня послушание — рубить дрова. Для всей монастырской поварни. Ночю спал хорошо, проснулся всего один раз. Снилась женская баня.

Года 1917 февраля 20. Кончил рубить дрова. Снова одолевают бесы. Ночью приходили вдвоем, видом белокожи и пышны, в коротких, чуть до страма, рубашках. Щелкали перстами, играли ляжками, манили. Устоял. До самого утра. Господи Исусе Христе, Сыне божий помилуй мя.

Года 1917 марта 5. Весна… Ох ахти мне, ахти.

Года 1917 марта 10. Весна…

Года 1917 марта 20. Весна… Весна… Ох, скорее бы она прошла что ли…

Года 1917 апреля 3. Инок брат Питирим и схимник брат Власий живут меж собой по-содомски, блядно, при посредстве лампадового масла. Зрелище сколь мерзопакостное, стольи завлекательное. Звали к себе. Устоял. День. Ночью предался рукоблудию…

Года 1917 мая 15. Сказывают, будто бы царица Александра Федоровна отреклась от нашего царя Николая Александровича, о чем издала манифест в учредительное собрание. Понятное дело, у него не в поларшина, как у Гришки Распутина. Говорят так, не ахти что. Вот у нового министра Херенского, у того — что надо.

Года 1917 июля 12. Сегодня видел предивный сон. Будто бы сижу я за обильной трапезой, а рядом белосахарная нагая молодица во всем прекрасном естестве своем моет пол. Она все моет, моет, а я все смотрю, смотрю, смотрю на нее сзади и разгораюсь, разгораюсь, разгораюсь. Пришлось, чтобы не сгореть, проснуться и предаваться до утра рукоблудию. Грешно. Но зело приятно…

Дальше листы были вырваны, и время как бы переместилось на год вперед. Записи пошли вкривь и вкось, чернильным карандашом.

Год 1918 августа 20. Лиходейству большевиков нет предела — сегодня приехали на трех подводах, стали обдирать оклады с икон, грузить, словно тати, храмовую утварь, сбросили вначале кресты с куполов, затем колокола со звонницы, а после и звонаря, божьего человека Никодима, юродивого. Отец Паисий не стерпел, встрял, убили и его, мучительно, медленно рубили шашками. А затем устроили игрища бесовские в храме, стреляли из наганов в лики святых, в распятия, в живот приснодевы-заступницы деву Марии. Натешились вволю и уехали — в крови, в смраде, в матерных сквернословиях. Если и есть антихрист в природе, то коммунисты эти — слуги его.

Год 1918 сентября 10. Сказывают, царя убили. И его, и царицу, и детей, и прислугу. Евреи комиссаровы. А из нашего монастыря делают узилище — обнесли все колючей проволокой, поставили караульных с пулеметами. Называется — спецтюрьма ГубЧК. Заправляет жидовен в коже, товарищ Левенсон. Говорят, под фуражкой у него рога, а в низу живота, на срамном месте, родимое пятно, как пятиконечная звезда. Начал с того, что бросил всех монахов в подвал, в подземные кельи — для разбирательства, как социально чуждый элемент. Теперь — каждый день постный.

Года 1918 сентября 12. Верно говорят, что ВЧК означает — каждому человеку капут. Что творят большевики — истинно козни дьявольские. Рука не поднимается описать. Всем им гореть в аду. А Ленин их, по слухам, бесноватый, немецкий шпион и жидовен из колена Бланкова. Впрочем кто там у них в совнаркоме не из колена…

Года 1918 октября 15. Озябаем холодные, умираем голодной смертью. О нас, похоже, забыли. Втроем мы — я, брат Влас да брат Питирим. В подземной угловой келье. В прошлом веке здесь сидел бесноватый послушник Пров Силин — держали его на цепи, чтоб не бегал к девкам. Да только Пров тот был силы непомерной и, освободившись без труда, так и продолжал блудодействовать — вечером выдернет костыль с кольцом из стены и убежит, а поутру вернется да и воткнет на место. Костыль этот внутри пуст, в нем теперь держу дневник, а то найдут — отнимут. Вместе с животом. С них станется.

Года 1918 отктября 17. Вспомнили о нас — бросили в келью еще одного мученика, истерзанного до беспамятства седобородого старца. Вгляделись мы и ахнули, дружно перекрестились — ведь это же епископ Гермоген, Тобольский. Тот, что по своей охоте с царем отправился в ссылку. Господи, но в каком же виде — беззубый, персты без ногтей, синий весь от побоев. Укрыли его, чем могли, привели в чувство, дали воды.

— Не ведают, что творят, — скорбно улыбнулся он и простил мучителей. — Словно дети неразумные…

Вот что значит, человек во Христе. Дали по одной щеке — подставляет другую.

Года 1918 октября 20. Диву даешься, глядя на епископа Гермогена — сколь силен обитает дух в столь немощном теле. Поневоле вспоминаешь христианских мучеников, с твердых сердцем взошедших на кресты, отданых на растерзание зверям диким, на вящее глумление, языческое, поганое. Царь в ссылке отдал ему тридцать восемь банок из-под оливкового масла с фамильными ценностями рода Романовых, с тем, чтобы старец передал их полковнику Кобылянскому, начальнику конвоя. Что и было исполнено в точности и полной сохранности. И теперь большевики делают все, чтобы только напасть на след сокровищ. Изобретательности их в мучительности нет конца. Что они только не творят с несчастным Гермогеном, все казни древнеримские ничто по сравнениюс палачеством коммунистическим. И огнем, и железом, и резиновыми палками. Седого старца. Воистину — пришествие антихриста. Картавого, из колена Бланкова.

Года 1918 октября 22. Сегодня палачи постарались — Гермогена принесли чуть живого, в памяти, но явно не в себе. На изменившеся лице его застыла мука, он тихо как ребенок улыбался, а с окровавленных, разбитых губ еле слышно, словно ветерок слетали странные слова, что де свершилось пророчество Немчиново (Василий Немчин русский предсказатель, живший приблизительно в середине пятнадцатого века, одна из самых загадочных фигур российской истории. О нем нет практически никакой информации, известно только, что его книга, едва попав в руки органов ВЧК-НКВД-КГБ, сразу была засекречена, хорошо если не уничтожена. По непроверенным косвенным данным в ней содержится ряд пророчеств, с изумительной точностью касающихся будущего России. Так, с поражающей точностью Немчин упоминает об Иване Грозном, смуте великой, шести самозванцах (сейчас науке известно пять), о государе, ликом подобном коту — Петре 1. Описывает войну с Наполеоном, гибель Николая 2, прегрешения правителя-армянина, который будет жить в железной клетке и причинит народу великие страдания. Упоминается кстати и каком-то карлике с черным лицом. Сколько всего написано книг, что конкретно содержится в них — тайна сия великая есть. Точно известно только, что пророчества Немчину виделись как бы написанными рукой ангелов на облаках.) и нынче бог слеп, а его око хранят единорог и пес, живущие в доме, что стоит на болоте и костях. И что кто его найдет и сумеет взять, тот сам уподобится богу. Ибо…

Здесь рукопись обрывалась, резко, неожиданно, словно тропинка в пропасть, но Андрон и так был уже не в состоянии читать. Он задумался и очень крепко — все наконец-то выстроилось в единую цепь. Собака на крыше, Арнульф при мамаше, вся эта историческая белиберда насчет Брюса. И кульминация — что-то холодное наощупь, найденное им с Тимом на чердаке. Так, так, так. Похоже, этот Вася Немчин языком зря не трепет. Отвечает за базар.

«И мы трепать не будем», — Андрон хмыкнул, глянул по сторонам да и превратил рукопись, найденную в костыле в груду пепла. Помнил хорошо слова папаши Мюллера из всенародно любимого фильма — что знают двое, то знает свинья.

Как всегда неожиданно и разом наступила зима. Повалил валом снег, хуже стал заводиться «захар», педерасты надели фофаны (бушлаты) с синими позорными нашивками. Зоновские сортиры затянулись в ледяную бледно-желтую рубаху с протаянными отверстиями, туда блатные мужики вставляют бычки. Чертям и педерастам на курево. Полярной ночью на настовом снегу кто-то написал мочой нелестный отзыв про родину, партию, лагерное начальство, так что особисты привлекали вертолет, дабы сфотографировать и спротоколировать улики. Однако идентифицировать кого-либо по почерку не удалось. Шли дни, муторные, тяжкие, в белой пелене. Вернее, в красной. Где-то аккурат под Новый год к Андрону пришло письмо от матери. Вера Ардальоновна слезно извинялась, что долго не писала, потому как имела на причины очень веские — искала Арнульфа. Вначале тот, оказывается, все бодался, бодался, потом бил копытом и опрокинул ведерце и корытце, и в конце концов убежал на заливные луга, к могилке своего папы Полкана, сына Кентавра. Уж такой непоседа, уж такой баловник. А сейчас у него линька и замена рога. Раньше-то был закрученный винтом слева направо, а теперь будет опять-таки винтом, но справа налево… В конце письма рукой добрейшей заведующей Александры Францевны было приписано: «Дорогой Андрюшенька! Ты уж давай, освобождайся быстрей, а то с мамой нехорошо… Нам, к слову сказать, тоже хвастать нечем — ходят слухи, что скоро нас закроют. Желаю тебе здоровья, чтобы все плохое скорее закончилось… А.Ф.»

Вот так, сплошная темень, в небе и на душе. Однако кому как. В памятную годовщину дня советской армии настал черед освобождения четвертого семейника Андрона Василия Ивановича Протасова. Был Василий Иванович прорабом, возводил себе голубые города, а вот при строительстве рабочего поселка где-то на БАМе столкнулся с проблемой глобальной, как космос. Повадились ходить к нему на стройку бляди — ударной, имели П. Ангелиной бригадой. Ногастые такие, грудастые, языкастые. Все с шуточками-прибауточками. И не жадные совсем — пуп — один руп, один качок — пятачок. Какая уж тут на хрен работа — повальное совокупление на кирпичах завода «Ленин с нами» и мешках с цементом комбината «Октябрь». План горит, начальство бесится, прогрессивка на ладан дышит. А главное, под угрозой Протасовское доброе имя. Долго думал Василий Иванович, как беду одолеть, думал-думал и придумал. Не в одиночку конечно, под чутким руководством партии, вместе со своим парторгом крановщиком Заикиным. Вусмерть напоили девушек протвешком со снотворным, наполовину оголив, вставили в рабочие органы по шкалику да и подняли в сетке башенным краном. Где-то на высоту третьего этажа. Вместе с красно-кумачовым, добытым Заикиным в парткоме транспорантом, на обратной стороне которого крупно написали: «Строитель! Бойся трипперных блядей!» Вначале все было преотлично — плыли по небу девушки, останавливался народ, строительный пролетариат задумывался, чесал понурую голову. А затем подул ветер, и законы физики выкинули с транспарантом коварную шутку — вывернули его на обратную сторону. И получилось, что плывут бляди по хмурому небу не просто так, а вперед, к победе коммунизма. Тут уж триппером и не пахнет. Вобщем понаехали комитетские, оцепили стройку. Блядям что — будучи опущены с небес, вытащили маленькие, похмелились и отправились на сто первый километр. Заикин, как партиец и пролетарий, конечно отвертелся, а вот Василий Иванович оказался крайним… И вот, хвала аллаху, все позади — дембель. Вообще, освобождение семейника это большое торжество и грусть. К нему готовятся заранее. Положено дембелю угостить не только семейников и корешей, но и зэков из других отрядом, тех, кто не подвел, кто помог выжить, кто спас. Угощение — чай, сладости, бацильная (калорийная) пища. Принято при дембеле на радостях угостить чертей и педерастов передачей специального отходного пакета. Все и было именно так — традиции незыблемы. И вот объявили по радио: «Протасов, на выход», и все отправились проводить счастливца к воротам. У всех слезы на глазах. Сколько лет вместе. Как в песок…

Тимофей. Середина восьмидесятых.

И Тим взялся за былое — за рукоять лопаты. И даже не из-за говна, которого хватит на всех, нет, просто в пахоте не оставалось сил для мыслей — о матери, о дочке, об Андроне, о Рубине. Как они там? Впрочем нет, с Рубином все ясно, состарившаяся Тихомирова ухайдакала его. Кто она? Ленкина мама, бабушка, тетя? А как там сама Ленка? С кем? Мысли, мысли. Нет, к чертовой матери, лучше не думать, махать, махать лопатой. Копать жирную глинистую землю, в которой так хорошо сохраняются изделия из металла. А их, этих изделий, было предостаточно — кинжалы, палаши, бляхи, ордена, парабеллумы. Черномор не обманул — это было действительно эсэсовское кладбище, причем одно из ранних. А немцы с конца сорок первого года и до середины сорок второго хоронили свою элиту еще в гробах, в полной аммуниции и при вооружении. Так что говна хватало…

Добычу сортировали целый день — все режуще-колющее и огнестрельно-пуляющее в ветошь, в полиэтилен, в глубокую, отмеченную зарубками на соснах яму. Прочий хабар — бляхи, каски, перстни, часы, разную там фалеристику — в неподъемные рюкзаки и километров за десять в старую, запаркованную на грунтовке «треху». Пока все перли, едва не родили.

— Слушай, Сява, — спросил Тим по пути, обливаясь потом, — а из оружия почему ничего не взяли? Ты ведь говорил, один кинжал минимум на полтинник тянет.

Честно говоря, на баксы ему было плевать — спросил так, из праздного любопытства.

— Смерти моей хочешь, бля? — Сява, задыхаясь, встал, с грохотом сбросил с плеч рюкзак. — Привал, братва, алес. Сейчас оружие везти нельзя. Поймают — посядят. Вынос оружия это совсем другая операция. Оружие сразу надо толкать, хранить его нельзя. Не боись, Тимоха, не пропадет.

Наконец они донесли добро до машины, нагрузили от души багажник и салон.

— Ну, братцы, вы тут не скучайте, — Сява запустил мотор, высморкался и похлопал по плечу Тима с Аристархом. — Мы с Сево й быстро, барыга в курсе. А вы тут тоже время не теряйте. Можете вот с богом поделиться (то есть обворовать церковь), храмина рядом. Ха-ха.

— Тихо ты, тихо, — Сева неожиданно шугнулся, зашипел, и глаза его стали злыми. — Рот закрой. Меня послушай.

И с прорезавшимся вдруг даром красноречия, задерживая отбытие, он поведал презанимательнейшую историю. Жил-был на свете не так давно удачливый вор Чалый. Молодой, красивый, с фиксой во рту. Был у него фарт, масть канала, блатное дело спорилось. И вот пришел к нему какой-то фраер удивительно мерзкой наружности, даже слов нет, чтобы описать насколько. И предложил тот фраер Чалому дело. Есть, говорит, захудалая деревенька, а в ней церковь. Ну а в церкви той дорогие иконы да книги в старинных переплетах. И за кордоном еще есть барыга один, готовый платить за все валютой. Чалый поначалу отказывается. Мол, не для его натуры и квалификации такое дело. Однако фраер жмет, сулит всяческие блага, играет на профессиональном самолюбии. Бога нет, говорит, Гагарин летал в космос, а его не видел. Все это брехня, опиум для народа. «Сынок, не ходи» — говорит старушка-мать вору, сердцем прознав о готовящемся святотатстве. «Именем покойного отца-медвежатника заклинаю». А еще сны снятся Чалому вещие, нехорошие, с покойниками. Прочие знамения случаются. Однако он закусил удила. Вызнал, высмотрел, что положено. Да и ненастной темной ночью ограбил-таки божью церковь. И вот сразу свалились на него все немыслимые несчастья. На следующий день в корчах с пеной на губах умерла старушка-мать. Отваленные ему бабки оказались фальшивыми. У вора началась дурная болезнь, причем ни с того, ни с сего началась, и уже через неделю размягчился носовой хрящ, и некогда гордый его нос стал проваливаться внутрь черепа. Дальше больше — пошли гнусные слухи, что он давно уже ходит к куму гонять чаи, то есть состоит тайным агентом. Посему товрищи-кореша вызвали его на разборку-толковище, однако же, увидев, во что он превратился, убивать его не стали, побрезговали. И тогда Чалый сам сподобился — замочил лучшего своего кореша. В конце концов, сходя с ума, он все же отыскал того мерзкого фраера, чтобы возвратить похищенное и зарезать соблазнителя. И вот он входит в кабинет, что в райкоме партии, подходит к фраеру, сидящему спиной, выхватывает острый нож, заносит. И вдруг видит, что у фраера-то рога. Да-да, рога. Рога, копыта и длинный хвост. И от страха вор кидается к окну, прыгает через стекло, режет себе артерии и вены и приземляется прямо в котер с кипящей серой. А сверху на него смотрит тот фраер и лыбится зловеще и торжествующе…

Веселенькая вообще такая история, душещипательная, какие часто рассказывают по тюрьмам и зонам. А главное — назидательная. Где, на какой пересылке Сева услышал ее? Вобщем здорово он поднял всем настроение на дорожку, задал тему для разговоров. Аристарх дипломатично подождал, пока машина уедет, да и тоже стал рассказывать Тиму в тему. Про то, как главный осквернительн православия атеист, фанатик Емельян Ярославский при жизни гнил, источая мерзкое, выворачивающее душу наизнанку зловоние…

— Ясно, понятно,ты еще вспомни про синий фон — Тим послушал, зевнул и сорвал крупную, налитую соком клубничину. — Слушай, там у старой дороги есть холм. Кривобокий такой, лесистый. Может, капнем? Пока наши-то вернутся…

Наутро, плотно позавтракав вчерашней ухой, отправились к дороге щупать холм — пробивать на его отлогах шурфу по периметру. Парило, не было ни ветерка, в вечеру как пить дать собиралась гроза. Солнечные сполохи давали по глазам, по вспотевшему телу ползали насекомые. Пилите, Шура, пилите, заграница нам поможет… Первый шурф в лесу между молодыми березками ничего не дал. Два метра сплошной ядреной глины.

«Ладно, нормальные герои всегда идут в обход», — перекурив, спустились ниже, к подошве холма, не доходя метров десять до нее, начали снимать дерн. Первые полметра прошли с трудом — опять глина, чертова глина, затем вдруг начался песок и скоро — о радость! — лопаты ударились в дерево. Ура, бревна! Так, теперь еще одну траншею в холм, уже на уровне подошвы — с бешеным энтузиазмом, с производительностью экскаватора. Наконец — опять бревна. Неплохо сохранившийся в глине несмотря на солидный возраст, так уж пришлось помахать топориком, пришлось. Наконец свершилось — включили фонарики, взглянулию. Это был небольшой бункер — четыре койки, два стола, карты, телефон, бумаги, сейф в углу на ящике из-под снарядов. На стенах варварская роскошь — картины, ковры. Перед дверью у порога, скрючившись, человеческие останки в трухлятине мундиров. Еше один скелет лежал ничком, вытянувшись на кровати. В костях руки был зажат пистолет.

— Ага, взрывом завалило вход. Замуровали, демоны, — Аристарх сплюнул, едко усмехнулся. — А откопать себя фрицы не смогли. Кишка тонка.

В голосе его звучал плохо скрытый патриотизм.

— Ладно, пусть проветрятся, — Тим вдохнул спертый, дышаший смертью и гнильем воздух, отодвинулся от провала, выключил фонарь. — Завтра докуем. Пошли выкупаемся.

И пошли. Даже не подумав закрыть лаз — чужие, как известно, в этих местах не водятся.

На следующий день стали осматривать добычу. Вобщем-то ничего особенного — все те же парабеллумы, перстни с монограммами, изыски фалеристики, извечные гансовы свечи — фонариков у них что ли не было? Белесые картины в рамах, которые нельзя сразу выносить на свет, посуда с клеймами, фаянсовые безделушки… Впрочем нет. Среди всего прочего хабара отыскалась трость с выжженной вдоль черенка надписью на немецком: «Волховский фронт — задница мира» да в сейфе среди карт, копий приказов и похабных журналов обнаружился дневник некоего оберштурмбанфюрера Шнитке. Эсэсовский подполковник этот судя по всему был большим жизнелюбом, гастрономом и отменным самцом — все его ремарки ограничивались жратвой, выпивкой и оттраханными русскими телками, коих, к слову сказать, набралось целое стадо — если херр Шнитке конечно не врал. Однако было в дневнике и нечто, приведшее Тима, мягко говоря, в изумление. Всего-то пара-тройка страниц, исписанных убористым немецким почерком.

«5.05.42. Химмельдонневеттер! Трижды поцелуй меня в задницу! О, дерьмо и дерьмо! Сегодня звонили из ставки Гимлера — к нам прибывает какой-то хрен из Берлина. По научной части. Представитель Аненербе штандартенфюрер Левенхерц, мать его за ногу. Приказано содействовать и обеспечивать охрану. А мы чем здесь, в этом дерьме, занимаемся? Онанируем что ли? Настроение паршивое, чтобы поправить его пришлось принять шнапса. Полегчало, хотя шнапс тоже дерьмо. Утешает еще и то, что вчера моих ребятки изловили двух партизанок — блондинку и рыженькую. Ну, вымыли их в бане, накормили, напоили. Блондиночка — умненькая такая девочка, ласковая, просто прелесть. Думаю оставить ее, как проспится, при комендатуре на легкой работе. А вот рыжая — мало того, что истеричка, так еще отвратительно воспитана. Кусается, царапается, кричит „За родину, за Сталина“. Дурашка. Сделали ей спиртовую клизму, прошлись продезинфицированной дорожкой и отдали в гарем местному бургамистру. У него еще интересное такое имя Трат, от русского слова „тратить“.

6.05.42. Сегодня, черт меня подери со всеми потрохами, свел знакомство со штандартефюрером Ливерхерцом. Занятный парень — по виду, быть ему рейсхфюрером — огромный, с плечами, как комод, очень похожий на Вагнеровского Зигфрида. И совсем не дурак. Быстренько загнал свою свиту в болото, на раскопки какого-то там монастыря, а сам, не мудрствуя, прямиком ко мне — мол, оберштурмбанфюрер, вы, я вижу, тот человек, который мне нужен. Где бы здесь можно хорошо пожрать и не менее хорошо выпить? И чтобы без церемоний? А то в дороге пришлось изрядно проблеваться — чертовы воздушные ямы и русские истребители. А как здесь у вас насчет баб? Какая проницательность! Как здорово чертов засранец разбирается в людях! Словно мысли читает! Вобщем пошли в гаштетную к бургомистру Трату, заняли отдельный кабинет и пошли-поехало по полной программе — русская свинина, русская водка, русские бабы. Впрочем нет, была там одна жидовочка, подпольщица из учителей. Трахалась, как умалишенная. Понимала, видимо, что в последний раз. Словом, ночь выдалась бурной и впечатляющей. На утро Ливенхерц сказал мне: «Этого, дорогой Вилли, я тебе не забуду никогда». Естественно, ему есть чего вспомнить — сожрал полсвиньи, выжрал полведра и поимел полдюжины баб. Настоящий Зигфрид.

6.06.42. Долго не писал, разрази меня трижды, не было времени. Да и сил тоже. Я опустошен, измотан, катастрофически устал. За этим чертовым Ливенхерцем не угнаться, не по части выпивки, ни по части баб. Это какой-то жеребец, кобель в мундире. Принесли его черти! К тому же какая-то русская тварь наградила меня паховыми насекомыми. Чрезвычайно въедливыми. Это настоящий кошмар — грязь, жара, лобковые вши. Штурмбанфюрер один из «Мертвой головы» посоветовал употреблять солярку, но с чувством, понемногу, чтобы не разъело насквозь. Сегодня же попробую, непременно.

15.06.42. Наша эрзац-солярка ни хрена не помогает, даром что извел ее наверное с ведро. Русским мандавошкам она нипочем. Сегодня наконец достал трофейную, из подбитого танка, с большим нетерпением жду возможности поставить компресс. Штандартерфюрер Ливенхорц относится к моей проблеме с пониманием и предлагает радикальный метод — сжечь всю растительность в паху к чертовой матери. Устроить этим тварям аутодафе. Ему хорошо говорить — покрыл всех баб в округе, а сам как огурчик. Ничто его не берет. Ни диорея, ни гонорея, ни лобковые вши. Кремень. Вот пусть сам себе и жарит колбасу с яичницей…

1.07.42. Наконец-то! Свершилось! Слиняли, сволочи! Правда, вместе с кожей, но это дело наживное. Главное, агрегат цел. По случаю чудесного моего выздоровления мы здорово набрались с Ливерхерцем. «Эх, Вилли, Вилли, — говорил он мне дружески, обильно пускал слезу и, вытирая ее рукавом, лез ко мне целоватсья, — как же я устал торчать в этих болотах. Ну когда же вы возьмете Петербург, чтобы я мог найти этот сраный дом с флюгером в форме пса, который так нужен фюреру. Только тс-с-с-с-с. Это колоссальный секрет и государственная тайна. Никому не говори». А кому говорить-то? Мандавошки сбежали, бабы спят. Яйца горят, как в огне.

15.07.42. Партизаны совершенно обнаглели — стреляют, расклеивают прокламации, в столовой офицеров Люфтваффе подсыпали слабительного в боквурст с капустой. Вот вони-то было, на весь укрепрайон — нашим ассам на бомбежку лететь, а у них понос… А кто виноват? Оберштурмбанфюрер Шнитке. О, дерьмо и дерьмо! «Вилли, я не могу работать в такой обстановке, — сказал мне тет-а-тет штандартенфюрер Ливенхерц. — Пора кончать. Хрен с ним, с Петербургом, хрен с этим домом, где флюгер в виде пса. Успеется. Завтра же взорву этот распросукин монастырь и уеду к жене баронессе. Устал от русских дешевок, они все так неизящны. Ну, наливай. И давай поцелуемся». Все так и сделал — взорвал и уехал. В Берлин к своей баронессе. А мы остались в этой болотине, с партизанами. Ну вот, кажется, опять начинается… Стреляют. О, дерьмо и дерьмо. Пошло бы все в задницу…

«Вот это да, ведь это же Андронов дом», — в изумлении Тим стал переваривать прочитанное, однако переваривал недолго — вернулись Сява с Севой. На новенькой, с иголочки, сияющей «Ниве», серой, как штаны пожарника. Цвета испуганной мыши. Прибыли как триумфаторы — Севя рулил, Сява улыбался, «Нива» рычала мотором. Привезли денег, жратвы, ящик коньяка и армейский миноискатель ИМП, надежный как трехлинейка и до жути неудобный. Правда, впоследствии так и не востребованный, потому как в тот же день ближе к вечеру Черномор был упоен коньяком до состояния невменяемости, а утром, мучимый последствиями, щедро похмелен, за информацию о расположенном неподалеку немецком складе, на раскопки коего и отправились без промедления. Без труда нашли огромный лесистый холм, проложили шурфы, рубанули бревна, включили фонари. И ахнули — вот это да. Выпитый коньяк того стоил — чего только в складе не было. Легковая машина и немецкий бронетранспортер, с гусеницами на задних колесах, бочки с бензином и маслом, превратившиеся в камень, механические помпы, дизель-генераторы и ящики, ящики, ящики… С оружием, патронами, фарфором, серебром. С коврами, гобеленами, картинами, иконами. Чувствовалось, что кто-то из фашистов собирался неплохо нагреть лапу.

— О-го-го-го-го, — Сява сразу же переглянулся с Севой, и оба заржали — ну и ну, на ловца и зверь бежит. Вот это удача привалила.

Оказалось, что у барыги лежит заказ откуда-то с Кавказа — черные берут любые стволы и без ограничения. Видимо, на охоту собрались. А раз так — бросили на время копать, принялись заниматься складскими работами. Главное при социализме — учет и контроль. Оружия было немеряно, в основном винтовки «Маузер», парабеллумы пулеметы МГ и соответственно горы патронов к ним. Еще — люгеры, вальтеры, противопехотные мины. Мотострелковый полк вооружить можно.

— Слушай, а почему шмайсеров так мало? — вяло удивился Тим, сразу офигев от масштабов ружпарка. — Ведь чем же трясли, когда кричали: «Хенде хох!», «Давай, матка, млеко, яйки, сало»?

— А ты больше фильмов советских смотри, тебе еще и не такое покажут, — Сява усмехнулся, сплюнул, с видом эксперта заглянул в ствол. — Немцы воевать-то начали не с автоматами, как вбивали в голову историки, а с обыкновенными винтовками. А в 42-43 началось перевооружение армии, старые стволы сдали на склад. На наше счастье…

Однако счастье вещь непрочная. А потому, дабы не искушать судьбу, операция по продаже оружия планировалась со всей тщательностью. Было решено картины, посуду, фарфор и прочий мирный хабар перенести куда-нибудь в укромное место, а склад с оружием отдать целиком, вернее карту с его местоположением. Да еще подстраховаться огневой поддержкой. А то ведь черные — скоты, им белого человека пришить, как раз плюнуть. Сказано — сделано. Сява с Севой укатили в Питер, а Тим с Аристархом опять впряглись в пахоту, таскать тяжеленные ящики по июльской жаре. Прятать их было решено в блиндаже с заваленным ходом. Наконец где-то через неделю вернулись договорщики — возбужденные, взволнованные, ошалевшие от перспектив.

— Ну, блин, перетерли. Двадцать гринов за винтовку, пятдесят за парабеллум, тридцать за вальтер, сорок за шмайсер и пулемет, пять за мину и десять за цинки.

Вот так, ляжки по пятяшке, пуп один рупь, качок пятачок. А черное пятно — двадцать одно.

— Это же сколько получается на круг? — Аристарх прикинул, помрачнел и в задумчивости уселся на патронный ящик. — Хреново дело. Столько денег у нас не платят. Тем более черные. Без пулемета здесь не обойтись.

Андрон. Зона. Безвременье.

А потом закончилась зима, и из-под колес «захара» полетел не снег — фонтаны грязи. Весна. Только не видно было что-то воробьев, непоседы-ласточки не лепили гнезда, каркалы-вороны не садились на столбы, а чижы — на провода. Не дурные, чтобы по своей-то воле за колючку… Однако жизнь продолжалась. Учительница алгебры, что при школе в зоне, тайно заключила пакт с истомившимися зэками и стала проводить занятия без трусов, сидя на стуле враскоряку перед замиравшей аудиторией, за что и получала четвертак за сорок пять минут знаний. Причем уровень посещаемости превзошел все ожидания. Благодарные ученики валом повалили учиться алгебре, дрались за лучшие места, меняли их на чай, устраивали сеансы и массовые заплывы. А как же иначе — СССР — страна поголовного среднего образования. Да, весна, весна, пора любви, надежд и растаявшего дерьма. Только Андрон встретил ее без радости, ибо к нему пришла беда в лице нового лагерного кума — капитана Козлова. Казалось бы, что тут такого? Один мент отчалил, другой пришел, да и хрен с ними. Однако когда Андрон по вызову явился в оперчасть и отворил дверь кабинет, то внутри у него все перевернулось. Перед ним сидел его бывший сослуживец Мишка Козлов, с коим когда-то, обоюдно охромев, они кандыбали, зацепившись локтями, верст двадцать. Только уж не прежний щегол-рядовуха — орел, с капитанскими погонами на широких плечах. Ну а ласковый такой, улыбающийся — отец не отец, но точно, братуха родной. Поручкался, усадил, сигаретку дал, замутил чайковского.

— Я, — говорит, — сразу тебя признал, когда картотеку просматривал. Ну, как живешь, как можешь? — И, не дожидаясь ответов, сам начал, издалека, принялся рассказывать о бывших однополчанах. — Прудникова, сержанта, помнишь? Сгорел заживо, как Лазо. Спьяну покатался на бензовозе. А Скобкина? Не бедствует, слесарит в автосервисе. Капитан Сотников свинтил в ГАИ и уже полковник, Игорь Зимин выбился в майоры. А вечный жид Гринберг ушел на дембель, давно еще. Подался в народное хозяйство. Говорят, первый человек на Южном кладбище в Питере…

Слушал Андрон его, слушал, вежливо кивал, понимал, что это преамбула. Сигарету, выкурив наполовину, он засунул за ухо — подогнать в семью, чай едва отпил — еврейский, да к тому же заваренный ментом. Сидел себе на краешке стула, молчал, всем видом показывая — и чего это тебе, гражданин начальник, надо? А хотелось капитану Козлову любви и понимания. Чтобы вспомнил Андрон про старую фронтовую дружбу, преисполнился революционной сознательности да и «выходил на связь» — начинал стучать на всех встречных-поперечных. А за это де будет ему награда, да не корзина печенья и бочка варенья, а скорый расконвой или даже поселение, или, может быть, вообще голубая мечта — освобождение по УДО. Дружить так дружить.

«Таких друзей за хрен и в музей», — Андрон сразу вспомнил Павлова из ОБХСС, весь похолодел от ненависти и с ласковой такой улыбочкой сказал:

— Мне бы три дня. Подумать. Дело-то ответственное.

Конечно ответственное, стучать на тех, кто делит с тобой пайку в зоне.

— Лады, ждем три дня, — несколько огорчился опер Козлов, однако же чекист все-таки, виду не подал. — Ну, рад был встрече. — Руку подал, проводил до двери, а на лице его было написано печатными буквами: «И не забудь, Лапин, кто не с нами, тот против нас».

Через четыре дня Андрона снова высвистали в оперчасть, а через неделю в машине у него вдруг отыскались запрещенные предметы, за что его немедленно отправили в ШИЗО, на месяц. Чтобы было время подумать. И на своей шкуре осознать, что лучше уж стучать, чем перестукиваться.

Камера в ШИЗО напоминает могилу — холод, сырость, сквозняк. И голод. Белье в ней не положено, только зэковская роба да чивильботы — обрезанные на сгибе валенки. Вонючие, пропотевшие и мокрые. Они натирают ноги так, что образуются кровавые рубцы, которые в тюрьме из-за отсутствия света не заживают. Не сахар — тюрьма. К тому же менты взялись за Андрона основательно — кинули его в пустую камеру. Совсем хреново. Обтянутая металлом дверь, откидывающиеся только на ночь пристугнутые к стенке нары, бетонная, навевающая тоску шуба на стенах. Говорят, ее изобретатель Азаров тронулся умом. Да еще батарея отопления, холодная как лед — не зима на дворе, отопительный сезон закончился. Дубово. Так и хочется двигаться, шататься маятником от стены до стены, прыгать, бегать, махать руками для сугреву. Только Андрон сидел не первый год, знал отлично, что делать этого нельзя. Ослабнешь, захолодеешь, сломаешься. В первую очередь, словно опытный моряк, он послюнявил палец и проверил камеру на наличие сквозняков. Затем оторвал ненужные карманы и плотно законопатил все дующие щели, крепко затянул завязками все прорехи в одежде. Потом прижался в угол, закрыл глаза и начал думать только о приятном. Вспоминал все самое хорошее, случившееся в жизни. Печально, но ничего особо хорошего в жизни Андрона не случалось. Постепенно он впал в прострацию, в некое подобие транса. Не осталось ни мыслей, ни чувств, лишь одно незлобивое сожаление — и почему это он не хомяк и не барсук. Впасть бы сейчас в спячку этак на месяц, да так, чтобы сукам легавым было хрен разбудить. Ну, падла Козлов и козел!

Так он прокантовался с неделю — один, в холоде, сырости, на хлебе и воде и начал чувствовать, что значит «едет крыша». Но вдруг все резко переменилось — в бочку к нему бросили четырех зэков — какого-то пидора и трех мужиков, знакомых и своих в доску. Не выдержали менты марку, сломались — в лагере три тысячи клиентов, а камер в ШИЗО десятка два. Плюс строгая отчетность по использованию их, которая обязана впечатлять начальство неизменным ростом. Вобщем обрадовался Андрон, возликовал — ура, теперь-то что, коллектив это сила! Теперь можно спать кругляк, то есть полные сутки. Одного поставить на вассер — загораживать пику, канючить, заговаривать коридорному зубы, а остальные будут дрыхнуть, дрыхнуть, дрыхнуть в «клумбе». Пидора это, естественно, не касается, с ним спать вместе западло, его судьба — сидеть на параше. Вобщем так и сделали. Один из мужиков встал на пику, остальные разделись половину одежды положили на пол и, обнявшись, накрылись другой. Пидор-петух мокрой курицей устроился на параше. Не повезло ему с ней, сделанной из обрезка манессмановской трубы (для газопроводов), с тяжелой крышкой, оборудованной мощной ручкой. Совсем плохая параша. Ни толком посидеть, ни голову приклонить. Беда…

Наконец настало для Аркана время выписки. В этот день он, как положено, не притронулся к еде — пища нужнее тем, кто остается, и забрал у сокамерников самые дряные шмотки. Ворчали на выходе менты:

— Не может быть, чтобы ты сидел почти голяком, подох бы.

— Так вот и сидел, граждане начальники, — отвечал им Андрон и радовался внутренне, что шмотки его сейчас согревают сокамерников. — Не дали больше ничего, говорят — не положено.

На выходе его уже ждали, свои, семейники. Не хрен собачий, не Маньку раком — человек из трюма вывалился, как с того света. Шатаясь, жмурясь от солнечных лучей — обезжиренный, в сплошном телесном холоде, промерзший до костей.

— Живой, браток? Ну и ладно, — улыбнулись семейники, поддержали Андрона и, дружески похлопывая, проводили в барак. А там его уже ждали вскипяченные чайники и баня — пол со стоком. Еще — мочалка, мыло, не хозяйственно — банное, таз из лампового отражателя и махровое полотенце, домашнее, не зоновское, какими петухи фуфло подтирают. Не Сандуны конечно и не термы, но все равно Ташкент, горячая вода, неописуемое наслаждение. Вымывшись, Андрон оделся — лучшее китайское белье, брюки с ремнем, пробитые и прокаленные сапоги. Все новехонькое, с иголочки, как и положено прибывшему из трюма. А вот сам себя он чувствовал поношенным, потасканным, будто постаревшим лет на двадцать пять. Лицо в осколке зеркала, когда брился, как у живого мертвеца. Ну менты, падлы, суки, бляди!

А между тем стол уже был готов. Семейники сидели в хорошей, не рабочей, одежде, дымилась эмалированная кружка с чифирем и ждала круга. Андрона ждала — ему был положен самый смак, цимес, первый глоток. На столе сало с чесноком и луком, конфеты, халва. На лицах семейников читались радость, дружеско участие и неприкрытая ненависть. Ко всему лагерному, совдеповскому, коммунистическому.

— Я бы всех ментов, и простых, и цветных (т.е. обыкновенных и работников системы ИТУ) к стенке. К кремлевской. И длинными очередями, очередями, очередями, — выразил вслух общее мнение пятый Андроновский семейник, матерый белорусский хулиган Вася Панин. — Из шмайсера.

Да, коммунистов Вася не любил, это у него наследственное, в генах. Дед его служил старшим полицаем, отец был сыном полка в антипартизаско й «смоленской службе порядка» (одно из подразделений РОА), а сам Вася еще в детстве стал известен тем, что на местом кладбище возлагал цветы на могилы воинов РОА, при советской власти естественно превращенных в помойку. Однако это, как говорится, были цветочки. Окрепнув и возмужав, он нашел на чердаке дедовскую форму. Шмайсер с боекомплектом, каску отца да и отправился в рейд по окрестным хуторам.

— Эй, матка! Шнапс давай! Млеко, яйка, сало!

Давали с радостью — ой, Ясь, гляди, наши пришли!

А брали Васю с размахом, масштабно, оцепив брянский лес. Однако, изловив, спустили дело на тормозах — никакой политики, вульгарное хулиганство. Проистекающее из вопиющей бытовой несознательности. В обществе победившего социализма для чего либо политических подоплек нет. Только мир, труд, май.

А между тем кружка с чифирем прошлась по кругу, лица у семейников просветлели и полилась неспешная беседа. Говорят, скоро амнистия, Плишкинскую зону уже закрывают — казармы обнесли локалкой, ясное дело — готовят для другого режима. В Новосибирской крытке теперь лафа для сеансов: новая дубачка-надзирательница Олечка Золотые Крайки в ночную смену показывает свою скважину в кормушку. Да, да. А паханам даже разрешается мацать. А в нашей зоне объявились муравьи. Хорошая примета, это значит, ее тоже скоро снесут, ликвидируют, мураши прибыли перерабатывать ее в труху. И вообще муравьи молодцы, организованные, любят порядок, ходят строем. Внешне их жизнь похожа на зэковскую, только она справедливая и правильная. Еще их хорошо хавать, как витаминную добавку, сушить и крошить на раны, использовать при зубной боли. Очень полезные насекомые, не то что мокрицы, гадкие, скользкие, словно лысый хер с прищуром, начальник режимной части Ванюков. Гандон штопанный в погонах. Разговоры, разговоры, треп до самой ночи. Наконец Андрон провалился, словно в сказку детства, в чистую зэковскую постель. А приснились ему реалии жизни — холод, серость бетонной шубы и петух-педераст, мокрой курицей устроившийся на параше.

На следующий день Андрона вызвал капитан Козлов — все такой же ласковый, улыбающийся, правда чаем больше не поил.

— Ну что, Лапин, как тебе в ШИЗО? — неброжно так спросил, как бы между делом, и, важно закурив, выпустил сизый дым сквозь ноздри. — Тошно небось?

— Отчего же, гражданин начальник, — в тон ему ответил Андрон и тоже улыбнулся, очень даже ласково. — Не суетно, тихо, можно подумать о смысле жизни. Обстановка располагающая.

А в гробу он видел всех этих граждан начальников — педерасты гнойные, и место их у параши.

— А, значит, располагающее, — Козлов, вдруг дернувшись, задавил улыбку, и блеклые глаза его стали бешеными. — Ну так я тебе в следующий раз устрою обстановочку… Запрессую по самое некуда… И проведешь ты, Лапин, остаток срока в углу педерастов. У параши. Петухом. Стоит только слух пустить, где служил срочную. — Спокойно так сказал, уверенно, чувствовалось, что не шутит.

— Это ты надумал, когда мы хромали вместе? — Андрон, хотя внутри все екнуло, не подал вида и улыбнулся еще шире. — Помнишь, Козлов, Пери — Васкелово?

— Я все помню, Лапин, у меня память отличная. — тот воткнул окурок в пепельницу, выдохнул дым и сделал повелительный жест. — Только времена меняются. Или будешь у меня на связи, или щемить тебя буду до упада. Думай до завтра. И дрочи жопу кактусом.

Ишь ты, словно ротный старлей Сотников заговорил.

— До свидания, гражданин начальник, — Андрон, скаля зубы, вышел, а когда дверь закрыл, улыбаться перестал. Хреновая ситуация. Узнают зэки, что в ментах ходил — запомоют в пидеры, это уж как пить дать. Им ведь все равно, что не по своей охоте. От всех не отмашешься — достанут. Ну и сука же Козлов. Вот они друзья-однополчане, вот она, боевая дружба. Нет уж, лучше друзья детства. И Андрон, особо не раздумывая, предстал пред мутны очи Пуделя-Матачинского. Тот был не в духе — уже недели две, как дембельнулся его любимая жена, педераст Султан Задэ. Были конечно и другие, но все не то, не то. Вчера истосковавшегося Пуделя инстинкты занесли на свиноферму, к хрюшкам. Естественно, для такого гостя выбрали первую красавицу, йоркширку-медалистку Майку — подмыли ее, надушили, присобачили на розовую спинку ядреную развертку из плейбоя. Ужасно соблазнительно, мечта поэта. Однако Матачинский остался недоволен — сплошная физиология, голимый секс, нет живого человеческого общения. И сейчас, развалившись на шконке, он сварливо воззрился на Андрона.

— Что это приклеился к тебе новый кум? То чайковский поит, то в ШИЗО бросает… Фалует? Может, знает что? Или знакомы?

Ох, верно говорят, что у воров везде глаза и уши.

— Знакомы, — коротко вздохнул Андрон и пошел вабанк, честно, как на духу, рассказал про все, и про СМЧМ, и про Козлова, и про то, как канали как-то вдвоем, не по тундре, от Пери к Васкелово.

Матата слушал молча, хмурился, двигал челюстями, а в конце сделал резюме.

— Ну и пидор, — выдержал паузу, посмотрел на Андрона. — Да я не о тебе. — Еще помолчал, едко фыркнул. — А то что ты в легавых ходил, так это мне известно. Не высшая математика. Ну ходил и ходил, тебя ведь не в воры короновать… А вот простому народу это знать не обязательно. Будет шум, кипеж, вселенский фаршмак. Плохо, что новый кум в это дело не въезжает. Он ведь не на тебя бочку катит — на меня. Вобщем ладно, все базары впереди.

В тот же день ближе к вечеру он высвистал Андрона, глянул коротко из-под рыжих ресниц:

— Двинули, тебя Жид видеть хочет.

А надо сказать, что зона, куда попал Андрона, была не только воровской, но еще и еврейской, заправлял ей вор с погонялой Жид. Да что там зоной. Кортавое слово его было в почете от Кольского до Камчатки, от одного его имени бледнели опера, седели режимники и замолкали собаки. Как много в этом слове… В натуре Жид, а в миру Абрам Рувимович Рабинович. Это была настоящая, не умирающая очень долго легенда уголовного мира. А вообще-то начинал Абрам Рувимович еще при царе, политическим и чрезвычайно любил вспоминать, как они с Феликсом в ссылке поймали в капкан медвежонка. Тот был очень умным, понятливым и бурым. Феликс и Абрам научили его служить, танцевать и удить рыбу. Бывало, Дзержинский говорил: «Мишка, лови рыбку!» Медвежонок раз, бултых в воду, и через минуту с плотвичкой. А потом и Абрам Рувимович говорил: «А ну-ка, Мишка, давай фиш!» Медвежонок — раз, два, три — и возвращается с карпом в зубах, с судаками в когтях и щуками под мышками. И ну давай кланять и плясать «семь сорок»… А потом судьба развела Абрама и Феликса — первого кинули в Туруханку, а второго во Владимирский централ. Чтобы оставить память о мишке, Дзержинский его забил, снял шкуру и лично выделал по секретному рецепту верхоянских чукчей. Она отлично согревала его ночами в тюрмах, ссылках и острогах. А вот Абрам Рувимович шкуру ни с кого не драл и жутко мерз под серым казенным одеялом. А потому холодными ночами он не спал, думу думал и скоро понял, что от политики до уголовщины всего лишь только один шаг. Пойдешь налево — все равно попадешь направо. И понесло его, понесло, понесло. Теперь вот исполин, аксакал параши, живая сказка крыток и лагерей. Жид. В последнее время с почетной приставкой Вечный. Действительно, столько не живут. Сколько ему было лет на самом деле, никто не знал, да и сам Абрам Рувимович уже не помнил. А для поддержания сил и нахождения в форме он с маниакальной точностью вел здоровый образ жизни — занимался спортом, питался по Бреггу, употреблял жень-шень, пантакрин и причие природные стимуляторы. Да и в Сибирь на зону он присел лишь потому, что эскулапы посоветовали ему смену обстановки — полезнее и для бронхов, и для почек, и для нервов. А то все Москва, Москва, столица нашей родины. Впрочем и в Сибири, на периферии, Абрам Рувимович устроился неплохо, в здании котельной, перестроенной под бунгало. Средней руки, без особых изысков — полдюжины комнат, кухня, удобства, небольшая сауна, скромный бассейн, помещения для пристяжи. Еще, сомо собой, прямая связь с Москвой, кремлевская вертушка с серпом и молтом. И кому только Абрам Рувимович звонил по ней, один бог знает. Государственная тайна. А вот кто ему звонил и откуда, было досконально известно. Беспокоили старого вора друзья из Сицилии, из Техаса, из Палермо, и из Токио. На праздник 7 ноября и Новый год звонили Моше Даян, Хайм Соломон и Голда Меер, все они приходились Абраму Рувимовичу близкими родственниками. А администрация зоны тихо радовалась и благожелательно смотрела ему в золотозубый рот — на Пасху Жид подарил «хозяину» «волгу», начальнику режима — «ладу» и кое-кому из офицеров по мопеду «верховина». Взяли, несмотря на то, что Пасха была еврейской. Не дай бог обидится.

Вот к такому-то Голиафу блатняцкого мира Матата и повел заробевшего Андрона. Ладно, миновав охрану, поднялись на крыльцо, коротко позвонили.

— Шолом, — быстро, словно пароль, произнес Матата, и превратник, рослый сионист с внешностью сикария (воины-фанатики во времена римско-израильского конфликта, 1 век нашей эры), выдал им матерчатые, словно в Эрмитаже, бахиллы.

— Аллейхем.

Белые тапки с самого начала — это впечатляет. Что же будет в конце?

Следом за привратником прошли в гостиную, сновом хором, словно заклинание, сказали: «Шолом».

— А, привет, привет, — коротко махнул рукой тощий старикан в спортивном адидасе и сделал знак двум хорошеньким блондиночкам-изенбровкам. — Гуляйте, цыпочки. Не до вас пока.

Рассмотреть его лицо было невозможно, в целях гигиены оно было закрыто плотной марлевой повязкой. Голос его из-под материи звучал глухо, как из гроба.

— Оревуар, — блондиночки синхронно поднялись и, совершая бедрами куда больше движений, чем требуется для ходьбы, неспешно удалились во внутренние покои — ядреные, ногастые, с крепкими ягодицами, словно арбузы. Да, Абрам Рувимович понимал толк в женщинах и подобно престарелому Давиду проводил остаток дней в их приятном обществе. Только куда царю до вора — если бедная Ависага Сунамитянка оставалась девственницей, то ложесна блондиночек, да и не только их, содрагались под обрезанной твердью удалого Рабиновича. Даром что ли было выпито столько жень-шеня, гадостного на вкус элеутерокока, мерзкого, словно жеваные сопли, пантокрина. А ежедневный тренаж, километровые пробежки, сотни килограммов перекинутого железа. Вот уж воистину, здоровье в порядке — спасибо зарядке.

— Тэк-с, Владимир Владимирович, это и есть-таки тот молодой человек? — Жид между тем проводил блондиночек взглядом и цепко, пронизывающими рыжими глазами, уставился на Андрона. — Азохенвей, как на Бернеса машет! Вы, молодой человек, случаем не поете? Нет? Ну тогда давайте, давайте, рассказывайте.

Да, Абрам Рувимович был интеллигентом в душе и вором по призванию — всех окружающих, вплоть до педерастов, он называл на вы и строго по кликухам. Всех кроме Матачинского. Как товарищ Сталин звал по отчеству лишь начгенштаба Шапошникова, так и старый вор держал лишь Пуделя за Владимира Владимировича. Вероятно, было за что. А вообще он был оригинал и большой интернационалист — это несмотря на вытатуированную под мышкой шестиконечную звезду Давида с надписью: «Мы библейский народ. Жизнь, разум, власть на земле». Он был дружен со всеми, с сицилийской мафией, с техасскими гангстерами, с якудзей, с колумбийским кортелем, даже с арабами из преступного клана рифаи, тем паче, что они частенько прислывали дюжину-другую кобр для приготовления змеиного, чрезвычайно тонизирующего коктейля. Кстати, может быть именно поэтому Жид и находился нынче в прекрасном настроении — три дня назад прибыл контейнер из Каира, и хотя как водится половина гадов издохла, но остальная половина была хороша. Так что Абрам Рувимович лично выжимал из змей все соки — сцеживал кровь и желчь, смешивал с медом и водкой, делал целебный коктейль. Густо, в целях профилактики ишааса, натирался змеиным ядом, жарил белоснежную, бесподобную по вкусу плоть. Даже, священнодействуя, стряпал фаршированную кобру. Что-то среднее между рыбой фиш, краковской особой и гусиными шейками гелтеле. Цимес, пальчики оближешь. Вот так, отлично понимал старый вор толк и в женщинах, и в еде, и в людях, и в ментах. Много видел разного на своем веку, хорошо знал жизнь. Молча выслушал он рассказ Андрона — и про службу родине, и про молодого Козлова, и про гадостные домогания его, задышал под повязкой и сурово сказал:

— Он, сука, мент, легаш, падло, очень пожалеет. Вот ведь блядский выкидыш, сучий потрох, забыл основной закон — гонит волну. Не хочет мент поганый следовать естественному пути дао. Из-за таких вот пидарастов и существует в мире радикализм, экстремизм и прочий беспредел. Ну ничего, мы его выебем, высушим и на ноль помножим. Будет нарушать сложившуюся гармонию.

Чувствовалось, что упившемуся кровью гадов и густо натертому змеиным ядом Абраму Рувимовичу очень хочется поговорить. И он вещал, несколько занудно, но складно, в менторской манере, помогая себе жестами и движениями бровей.

— Ведь что главное в этой жизни, если это конечно жизнь? Так я вам скажу — это гибкость. Вова Бланк мне еще в Шушенском говорил — компромисс, батенька, компромисс и еще раз компромисс. И вооруженный пролетариат возьмет власть. Умный был, гад, хотя и поц. И вот извольте пример. В тысяча девяносто дай бог памяти сорок восьмом году целый вагон украинских воров отказался войти в Черногорскую зону Хакассии. Сучья, видите ли. Уперлись рогом, ни в какую. А начальник конвоя и приказал их всех облить водой из пожарного шланга. Это при сорокаградусном-то морозе. Ну и чего добились? Все стали Карбышевыми. А мы вошли… И видали в гробу и их, и Карбышева, и начальника конвоя. Гибкость и еще раз гибкость. И чувство середины. Дед деда моего деда говорил: нет ни белого бога, ни черного черта — только серые ангелы. А он был не кто-нибудь, сам толмач Шафиров. Его царь Петр Алексеевич приблизил к себе за мудрость, Екатерина по-женски жаловала за благочестие, Брюс жутко уважал за оригинальность мыслей. А вот князь Меньшиков, падла, не любил, сука, антисемит проклятый, за что и был наряжен в дубовый макинтош на строгаче в Березове. Не понял, с кем имеет дело. И вообще, горе тем, кто не уважает Рабиновичей из славного рода Шафировых. Все это знают. Эй, Сема, проводи людей…

На том аудиенция и закончилась.

— Тапки взад, — грозно прокартавил сикарий-вратарь, хлопнули массивные двери, и взволнованный Андрон с насупившимся Матачинским направились к родному бараку. Подальше от дворца обрезанного Карлионе, философа, большого жизнелюба и тонкого водителя людских душ. Андрон шагал свободно и легко, глубоко вдыхая свежесть вечера — от жопы пока, похоже, отвалило. Вопрос, как видно, решился положительно. Однако, несмотря на ликование и радостный настрой, где-то в самой глубине души его засело удивление — и где ж это он раньше слышал про серых ангелов? А, ну конечно же, это Тим читал ему фигню про чародея Брюса, про тайное царское общество и железного кабсдоха на крыше. И каким концом все это контачит зоновского Жида? Странно, очень странно.

Пудель шел вразвалочку, нахмурившись, шмыгал носом и плевал сквозь зубы — ну и телки же у этого Жида. Класс, как на развороте в плейбое. А тут сношай неловко свиную отбивную. Эх, жизнь.

Зажигались звезды на небе, зажигались лампы вокруг зоны, кончался день. Еще один безрадостный, злой, с тошнотворной баландой, окриками конвоиров, злобным собачьим лаем, вонью и вошканьем бытия. И хрен с ним…

А на следующий день случилось вот что. Солнечным прекрасным утром выспавшийся и довольный Козлов шел себе по цехам необъятной промзоны. Настроение было самое радужное. Славно скрипели сапоги, пахло, как в детстве, сосной, а капитанские погоны напоминали крылья — в майорско-подполковничьи высоты. До которых уже рукой подать. Крепкой, мускулистой, выжимащей раз двадцать пять двухпудовую гирю. И вдруг зашатался, поехал, загремел штабель свеженапиленных бревен. Грохочущей, все сметающей на своем пути лавиной. Капитана спасло чудо и отменная реакция — он спрятался за подвернувшийся автокран. Что-то на случайность это было не похоже.

— Ну, суки, всех урою! — взбаламученный, себя не помня, Козлов рванулся из цеха, стремительно, словно на крыльях, долетел до оперчасти, ворвался в свой кабинет, щелкнул выключателем и… получил удар током. Не какие-нибудь там двести двадцать — словно теми раскатившимися бревнами. И все по голове, по голове, по голове. Судорожно выгнувшись, он застыл на мгновение и грузно, всей тяжестью тела, рухнул на косо срезанный затылок. Скрюченные пальцы его дымились. Впрочем, ему еще повезло, недели через две оклемался. Не головой — телом. Под себя ходить перестал. Зато стал ходить по палате, вприсядочку, с песней:

Снега России, снега России

Где хлебом пахнет дым

Зачем ты, память, больна снегами

Снегами русских зим…

Такие выкидывал коленца, что врачи, посоветовавшись, отправили его в Москву, прямо в институт Бехтерева. Случай уникальный, как раз для столицы нашей родины.

А Андрона с «захара» сняли. Ну да и ладно, Пудель быстренько нашел ему другую работу, не пыльную, не у конвейера, электриком. Только-то и спросил:

— Не слабо ввернуть по самое некуда коммунякам лампочку Ильича?

— Не слабо, — пообещал Андрон, взял пробник, отвертку и пассатижи и отправился в недра промзоны спать. Зэки по пути поздравляли его с выходом из бочки, материли начальство, угощая, совали в карманы конфеты, папиросы и ломтики сала. Он и не подозревал, сколько у него корешей. Десятки. А педераст Козлов — один, да только, похожу, он уже все, ту-ту, в аут. Больше волну гнать не будет…

Тимофей. Середина восьмидесятых.

Без пулемета действительно не обошлось. Через три дня, как и было оговорено, приехали кавказцы — на двух грузовиках на развилку проселка. Сява поздоровался с одним из них, поднялся на подножку, и машины, подымая пыль, стали углубляться в лес. Вскоре неподалеку от холма они остановились, черные, закуривая, выпрыгнули из кабин, и тогда из-за кустов вышел Сева, улыбнулся приветливо и беззаботно.

— Привет, Тенгиз! Деньги где?

— Эй, принесите, — рослый сын Кавказа сделал знак рукой, и тут же подскочил парень в коже, брякнул на капот чемодан, живо расхлебенил, отвалил. К чемодану с важным видом подошел Сява, начал раскрывать, ощупывать каждую пачку долларов. Сева на баксы не смотрел — бдил, поглядывал по сторонам, наблюдал за черными. Иедва заметил, как они пошли Сяве за спину, резко, словно отрубил, взмахнул рукой. — А ну стоять!

И тут же воздух разорвали длинные очереди, стреляли в два смычка из МГ и шмайсера. Тим с Аристархом постарались, не пожалели патронов. Пули в метре прошли у черных над башками, поотшибали листья у березок и посекли смолистые лапы елок. Тишина зазвенела в ушах.

— Бу-бу-бу-бу-бу жопа, — что-то рявкнул по-своему Тенгиз, черные завошкались, расселись по машинам, Сява сплюнул, улыбнулся ласково:

— Вот в этой котлете баксы левые. Надо бы заменить.

— Как скажешь, дорогой, — тоже улыбнулся Тенгиз и, вытащив из кармана пачку баксов, учтиво протянул. — Пожалуйста, держи.

На его горбоносом, усато-смуглом лице читалась твердая решимость поквитаться. Кровью смыть позор.

— Хорош, — Сява захлопнул чемодан, передал Севе, взял у того карту, развернул перед Тенгизом. — Видишь крестик? Это склад, он в пятистах метрах отсюда. Здесь все чисто, без лажы. Мы в отличие от некоторых никого не кидаем. И вот еще что, ребята. Любоваться на карту будете пятнадцать минут, а потом уже пойдете за своими стволами. Дернетесь раньше, получите пулю. Привет. — Снова улыбнулся, сплюнул и напару с Севой исчез в кустах. Тим и Аристарх подержали четверть часа черноту на мушке и тоже отвалили — к месту сбора у заваленного блиндажа. Несмотря на чемодан, вызеленный баксами, общий настрой был не очень — нужно было экстренно сматываться. Так и сделали. В темпе собрали вещички, холодно попрощались с сельсоветчиком-бургомистром и чуть ли не бегом через сосновый лес рванули к «Ниве», запаркованной на грунтовке. Сели, поехали, отдышались. Постепенно молодость и оптимизм взяли свое — настроение улучшилось, полегчало. Захотелось есть. В грязном неопрятном сельмаге затарились — а чем еще затаришься на селе? — рыбными консервами, хлебом, заветрившимися сырками, маслом, крупно расфасованным томатным соком, взяли соответственно для нейтрализации микробов водочки и азербайджанского коньяка. Съехали на первую же попавшуюся грунтовку, углубились в лес, сделали привал — место было самое располагающее, рядом с кладбищем. Слева заброшенная, но еще не разрушенная церковь, справа мелкий, видимо, высыхающий по жаре ручей. Звонко пиликали птахи, радостно цвинькали кузнечики, в небе высоко вытанцовывал жаворонок. Природа-мать.

Ладно, вмазали, закусили, вмазали еще. Упала, растеклась, пошла по жилам. Настроение улучшилось до максимума.

— А видали мы эту черноту в гробу и в белых тапочках, — Сява указал на кладбище, смачно заржал и раскатисто рыгнул. — А что, братва, а не заглянуть ли нам в церкву? Раз уж неподалеку-то? Доски нынче в цене. — И неожиданно громко и по-архиерейски гнусаво он затянул: — Господу богу помолимся…

— Я пас, — Тим поставил допитую кружку, блаженно откинулся на густую траву. — Мне и здесь хорошо. Вот если бы еще и мошки не кусались…

— Ну, на хрен, — Сева поперхнулся, закашлялся, замотал отчаянно башкой. — Не хочу, чтоб нос провалился. Вы, ребята, наверное забыли про синий фон.

— Да, что-то с памятью моей стало. Все, что было не со мной, помню, — сразу сменил репертуар Сява, заливисто заржал и взглянул на Аристарха. — Ну а ты как, кореш? Тоже ссышь?

— Да я… зассать… — тот встрепенулся, допил стакан, с готовностью вскочил. — Двинули. Ссать я хотел на весь этот опиум для народа.

И Сява с Аристархом, не оглядываясь, пошли к церкви, наискосок через кладбище, пробираясь через крапиву и плющ, растущие меж крестов. Тим почему-то сразу вспомнил любимый народом фильм, вытянувшуюся рожу Краморова и свистящий его шепот: «А вдоль дороги мертвые с косами стоят. И тишина…»

— Красивая церквуха, — негромко, чтобы только что-то сказать, сказал он и сунул в рот сухую былинку. — Только никому не нужна.

— Теперь так часто, — Сева почему-то вздохнул и, хотя ему нужно было держаться за руль, принял, не закусывая, который уже стакан. — Бывает, старый священник умрет, а нового не пришлют, и прихожане разъедутся. Вот храм и…

Он не договорил и внезапно прошептал, свистяще, с крайним выражением ужаса:

— Нет, ты гля, гля, гля…

А Тима не нужно было уговаривать, он и так, не отрываясь, затаив дыхание, смотрел на церковь, в недрах которой исчезли Сява с Аристархом. Все окна ее вдруг вспыхнули голубоватым светом, купол объяли мелкие, похожие на газовое пламя язычки, а крест зажегся яркими, режуще бьющими по глазам синими всполохами. И сразу же раздались крики, жуткие, в унисон, раздирающие душу. Так кричат, умирая в муках. Мгновение — и все кончилось. Сияние погасло, наступила тишина. Та, Краморовская.

— Это же он, он, синий фон, — даже не замечая, что орет в рифму, Сява вскочил, бросился к машине, принялся исступленно, дрожа всем телом, искать в карманах ключи. — Ехать надо, ехать. Отсюда, отсюда. Подальше. Фон, фон, синий фон…

На его смертельно побледневшем, похожем на меловую маску лице читался животный ужас.

— Куда это ехать? Там же наши, — Тим, действуя безотчетно, схватил его за плечо, стряхнул, развернул, но тут же получил хороший удар в дых.

— Пусти, сволочь, отвали!

Хороший, но не настолько, чтобы все разом закончилось

— Стой, сука! — Тим рассвирепел, трудно разогнулся и пинком в пердячью косточку бросил Сяву в «Ниву». — Я те уеду, паскуда! От корешей! Стой, падла, стой!

В это время полонез Огинского, транслировавшийся по «Маяку», иссяк, и из автомобильного приемника полилась песня:

Ведь он волшебник, синий лен,

И если ты в меня влюблен…

В незамысловатом рефрене так и слышалось: «Синий фон, синий фон, синий фон…»

— Ну, бля, — Сява, застонав, плюхнулся на кресло, в ярости схватил ручку переключения передач, выскочил из «Нивы», развернулся от плеча. — Ща я тебя!

И Тим рухнул, как подкошенный — ручка переключения передач была не простой, вынимающейся, с секретом. И с набалдашником. По голове такой — оойо-ой-ой.

— То-то, сука, — Сява лихорадочно нырнул в машину, засадил дубину с набалдашником на место, запустил мотор и вдарил по газам — только его и видали.

— Чтоб тебе, гад, тошно стало! — Тим с ненавистью глянул ему вслед, пошатываясь, поднялся, вытер ладонью кровь, заливающую глаза. — Сука, предатель!

Ему еще повезло, дубинка прошлась краем, вскользь. Однако кровило сильно. Мутило, хотелось пить. Только Тим первым делом кинулся к церкви — через заросшие могилы, напролом, не разбирая дороги. Взбежал на высокое крыльцо, щурясь, сунулся в прохладный полумрак, вгляделся и сразу же его, вобщем-то уже повидавшего в жизни всякого, вывернуло наизнанку. Еще раз, еще, еще. Даже не до желчи — до спазматичной, чисто рефлекторной пустоты. На полу у иконостаса лежали Сява и Аристарх, неподвижные, облепленные мухами. То, что от них осталось, было даже трудно назвать останками — какая-то бесформенная куча мяса, костей, внутренностей, на глазах расползающихся в кровавой луже. Чувство было такое, будто их даже не выпотрошили — вывернули чулком. Если бы кто-нибудь экранизировал «Пикник на обочине» Стругацких, то лучшей бы натуры для съемок мясорубки было бы не придумать.

— Эх, товарищи, товарищи… — сгорбившись, Тим прерывисто вздохнул, прикидывая, как будет хоронить это кровавое месиво, потом осознал, что не сможет — не хватит сил, резко развернулся, заплакал и, не оглядываясь, поплелся прочь. Его всего трясло, как на морозе, хотя июльское солнце старалось вовсю. На месте пикника он промыл рану водкой, опять проблевался, немного полежал и, чувствуя, что если не поднимется, то обязательно загнется, пошатываясь, побрел по проселку к шоссе. Кружились птахи, кружилась голова. От потери крови мутило, хотелось пить, а она, стерва, все никак не унималась, не сворачивалась, тянулась липким ручьем. Постарался Сева, гад, постарался. Не будет ему, суке, дороги, ох не будет…

Наконец уже под вечер Тим вышел на шоссе, стал голосовать. Только кто захочет связываться с амбалистым, седым как лунь мужиком, вья длинноволосая голова густо изволочена кровью? Себе дороже, хлопот потом не оберешься. Так вот Тим и стоял на обочине — держался за землю с протянутой рукой, а мимо пролетали машины. Со счастливыми строителями коммунистического будущего, живущими по кодексу строителей же этого коммунистического будущего. Наконец ему подфартило. Его взял на борт дедовской «Победы» бывший сержант-афганец — не смог проехать мимо раненого. Знал хорошо, как пахнет кровь.

— Везучий ты, братан, — посмотрел Тиму на рану, качнул головой и без лишних слов повез его на больничку в райцентр.

Какой райцентр, такая и больница. В приемном закуте было серо, душно и пахло вениками — это гоняла грузинские чаи древняя, похожая на фурию служительница Гиппократа.

— Экий ты, соколик, нетерпеливый, — сказала она Тиму, не спеша допила отраву и недовольно пошамкала губами. — Ладно, касатик, показывай, что у тебя там?

Посмотрела мельком, икнула и отправила его к дежурному эскулапу. Вернее к эскулапице, докторице. Худенькой такой, невзрачной, возраста уже не Тургеневского, но еще, слава богу, не Бальзаковского. Блондинке ли, брюнетке — не понять. Пегой масти.

— Ну и что тут у нас? — с порога спросила она Тима, сразу же внимательнее посмотрела на него, почему-то покраснела, как маков цвет, и голос ее сделался певучий. — Проходите, проходите, садитесь. Так, так. Ну ничего страшного. Не проникающее, касательное. До свадьбы заживет. И как же это вас так? Жалко, жалко. Такие волосы резать…

— Споткнулся, упал, — хрипло ответил Тим.

От звука ножниц, проходящихся по шевелюре, мозги у него поворачивались набекрень.

— Пьяный был.

— Ну зачем же вам пить? Не надо, не надо, — посоветовала докторица, улыбнулась ласково и трепетно, как-то очень по-женски погладила его по плечу. — Ведь вас хоть в кино снимай. На Николая Олялина так похожи. И Каморного Юрия…

Ни хрена себе. На обоих сразу?

Наконец экзекуция была окончена — кожа на голове выстрежена и зашита, шприцы с кровоостанавливающим и противостолбнячным воткнуты и опустошены.

— Рубашечка у вас испорчена в конец, — жутко огорчилась докторица, снова погладила Тима по плечу, глянула на него благоговейно, как кролик на удава. — Вам бы помыться, постираться… Есть где?

В мурлыкающем голосе ее сквозила надежда, и Тим это явственно услышал.

— Особо идти мне некуда , — он криво усмехнулся, но вобщем-то невесело, оценивающе тронул башку, подмигнул докторице. — Только как ведь говорили древние? Tu ne cede malis, sed contra audentior ito (не покоряйся беде, но смело иди ей навстречу — лат.). Пробьемся. Спасибо, доктор, у вас золотые руки. И сердце.

Вобщем похожестью на Олялина и Каморного, учтивостью манер и особливо латынью убил докторшу наповал.

— А давайте-ка я вас чаем напою, — сразу обрадовалась та и, вскочив, показала жилистые, но вобщем-то недурные ноги. — У меня он с травками, с мятой. При вашей кровопотере очень кстати наш чай. А потом и насчет вашей рубашечки что-нибудь придумаем.

Словом напоила Тима чаем, приказав спать до конца ее смены, задраила в ординарской, а утром повела к себе домой, в малогабаритную квартиру в стандартной близлежащей хрущебе. По-тихому, чтобы никакого шума. Только без шума не получилось. Около приемного покоя они попали в самый центр аврала и суеты — там пахло кровью, жженой плотью, горелым волосом и бедой. Солярочно урчал мотор военного грузовика, какой-то бледный до синевы прапор молчал, подавленно курил, другой, наоборот на взводе, орал подробности:

— «Нива»… На всем ходу… В столб… Всмятку… и гореть… Мы тушить… потом сюда… его…

Его, это нечто бесформенное, воняющее гарью, куце укрытое драной плащпалаткой. Лежащее на обшарпанной каталке, которую со скрипом не проспавшийся санитар вез зигзагами в направлении морга. Он тоже был зеленый, с перепоя. А когда каталка поравнялась с Тимом, то и он побледнел не хуже прапорщиков и санитара — в морг мало й скоростью везли Севу. Обгорелым, жутким, страшно изуродованным трупом. Дорога и вспрямь оказалась для не доброй.

Хорст. Долина Кулу. 1996-й год.

— Да, долго же я спал, — Хорст зевнул, потянулся так, что иглы капельниц вышли из вен, с легкостью уселся и потрогал бороду. — Ни хрена себе! — Разом соскочил с постели и взглянул на недалекую, тем не менее отлично помнящую полуночные инспекции паганца Мильха служанку. — А что у нас сегодня на ужин?

Да, похоже, затянувшемуся роману «Когда спящий проснется» настал конец.

Да, настал и счастливый. Жизнь стремительно возвращалась к Хорсту — здоровье крепло, настроение поднималось. Он быстро возвращался в форму — тренировался за двоих, питался за троих, спал за четверых и непременно с Воронцовой. Пил стаканами пантакрин, жень-шень и медвежью желчь, которую ему доставляла из России крупная сибирская фирма «Зверев и сыновья». Бегал кроссы, медитировал, занимался рукопашным боем, выписал себе инструктора каратэ, мастерицу дзен-буддизма и ворошиловского стрелка. С раннего утра и до поздней ночи во дворе усадьбы слышался звук ударов, выстрелы, крики «Киай» и трехэтажный мат снайпера-орденоносца: «Ну куды же ты, сука, бля, все на пол-шестого-то! Не путай мушку с Машкой, а целик с целкой! Заряжай…» Через месяц Хорст был уже прежним Хорстом, сильным, волевым, подтянутым и выносливым. Он даже вроде бы как-то помолодел, и телом, и душой, находясь в своем странном состоянии между жизнью и смертью. Однако болезнь все же даром не прошла, изредка давала знать о себе неожиданной, проявляющеся с непредсказуемой периодичностью привычкой — Хорст полюбил воблу. Причем пользовал ее всухую, без пива — звучно ударял о стол, с наслаждением отламывал голову, смачно потрошил, отделял мясо от хребта и тихо улыбался, как бы про себя:

— Я те покусаюсь, я те покусаюсь…

Впрочем кто на этом свете без странностей? Господь бог, если верить иудеям, и тот на поверку — женщина.

Вобщем жизнь в древней долине Кулу постепенно входила в колею. Хорст потихонечку вникал во все шпионско-агентурные подробности, повышал боеготовность, мастерски крепил тыл, дух и профессиональные связи. Воронцова всецело помогала ему, следила за хозяйством, трижды в неделю летала к гуру, истово предаваться тантре. Шангрилла ничем не напоминала о себе — не до героев, тем более павших, да и вообще… Дела в Новом рейхе были нехороши, весьма. Во-первых озоновая дыра, во-вторых таяние льдов, а в-третьих опять эти чертовы русские. Ну это же надо — затеяли бурение материкового панциря в районе древнего, снабжающего Шангриллу водой подземного озера. Пробу им, сволочам, видите ли, нужно взять. На микроорганизмы. Байкала им мало. Теперь и реликтовое озеро засрут. Вони будет — на весь Южный полярный круг. Словом с далекой антарктической родины ни Хорст, ни Воронцова не общались. Шел бы он, этот фатерлянд, на хрен. В Индии-то оно получше…

А над древней долиной Кулу все также синело небо, все так же отбрасывали тени на склоны гор обильно произрастающие здесь кедры, серебристые ели, голубые пихты. Крепкие грибы рыжики стояли под разлапистыми соснами, альпийские луга зацветали белыми рододендронами, необычайно изобильны были яблоневые и персиковые сады, виноградники и поля пшеницы. Парадиз, рай на земле. Казалось бы, живи и радуйся…

Однако не было тотальной гармонии, что в душе у Хорста, что на сердце у Воронцовой. Одному ночами видела Мария — манящая, желанная, оставшаяся в том странном, далеком мире, где всегда светит солнце, сказочно благоухают травы и никогда не бывает гроз. Другой во время медитации все являлся будда Вайрочана и на тайном языке, недоступном для непосвященных, вещал: «О ты, познавшая Истину через чресла Шивы, не допусти, чтобы Песий камень попал в руки той, что погрязла во зле. Помни, что духовные связи сильнее родства. Будь твердой, о познавшая твердость Шивы, именем его Великолепия я заклинаю тебя». Так прямо гад и науськивал на родную мать. Такую мать. И все же интересно, когда будет эта пятница тринадцатого с солнечным затмением и планетами накрест?

Тимофей. Середина восьмидесятых.

Звали докторицу Валентиной Павловной. Может быть кому-нибудь со стороны ее поступок и показался бы безнравственным, да только верно не был тот никогда в Ивановской губернии, откуда Валентина Павловна происходила родом. Не лицезрел он парки Судогды и Шуи, где на скамейках прозябают одинокие, согласные на все аборигенши. Те самые, у которых по статистике на десять девчонок — нет, не девять ребят — один, да и тот пьяный, грязный и поганый. К любой можно подойти и сделать приглашение: «Посопим?» И ни одна не откажется — сопят в тут же, в кустах, с превеликим удовольствием. А что делать? Если идет по фабрике баба с фонарем, а ей не сочувтствуют — завидуют. Как же, при мужике. И видать, шибко любит, раз бьет. Впрочем и здесь, в райцентре, ситуация была немногим лучше, чем в Иваново — хорошие-то мужики все были давно уже забиты, остались лишь гумозники да бухарики. А с кем попало Валентина Павловна не хотела, лучше уж сама с собой. А тут… Похож и на Олялина и Каморного, и выражается не по матери — по латыни. Плевать, что без документов и идти ему некуда. Главное — мужик. Да еще какой.

Словом недели две прокантовался Тим у Валентины Павловны, устроил ей ударный медовый месяц. Сиропный, паточный, невыразимо сладкий. Заодно окреп, залечил раны и, соскочившись от приторных объятий, начал потихоньку собираться — не привык жить альфонсом. Только Валентина Павловна была дамой ушлой, по-женски сметливой и своего из рук просто так не выпускала. А уж из органа малого таза и подавно.

— Ну куда же ты пойдешь, Тимоша? — сказала она и залилась скупыми, но горючими слезами. — Без документов-то, по холоду. Скоро ведь осень, дожди. И как же я без тебя? Погоди, зиму пережди, там будет видно. А я тебе пока документы достану. Пойдешь весной, на полном законном основании. У нас ведь знаешь как — человека привезли, а он взял да умер. А документы остались. И насчет работы не беспокойся, у нас в Райздраве недокомплект, что-нибудь придумаем. И без документов возьмут. Ну иди же сюда, поцелуй свою бедную девочку…

И работенка нашлась, не для брезгливых — санитаром в местном морге.

Морг этот был совсем не похож на морги, показываемые в зарубежных фильмах про мафию, где каждый покойник лежит весь в белом в персональном выдвижном никелированном ящике на колесиках. Нет, у нас все по-другому — покойники называются трупами, а лежат штабелями, вповалку, кто на каталках, кто на столах, а кто просто на полу, кому как повезет. И отнюдь не в простынях, которых-то и для живых не очень хватает. Да и сам морг более напоминал туалет, общественный, типа сортир, со стоком и стенами, халтурно облицованными пожелтевшим кафелем. С соответствующим, правда несколько иного плана, зловонием — ничего не поделаешь, холодильники не справляются. Не в Америке. Не капиталисты. А заправлял в этом чисто советском морге старший санитар Фрол Фаддеевич, огромный, могучего сложения патлатый старикан. Нет, не перевелись еще богатыри на Руси — кантовал самых грузных жмуров одной левой. Конечно был там и заведующий, Евгений Александрович, по кличке Джек-Потрошитель, и патологоанатомы— врачи, да только они приходили, работали ножами и пилами, да и уходили, а Фрол Фаддеич оставался. Особенно после полукилограмма шила.

— Ты, парень, жмура-то хоть живого видел? — спросил он Тима при первой встрече, а когда узнал, что тот работал на кладбище, да еще сам из Питера, то бишь земляк, сразу же проникся к нему горячей симпатией и начал рассказывать историю своей жизни. Весьма и весьма трагическую, куда там Шекспиру.

— Я ведь не хрен собачий был, старшим санитаром на Сантьяго-де-Куба (местонахождение областного морга), — трепетно поведал он Тиму, высморкался в два пальца и от нахлынувших чувств обильно прослезился. — Как жил, как жил… И вот раз под Новый год сгрузили нам старуху одну, а при ней внучок. Полкан комитетский, в мундире и фуражке с васильковым околышем. И так прямо нам и говорит — если хотя бы фикса из бабушкиной пасти пропадет, можете с работы не уходить, забивайте себе плацкарту, урою начисто. И денег на обиход покойницы дает немеряно. Заглянули мы старой перешнице в пасть — действительно, рыжья там как в Ювелирторге. А тут еще одну бабулю подогнали, но уже без наворотов — совсем без зубов. Мы ей тоже бирку на ногу и начинаем активно к празнику готовиться — Новый год на дворе. А чтобы с похмела не утруждаться, обихаживаем старушек впрок — денек полежат в лучшем виде. Намыли их, намарафетили и аккурат под бой курантов сели праздновать, спирта — залейся. Ну а второго, поутряне, явились получатели, забрали бабку и повезли кремировать. Само собой никакие, пьянющие в умат. Мы тоже похмелились, водочки там, огурчиков, капустки, глядь — беда. Взамен беззубой отдали ту, фиксатую, при полкане комитетском. Однако где наша не пропадала. Грузим бабку в мою «шестерку», и лечу это я в крематорий, чтоб поменять одну каргу на другую. Только не вышло, не судьба. Пяти минут не хватило, опоздал — фиксатую уже перекантовали в топку. Я к Василию Кузьмичу в ноги — выручай, брат. А он что может сделать — не вытаскивать же гроб назад, вот будет вони-то! Так и порулил я обратно, а беда, знамо дело, в одиночку не хаживает. Попал под гаишную облаву. Остановили — перегар от меня за версту, менты в багажник сунулись, а там старуха — лыбится им беззубой пастью. А в этом время, как уже выснилось потом, и комитетский полкан прибыл на Сантьяго-де-Куба за своей старушенцией. Всем семейством, с родственниками, со знакомыми… Ох, что было, что было…

И началось для Тима продолжение его жизненных коллизий из серии «живые и мертвые». Только если на кладбище смерть была более цивильной, завуалированной, украшенной кистями и драпировками, то здесь, в морге, она явилась во всей своей отталкивающей неприглядности. С вонью разлагающейся плоти, лопающимися гнилостными пузырями, невостребованными черно-зелеными трупами. Здесь все было конкретно, настояще, без прикрас. Этакий здоровый, доходящий до цинизма прагматизм, острый, словно скальпель в ловких пальцах Евгения Александровича. Настоящего Джека-Потрошителя. Да и все прочие врачи паталогоанатомы с удивительным проворством резали, буравили, пилили человеческое тело. Процедура неизменна и отработана до мелочей — каждый вновь прибывающий труп в обязательном порядке подвергается потрошению. То есть разрезается от горла до паха. Затем вскрывается и раздвигается в стороны грудная клетка. Через разрез под подбородком просовывается рука и все внутренности от языка до кишечника вытаскиваются наружу. Вот так, все просто, с мозгом возни поболе — нужно произвести разрез на затылке от уха до уха, завернуть как чулок кожу с верхней части черепа на лицо, а с нижней на шею, и теперь можно трепанировать череп и извлекать то самое, что делает человека, если верить Дарвину, венцом мироздания. Серо-розовое аморфное, очень похожее на тухлый холодец. А почему надо резать, буравить, потрошить, пилить? Да потому что опять-таки, не в Америке. Это у них там за бугром зонды, анализаторы, предварительная диагностика. И если уж у них кто там умирает, то заранее известно, от чего. А у нас пока не разрежешь, не узнаешь. Как говорится, вскрытие покажет.

Только ведь разрезать это еще полдела. Нужно труп зашить, да так, чтобы не травмировать лучшие чувства усиленно скорбящих родственников. Иначе хрен чего заплатят. И здесь процедура отработана до самых мелочей, которые впрочем и являются показателями истинного профессионализма. Внутренности собираются, несколько хаотично, но в полном объеме, кантуются на место, и разрез зашивается. Голову соответственно тоже приводят в порядок. Только вот мозг уже на место не кладут, а зашивают в живот вместе с кишками и печенкой. Покойнику все равно, что без мозгов. С головой, набитой чем попало. Все тем, что попадется под руку, включая тряпку и вату. Вон Винни-Пух живет себе и ничего.

А коллектив в морге подобрался крепкий, дружный. Как говорится, каждому свое — мортвым уходить, живым оставаться. Заведующий Евгений Александрович несмотря на статус был балагур, оптимист и любитель женщин — игнорируя всякие там предрассудки, умыслы, домыслы, людскую молву, он активно сожительствовал с подчиненной, врачихой-паталогоанатомом Мариной Юрьевной. Иногда даже пососедству с подопечными — и те, и эти были не щепетильны. Все шутил, несколько однообразно, зато от души: «Будем, братцы, заключать договор с мясокомбинатом, долгосрочный… Ох, и заживем же, братцы, ох и заживем». Еще все рассказывал об огромном, на несколько тонн чане с кипящей резиной, что находится в Ленинграде на всемирно известной фабрике «Красный треугольник». Так вот, когда хотят замести следы, труп якобы сбрасывают в эту гигантскую емкость, покойник, естественно, растворяется в резине, а потому, если следовать логике, все мы ходим в галошах, частично состоящих из человеческих останков. Поэтому-то их и делают с ярко-красной внутренней поверхностью.

Фрол Фаддеич наоборот, на работе был строг, насуплен и учил Тима премудростям профессии со всей возможной академической суровостью:

— Запомни, парень, как «Отче наш». Жмур, он бывает двух сортей — отказной, то бишь невостребованный, и тот, за которым придут. Первого присыпает государство, а потому у нас ему лежать долго, в штабеле, в ссаке и вонять. За второго платят родственники, а потому он должен быть как огурчик, помыт, причесан и подстрижен. А если дадут денег, так еще и намарафечен. Показываю. Делай раз, делай два, делай три…

Обихаживание трупа, по Фролу Фаддеичу, начиналось с помывки. Операция сия называлась «допрос коммуниста» — один конец веревки привязывался трупу к конечности, другой перекидывался через трубу под потолком, и тело, будучи подвешено в воздухе, старательно окачивалось из шланга. Причем в зависимости от пола процесс несколько варьировался — жмуры мужчины привязывались за руку, женщины-покойницы за ногу и обязательно за левую. Фрол Фаддеич учил:

— У мужика мысль течет от головы к мудям, а у бабы наоборот, от пизды к башке. Так ты их и поливай соответственно, согласно естества, не оскорбляй природу. Об этом еще Парацельс писал. А грим клади погуще, в три слоя, порозовей. И непременно фабрики «Невская косметика». Но только смотри не ошибись, будь как сапер — ежели присохнет, назад не отскоблишь. Советское… говно…

Бежали дни, сплетались в недели, превращались в месяцы. Шло время. Глазом не успели моргнуть, как пролетела осень — дождливая, ветренная, с крепкими боровыми белыми, косяками журавлей, утянувшихся на юг, с алыми, усыпанными ягодами ветками рябины — к холодам. Так и есть, зима настала снежная, морозная, трескучая. И аккурат под Новый год декабрьской ночью приключилось лихо — лопнула труба, на которой вешали жмуров на предмет помывки. Естественно в воскресенье, когда морг был закрыт. Ох, много же воды утекло, много. Клубящейся, горячей. Когда аварию обнаружили, все содержимое морга уже превратилось в бульон. С соответствующим амбре. На запах сбежались все окрестные собаки, кошки и районное начальство. Партийная элита прибыла в противогазах. Каша заварилась еще та. Вернее, супец.

— Главное, чтобы мясо не сошло с костей, — буркнул озабоченно Фрол Фаддеич, приял триста пятдесят для дезинфекции, еще двести для поднятия духа и во главе своих первым двинулся в зараженную зону. — Не робей, братва. При коммунизме еще хуже будет!

Вобщем расхлебали. Став такими же зелеными, как и подопечные…

Однако не в одних только буднях протекала у Тима жизнь — были конечно и праздники. По выходным Валентина Павловна прогуливала его под ручку, брала на лыжные и санные катания и конечно же водила по гостям. Чтобы видели все — без синяка и при мужике. Да еще каком. Только эта тяга к вычурности и помпезности ее и погубила. Как-то она затянула Тима в гости к лучшей своей подруге Катерине Дмитриевне, тоже медичке и тоже одиночке. И там он возьми да и повстречай своего спасителя, сержанта-афганца при дедовской «победе» — тот приходился братом хозяйке дома. Младшеньким, родным и непутевым. Вот уже три года, как дембельнулся, а нормально, как все, жить не желает — не женится, запойно не пьет, а главное, работать не хочет. То есть, как положено, на государственной службе, перебивается случайными заработками. Да еще кричит, что с этой родиной, устроившей, такую мать, такую бойню, дел никаких желать не хочет. Что с него возьмешь, раненый, контуженный, в бэтээре горел. А звали вольнодумца и диссидента Петюней.

— О, земеля, привет, — сразу же признал он Тима, крепко поручкался, хмыкнул и от приветствий перешел к делу. — Проходи, давай выпьем, без баб, пусть языками чешут. Ну их.

Ладно, чокнулись, выпили, разговорились, а потом и вообще закорешились. И стал с тех пор Тим по выходных ходить не с Валентиной Павловной под ручку, а на рыбалку — таскал из-подо льда вялых, будто впавших в летаргию, окуньков и плотвиц. С важностью солил, нанизывал на нитку, вялил. Все какое-то хобби, все не время впустую. И вот однажды сидели они с Петюней на реке, каждый у своей лунки, на персональном ящике, мутили себе воду мармышками, сходились, чтобы вмазать в коллективе, и снова брали в руки подергушки. Мороз крепчал, клевало плохо. Зато выпито было знатно.

— Ты, Тимоха, вот что, — начал разговор Петюня издалека, шепотом, кусая сало. — Ну хрена ли тебе собачачьего в этой Вальке? Пардон, Валентине Павловне. Она раньше с Ефтюховым жила, инженером. А я ему морду бил. Потому что гандон. Поехали лучше в Сибирь. Замок (заместитель командира взвода) мой, Витька Зверев, зовет. У них там, пишет, и жень-шень, и золотишко, и пушнина… Поехали, Тимоха, а? А то мне одному в лом.

— Как же я поеду-то, — огорчился Тим, нацедил из фляжки, чокнулся, выпил, крякнул. — Я ж без документов. Валя обещала помочь, да что-то тянет…

В глубине души у него будто горн затрубил. И в самом деле, уехать, рвануть, отчалить, не оглядываясь. А то вся жизнь так и пройдет — серо, грязно, среди жмуров, со скучной, нелюбимой женщиной. Настанет время подыхать, а вспомнить нечего.

— Как же, достанет она. Ты без них при ней вроде как крепостной, — Петюня хмыкнул, высморкался на лед и от внезапной мысли радостно просиял. — А мы вот Катьку подключим. Пусть она тебе справку сделает, что ты шизонутый. С вольтами, но не буйный. Даром что ли в психиатрии своей сидит. Я ей растолкую ситуацию.

А Катерине Дмитриевне ситуацию с Тимом и Валентиной Павловной растолковывать было ни к чему — все поняла сразу, лучшая подруга как-никак. И потому справочку состряпала в полном объеме и в срок. Да, был на излечении, долгосрочном, на предмет съезжания крыши. Кое-что из шифера еще осталось. А потому не опасен и не подсуден. Вобщем что с дурака взять кроме анализа…

Андрон. Зона. Безвременье.

И потекло дальше время, продолжая размалывать лагерными жерновами человеческие судьбы. Опять облетела листва, снова пошел снег, вернулись трескучие морозы — все по кругу, по круг, по кругу. Замкнутому, чертову, беличью, называемому у буддистов сансарой, из которого еще и хрен вырвешься… Новый год начался для Андрона скверно — скорбным посланием от Александры Францевны. Добрая заведующая писала, что Варвара Ардальоновна почила в бозе, сожжена торжественно в топке крематория, а урна с ее прахом подхоронена в могилу мужа, что на Южном кладбище. А умирала де она легко и без мучительства, с вечера легла и все, больше не проснуалсь. Видимо, душа ее не долго стучалась в ворота рая, что по нынешним-то временам большая редкость. А еще Александра Францевна писала, что детсад скоро закрывают, то ли на реконструкцию, то ли на ремонт, то ли на капремонт, а потому все имущество Варвары Ардальоновны продано носатому еврею-маклеру, хоть и не дорого, зато быстро. Далее шел список проданного со скрупулезным указанием цен и твердыми уверениями, что деньги никуда не денутся и спрятаны у Александры Францевны в надежном месте. Уж деньги-то деньги…

Прочитал Андрон письмо, и тошно ему стало совсем, зябко, тоскливо и муторно. Он ведь уже раньше понял с убийственной отчетливостью, что с Тимом стряслась беда, а тут еще мать… Один он теперь, одинешенек, как в жопе дырочка. Зоновские кореша это так, не в счет, временно и не прочно. Не друзья — попутчики, однокрытники. Эх, мама, мама. И как же там без тебя Арнульф… Единорог несчастный…

А зима все бросалась снегом, опутывала землю спиралями метелей. Застилало души и небо теменью, разрывало сердце от тоски, лопались, трещали на морозе деревья. В канун весны, под завывание вьюги пошел на дембель Пудель-Матачинский — вышел по звонку, как и полагается вору. Отвальное было великолепным, с водочкой и чифирем, ландирками (конфетами) и балагасом (масло, сало, колбаса), с огромным, размером в сидр, отходным пакетом чертям и педерастам. На прощание Пудель обнял Андрона и на миг превратился в прежнего Володьку, сиверского хулигана:

— А помнишь, корешок, Белогорку? Эх, конфетки-бараночки, словно лебеди саночки… — На мгновение в страшных глазах его блеснули слезы и тут же высохли. — На, — он протянул Андрону туза, на клетчатой рубашке которого был нашкрябан адрес, сплюнул. — Откинешься — здесь меня найдешь. Будут тебе воздуха[19] с оправилами[20]. Ну все, адья[21], — снова сплюнул и пошел на свободу. А там его уже ждала встречательная церемония. Кореша привезли ему цивильную одежду, выстрелили шампанским и, посадив на тачку, повезли на расслабуху. Ждали Матачинского настой водки на моральем роге, индийский чай иркутской ферментации, вкусная жратва и блядь-шоколадница. Почему шоколадница-то? Да потому что она вся в любви до такой степени, что на губах выступает как бы помада шоколадного цвета.

А Андрон уже потом посмотрел на карту с адресом и обомлел, ну и ну. Из песни слова не выкинешь — вот эта улица, вот этот дом. В ленинградском пригороде Гатчина, где живет скромный гравер Толя Равинский. Господи, ну до чего же тесен этот блядский вонючий мир!

А вскоре после того, как откинулся Матата, в стране началась перестройка. Собственно зэкам было совершенно все равно, если бы однажды не заявились с инспекцией депутаты — борцы за соблюдение гражданских прав в тюрьмах и лагерях да не ухудшилась бы резко и без того поганая кормежка. Баланда с хряпой, и те стали не похожи ни на что. Лагерные помойки, словно мухи, облепили жорные зэки. Жорные это от слова жрать, психически ненормальные. Эти хавают все подряд — заплесневелый хлеб, протухший маргарин, промасленную бумагу. Блатные бросят им шкурку от сала, которой надраивали сапоги, черную, грязную, пыльную, — съедят. Они копаются в мусорных свалках, ищут головы от хамсы, кильки, разваренные кости, очистки и жабры. Из них варят суп, жадно пьют это вонючее месиво. Им вроде бы ничего и не делается, на то они и черти. Их сразу видно — они обмусолены, одежда в потеках, облитая помойным супом. От них на расстоянии несет падалью. В их чайниках всегда прокипяченый тысячу раз заварной мусор. Употребление такой коричнево-черной бурды, называемой чаем, приводит к отеку ног, они становится грузными, слоновыми, рыхлыми. А потому черти не ходят, а передвигаются. Переваливаются, кандыбают, тащятся, скоблятся. Самая подходящая походка, чтоб идти в коммунистический рай. Только, похоже, коммунистическое-то далеко отменилось — вовсю дули ветры перестройки, зачиналась новая жизнь. Однако зэкам было глубоко насрать на все, что происходит вне зоны. Где-то полыхал ярким пламенем реактор, убивали мирных граждан в Тбилиси и Баку, стреляли в президента и устраивали путч — не волнует. Огромная держава разваливалась на части, бодались в Беловежской пуще зубры от политики, рос доллар и трещала экономика — до фени, фиолетово. Эй, начальник, порцайку давай! Ничего не слышно там насчет амнистии? И Андрону тоже было глубоко начхать на политические перемены — он сидел по приговору государства, которое уже приказало долго жить. Подъем, отбой, день, ночь, лето, полярная зима. Ушел на дембель фашист Вася Панин, сломали целку новенькому, прибывшему по сто семнадцатой, на той неделе был удачный «кид» — сразу два кг грузинского. Новый шедевр вышел из-под блатного пера Быстрова:

Заварю-ка я чифир,

Мне бояться некого

Богу — душу. Миру — мир.

Ну а зэку — зэково.

Казалось, время замерло, застыло. Словно мутная жижа в вонючем болоте. Однако все кончается. Настал черед и Андрона услышать голос из динамика:

— Лапин, на выход.

Попрощался с семейниками да и вышел за КПП — одетый чисто, скромно, во все чужое. Своих родных шмуток, понятно, не сохранилось, даром что ли заполнял при водворении в зону множество квитанций, в десять раз занижающих истинную цену. Ладно, хрен с ними, так же как и с зэковской робой, ее Андрон скинул у забора. Словно змея, сбросившая старую кожу.

Тим. Середина пятидесятых.

Так что по весне попрощался Тим с неутешной Валентиной Павловной да и махнул из своего райцентра прямиком в бескрайнюю тайгу. На крохотную зоо-орнитологическую станцию, на которой командовал отец Витьки Зверева, кандидат каких-то там зоо-орнитологиечских наук. Станция это так, громко сказано. Заимка, таежное жилье — бревенчатая, замшелая от возраста изба-пятистенка, в которой все сияет чистотой — пол, стены, стол вымыты с мылом и выскоблены до белизны, на задах ее, защищая от ветров, навесы, амбарчик, охотничьи клети, вокруг — высокая дощатая изгородь с крепкими окаличенными воротами. Да и сам хозяин дома, кандидат наук Глеб Ильич внешне своему жилью был весьма подстать — по самые глаза заросший разбойный человечище, одетый в черный, домашней вязки свитер и грубые штаны, перехваченные сыромятным ремешком с охотничьим ножом в кабаньих ножнах. Чалдон чалдоном, кержак кержаком. Весьма зверообразный. Только ведь форма, она не всегда соответствует содержанию — милейший оказался человек, начитанный и интеллигентный, а уж как обрадовался сыну своему, что прибыл со товарищи — словами не описать. Все повеселее, а то ведь круглый год компания-то одна — дикое зверье, три лайки — умницы, медвежатницы да лаборантка, ассистентка Вера Яковлевна. Она же повариха, она же… ну ясно кто. До ближайшего жилья верст наверное сорок пять, а на все прочие стороны на сотни километров только тайга, болотина да тучи мошки-мокреца и комаров, называемых в шутку — впрочем, какие уж тут шутки! — четырехмоторными. Глухомань, изнанка мира, девственная, и даже до сих пор природа. В реках здесь все еще водится сырок — рыба, чье мясо слаще куриного, в лесах полным-полно рябчиков и глухарей, а мшарники алеют мириадами красных брызг — клюквой да брусникой, царской ягодой. Ее здесь сочетают со всем — с картошкой, с мясом, с рыбой, используют для самогона и в качестве начинки для пирогов. Действительно царская ягода — радует вкус и лечит от мигрени. А кедровый орех, хариус, сиги, стерлядки, нежно тающая во рту лосиная печень? Природа-мать. Только ведь с ней не шутят. Зимой-то от морозов-трескунов хляби-болотины разрываются как стеклянные, мертвые тетерева валяются на снегу десятками, деревья словно от удара молнии щепятся от корня до вершины и валятся с предсмертным стоном, вздыбливая жесткий, как окалина, снег.

Хоть и глухомань, а много чего помнят здешние места. Не этими ли звериными тропами пробирались в Манчжурию хунхузы (каторжане кавказских национальностей. Бежали с каторги и продолжали свой преступный промысел. Китайцы называли их хунхузами, что в переводе означает «красная борода». Вот так, почти что Барбаросса) с тем, чтобы умыкать красавиц китайских красавиц, поить их настоем чубышника (элеутерококка) и женьшеня — дабы, господи упаси, не переутомились и не поморозились в пути, и за солидное вознаграждение доставлять сибирякам, продолжателям традиции дяди Ермака, коим продолжать эти самые традиции без пола женского было весьма тягостно. Не здесь ли проходили колодники-«горбачи», освободившиеся каторжане, кайлившие на рудниках золото и серебро. Возвращались они с опаской, тайком, с оглядкой — заработанные деньги зашивали в одежду, а утаенные самородки вживляли в тело — в ягодицы, в икры ног. Только немногие из них доходили до дома-то. Хотя к обычным каторжанам (на рудники приговаривали за тяжкие преступления — отцеубийство, поджоги, грабежи) у сибиряков отношение было, мягко говоря, более чем терпимое. Раньше в местной деревенской архитектуре предусматривалась такая деталь — в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали хлеба с салом, а то и дорогой сахар с солью. Для беглых… Да, много их было здесь — не сюда ли бежали от стариков староверы, в чьих генах не испарился дух мордвина Аввакума и ярость боярыни Морозовой. В глубине таежного моря, где мошка покрывает шевелящимся ковром все живое, они выращивали гречку, картофель, капусту, рожали детей, переписывали писания на расщепленную бересту, истового верили в своего бога. Где они сейчас? Куда завела их вера? К истине ли?

В общем неизвестно куда завел староверов бог, а вот Глеб Ильич первым делом пригласил гостей за стол. Да впрочем какие они гости… Витька это кровное, свое, понятно, Петька тоже свой, раз вытащил еще раненого с поля боя, и парень этот, раз при них, значит, тоже свой, не чужой, не троюродный. Странный, все молчит. Весь седой как лунь, а ведь наверное и тридцатника нет… Ладно, расселись, выпили брусничного — спиртом не пахнет, а с ног валит, взялись за еду. На столе всего горой. Рыба такая, рыба сякая, котлеты, не из коричнево-черной, пахнущей мхом оленины, — из нежной, светлой, сладкой лосятины, картошечка, грибочки, светящиеся изнутри вилки квашеной капусты. И конечно же брусника, брусника, брусника. Все ядреное, духовитое, вкусное. Сдобренное ощутимо плотным, ароматным таежным воздухом. Поначалу соответственно все разговоры были в тему, о еде.

— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, улыбался хлебосольно и делал ассистентке знаки, чтобы не опаздывала с добавкой. — Только ведь все лучшие северные блюда сырые. То бишь мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка к примеру. Мало того, что вкусна, так еще и лучшее профилактическое средство против цынги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она быстро стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее обрабатывают обухом топора, перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом превращают рыбину в кашу. Затем солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой.

— Ну, батя, ты же знаешь, зимой мне никак, — Витька усмехнулся, отчего глубокий, пересекающий его лицо наискось шрам обозначился еще резче. — Зимой у меня вся работа. Да и зимой тайга не сахар. В ней много не нагуляешься. Хрен с ней, со строганиной. И так хорошо.

Он уже три года как жил у одной вдовы в Иркутске, а зарабатывал на жизнь утеплением входных дверей в квартирном секторе. Так что можно и без патанки. Хорошо еще, что удается приезжат в отцовские пенаты каждое лето…

Постепенно, по мере насыщения, беседа стала отходить от гастрономических тем — поговорили о погоде, об охоте, коснулись и вечно волнующих тем — добычи золота и женьшеня. Здесь Зверев-старший был не кандидатом наук — матерым академиком. Подрассказал за чаем с шанежками и вареньем такого — ничего подобного ни в одной книжке не прочтешь. Женьшень — корень жизни, растет в сырых ущельях, куда редко проникают солнечные лучи. По верованиям китайцев он дается не всякому. Только достойные люди, прожившие всю жизнь без мошенничества и убийства, могут приниматься за поиски его. В Манчжурии специально этим делом занимаются старики, но их с годами становится все меньше.

Корень выкапывают в конце июня и первой половине июля. Именно в этот период он имеет наибольшую силу. Причем скупщики женшеня прекрасно разбираются, в какое время добыт корень, но всегда сбивают цену, утверждая, что тот добыт в неурочный период. Отправляясь на поиски женьшеня, манчжур истово молится перед своей кумирней. Прибыв туда, где он когда-то раньше нашел чудесный корень, он дожидается ночного времени, снова молится, выпрашивая у неба послать ему женьшень, и зорко всматривается в мрак — не появятся ли огоньки. Где огонь, там и женьшень. Самое интересное, что многочисленные эксперименты показали — только женьшень, выросший на радиоактивной и, как следствие, эманирующей, то есть светящейся, почве, обладает огромной целительной силой. Это так называемая таежная разновидность корня. Было установлено, что такой женьшень обладает многими качествами радия, включая излучение теплоты. Для сохранения этих качеств корень надо заворачивать в свинцовую обертку или хранить в свинцовом же ящике. Эта же мера предохраняет от вредного влияния радиации тех, кто соприкасается с корнем жизни. С незапамятных времен существуют легенды, что некоторые корни женьшеня вообще светятся в темноте. Такие дают бессмертие. Рассказывают, будто бы первые императоры Поднебесной владели подобными корнями, а потому жили тысячелетиями. Сейчас, правда, в Китае никто не живет вечно, но лица многих богачей всегда налиты румянцем и как бы светятся изнутри. Это объясняется тем, что они пьют настойку женьшеня. И готовят они ее нетрадиционно — опускают в бутылку коньяка корень целиком, держат день в теплом, но затемненном месте, затем перекладывают в следующую бутылку. Люди попроще с жиру не бесятся — отрезают кусочек от «руки», а корень женьшеня очень напоминает фигурку человека, и настаивают на спирту. И на следующий же день непременно начинают пить настой — пока он слабый, нужно приучить к нему организм. А то ведь любое лекарство, оно как палка о двух концах — один лечит, другой…

Да, много чего интересного поведал о корне жизни Глеб Ильич, потом перекурили, попили еще чаю, и разговор как-то неожиданно коснулся староверов — тысячи их бежали в тайгу, начиная со времен раскола. Укрывались и от Петра, и от ортодоксов церкви, и от советской власти, жили, строили скиты. Да не только скиты — подземные деревни, где дома соединялись секретными ходами, а дым от печей выводился в дупла деревьев. Говорят, были даже целые подземные поля ржи.

— Да и вообще с этими староверами все совсем не просто, — Глеб Ильич с удовольствием закурил привезенную «Приму» — своя-то горлодерка-махра ох как надоела, покачал массивной, с залысинами лба головой. — Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое-чего. Где только не был. Так вот в верстах наверное ста пятидесяти отсюда натолкнулся на деревню. Из домов навстречу мне вышли люди, мужики, бабы, старики , дети. Странные, не наши. Молча. Ни слова не сказали. Я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал на это место — ничего не понять. Ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светится. Все как сквозь землю провалилось. Да и вообще, — он замолчал, покашлял и ткнул окурком в банку, — говорят, что староверы-то особо ничего не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы — целый лабиринт на сотни верст… Года три тому назад, а может и поболе, объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе непривычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыщешь. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Так вот как-то раз они набрались у меня брусничного, и один все целоваться лез да и рассказал, что называются те ходы «стрелами», а идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого не сказал. Вырубился.

— Стрелами? — Тим внутренне похолодел и сразу вспомнил свое подземное плавание, ужас темноты, Саблинские пещеры, доброго разговорчевого бородача-спелестолога. — Потому что прямые? Как ее полет?

— Да, что-то такое говорил, — Глеб Ильич замолчал, повнимательнее взглянул на него и всем видом показал, что жалеет о сказанном. — Да, чего только не наболтаешь по пьяне-то. А в ходы эти лучше не соваться. Это уже не гебишники, шаманы говорят. Оттуда не возвращаются. Ну что, братцы, рассказывайте, как у вас там цивилизация-то?

Не захотел продолжать, ушел от темы. Естественно, живя в тайге, поверишь и в шаманов, и в суеверия. Да только в суеверия ли? Так день и закончился, в ароматах еды, негромких разговорах по душам, в немуторном, бьющем мягко, но наповал брусничном хмеле.

А наутро Витька растолкал Петюню и Тима ни свет ни заря.

— Поехали, Белой Матери поклонимся. Без нее не будет нам удачи. Такой здесь обычай.

Ох, шел бы он со своей Белой Матерью к едрене маме — выпито-то было сколько вчера! Не встать. Однако ничего, потихоньку поднялись, вымылись по пояс обжигающей водой, перекурили, стали собираться. Собственно какие там сборы — отнести рюкзаки в «казанку» с мотором да заправить бензином безотказный «вихрь». Ну еще напиться чаю — с вареньем и бутербродами, на дорожку.

Неудержимо зевая, спустились к реке, делающей здесь петлю-излучину — крутую и длинную, настоящий «тещин язык», погрузились, завелись, поплыли. С поверхности реки подымался пар, по берегам стояли высоченные каменные столбы, какие получаются со временем из выветрившихся гор. Называются они Красноярскими, ими щедро изукрашена и Лена, и Алдан, и Обь. Пощадил ледник здешние места, не сравнял с землей космические ландшафты. Ровно постукивал мотор, пенилась прозрачная вода, плыли медленно назад величественные столбы берегов. Витька, как сторожил и знаток этих мест, взял на себя обязанности гида — излагал неторопливо, важно, с менторскими, поучительными интонациями. Рассказал про мари, про этот одуряющий запах голубики и перепревших мхов, про нудное жужжание гнуса, про эти болота с коричневой водой, сверху затянутые мутью плесени, про ручьи с ледяным дном — ложем, по берегам которых стоят одинокие корявые лиственницы. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, глядь — а под корнями снег, вечная мерзлота, лед-леденец. Поведал про стотонные, одетые в мох, кедрач и рододендрон глыбы. Они, эти глыбы, все еще раскачиваются, и каждый промах-провал дает ощущение последнего в жизни вздоха. Лезешь, лезешь по отвесному склону, хватаясь за кедрач, достигаешь вершины и видишь — впереди все новые и новые стотонные громады. Ох как нелегко миновать их. У подножия их, говорят, пасутся костобоки, кое-кто кутался в их разбросанную по земле шерсть, заваривал для мягкости чай с кусочком бивня. Грел ноги в их дымящемся горячем навозе. Только увидеть их не всякому дано — места эти заговоренные, оберегают их стужа, метели, снегопады и плотные туманы. Просветил и про Монашью пещеру, в которую будто бы с мешком свечей вошел в свое время архиепископ отец Иннокентий, проплутал в ней два месяца и, едва выбравшись, сразу снял с себя сан. А потом в скорости и помер. Что он там увидел, один бог знает. А может и не бог совсем…

За разговорами даже не заметили, как настал полдень, обеденная пора. Вынули из рюкзака сетку-бредень заглушив мотор, прошлись пару раз вдоль широкой косы — через час ведро было полно жирных синеватых хариусов. Вылезли на берег, развели костер, пожарив рыбу, от души наелись, немного отдохнули и поплыли дальше. Путь лежал извилистым притоком, в узком коридоре, образованным рыжими отвесными берегами. Журчала за кормой вода, тянулись, проплывали вдоль бортов величественные древние скалы, время летело незаметно. День как-то незаметно иссякал — солнце опускалось за горизонт, сгущались сумерки. Вроде бы север, а вот ночи здесь обычные, не белые отнюдь.

— Ну, кажись, приплыли, — Витька заглушил мотор, ловко забросил бредень и медленно направил лодку к широкой галечной косе. — Ловись, рыбка, большая и маленькая, — хмыкнул и добавил непонятное: — Лучше маленькая.

Ладно, высыпали в ведро улов, вытянули лодку на сушу, подальше от воды и двинулись по обрыву вверх по еле заметной тропке. Добыча плеч не оттягивала — так, пара-тройка сижат, пелядок и мускунков. Курам на смех, кошкам на радость. Шли не долго — тропка оборвалась у молодой трехметровой лиственницы. На вершину ее был насажен белый медвежий череп с отвисшей низко и зловеще зубастой челюстью. Тут же висело и своеобразное ожерелье — нанизанные на ремень, вырезанный из шкуры Топтыгина, его же позвонки и когтистые лапы. Вся эта композиция была щедро изукрашена ленточками, обрывками материи, кусочками кожи, резными амулетами. Кто-то уж очень постарался и повязал красное полотнище у самой нижней челюсти — словно принял лесного прокурора в пионеры. Посмертно.

— Тс-с — Витька, вглядываясь в полутьму, замедлил шаг, остановился, вслушиваясь, и тоже вытащил подарочек — махровое, с петухами, полотенце. Крякнул, с треском разорвал его на полосы и, завязав узлы, презентовал косолапому — накрепко, чтобы ветер не отобрал. Полюбовался на свою работу, прошептал:

— Двинули, братва, теперь можно. Хозяин доволен.

Доволен так доволен — попрощались с черепом, обогнули лиственницу и за Витькой следом пошли в дремучий лес. Это в сгущающейся-то темноте на ночь глядя. Однако деревья скоро расступились, образуя поляну. В центре ее стоял небольшой, крытый оленьими шкурами чум. Странно, но лучи заходящего солнца били точно в него, выхватывая конусное жилье из сгущающегося полумрака. Так на сцене подсвечивают софитами ленинский шалаш, подчеркивая его значимость и революционность происходящего…

— Все, братцы, привал, — Витька стал устраиваться на опушке, однако первое, что нужно делать, — разжигать костер, — даже не подумал. — И не пытайтесь, братцы, огонь здесь не горит.

Попробовали — действительно, проверенные, которым и дождь не страшен, охотничьи спички, даже не вспыхивали, позорно шипели. Хорошенькое дело. А как же самый страшный таежный зверь комар? Рыжий, жалящий наповал, нападающий гудящей бандитской шайкой? А никак. На поляне, оказывается, ни комарья, ни мошки не водилось. К слову сказать, также как и чая, дымящихся папирос, чего-либо жареного, вареного или печеного. Ладно, глотнули из фляжек, крупно порезали сала и хлеба, поняли, почему Витька просил у Водяного рыбки помельче. Для айбата. Берется та самая рыбка, которая помельче, и потрошится, затем распах, внутренние стенка брюшца или присыпаются солью, или мажутся горчицей, и все — можно есть. Сырую, не обращая внимания на то, что рыбка иногда лупит едока хвостом по губам. Пусть лупит, лучше на пользу пойдет. А то что айбат полезен, знает в тайге любой — лучшей профилактики от цынги не бывает. Вобщем тяпнули спирту, сала, перченой, бьющейся в зубах рыбы, притихли, вглядываясь в тишину. А золотые отстветы на верхушках скал между тем пропали, надвинулась темнота.

— Медведь этот здешний страж. Шатун, людоед, — нарушил тишину Витька, но осторожно, шепотом, с оглядкой. — Любимое животное Матери. Навроде собаки. Да и вообще в тайге медведи в почете. Раньше, когда заваливали косолапого, устраивали пир. На весь мир. Медвежью голову клали на видное место у костра. Самый старший гость садился рядом с охотником. Садился и начинал расхваливать зверя. А потом просил дух убитого простить охотника, дескать не хотел он убивать, голод заставил. Потом все ели вареные мозги, сердце и печень медведя и как бы на себя брали часть вины охотника. Очень жалели зверя. Тс-с-с-с! Слышите? — Он вдруг прервался и застыл, вглядываясь в ночную мглу. — Она вышла. Зовет.

Тим с Петюней тоже замерли, повинуясь знаку Витьки, глянули на центр поляны и сразу обалдели. Остроконечный контур чума четко выделялся на фоне звездного неба, а у входа в него застыла женщина в белом. Словно человеческая фигура на негативе.

— Ни хрена себе, — одними губами шепнул Тим, а женская фигура между тем оторвалась от земли и медленно приподнялась к острию чума. Глаза женщины были закрыты, волосы рассыпаны по плечам, лицо — смертельно бледным, вытянувшимся, лишенным выражения. И нечеловечески страшным.

— Пойду я, — хрипло сказал Витька, проглотив слюну, решительно поднялся и пошел к чуму. Звук его шагов в полнейшей тишине казался оглушительным, бьющим по мозгам. Не доходя пары метров, он встал, поднял вверх руки с разжатыми пальцами и тихо произнес:

— Чу?

Однако не рассчитал, получилось громко. Очень похоже на выстрел. Только резкий звук не испугал женщину в белом. Она тоже подняла вверх руки, опустилаьс на землю, и тишину прорезал громогласный, словно оползень упал, звук:

— Ха!

Вздрогнули деревья, зашестела трава, взяли мажорный аккорд и замолчали ночные птицы. Белая фигура снова воспарила в воздух, опустила руки и расстаяла в перекрестье жердей над чумом. Будто ее и не было.

— Уф! — в темпе вернувшись, Витька плюхнулся на землю, даже в темноте было видно, что он улыбается от уха до уха. — Ну теперь, братцы, лафа. Будет нам и женьшень, и золотишко, и какава с чаем.

— А что такое «ха»? — шепотом спросил Тим, перед глазами его все еще стояла женщина в белом. — Таможня дает добро?

— Ха оно и есть ха, — с важностью заметил Витька, и в голосе его послышалась значимость и торжественность. — Непереводимое идеоматическое выражение. Вобщем нас одобрят. Теперь нам все по хрен. В Черную Пагубь двинем.

Последние слова он произнес как-то неуверенно, шепотом. Чувствовалось, что не все ему по хрен.

— Да, весело. Белая Мать. Черная Пагубь, — Петюня фыркнул, высморкался в полсилы. — А что в энтой Пагуби такого особенного? Кроме того, что она черная?

Чувствовалось, что он тоже пребывает под впечатлением увиденного.

— Это место такое, впадина, — Витька кашлянул, прочищая горло, поежился. — Говорят, кто-то древний поставил там двенадцать идолов, чтоб собирали все напасти в округе. Заговоренное место, страшное. И земля там по ночам светится. Говорят, женьшеня там — что клюквы на болоте. Только не копает никто, боится. А нам плевать, мы у Белой Матери в фаворе. Нам теперь — всегда удача.

Андрон. Начало девяностых.

Был погожий весенний день — ласково светило солнышко, даже вроде бы пели птички. Вот она, свобода… Только никто Андрона не встречал, все было как-то обыденно, несмотря на яркое солнце серо, банально. Дальше было в том же духе — базар-вокзал, компостирование билета на Ленинград, дежурный мент, приказавший предъявить — нет, не документы, справку об освобождении. Потом Андрон мужественно устоял от предложений выпить, вмазаться, побалдеть с чувихами, сел на поезд, влез на верхнюю полку и, вытянувшись, уставился в окно. И побежала перед его глазами родина-Россия — поля, леса, крохотные полустанки, покосившиеся домики и почерневшие заборы. Все какое-то унылое, убогое, как бы тронутое тлением и одичанием. Батый проскакал, фашист пролетел… Э, нет, коммунисты похозяйничали. Стучали на стыках колеса, храпели несознательные попутчики, ходили по вагонам убогие, жалились, канючили, просили мислостыню. Нагло так, настойчиво, не то что при советской власти. Да, видать, и впрямь задули ветры перемен… Андрон ни с кем не разговаривал, в общение не лез, держался настороженно. Прислушивался, приглядывался, наматывал на ус. Адаптировался, активно, в темпе вальса.

Был уже вечер, когда он добрался до райского уголка под Ленинградом, упомянутого еще в 1494 году в писцовой книге «Вотской пятины» как Село Хотчино. Солнце уже садилось в облака, однако было тепло, тучи мошкары роем кружились в воздухе, дружно предвещая ясную погоду. Андрон знакомой дорогой шагал к дому Ровинского и удивлялся сам про себя — а ведь говорят, что на чем-то свет клином не сходится. Сколько же раз нелегкая уже приносила его сюда? Вначале в армии, потом с Сявой Лебедевым по душу убиенного экс-майора Семенова, теперь вот в третий раз. Дай бог, чтобы в последний. Он ведь троицу любит…

Наконец вот и он, дом-крепость. Все та же четырехметровая стена, все те же железные ворота. Только что-то не слышно кабсдохов во дворе да и сам дом кажется мертвым, неживым. А это что еще за хренотень? Ворота и калитка заклеены какими-то погаными, казенного вида бумажками с печатью и подписью. Видимо, уже давно, бумага пожелтела, мастика расплылась. Ну дела. Вот тебе почет и ласка, вот тебе воздуха с оправилами. Постоял, постоял Андрон у ворот, подумав, осмотрелся да и пошел к дому по соседству, где не слышно было собачьего бреха — четвероногих друзей человека он с некоторых пор терпеть не мог. На стук вышла женщина в платке, то ли старуха, то ли просто в годах, не понять, глаза усталые, лицо в морщинах.

— Вам кого?

— Здравствуйте, — очень человечно поздоровался Андрон, хотел было улыбнуться, да не получилось. — Извините, что побеспокоил. Вот приехал к другу, а там закрыто все. Бумажками заклеено какими-то. Издалека приехал…

Очень вежливо так сказал, искренне и задушевно.

— А, к Толику наверное? — женщина вздохнула тяжело, взглянула испытующе на Андрона и плотнее, не глядя на жару, стала кутаться в платок. — Так взяли его, еще в марте. Со стрельбой. Его и Владимира Владимировича. Всю малину мне потоптали сапожищами-то. Сам-то, сынок, оттуда?

Грусть, безысходность и тоска были в ее голосе.

— Оттуда, мать, оттуда, — Андрон коротко кивнул, все ж таки улыбнулся. — Только с поезда.

В голове его некстати завертелись слова из песни:

Вот я откинулся, какой базар-вокзал

Купил билет в колхоз «Большое дышло».

— То-то, я смотрю, молодой, а седой, словно лунь, — женщина бросила теребить платок, и негромкий голос ее скорбно дрогнул. — Мой ведь тоже… В Табулге… Уже пятый год. Третья ходка… Заходи в дом, сынок, есть хочешь наверное…

— Спасибо, мать, — Андрон сглотнул слюну, непроизвольно тронул густой, начинающий уже отрастать иней ежика. — А на Табулге хорошо сидеть. Там беспредела нету.

— Ну погоди минутку, погоди, — женщина заторопилась, побежала в дом и, вернувшись вскоре, принялась совать Андрону какие-то ватрушки, блины, мятные, слипшиеся от сырости карамельки. — На, на, поешь в дороге.

Пальцы ее дрожали, голос сел, глаза блестели от радости и слез.

— Спасибо, мать, спасибо, — Андрон с невыразимой благодарностью взял этот незамысловатый харч, коротко вздохнул, пытаясь проглотить ком в горле, шевельнул широкими плечами. — Пойду я.

И пошел. На электричку, с жадностью кусая пресную, в общем-то невкусную булку. Мысли же его были далеки от еды. Сейчас главное — хата. Все остальное потом. Залечь, подумать, осмотреться. Не пороть горячку. Быстро только кошки родятся. Поспешишь —ментов насмешишь. Очень даже. А самому будет не до смеха…

На Варшавском вокзале он осмотрелся, выбрал из толпы арендодателей тетку поцивильней, двинул по указанному адресу и заангажировал на месяц комнату в хрущебе. Место было знакомое до боли — на Ветеранов, недалеко от парка Александрина, где когда-то Сява Лебедев бил ему в кровь морду, чтобы не забрали в солдаты. Господи, сколько же времени прошло с той поры? Да и сама квартирка, где поселился Андрон, живо напоминала об эпохе социализма. Гэдээровская мебель, ногастый телевизор фабрики имени Козицкого, плохонькая прихожая в вычурном, пронзительно застойном стиле. Дверь и стены сортира были обклеены почетными грамотами, какими-то там вымпелами, выписками из приказов: награждается бригадир слесарей-судосборщиков Михайлов Валерий Михайлович… То благодарностью, то бесплатной путевкой, то денежной премией от 30 рэ и выше. Сам же хозяин квартиры Валерий Михайлович был быстрым в движениях, тощим пролетарием, чем-то очень похожим на Лапина-старшего. Наверное тем, что пребывал в перманентном подпитии. Однако на то у Валерия Михайловича были веские причины — зарплату не платили уже полгода, да и вообще он, спец шестого разряда, в проклятые демократические времена на хрен никому не нужен. Ни один, ни со своей бригадой. Хотите, ребята, пилите, но денег — шиш. Еще слава богу, что когда в 84 году реконструировали «Аврору», а вернее выпотрошили напрочь, дальновидный Валерий Михайлович умудрился вынести пару ведер гаек, рюкзачок болтов, тикового настила палубы, заклепок, кусков обшивки, того, сего — в жизни пригодится. И вот пригодилось, да еще как. Теперь за отшлифованную, присобаченную к подставке гайку интурист дает на бутыль . За надраенную до блеска авроровскую заклепку, укрепленную на фрагменте из палубного настила, — на две. Вот так и живем. Да еще вот комнату сдаем всякой заезжей сволочи, хачикам носатым, рыночным козлам. Хорошо хоть нынешний постоялец не кацо, правда, смурной какой-то и… не пьет. Как пить дать не в себе, больной. Зато уж Валерий Михайлович принимал и за Андрона, и за себя, и за всю бригаду. А набравшись, тихо материл правительство, депутатов, демократов и мудака президента. Однако не кричал, как было славно жить при коммуняках — на стенке в его комнате стоял большой портрет ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося, загорелого до черноты. В черной раме. Такой же черной, как нынешняя жизнь.

А Андрон между тем вдумчиво, осторожно делал в этой жизни первые шаги. То есть ноги сами собой несли его на берег Фонтанки к отчему дому. О, как же он изменился, бывший детсад! Здание заново выкрашено, обнесено решеткой, покрыто финской пластиковой кровлей, правда вот флюгер остался прежним — массивным и ржавым, что в целом придавало особняку вид внушительный и консервативный. А еще — стеклопакеты на окнах, камеры слежения у дверей, толстая, под бронзу, табличка на входе. Охранно-страховая фирма « ДЖУЛЬБАРС». Да, этот в глотку вцепится враз.

«Развели псарню, — Андрон с ненавистью посмотрел на мерсы во дворе, коротко скользнув по фасаду взглядом, отыскал окно бывшей своей комнаты, вздохнул. — У, гады». Окно было тонировано в синеву, треть его занимал корпус кондиционера. А где-то там, на чердаке, в толще стены покоилось нечто — один бог знает что. Скорее, черт. И еще, как пить дать, кабсдох на крыше. Фиг дотянешься и хрен возьмешь. Постоял, постоял Андрон у решетки, оценил все великолепие охранного «Джульбарса», сплюнул да и пошел себе к метро — по душу Тимофея. Его, как и следовало ожидать, дома не окзалось, на дверной звонок бодро отозвалась Регина.

— Кто там?

Голос энергичный такой, уверенный в себе. Охохо. Андрон приготовился к холоду презрения, обличительным тирадам и гневным речам, вплоть до очень доходчивого: «А пошел бы ты!» Только ничего подобного.

— Ой, Андрюша! — ласково, как родного, встретила его Регина, без ненужных вопросов усадила за стол и, действуя сноровисто и толково, налила борща. — Только что сварен, еще не остыл.

Ну чудеса! В квартире прибрано, на кухне порядок, борщ — мать честна! — похож на борщ! С чесночком, перцем и мозговой костью! Да и сама Регина уже не прежняя дура истеричка, злая на весь свет то ли от недоеба, то ли от метеоризма, тощая и похожая на мегеру. Нет, нормальной упитанности баба, спокойная, ухоженная и вобщем очень ничего. И держится с достоинством, без визга. Метаморфозы, блин, Овидию и не снились. Чувствуется, хлебнула она жизни. Действительно хлебнула. Верно говорят, пришла беда — отворяй ворота. Вначале после ссоры отчалил Тимофей — сказал, что навсегда, и так хлопнул дверью, что проснулся ребенок. Потом через какое-то время пришли люди в штатском, показали красные книжки и утсроили засаду — на Тимофея. Весь пол истоптали. Посидели с неделю и ушли, сказали, что если Тим вернется, пусть лучше сам заявится с повинной. Но он все никак не возвращался. Лет пять тому назад звонил откуда-то с Урала, сказал, что жив. Ну а жизнь течет своим чередом — вот, защитила кандидатскую, теперь вся в работе над докторской, дочка подрастает, слава богу, не болеет. Отец зимой лежал с инфарктом, стандартной хворью всех членов-корреспондентов, слава богу, обошлось. Ты-то сам, Андрюша, как?

— Отлично, — соврал Андрон, положил тарелку в раковину и, побыв еще немного для приличия, стал прощаться. — Спасибо, Регина, вкусный борщ.

— А Тима я дождусь, — вдруг ни к селу, ни к городу сказал та, и на глазах ее под стеклами очков блеснули слезы. — Я сердцем чую, он вернется, вернется.

Вот так, понимание того, что мы потеряли, приходит к нам только когда это уже не вернуть.

— Конечно, вернется, — по-новой соврал Андрон, сделал Регине ручкой и с головой нырнул в весеннюю суету. К свободе он привыкал с трудом. Все вольные казались ему суками, все были похожи на пидеров. Никакого порядка — лезут везде без очереди, смешиваются мастями, суют носы не в свое дело, советуют там, где не положено. Да и вообще, по большому счету в отечестве полный беспредел. Все вывернулось наизнанку. Наверху педерасты, мужикам не платят положняк, блатные живут не по понятиям, весь народ держат за чертей — тех самых, роющихся на помойках в поисках рыбных голов. Добром все это не кончится. А навстречу Андрону проносились авто, шли крепкие и не очень молодые люди, остриженные, как и он сам, коротко, а ля зэка, двигали стройными и не очень бедрами девушки, дамы, фемины. Эх, залечь бы с парой-тройкой их где-нибудь в укромном месте. Эдак на недельку или на две. А вы как думали? Посидите-ка с дунькой кулаковой, то бишь с самим собой столько лет. Однако же Андрон к бабам пока не лез — денег не было. То есть были, но впритык, где-то на месяц существования. Законопослушного. А вот что потом? Кстати о деньгах. Посетив отчий дом и Регину, Андрон направился к добрейшей заведующей. Жила она на Охте и, как видно, не весело — под занудное громыхание трамвая, в тесной, похожей запахом на зоопарк коммунальной квартире. С дочкой-брошенкой, сдуру когда-то подавшейся в чернобыльские ликвидаторы. Теперь наполовину лысая, наполовину седая, с посаженными почками и опухшей щитовидкой. Само собой, ни мужа, ни детей, только желчь по утрам. И пенсию уже полгода как не платят…

— Господи, Андрюшенька! — несказанно обрадовалась Александра Францевна, обнялась с Андроном, прослезилась и стала накрывать на стол, радушно, но не богато, как в свое время Клара. Только вместо сухариков какие-то хлебцы, «Андреевские», очень похожие на мацу. Дочка-ликвидаторша из своего угла не вышла, искоса посматривала на Андрона, закусив пергаментную губу — и ведь же достанется кому-то такой, ишь ты, словно принц из сказки.

Принц не принц, но даже в скромном, еще неизвестно чьем прикиде, выглядел Андрон неплохо. Стройный, широкоплечий, с лицом мужественным и открытом, он был похож на голливудского красавца. Слава богу без лысины, зубы свои. А эти шрамы на губах и подбородке, а эта ранняя, напоминающая цветом серебро, седина. И взгляд, уверенный, бесстрашный, насмешливый, чуть циничный. Ах, Ален Делон, Жан Поль Бельмондо, Тихонов-Штирлиц и Вася Лановой в одном лице…

Ладно, попили чая с пряниками, вспомнили Варвару Ардальоновну, и добрая заведующая поднялась, зачем-то оглянувшись, полезла в шифоньер. Вытащила из-под тряпок сверток, разворачивая, вздохнула.

— Хорошо, что долларов купили, люди присоветовали. А у нас в сберкассе все пропало. Копили, копили на старость…

В свертке были Лапинские ордена, все три солдатской славы, крестик и обручальное кольцо Варвары Ардальоновны, да еще парадная, добротной кожи, сбруя Арнульфа. И зеленые бумажки. Одна с портретом Франклина, другая — Гранта, остальные — Гамильтона, Линкольна, Вашингтона и Джексона. Лица столпов заокеанской демократии были какие-то вытертые, изношенные, совершенно не впечатляющие. То ли дело у нашего гаранта, особенно после ста пятидесяти…

— М-да, — Андрон взвесил на руке Лапинские награды, положил, смотав, в карман сбрую единорогову, встал. — Спасибо вам, Александра Францевна, за все. А зелень и рыжье себе оставьте.

Чмокнул добрую заведующую в старческую щеку, глянул ободряюще на тоскующую ликвидаторшу и пошел на выход. Нет, финансовый вопрос следует решать кардинально — Франклин с Грантом, хоть и сладкая, но всего лишь парочка, здесь не помощники. А материнские цацки и вообще толкать западло. Самое главное сейчас паспорт. Без него никуда. Только вот выдают его по месту жительства. А кто может прописать к себе бывшего зэка? Только близкие родственники. А если их нет? Получается какой-то чертовый, замкнутый круг. Нет, такое люди придумать не могли, это козни дьявола. Впрочем кто сказал, что закон у нас пишут люди? Педерасты. А петух, как и мент, — не человек.

Так, занятый своими мыслями, шел Андрон творением Петровым, в прошлом градом Ленина и колыбелью революции, ныне славным Санкт-Петербургом, цитаделью демократии. Однако, не взирая на философский настрой, выделение желудочного сока у него не прекратилось — он зашел в пельменную, взял двойную с хлебом, чтобы лучше проняло, и, поев, побрел себе дальше. Никому не нужный, скверно отдетый, ощущая каждой своей клеточкой собственную несостоятельность. На зоне человеком был — с филками (деньги), чаем, авторитетом, семьей. К пахану подходил, тумбочку имел, при просчетах в первом ряду стоял. А тут… Может, плюнуть на все и на остаток денег махнуть с блядями в кабак? Устроить бардак и разгуляево, плавно переходящее в махач. Врезать кому-нибудь по балде. И вернуться на зону. Чтобы снова быть человеком. Ага… А эта штука, из-за которой жопы рвали на сто лимонных долек и Брюс, и фон Грозен, и еще хрен знает кто, так и останется в стене? Нет уж, на фиг, если и давать кому по башке, то с толком. И бляди тут совершенно не при чем.

Был уже вечер, когда Андрон вернулся в свое блочно-панельное логово. Славный производственник Михайлов был уже на кочерге и встретил его вопросом в лоб:

— Ты в каких войсках служил?

— В пехоте, — с ходу соврал Андрон и был тут же затащен хозяином за стол, накрытый с демократическим радушием — вареная картошка, океаническия сельдь и паленая водка.

— Садись! Выпьем. Сегодня у Витьки годовщина. У сына.

Ладно, сели, выпили, не чокаясь, помянули Витьку. Молча, под мерзкую селедку, — говорить было решительно не о чем. Не было общих тем. Затем выпили еще, и бригадир слесарей сказал, тихо так, собственно ни к кому не обращаясь:

— Они ведь там в морге все лежали в фольгу завернутые. Полностью. Только сапоги торчали. А у Витьки не торчали. Не было у него сапог. И ног не было. Из гранатомета его. Он ведь механиком, механиком… Паренек рассказывал, что с ним служил… Который вернулся… живым…— Бухнул по столу тяжелый кулак, дрогнул судорожно небритый кадык.

Хозяйка, плотная, широкая в кости хохлушка, всхлипнула, часто заморгала и, не удержавшись, судорожно заревела, в голос, громко, плотно закрывая дряблые щеки руками. Посидели.

— Спасибо, хозяева, — Андрон поднялся, прерывисто вздохнул и, не сдержавшись, похлопал бригадира по плечу. — Ну, ну, ну, ну. Жить надо.

Развернулся и пошел к себе. А остаток вечера он провел с пользой, в чтении, изучая российскую историю по газетам, найденным в сортире. Господи, что же творилось в отечестве… Выпускали ваучеры и стреляли по парламенту, расхищали миллиарды и покупали острова. Клали руки на рельсы, что не будет реформ, и, оставаясь с руками, оставляли народ с носом, в дураках, но без денег. Начитался Андрон на ночь прессы, а потому ворочался, спал плохо и снились ему кошмары. Предупреждал ведь незабвенный Булгаков…

Хорст. 1997-й год.

А время шло. Летели дни, торжествовала природа, крепчал, матерел, наливался силой Хорст. Это прекрасно знали и друзья, и враги. Впрочем в живых его враги оставались недолго — руки у Хорста были длинны… И вот однажды к нему через арабских фундаменталистов обратились чеченские сепаратисты с одной щекотливой просьбой. Вопрос был действительно деликатный — ГРУ взяло с поличным полевого командира Ципу Задаева, переправило в Москву, и теперь тому шьют дело на всю катушку. Занимаются плотно — генеральная прокуратура. А у Хорста — это всем известно — там своя рука, то есть волосатая лапа — зарезервированный агент по фамилии Недоносов. В чине заместителя генерального прокурора. Так что нельзя ли помочь — брат Ципы Задаева Дока Мудаев сказал: «Мы за ценой не постоим».

«Господи, что ж это такое делается у демократов-то, — Хорст тяжело вздохнул и искренне пожалел генпрокурора. — Такого мудака и в заместители?» Сразу же память воскресила ему образ Недоносова — тупого, запойно пьющего, страдающего манией преследования со стороны Феликса Эдмундовича. Надо же, такое дерьмо и такая карьера, интересно, что же выдвинуло его аж в замы самого главного блюстителя российской законности? Интересно, очень интересно…

Настолько, что Хорст отложил все дела, запустил компьютер и, набрав код доступа, отыскал файл-досье Анания Недоносова, хмыкнул, глядя на фотографию и заработал мышью: так, родился, учился, женился… Служил… Дезертировал… завербован… По документам — комкавполка, личный друг Буденого… Так, переведен в Ленинград на легкую работу… Следователем в райпрокуратуру. Так, бросил пить, взялся за ум… Награжден почетной грамотой. Еще одной… Плюс красным переходящим вымпелом… А, вот оно что, вот где собака… Раскрутил громкое нашумевшее дело — посадил злостного расхитителя соцсобственности, к тому же оказавшего злостное неповиновение. Попал в вечерние газеты, а потом — в телепередачу «Человек и закон». После чего был замечен, обласкан и награжден медалью за трудовую доблесть, а затем откомандирован на повышение квалификации в Москву. Где и остался… А расхититель этот и впрямь оказался злостным — четырем ментам дал по шапке. Молодец. Как бишь зовут-то его? Андрей Андреевич Лапин? Хорст непроизвольно щелкнул мышью, глянул лениво на экран и натурально обалдел, чудом не свалился со стула. С фотографии на уголовном деле на него смотрел он сам — хмурым, выкатившим желваки на скулах хулиганом. Такой не четырех — дюжину ментов положит…

— Черт! — чувствуя, как задрожали пальцы, Хорст привычно взял аккорд на клавиатуре, ввел в программу опознания фото Лапина, затем свое и, нервно кусая губы, стал ожидать результата. И результат тот не замедлил высветиться на экране — девяносто девяти процентное, скорее всего на генетическом уровне, сходство, вероятность случайности приближается к нулю. — Хорошенькое дело! — Хорст сразу же забыл о Недоносове, пытаясь успокоиться, жадно закурил, ткнул после двух затяжек сигарету в пепельницу и начал действовать со всей свойственной ему решимостью. По-простому, не откладывая дела в долгий ящик — влез в поисковую машину ФСБ и послал запрос на Андрея Андреевича Лапина. На этого расхитителя соцсобственности и наносителя тяжких телесных повреждений, так похожего внешне на него самого. В ФСБ, несмотря ни на что, контора еще писала — ответ пришел. По-военному лаконичный и по-фронтовому бездушный: Андрей Андреевич Лапин, год рождения такой-то, судимый по статьям таким-то, в спиках живых россиян не значится. Данных о его смерти тоже не имеется. То есть ни жив, ни мертв, без вести пропал. Сгинул. Молодой хулиган, так похожий на Хорста. Близкий родственник, единокровник, брат по геному, если верить компьютеру. Впрочем нет, точно не брат. Тогда кто? Сын?

И стало муторно на душе у Хорста, мерзко, погано и весьма беспокойно. Что бы ни делал, все думал о хулигане Лапине. А делал все одно и то же — пытался разобраться, куда тот пропал. Однако информация, добытая по электронным и агентурным каналам не радовала. Да, влетел, да, сел, да, отмотал срок звонком, заказал билет на Ленинград, и все — с концами. Справку его об освобождении, ровно как и труп его, никто не видел. Нет человека, пропал…

Вот так, скучные казенные строчки шифротелеграмм, секретных донесений и электронных депеш. Емкие, сухие, сугубо информационные, заявляющие со всей очевидной объективностью — нет Андрюхи Лапина, нет и все. Как сквозь землю провалился. А сердце вопреки всем законам логики подсказывало Хорсту — надо ехать в Россию, в Петербург, разбираться на месте. Наличие у этого Андрея Лапина родителей, правда уже умерших, ничего не значит. Могли усыновить, могли подкинуть, могли попутать — бардак в домах родильных почище, чем в публичных. Нет, нет, надо ехать самому, поговорить с врачами, поискать свидетелей. Сердце не обманешь. Все, решено, надо ехать. А кроме всего прочего была еще одна причина, по которой Хорста, словно одержимого, тянуло в Россию — это ностальгия. Даже не ностальгия, а что-то грызущее, сладостно-саднящее, невыразимой истомой лежащее в глубине души… Побродить по тихим улицам, где они когда-то гуляли с Марией, посмотреть на дом, где они были так счастливы вдвоем, подержаться за столетний гранит, еще помнящий тепло ее нежных пальцев… Он иногда даже жалел, что проснулся. Ушел из того призрачного мира, где они были вместе. Хорошо еще, что в конце концов все дороги обязательно приведут туда. А пока что — вперед, на север, в Тартарию…

— Ты с ума сошел, — сказала негромко Воронцова и отрицающе мотнула головой. — У демократов сейчас делать нечего. Все их секреты в интернете, все мало мальски ценное давно разграблено и вывезено, экология ни к черту, межрегиональные конфликты. Опять-таки преступность, СПИД, первое место по абортам, восемь с половиной долларов в год, отпущенных россиянину на лечение. Каково, а? Есть еще правда лес, нефть и уран, но они уже поделены между сионистами и китайцами. Нет, не уговаривай, май дарлинг, не поеду.

Хотела сказать «сейчас», но сдержалась, изобразила ухмылку — понимала, что ехать-то все-равно придется. Вот уже какую ночь Воронцовой снился один и тот же сон — в небе вспыхивали сотни новых солнц, и все увидевшие их слепли, а после умирали в муках, стонах и ужасном смраде. Ходуном ходила земля, а все живое попряталось в норы, и не было ни пищи, ни воды, ибо превратились злаки в полынь, а реки напитались кровью и смертоносной отравой. И страх объял огромный мир, и люди превратились в животных, и солнце стало мрачным, а луна как власяницы… А все эти апокалипсические ужасы сопровождал глаз будды Вайрачаны, негромкий, убедительный и вдумчивый, словно у Капеляна в «Семнадцати мгновениях»: «Зришь ли ты, о дочь моя, что случится, если Песий камень попадет в плохие руки? В руки той, что погрязла во зле. Так что торопись. До солнечного затмения в пятницу тринадцатого остается одна тысяча четыреста сорок часов сорок восемь минут и пятнадцать секунд…» Это тебе не каких-нибудь там семнадцать мгновений — больше двух месяцев. Словом время еще есть, и пороть горячку пока что нечего. отя оно конечно, поехать все равно придется. Даром что ли с Шивой брачевалась. Да и гуру с буддой, если что, потом засношают — так что круг сансары овалом покажется. И для кармы опять-таки нехорошо. Нет, нет, крупного разговора с мамахен все-равно не избежать, но будет это позже, только в пятницу тринадцатого. Через тысячу четыреста сорок часов сорок восемь минут и пятнадцать секунд. Пусть готовит валидол…

Андрон. Начало девяностых.

А на утро он, хоть никогда себя сентиментальным не считал, купил водки, кой-какую закусь и поехал к родителям на кладбище. Потянуло — до комка в горле. На Южняке свистели птицы, густо липла к подошвам грязь, где-то матерились невыспавшиеся негры, устанавливая памятник на свежей могиле. Отношение к смерти здесь было буднично-циничное.. Моменто море…

— Здорово, отец, здорово, мать, — Андрон коснулся скромного, уже нагревшегося на солнце камня, немного постоял, не думая ни о чем — все суета. Странно, в его ушах слышалось не пение птиц — ржание единорога. Потом он сел, открыл бутылку, выдохнув, глотнул, но не пошло. Горло сдавило как ошейником мертвым, необоримым спазмом. Так что посидел всухую Андрон, оставил бутылочку на могилке и пошел — черт знает куда, зигзагами, в неизвестном направлении. Ноги сами собой несли его по необъятному кладбищу — грязь не грязь, глина не глина. Плохо, сказал бы Лапин-старший, грунт мягкий.

Вывел его из оцепенения громкий голос и радостное ржание.

— Ни хрена себе, какие люди! — лысый работяга-негр с чмоканьем воткнул лопату и, подшагнув к Андрону, протянул ладонь, едва ли уступающую лопате габаритами. — Ну, здорово, брат, сколько лет, соклько зим! — и тут же громогласно заорал, обращаясь к напарнику, грузившему песок из кузова минитрактора: — Штык, блин, сюда давай. Смотри, кто к нам пришел!

— О, едрена-матрена! Штык глянул, положил лопату и с радостной ухмылочкой потянулся к Андрону. —Академик, блин! Пропащая душа! А где Рубин? Ну, привет, привет!

— Привет, — оправившись от удивления, Андрон пожал протянутые руки, курнул предложенную америку и начал отвечать на многочисленные вопросы — хмыканьем, пожиманием плеч, кивками и недомолвками. По принципу — здесь помню, а здесь не помню. И вообще что-то с памятью моей стало. Не стоит разочаровывать людей, тем более, что принимают за академика. Кончат расспрашивать, сами рассказывать начнут.

— Ну да что мы стоим-то, едрена матрена, — Штык глянул на часы, мигнул Андрону и расплылся в улыбке. — Это дело отметить надо, тем паче что обед. Дыня, гребите-ка к паровозу, я сей момент.

Шмелем он забраля в свой трактор, пустил мотор и, разбрасывая во все стороны фонтаны грязи, стремительно исчез за кустами. А лысый Дыня привел Андрона на небольшой мемориальный комплекс, выполненный из черного мрамора — надгробный памятник в виде стеллы, ажурная беседка, массивный стол, скамьи полугругом. На памятнике золотыми буквами значилось:

В эту стужу, в этот холод

Нежить бы тебя да холить

В эту стужу, в эту слякоть

Целовать тебя, не плакать

Спасибо за жизнь, родной!!!

Еще была высечена звероподобная, напоминающая гамадрилью, рожа с разъяснением: «Сэмэн Евсеевич Калгородский (Паровоз), живой в натуре».

— Помнишь, как присыпали его? — Дыня усмехнулся, выщелкнул окурок и с удобством устроился в беседке. — Ну еще было приказано в гроб магнитофон запихать. С автомобильным аккумулятором. С месяц наверное играло все одно и то же по кругу — постой, паровоз, не стучите, колеса. Э, да я вижу, ни хрена ты не помнишь. Ничего, корешок, бывает. Сейчас мы тебя поправим в шесть секунд.

В шесть не в шесть, но очень скоро вернулся Штык на тракторе, привез необъятную груду жратвы и водочки с коньяком, на выбор. А коньяк не какой-нибудь там азербайджанского разлива или общипанный «Белый аист» — настоящий «Ахтамар», одним только видом вызывающий восторг и обильное слюнотечение. Да, чувствовалось, что кладбищенским неграм сегрегация была не знакома. Привычно порубали колбасу, оставляя отпечатки пальцев, порезали сыр, открыли консервы, очистили бананы. Откупорили, налили, тяпнули. Сколько же лет Андрон не пробовал коньяку? Ни такого, ни паленого, ни разбодяженного «Зубровкой», соклько же лет он вообще не жил?

— Ты давай хавай, хавай, светильник разума, — негры даже как-то соболезнующе потчевали Андрона, заставляли мазать хлеб маслом, есть побольше семги, севрюги и испанских сардин, — фосфор, хорошо для мозгов. Не веришь, брат, спроси у Штирлица. У Мюллера не надо. Эх ты, паря, совсем поплохел. Зря вы тогда с Рубином свинтили. А может и не зря. Пархатый-то после того засыпался, так нас кололи и менты, и комитетские, и еще хрен знает кто. Только мы не маленькие — делов не знаем, граждане начальники. Наше дело рыть, это ваше — подкапывать. Вобщем отлезли, сволочи. Ну мы опять сюда, была бы шея — хомут найдется.Не жопорукие чай. Да и Пархатый не пропал, выкрутился. У него теперь контора своя. В доме на Фонтанке, где флюгер в виде пса.

— В виде пса? — Андрон вынурнул на миг из коньячной нирваны, принял маслину и удивленно закашлялся. — На крыше?

— Ну да, фирма, то ли «Джульбарс», то ли «Мухтар», — лысый крякнул, ухмыльнулся и хрустко раскусил севрюжий хрящик. — Пархатый-то ведь сам из легавых. Вот лучшего и не скумекал. Ты, давай, давай, хавай.

Поговорили, поели, выпили, однако в плепорцию, с понятием. Негры, глянув на часы, стали собираться — все правильно, работе время, потехе час

— Ты, Академик, вот что, без обид, — Штык переглянулся с Дыней, вытащил измятого Франклина, быстро протянул Андрону. — И знаешь, где нас найти. Залетай по-простому. А сейчас извини, мы в пахоту.

Поручкались негры с Андроном, потрепали по плечу, а потом сели на трактор да и исчезли за крестами. Здесь работа, как и хер, даром не простаивала.

— Ну спасибо, братцы, — несколько запоздало сказал Андрон, несколько тяжеловато поднялся и, двигаясь поначалу несколько по дуге, принялся выбираться с кладбища. Ничего не поделаешь, отвык пить. Однако скоро шаг его окреп, траектория движения выровнялась, а на душе сделалось спокойно и хорошо. Еще — несколько удивленно, вот ведь жизнь, неизвестно где найдешь, где потеряешь. Свежий воздух прополаскивал мозги, в животе был покой и уют, сильные ноги легко несли поджарое тело. Так что когда Андрон дошел до перепутья, пересечья Пулковского и Волковского шляхов, он уже был трезв как стеклышко. А значит снова навалились безрадостные мысли — как быть, как жить дальше, как заполучить этот проклятый российский паспорт. Ну да, в принципе можно и без него, выучить чьи-нибудь установочные данные. Остановит мент, спросит, кто такой — а ты ему: я такой-то такой-то, проживаю там-то, родился тогда-то тогда-то. Звоните, проверяйте по вашему сраному ЦАБу. Можно например присвоить данные Тима. Постой-постой. А почему это только данные? Ведь как там в песне-то поется — и по облику, и по роже завсегда мы с тобой были схожи?.. «Ни хрена себе струя, — от неожиданно мысли Андрон даже замер, но тут же сорвался с места и от избытка чувств подскочил в воздух. — Эврика, бля! Эврика!» Они же с Тимом похожи как две капли воды. И что мешает ему в таком случае просто заявиться в легавку и скорбно понурить голову — родные, простите засранца, паспорт потерял. Только вот не все так просто — Тим ведь чего-то натворил и очень может быть, что на него повешен «сторожевик», и попадешь сразу как кур в ощип, поди потом объясняй легавым, что просто паспорт получить хотел. Ладно, такие вещи с кондачка не решаются. Спешка, она нужна при ловле блох, и то если домогаются парой.

У себя в халупе на Ветеранов Андрон с ходу уселся за телефон и позвонил в первое попавшееся отделение милиции.

— Куда едем-то?

— А кто это? — спросили там. Вот сволочи, проявили бдительность.

Андрон ответствовать не стал, а позвонил в другое все с тем же вопросом:

— Куда едем?

— В Рязань, — сказал сиплый голос, мощно икнул и вяло поинтересовался. — Это кто?

— Хрен в пальто, — отрубил Андрон, отключился и стал мучительно вспоминать телефоны ЦАБа — от А до М кажись два нуля семнадцать, от М до Я кажись восемнадцать или наоборот, или вообще не от А до М… Точно, едем не в ту сторону…

Наконец с трех попыток дорожка на ЦАБ привела его к нужной барышне, коей он поведал, что звонит из Кировского и просит проверить Метельского Тимофея Анатольевича с данными такими-то.

— Подтверждается, — отвечала барышня, в том смысле, что да, есть такой и прописан по месту жительства. Ни слова не сказала плохого в том плане, что находистя в розыске. Только это еще ничего не значило — комитетские хитры и с ментами не в ладах. Очень может быть, что секут тайно, по своим каналам. Однако семь бед, один ответ — кто не рискует, тот не пьет шампанского. Чего только не сделаешь, чтобы снова стать гражданином любимого отечества. Лучше бы, блин, здесь не родиться. На следующий день, приготовившись к худшему, Андрон явился в милицию по месту жительства Тима и жалобно пустил слезу, скупую, мужскую, революционную:

— Я такой-то такой-то потерял в пьяном виде паспорт. Каюсь, готов искупить.

— Ай-яй-яй, товарищ Метельский, — вяло пожурила Андрона бабище-майор. — Пишите заявление, платите штраф, несите фотографии. Восстановим не раньше, чем через месяц. Народу прорва.

Через месяц! Да хоть через год! Ждать приучены.

Верно говорят, что жизнь течет полосами, в основном конечно серой, частой бывает черной, но иногда все же бывает и светлая. И вечером того же дня Андрон убедился в этом. Шел он, прогуливаясь, по улице Кубинской, вдали от суеты и толп, посматривал себе на окружающее запустение и вдруг увидел платиновую блондинку, фигуристую, очень аппетитную со спины и всю в белом. Ругаясь по-черному, она пыталась заменить проколотое колесо на мерседесе, тоже очень фигуристом и белом. Звенел, соскальзывая, ключ, блестели брюльниками гайки, в голосе страдалицы ясно слышалось — а видала я на херу всю эту вашу долбанную феминизацию! Ни один нормальный и уважающий себя мужчина вынести это зрелище был не в силах.

— Дай-ка я, женщина, — Андрон вышел из задумчивости, коротко вздохнул и подошел к автолюбительнице. — Такие руки беречь надо. И ноги.

— Да? — блондинка повернула голову и вдруг, забыв про колесо, разом поднялась с корточек. — Господи… Андрюша, ты? — На ее ухоженном, густо намакияженном лице отразилась неуемная, какая-то очень женская радость. — Вот это сюрприз!

— Ты? — Андрон узнал зав рыночного общежития, которой не однажды нерезывал многопроходную резьбу, но сразу вспомнить, как зовут, не смог. — Да, вот это встреча… Очень рад. Ну как живешь, э-э-э, Оксана?

Ну да, конечно же Оксана. Очень уважает минет и коленно-локтевую.

— Вот прокололась, — заведующея с улыбкой пнула колесо, выругалась и, не сдерживаясь, бросилась Андрону на шею. — Господи, Андрюшенька. Седой-то какой.

От нее мощно пахло парфюмом, еле уловимо потом и уже едва-едва заметно коньяком, задавленным антиполицаем. Женщиной, одним словом. А могучая грудь, подтянутая бюстгалтером, а упругие бедра, обтянутые брючками. Вобщем Андрон отреагировал мгновенно…

— А ты все такой же, легкий на подъем, — заведующая еще плотнее приладилась к нему, как бы невзначай погладила рукой ширинку. — Ого, как соскучился. Поехали ко мне, я теперь женщина одинокая, свободная…

Поехали. Однако прежде Андрону пришлось несколько успокоиться, поставить запаску и выслушать целый водопад восторженных словоизъявлений: ну до чего же, оказывается, день сегодня удачный, даже не верится. Парикмахер, гад, не подвел, подобрал колер в цвет, в самую масть. У Верки посидели, так славно, так хорошо, так душевно. И вот наконец кульминация, встретила тебя. Андрюшенька. Ну давай, крути активней гайки, родной. Соскучилась. Потому как женщина одинокая. А что? Леньку своего, мудака, отправила на год в Норвегию, на нефтяную вышку — один хрен, толку от него никакого, так пусть хоть вкалывает да рожи не кажет. Светку, задрыгу, у которой уже месячные и только шмотки на уме, отправила в Польшу, в гимназию — пусть учится, набирается знаний. Остался только кот, кастрированный, сибирский, да и тот, зараза, по весне начал гадить по углам, видимо яйцы ему, паскуде, отрезали не под самый корень. Андрюшенька, родной, давай быстрей, ну давай же. Наконец забрались в тачку, поехали. Заведующая, надо отдать ей должное, рулила качественно и с огоньком — напористо, но безопасно. Мерс слушался ее, как хоршо объезженный скакун. Ехать было недалеко, мимо парка Авиаторов — Ксюша обреталась теперь на улице Благодатной. Загнали машину на стоянку, поднялись на второй этаж добротного, построенного еще пленными немцами дома. Все — торопливо, под возбужденный разговор, подгоняемые взаимным, растущим по экспоненте желанием. Открыли дверь, вошли, и сразу понесло их на необъятную, с упругим водяным матрасом постель. Похоже, ту самую, многократно опробованную в прошлом. Вот привалило-то Оксане счастье, до самого утра раздавались ее страстные, полные восторгов крики, стоны и нежные словосочетания. Кот в страхе забился под шкаф, водняной матрас штормило. А вы как думали. Если не было столько лет баб, кроме дуньки кулаковой.

— Ой, все, все, больше не могу, — шептала, задыхаясь, Оксана, томно изгибалась и не прекращала движений. — Умру.

«Врешь, не умрешь, — жестко ухмылялся Андрон, чуточку ослаблял темп и тут же принимался по-новой. — От этого еще никто не помер». Все правильно, недаром французы называют оргазм малой смертью, капутом понарошку. Наконец Андрон даже не то чтобы иссяк, соскучился от монотонности и провалился в некое подобие дремы — снилось ему море, ласковое и теплое, плавно качающее его на пологой волне. То самое, Черное, на котором он никогда не был. Когда он проснулся, солнце уже нагло било в комнату сквозь щели жалюзи. Оксаны и след простыл, а на ее подушке в лучших традициях сопливого кинематографа лежало послание: «Андрюшенька! Кушай все, что в холодильнике. И пожалуйста дождись меня, я буду часов в шесть. С любовью твоя О. С большой».

«Трусы мои где?» — Андрон поднялся, пошел в сортир, зевая, подался в ванную и сразу понял, что Ксюша дама еще та — его бельишко, рубаха и штаны были выстираны и повешены на просушку. До вечера как пить дать не высохнут. «Ну и сука!» — сразу развеселившись, он помылся, сделал себе миниюбку из полотенца и, шлепая по лакированным полам, отправился на кухню к холодильнику. Зеленый двухметровый националь, он завораживал как внешне, так и внутренне. Чего только не было в его чреве, казалось, Оксана готовится к блокаде Петербурга.

— М-да, — только-то и сказал Андрон, тут же потерял дар речи и начал выделять желудочный сок. А чтобы это происходило не в холостую он с чувством отрезал колбасы, соорудил глазунью из трех яиц, нарезал помидор с огурцами, намазал маслом хлеб, включил электрочайник и взялся за еду. А всякие там разносолы навроде белорыбицы, икры, миног, дальневосточных крабов и французских паштетов пусть хавают по утрам или аристократы или дегенераты. Потом он некоторое время пребывал в задумчивости, переваривая пищу, затем мыл посуду и осматривал квартиру — да, устроилась Ксюша неплохо. Шесть комнат, два сортира, две ванные и две кухни. Окна, выходящие по обе стороны дома. Как видно, две квартиры были соединены путем снесения стены. Вот так, как говорил Маркс, каждому по труду, и как говорил Энгельс, переход количества в качество. Затем Андрон общался с видиком, прессой, кастрированным котом, книгами Гюго из макулатурной серии, похабными журналами и снова с холодильником. Мотался по квартире как пума в клетке, отчаянно скучал и к приходу хозяйки совершенно озверел. А она пришла такая свежая, нарядная, благоухающая парфюмом, принесла две сумки сногсшибательной жратвы, бутылочку невиданного ликера «Мисти», улыбаясь так ласково и приветливо, что Андрону полегчало — показал свои зубы и он.

— Ну здравствуй, зравствуй. Нет, не скучал. Разве что по тебе.

Ну вот и славно, Оксана чмокнула его в скулу, переоделась в легкомысленный халатик и, двигаясь легко, а улыбаясь превкушающе, стала накрывать на стол — рыба не рыба, икра не икра, «Метрополю» и не снилось. А сама между делом пожаловалась на судьбу — совсем достал ее чертов Царев, ну тот что бывший бэхээсэсник, которому Андрон еще по тыкве дал. Хоть его, падлу, из органов и выперли, а все равно гондон гондоном — стоит, гад, на фасаде, на территории Оксаны, а разбираться, ну чтоб по-человечески, не хочет, это де земля исполкома. Тьфу ты, мэрии, по-новой. А только тронь его — вони не оберешься, я мол инвалид, пенсионер эмвэде, ранен при исполнении. Мало ты ему, Андрюшенька, врезал тогда, ох мало.

— Царев? — Андрон поперхнулся балыком, но все же сдюжил, проглотил. — На твоей земле?

— Ну да, я тебе, слава богу, не общагой — рынком командую, — Оксана выложила в миску огурчиков и повела кокетливо плечом. — Была я раньше лисичкой-сестричкой, а нынче Лисавета Патрикеевна. А Царев, он, паскуда, совсем не прост. Шерсть-то, которую он тогда снимал с шерстянников, отправлял не в закрома родины — налево пускал. А как из органов ушел, сразу лавку открыл. Целый магазин. И деньги гребет лопатой. А в районе у него все схвачено, и в ментуре, и в башне. Тьфу ты, в мэрии по-новому. Ну что, ты скучал по своей маленькой девочке?

Вот ведь стерва, почти один в один сказала, как когда-то Анджела. Может, и верно, что у дур мысли сходятся. Только Оксана была не дура, очень даже. Накормила Андрона, напоила да и затащила в койку — крой. И понеслось. Вот это жизнь. Половая. Сплошной оргазм.

— Так значит, говоришь, Царев? — спросил Андрон как бы невзначай, когда Оксана взяла таймаут после второго круга. — И что ж это он, гад, не хочет заплатить такой красивой женщине?

Ну и дела. Гнида Царев, из-за которого вся жизнь пошла наперекосяк, из органов свинтил и загребает деньгу лопатой? Да еще стоит на фасаде? Нет. Надо было ему все же вышибить ему все мозги напрочь.

— Женщине? Скажешь тоже, — Оксана вдруг скривилась, презрительно и с ненавистью. — Он же голубой. Педераст. — Взяла Андрона за бедро, игриво улыбнулась и поинтересовалась в тему. — Андрюше, а ты в тюрьме с мужиками жил?

В голосе ее звучала похоть, неприкрытый интерес и жажда нового.

— И с мужиками, и с лошадями, и со свиняьми, — с готовностью подтвердил Андрон, сально подмигнул и трижды показал Оксане, как сожительствуют с женщинами. Она ему нравилась — хищница и блядь, не скрывающая этого. Берет от жизни свое, не стесняясь. По крайней мере естественна, не кривит душой.

Тим. Середина восьмидесятых. Черная Пагубь.

Им действительно крупно повезло на следующий день, когда летели по стремнине меж рыжих, напоминающих стены, берегов. Скалистый козырек, нависший над потоком, упал не на их головы — грохнулся у борта, подняв фонтан брызг, огромную волну и опрокинув лодку. Все случилось мгновенно, словно в плохом кино — огромная воронка, рев стихии и сразу же обжигающий холод кипящей воды.

— Такую мать! — бешено закричал Петюня.

— Держись, братва, — выплюнул воду Тим.

— К берегу давай, к берегу, — пронзительно, срывая голос, заорал Витька.

Какое там! Поток стремительно завертел их, разбросал в разные стороны и играючи понес, ревя торжествующе и победно. Венцы мироздания? А кто вы без лодки? Жалкие прямоходящие букашки.

— Куда же вы, братцы, куда? — задыхаясь, из последних сил работая руками и ногами, Тим проводил взглядом Петюню и Витьку — их стремительно несло куда-то вниз по течению, отчаянно попробовал рвануться к берегу, но тут же был подхвачен волнами и, словно щепка, брошен на скалистый мыс. Да так, что тело пронзило невыразимой мукой, и сознание покинуло кружащуюся голову.

Очнулся Тим от бульканья воды — он лежал на береуг, у самой ее кромки, под лучами ласкового полуденного солнышка. Попробвоал пошевелиться и закричал — болело все. Содранные в кровь колени и ладони, перенатруженные мышцы, прокушенная губа. А главное — позвоночник и затылок. Задыхаясь от боли, он встал на колени, потихоньку поднялся, пошел. Куда? Не задумываясь, вдоль русла, следом за Петюней и Витькой. Однако скоро путь ему преградило болото, Тим начал обходить его, едва не угодил в трясину и скоро, потеряв направление, понял, что идет, куда глаза глядят. Таежник из него был еще тот, какое там ориентирование по солнцу, по веткам, по мхам, когда от боли в позвоночнике забываешь все на свете. Однако Тим шел, скрипел зубами, но шел, понимал, что если остановится, сделает привал, потом уже не встанет, не совладает с собой. А боль все не отступала, давала знать о себе, набиралась сил. Каждый шаг мукой отдавался в позвоночнике, заставлял кружиться голову и судорожно сжиматься челюсти. Руки и ноги немели, теряли чувствительность, это было самое скверное. «Ну, никак паралик хочет вдарить, — с каким-то безразличием, словно речь шла о чем-то малозначимом, Тим хмыкнул про себя, вспомнил морг в райцентре, потрошителя Евгения Саныча, вздохнул, — а здесь и вскрыть будет некому». Позже, уже ближе к вечеру, он понял, что ошибался и очень глубоко. Случилось это, когда он, уже обессилев окончательно, надумал отдохнуть на свежей куче веток, очень напоминающих кровать. Не знал, что хозяин тайги предпочитает чуть протухшее мясо, кизюмит добычу под грудами хвороста и приближаться к его консервам смертельно опасно. А потому ужасно удивился, когда услышал грозный рев и увидел лесного великана с острыми, пятидюймовыми когтями, вскрывающими брюшину с необычайной легкостью — куда там Евгению Александровичу с его золингеновским скальпелем. Однако ничуть не испугался — мука вытравился из его души ужас боли и смерти, древний жизнь инстинкт самосохранения казался ненужным рудиментом — ну скорей бы, скорей, чтобы все это наконец закончилось.

— А пошел бы ты, — с чувством послал Тим топтыгина, отмахнулся от него как от комара и вытянулся на импровизированной постели. — Дай поспать, тихий час у меня.

И медведь все понял, перестал реветь, опустился с дыбков на четыре и, смешно закидывая задние ноги, откочевал. Недаром называют его косолапым. А Тим благополучно проспал до утра. Собственно как благополучно — донимали комары, жутко болела спина да ложе на поверку оказалось жестковатым — под ветками лежал мертвый олень. Еще хорошо, что свежезадранный, не успевший протухнуть. Утром, едва забрезжили лучи солнца, Тим поднялся и побрел, боль словно плетью подгоняла его, напоминала мукой, что он еще жив, а значит, должен идти. Вот так, не пока я мыслю, я существую, а пока мне тошно, я живу. Пели беззаботные лесные птахи, ветер шелестел верхушками березок и осин. А Тим шел, ни о чем не думая, инстинктивно, руководствуясь уже не разумом, а чем-то древним, совершенно отличным, не имеющим названия на человечьем языке. Так раненый зверь бредет по непролазной чащебе в поисках лечебных трав и из последних сил, истекаяю кровью, находит их. Только Тим ничего не искал, просто брел, без осознанной цели, словно направляемый неведомой рукой. Не чувствуя голода, спотыкаясь, невидяще глядя себе под негнущиеся ноги. Еще хорошо, что высокие ботинки на шнурках остались целы, не стали собственностью мокрушника Водяного.

Так Тим брел до вечера, как всегда в тайге, внезапного, почти без перехода сгущающегося в ночь и вдруг невольно замедлил шаг, ошалело вглядываясь меж сосновых стволов — вот это да. Впереди была идеально круглая впадина, и она светилась розовым, таинственно мерцающим сиянием. Уж не та ли это Черная Пагубь, о которой рассказывал Витька? Ну да, вот и двенадцать идолов по кругу на ее дне. Огромных, почерневших, напоминающих телеграфные столбы. А что это там в самом центре? Да никак костер? Натурально, трескучий и дымный, терпко отдающий смолой. А рядом с ним сидел — вот это чудеса! — бывалый человек Куприяныч, все такой же невозмутимый, бородатый, с иронично оценивающим взглядом. Будто и не прошло столько лет с той страшной экспедиции на Кольский…

— А, вот и ты, — приветливо сказал он, прищурился от расползающегося дыма и помешал в котле на костром. — Присаживайся, отдохни. Что, болит спина-то?

Ни радости, ни удивления в его голосе не было. Только будничность и сосредоточенность. Ничего личного, как говорят американцы. Вообще никаких эмоций.

— Куприяныч? — Тим даже не изумился — опешил. — Ты? Здесь? По какому случаю?

Сказал и сразу замолчал, понял, что сморозил глупость. Не умом понял — сердцем.

— Случайностей, дружок, не бывает, — Куприяныч усмехнулся, но лицо его осталось все таким же внимательным и сосредоточенным. — Случайность это непонятая закономерность. Нет ее ни в перевернутой лодке, ни в ушибленной спине, ни в наших с тобой встречах. Ни в этой, ни в прежних. На вот, выпей. — Кружкой зачерпнул булькающее варево, отворачивая бороду от пара, осторожно протянул Тиму. — Пей до дна, пей до дна. Маленькими глотками.

Варево было пахучим, густым и розово светилось, один в один, как окружающий ландшафт.

«М-да, говорят, „Столичная“ очень хороша от стронция», — Тим зажмурился, задержал дыхание и мужественно отхлебнул — вобщем-то ничего такого страшного, похоже на рижский бальзам. И все же интересно, откуда Куприяным знает про лодку и про ушибленный позвоночник… В голове стремительно яснело, мысли становились четкими, необыкновенно быстрыми, звенящими, словно горный хрусталь, боль уходила, тело наливалось силой. Светящийся отвар из неведомых трав совершил чудо — за считанные минуты Тим преобразился. Забыл и боль, и слабость, и усталость. Ему вдруг бешено захотелось вскочить, петь, плясать, обнимать деревья, разговаривать со зверями и птицами.

— Ну что, оклемался? — сразу приземлил его Куприяныч и с каким-то равнодушным, совершенно безразличным видом вытащил туес с едой. — Вот, возьми, оладушки, сам пек. Не кедровом маслице, из грибов да кореньев. Язык проглотишь.

Может и хороши были оладушки, да только Тим вдруг улыбнулся, сплюнул и отрицательно мотнул головой.

— Да нет, что-то не хочется. Не буду ни за какие коврижки.

Почему так сказал, почему отказался, ни за что бы не ответил. Разумом не понять.

— И правильно, оладушки-то того, — Куприяныч одобрительно кивнул и тоже сплюнул, с отвращением. Не очень, хоть и на кедровом масле. Вот, глянь-ка, — он хитро улыбнулся и принялся крошить оладушек на траву, голосом подманивая лесную птицу. — Кар-кар-кар!

Однако не птичка-синичка явилась на угощение — цвикнув, прибежал белочка рыжа, распушила хвостик, мордочкой благодарно ткнулась в крошево. И тут же дернулась и вытянулась, околев, видно, и впрясь оладушки-то были нехороши.

— Не учуяла, сердечная, издохла. Значит, такая у нее судьба, — Куприяныч вздохнул, вытер о штаны жирную ладонь. — И ты, дружок, не забывай, что существует рок. Только знай, что окромя его существует еще и отмеченность. Судьба это так, изначально предписанное, а отмеченность это божеское провидение. Оно дает возможность изменить свой рок, подняться над толпой, ускорить отработку кармы. Одним словом, разорвать круг Сансары. Так вот знай, что ты из отмеченных.

— Я? — удивился Тим, опустился на место и сразу расхотел въехать Куприянычу в ухо. — Врешь!

— Ну ты как девица красная, напрашиваешься на комплимент, — Куприяныч зевнул, погладил бороду, в голосе его послышалась грусть. — Идола видишь, самого высокого, перед ним еще черный камень вроде алтаря? Иди к нему, ход найдешь. Не дрейфь. Лезь. Путь откроют. А мы с тобой здесь больше не увидимся, я теперь тебе без надобности. Прощай. — Встал, обнял Тима и легонько подтолкнул. — Шагай. Без оглядки.

Тим и пошел, по голой, словно выжженной, светящейся земле. К огромному, в человеческий рост, каменному кубу. Когда дошел, не выдержал, посмотрел назад — ни Куприяныча, ни костра. Ничего, даже головешек не осталось. Все сгорело дотла, все осталось в прошлом. Зато в центральной грани куба обнаружился лаз, идеально круглый, как бы затянутый клубящейся дымкой. Тим, недолго думая, шагнул в этот призрачный туман и сразу очутился в объятьях темноты, непроницаемой, ощутимо плотной и как бы живой — мгновенно ощутил ее настороженность, тут же сменившуюся пониманием, расположением и чувством близости. А затем он услышал голос, негромкий, мелодичный, рождающийся прямо в мозгу, чем-то очень похожий на ласковое материнское пение. Только говорил мужчина, очень дружественно и понятно. То ли отец, то ли Рубин, то ли Андрон. Голос этот завораживал своей искренностью и пробуждал не мысли — рисовал конкретные, поражающие своей достоверностью образы. Будто кто-то разворачивал перед внутренним взором Тима монументальное, ничем не отличающееся от реалий жизни кино, с разноцветьем красок, фантасмагорией звуков, с необыкновенным, не поддающимся перу многообразием эмоций, переживаний и чувств. Он словно по-новой пережил все перепетии земной истории. С самого ее начала. Начала всех начал…

Андрон. Начало девяностых.

А на завтра Андрон встал ни свет, ни заря, быстро умылся, неслышно оделся и тайон, не тревожа Оксану, выпорхнул из золоченой клетки. Путь его лежал на рынок, калининский и колхозный, где он не был хрен знает сколько лет. Внешне цитадель торговли ничуть не изменилась — все тот же обшарпанный фасад, мощные, запирающиеся изнутри на лом двери, голуби, шкрябающие лапами по ржавым скособочившимся карнизам. А вот вокруг… Вавилонсоке столпотворение, шатры блудниц вокруг храмя господня — киоски, лабазы, павильоны, будки. Все разномастное, крикливое, безвкусное. Правда, пока что тихое, скучное и безлюдное — Андрон все же таки приехал очень рано. На самом видном месте у рыночных ворот стоят гигантский ларь, похожий на вагон. Столыпинский. Маленькие окна его были зарешечены, двери обиты железом, стены выкрашены в гнусный зелено-камуфляжный колер. Наверху, над крылечком, шла надпись цинковыми белилами: «ТОО „Царь Борис“ Заходи и приятно удивись». Да, похоже, Андрон постарался тогда, приложился от души…

А между тем стал подтягиваться народ — зевающие ларечницы, не выспавшиеся сыны гор, начальствующие на рынке бригадиры-контролеры. Порыкивая моторами, начали кучковаться авто, извозчики-экспедиторы потащили в свои будки водку, тайваньское дерьмо, китайское говно и «красную шапочку» — отечественное средство для обезжиривания поверхности. Появилась и главнокомандующая Ксюша, но без всяких там брюликов, одетая невыразительно и просто. Все правильно, скромность — норма жизни. Брюлики небось остались в мерседесе, а он, родимый, где-нибудь неподалеку, на парковке.

«Да, эта далеко пойдет», — посмотрел своей зазнобе на ноги Андрон, одобрительно оскалился и купил себе заокеанский хот дог, густо сдобренный мексиканским кетчупом. Однако же на деле — вчерашнюю сосиску в черствой булке, политую разбодяженной томатной пастой. Не американскую горячую собаку — перестроечного остывшего кабсдоха. Пока он жевал без вкуса, к Царевскому вагону подалась нехуденькая пассажирка, привычно постучала в дверь и тут же была запущена внутрь ночным директором — нет, не пассажирка, проводница. Вернее, продавщица. Вскоре подтянулась и еще одна, поминиатюрней, поуже в кости. Андрон успел прикончить пса, пройтись по рынку, опробовать сортир, прочесть брошюрку про половой вопрос, полузгать семечек и озвереть от скуки, когда начальственно взревел мотор, и появился сам бывший капитан Царев — чертовски импозантный, на навороченной восьмерке. Он заметно потолстен, приосанился, преисполнился личной значимости, как видно демобилизация и приватизация здорово пошли ему на пользу. Похоже, даже выше ростом стал. «Ну, здравствуй, Борис Васильевич, — Андрон обильно сплюнул, тягуче, томатной пастой и, не удержавшись, улыбнулся сам себе, торжествующе и зло. — Вот и свиделись. Теперь не обижайся. Падла…» Он не торопясь сделал круг, запомнил номера восьмерки и медленно, с отсутствующим видом пошагал по городу по своим делам. Собственно никаких особых дел у него и не было, требовалось просто убить время до вечера. Посмотреть, как будет долго труженик Царев предаваться блуду на ниве спекуляции.

Андрон бродил долго, думал о своем, смотрел на окружающую, все еще чужую ему жизнь. Наконец — семь верст не клюшка — ноги занесли его к родному филиалу на пятак. Только не было уже ни пятака, ни филиала, только скопище цветочных киосков. Цыганок тоже не было, видимо, вымерли. Не вынесли преимуществ перестройки. В кафешке, где когда-то дрых в меренгах черный кот, понаставили игровых автоматов. Теперь ни кофе, ни мороженого, только однорукие бандиты. А ну-ка ша! Деньги ваши, станут наши! Или там кому-то не по нраву наш демократический процесс? Вобщем находился Андрон, нагулялся от души. Да только добавилось в ней дерьма и злости — ну и бардак же на этой воле. Нет, что ни говори, а на зоне порядка больше. Там шкварота не командует парадом. Не спит в углах. Не раскатывает на восьмерках с тонированными стеклами.

Был уже вечер, когда Андрон вернулся к рынку и, промаявшись часа два, убедился, что барыга Царев прямо-таки сгорает на работе — заканчивает пахоту к программе «Время». Лично запускает ночного сторожа, ждет, пока тот задраится изнутри, и, рыча мотором, исчезает. Куда — Андрон выяснил на следующий день, пробив по телефону у недалеких ментов место проживания господина Царева по номеру его машины. Прописан тот был, если верить ЦАБу на Лесном проспекте, в доме таком-то. Как выяснилось при рекогносцировке — массивном и трехэтажном, с грязным и неухоженным двором, где располагалась помойка, остовы скамеек и разномастные гаражи. В одном из них Борис Васильевич и держал свою машину. А рано утром он выгонял ее из стойла и резво, не ленясь, ехал за товаром, который привозил затем в столыпинский лабаз. Там его уже ждал рыжий экспедитор на рыжих жигулях, он забирал закупленное дерьмо и отвозил его в киоски, коих у Бориса Васильевича было предположительно три — расположенных у станций метро. Вечером все тот же экспедитор доставлял в столыпин выручку, ее Царев забирал с собой, с тем чтобы утром самому снова ехать за товаром. Вот такая мелкобуржуазная трясина, марксова знаменитая формула товар-деньги-товар в действии. Словом крутился бедный Борис Васильевич как белка в колесе. Правда дома его ждало отдохновение души и, надо полагать, тела — верная подруга. Андрон как увидел ее — обалдел. Зоновский чаровник Сулатн Задэ, любимая жена Пудела-Матачинского. Вот ведь изменщица, ее счастье, что Вовку-то того. Вобщем четыре дня выпасал Андрон бывшего оперуполномоченного. А на пятый купил в магазине «Сделай сам» киянку посимпатичнее, подождал вечера субботы да и глушанул Бориса свет Васильевича в его же собственном подъезде. Взял объемистую пидораску с бабками, сплюнул и свинтил. Не позарился ни на телефон, ни на массивный, желтого металла, перстень, ни на хорошие, сразу видно фирменные, часы. Жадность порождает бедность.

— Ты, представляешь, кто-то дал Цареву по башке, — сказала, улыбаясь, на следующий день Оксана и как-то странно взглянула на Андрона. — Говорят, плох. Без сознания. Видимо, сыграет в ящик. — И она в деталях показала, как будут именно кантовать в гроб Бориса Васильевича Царева. Ни мимикой, ни актерскими талантами бог ее не обидел. Только Оксана старалась зря. Борис Васильевич выжил, даже стал ходить. Правда теперь все больше строевым и с песней, громогласно и проникновенно:

Сегодня мы не на параде

Мы к коммунизму на пути

В коммунистической бригаде

С нами Ленин впереди…

Случай был совершенно уникальный. Так что посмотрели эскулапы на Бориса Васильевича, посмотрели да и отправили его в Москву аккурат в институт Бехтерева. Пусть топочет себе там.

Потаенное.

Давным-давно, еще в начале Водолея (23 760 лет до Р.Х.) на землю пришли люди с Собачьей звезды (то есть с Сириуса), который соседние народы прозвали гипербореями. Они обосновались на материке Арктида, ныне укрытом океанскими волнами, и расположили свою столицу в непосредственной близости от точки географического полюса земли. Город этот именовался Пола — «покой», в древнегреческих мифах он называется еще Артополисом, то есть дословно «город Вертикали», «Город Земной Оси». Пола не представлял собой город в буквальном смысле этого слова. Он был единой системой двадцати четырех замков по берегам внутреннего моря Арктиды — Великого Вращающегося Озера. Спланированные в соответствии с магическими законами здания не контрастировали с окружающей средой. Не сразу можно было заметить мощные, покрытые скудной резьбой башни среди заснеженных скал, расположенные так, что лишь ближайшие две находились в пределах прямой видимости. Такое расположение Полы было не случайным.

«Для обретения Силы необоходим Покой», — гласила мудрость гиперборейцев, — «а великий символ покоя на любой планете есть ее ось. Она представляет собой луч максимума физического покоя — такую область, где всякая конкретная точка имеет угловую скорость, равную нулю. Она — небытие покоя. Она — ключевой покой, источник любого истинного движения. Горизонтальное мельтешение представляет собой лишь помеху, если для Движения необходимо раскрыть Вертикаль». Планетарная ось — Мировое Древо — было сакральным символом гиперборейцев. Они обозначали ее как крест, заключенный в круг. Центр, мистическое средоточие планеты Земля… Именно поэтому соседние народы называли гиперборейцев людьми, но людьми Оси, асами — различия во внешности между ними были весьма незначительны: пришельцы с Собачьей звезды не имели бород. Не потому ли древними греками бог Апполон (раннее имя Полон), покровитель Полы и всего севера, изображался безбородым, в отличие от Зевса и прочих олимпийцев? Поэтому и волхвы русов, унаследовавшие сокровенное знание полярного народа, бород не имели, за исключение жрецов Чернобога. Впрочем гипербореев называли не только асами безбородыми, но еще и Странниками. И это было верно. Одним из главных их занятий было странничество по Мирам Вселенной. Для большинства своих жителей город Пола представлял только базу, место отдыха и разнообразных встреч. Каждое полнолуние, или хотя бы равноденствие, Странники собирались вместе, чтобы рассказать друг другу о виденом, и для совершения мистических таинств. Все остальное время большинство жителей Полы проводило в исследовании иных миров — как мира планеты Земля, так и свободного космоса. Магиечское искусство странствий (в обход материи) было делом опасным. Здесь многое зависело от стабильности потоков особой тонкой субстанции, первопричины материи и энергии, благодаря которой вообще возможен обход материи. Потоки эти постоянно меняются в соответствии с расположением планет на небе. Но все-таки они наиболее стабильны и управляемы в пространстве покоя, которое и представляет собой ось. Здесь, в районе Полы, магия гипербореев позволила создать практически совершенно безопасный поток тонкой субстанции — Осевой Туннель. Это был путь, тысячелетиями обеспечивающий сообщение с глубинами видимого и невидимого космоса. Само вещество планеты, пронизываемое из века в век энергиями взаимодействия глубин миров, подверглось изменениям в этом месте. Стихия земли претерпела некоторое разряжение у поверхности, тогда как воздух над полюсом наоборот оказался несколько уплотнен. Огонь мог в этих местах рождаться как-бы из ничего и излучал свет куда более яркий, чем это было свойственно пламени в других широтах. Водяная стихия постепенно вытесняла земную. Образовалось внутреннее море Арктиды, и в его центре — Провал, затягивающий воды мирового океана в лабиринт планетарных недр. Потоки вод, все время поглощаемые системой исполинских пещер, нашли обратный путь и возвращались в океан планеты, отмеченные уже следами ее горячего дыхания. Гигантская циркуляция эта была по сути дела кровеносной системой земли.

Четыре основых потока проложил океан к внутреннему морю Арктиды. Сам континент принял форму составленного как бы из четырех огромных островов и напоминал пространство, которое ограничивается крестом, замкнутым в круг. Геометрическим центром материка был гигантский водоворот в середине его внутреннего моря, расположением точно соответствующий точке полюса. Иными словами — Оси.

Точно над самым полюсом, над жерлом Великой Впадины, располаогался Храм Странствия по Мирам — позже его будут отождествлять с легендарной горой Меру. Он был средоточием духовных сил Арктиды. Благодаря магическому искусству зодчих его белокаменное тело висело в воздухе. Шли тысячелетия, а исполинская тень парящего здания все также падала на водяные стены чудовищного водоворота. Тень эта имела форму креста. И она множилась и стремительно вращалась благодаря отбрасываемым каждый раз чуть по-разному сполохам небесного огня, что непрекращаемо играл над величественной заснеженной Арктидой. Знак Вращающегося Креста — коловрата — свастика. Так что по происхождению она не арийская, не русская, не индийская — всепланетная. Во времена Гипербореи она означала принадлежность городу Артополису. Точное изначальное значение коловрата — вращающееся озеро, а над ним Храм Крест.

Сознание представителя любой расы, ступившего под своды этого храма, претерпевало временные изменения. Всякое движение внутри здания представлялось ему замедленным. И пропадало желание говорить, будто у него вдруг отнялся дар речи. Самым же чудесным было то, что Храм Странствий не предствлял собой трехмерное тело, как всякая вещь нашего мира. Он был четырехмерен. Поэтому его внутреннее пространоство представлялось всем, кто не обладал мудростью высшего посвящения, как лабиринт бесконечной сложности. Под сводами храма можно было поставить четыре жезла перпендикулярно друг другу, так что они образовывали невозможный в трехмерном мире правильный восьмиконечный крест и сразу теряли вес. Ту же саму форму имел и сам храм. С тех праисторических времен Восьмиконечный крест являет собой знак высшего посвящения.

Проходили тысячелетия. Гипербореи путешествовали по мирам, несли знания соседним народам и всеми силами пытались обрести Тиу — сакральное чувство единения с Изначальным. Парил над исполинским водоворотом храм, ручьи, реки и озера Арктиды казались молочно белыми из-за непрекращающегося практически никогда матового свечения воздуха, индуцированного потоками тонко-материальных субстанций. Долгие тысячелетия Арктида властвовала над всем проантичным миром. И с тех далеких времен знаком императорского могущества являются держава и скипетр — шар, символизирующий планету, и жезл, олицетворяющий ее ось.

Однако ничто не вечно, мир на земле был разорван глобальной, охватившей всю планету войной. В небе вспыхнули тысячи солнц, твердь пошла волнами, воды океанов вкипели и окутались паром. На глазах изменялись лики земли, уходили на дно континетны, рушились горы, возникали новые острова, полярная Арктида, вся окутанная клубящимся туманом, стремительно разрушалась — процесс шел особенно активно на побережье. Крупные строения городов рушились под собственной тяжестью, утрачивая опору. Неудержимо разлились озера и реки. Бешено ускоряясь, чудовищные потоки несли обломки людей в страшный водоворот внутреннего моря Гипербореи. Ад наступил на земле — стало нечем дышать, исчезла пища, воды превратились в смертельную отраву. Не было ни победителей, ни побежденных, все уцелевшие ушли под землю, чтобы выжить. А главное, был разрушен Храм Странствий по Мирам, и сокровенная Реликвия его — кристалл Ар-Камень, некогда привезенный гипербореями с Собачьей звезды, — расколот на множество частей. Люди потеряли связь с космосом и словно кроты, ослепшие и жалкие, зарылись под землю. Во мрак.

Однако искры гиперборейской мудрости не погасли во тьме пещер. Ее наследниками явились волхвы русов, по крупицам собравшие, сохранившие сокровенное знание.

— Доподлинно о Боге известно лишь то, что в нем преодолена двойственность, которой загипнотизировано сознание людей, — говорили они. — Он — Третье, высшее относительно «первого» и «второго», «представляющего» и «представляемого», «я» и «мира». Но вместе с тем Он также включает в себя эти «первое» и «второе», в Нем преодолеваются их различия между собой. Таким образом Он одновременно есть и Един и Троичен. Высшая божественная алгебра утверждает, что «три» равно «одному» и этим преодолено «два». А символом этому служит Триглав, олицетворяющий триединость Единого. Тайное учение это получило название Северной Традиции, и как всякая эзотерическая школа имело несколько ступеней посвящения. Знанием во всей его полноте обладали лишь высшие жрецы — веды. Тщательно оберегали они традицию от раскрытия неспособным вместить ее. Именно благодаря этому удалось десятками тысячелетий избежать отступничества и сектанства внутри Северной Традиции. Ведь ересь и расколы это плоды неполного знания, посчитавшего себя полным, а таковое много опаснее, чем неведение. И вместе с тем посвященные не оставляли мирян в неведении. Они лишь не давали младенцам в области духа играть с огнем, то есть не предлагали им постигнуть суть тайного учения о Триглаве. Зато волхвы говорили о Двенадцати ключевых Силах, энергиях, в которых явлен Триглав. Раскрытие такого аспекта бога никоим образом не могло привести к смятению ума. Божественная жизнь оказывалась данной наглядно и в ипостаси своего движения и внутреннего перерождения, то есть годового цикла. Учителями народа в поклонении Двенадцати были волхвы низшего посвящения — кудесники. Бубен о двенадцати бубенцах, расположенных по кругу, — кудесы — был символом их сана. Каждый из кудесников был служителем какого либо одного бога и жил отдельно от своих родичей в лесу около капища или храма. С ним обыкновенно обитали его ученики, один или несколько.

Чтобы самому сделаться жрецом, преемнику было недостаточно получить посвящение от учителя. Кудесник только благославлял ученика на странстсвия к горам Рипейским, что было делом весьма непростым. Климат приполярья в те времена был мягче. Горные отроги покрывали густые дремучие леса, совершенно непроходимые. Звери, обитавшие в них, слыли дивными, более нигде невиданными. Места эти были неприступны для не знающего дороги. Рипейские горы символизировали границу, что разделяет уровни посвящения — круг внутренний и круг внешний. Учитель передавал тому, кого благословлял на странствия, знания о заповедных тропах. Ученику сообщалось, где располагались «узкие врата» — Проходы, ведущие по ту сторону гор. Проходы эти иначе назывались Небесные Врата и обозначались особым знаком рунического начертания.

Миновав Проходы, совершавший путешествие за Силой вступал в «чистый желанный кроткий прекрасный край. Эта приполярная земля называлась Лукуморье. Путь странника лежал далее к одному из двадцати четырех святилищ, древнейших на всей земле. То были круги огромных камней, поставленных вертикально. Располагаясь по берегам Северного Ледовитого океана или на его островах, эти сооружения намечали на поверхности планеты единый гигантский круг. Геометрическим центром его являлся Северный полюс. Это единое планетарное кольцо кромлехов именовалось Каменным поясом или поясом могущества. Предания Северной Традиции говорят, что благодаря Силе, постоянно текущей в кольце, посвященные могли мгновенно оказываться во всякой стороне земли и во всяком месте. Около Великих камней проводили жизнь избранные из ведов, то есть волхвов высшего посвящения. Такие составляли Внутренний круг самого уже круга внутреннего. Они звались тиетаи — хранящие Тиу. Они не имели собственности и не носили никаких отличительных знаков, только стрелу в руке. Пришедший за силой пребывал, совершая омовение и постясь, в полном одиночестве в круг камней то время, которе определяли для него тиетаи. Предания Северной Традиции сообщают, что исходно круг составлял двадцать четыре и двенадцать великих камней. Двадцать четыре были установлены вертикально, каждые два из них соединял один из двенадцати, уложенных сверху. Так образовывался круг двенадцати врат. Каждые врата были из трех камней, то есть представляли трилит. Всякий стоячий камень имел рунический знак, отличающий его от прочих. На уложенных сверху изображался трискаль, в том варианте начертания, который известен как всевидящее око или глаз дракона. Материал, форма, взаиморасположение камней, место самого круга, все составляло строгий канон. Точное исполнение его позволяло в определенные дни луны проявляться силе. Посвящение совершалось, когда соискатель начинал видеть в пространстве врат двенадцать Богов, а над кругом — единый вихрь их взаимоперерождений. Ночи, проведенные в круге, отныне и навсегда сообщали ему способность открывать для себя незримое. Лучшим ученикам тиетаи предоставляли выбор — возвращаться кудесниками на свою родину либо провести в Лукуморье от восьми до двенадцати лет, чтоб впоследствии стать ведом.

Шло время. Служение совершивших странствия в Лукуморье поддерживало безмятежное вольное бытие мира. Кудесники поучали следованию двенадцати простым канонам, мудрость и полезность которых каждый имел возможность постигнуть наглядно. Такая жизнь вместе с тем подготавливала способных вместить к приятию высших тайн… Казалось бы все хорошо, все ладно, но только не было умиротворения в душах высших посвященных, жрецов ведов. Они-то хорошо знали, что пока человечество не соберет все осколки Ар-Камня, не осознает себя единым целым, тесно связанным с природой и космосом, не помогут ни они, ни кудесники…

Так и случилось. Капища разорили, круг Силы разрушили, жрецов ведунов сожгли. Люди предали своих богов и начали служить чужому, быстро осчастливившему их Крестовыми походами, междоусобицей, инквизицией и Варфоломеевскими ночами. Истинное служение забылось, заменилось профанацией, посвященные выродились в самозванцев, узурпировавших право на догму, на истину в последней инстанции. Служение превратилось в фарс…

— И каков же итог? — сердцем услышал Тим голос темноты и сразу возвратился из прошлого в настоящее время. — Люди разучились читать мысли, понимать себя, лес, море, землю, зверей. Поэтому они теперь так много и быстро говорят. Зато они не умеют разговаривать без слов, ощущать живое тепло и боль других на расстоянии. Они придумали ужасные отравы, страшное оружие и ядовитые дымы, но не в состоянии по запаху определить зверя или птицу. Они насилуют природу и убивают все живое вокруг себя, не понимая, что в конце концов останутся одни в зловонной пустыне, не понимая, что пора закончить разбрасывать камни. Настало время собирать их. Иначе собирать будет некому. И негде. А ты, о Отмеченный роком, осознаешь ли это всем сердцем? Веришь ли, что еще не поздно вернуть этому миру целостность?

— Верую, — даже не сказал вслух — подумал Тим и сразу представил дом с флюгером-псом на крыше. — Сдюжим. Есть еще порох в пороховницах…

— Тогда иди, — услышал Тим, и темнота мягко подтолкнула его к выходу. — Будь справедлив и тверд. Мир спасет не сила — любовь…

Андрон. Начало девяностых.

А демократическая Россия между тем трудно жила по законам рынка, волчьим и бескомпромиссным. Стреляла в президентов, мочила депутатов, смело занималась всем тем, что не запрещалось законом. Мальчики хотели быть бандитами, а девочки проститутками, многие воспринимали демократию как возможность жрать пиво в общественных местах, голубой мечтой каждого россиянина было завести свой приватизированный, сугубо капиталистический ларек. И торгуя в нем, всеми правдами и неправдами заработать миллион. Зеленью естественно.

Не избежал сего соблазна и Андрон. Подождав с неделю после глушения Царева, он осведомился у Оксаны:

— Послушай, ты меня любишь?

— Конечно, — удивилась та и ухмыльнулась проницательно и мудро. — Ну, вещай, чего надо.

А нужно было Андрону пару-тройку киосков — не на халяву, за деньги, но по остаточной стоимоисти конечно. Не чужие.

— А, да ты теперь, я смотрю, богатенький Буратина, — Оксана снова как-то странно взглянула на него и перестала улыбаться. — Никак хочешь влиться в стихию? Ладно, чего-нибудь придумаем. Только учти, дело это не простое, муторное — налоговая, пожарники, автоматы кассовые. Три шкуры сдерут.

На лице ее читались грусть и недовольство — да, похоже, птичка рвется на свободу. Такой жеребец не застоится в стойле. Впрочем ладно, пускай попробует. Торговать это ведь не хреном елозить. Могут и обломать. Это только ведь дурацкое дело нехитрое.

Может быть оно и так, только у Андрона еще неплохо работали и мозги. В тот же день вечером, накупив жратвы, он подался к Александре Францевне — одетый по последней моде, при деликатесах и торте. Собственно нужна была ему не добрейшая заведующаяы, а ее дочь, ликвидаторша, звавшаяся Люсей и оказавшаяся на деле девушкой понятливой и компанейской.

— Андрей Андреевич, а почему я? — только-то и спросила она и с живостью, невзирая на инвалидность, плотно занялась ветчиной. — Вы-то сами почему не хотите?

Ее серые грустные глаза смотрели на Андрона с обожанием — похоже, злокозненная радиация не властна над женскими инстинктами.

— Не не хочу, Люсечка, а не могу, — доходчиво отвечал Ардон, мило улыбался и мастерски делал глазки. — У меня паспорта нету. А у вас не только паспорт, но еще и инвалидность. Хм, я хотел сказать, только на бумаге… Так что если зарегистрировать на вас, то будут нам от государства льготы. С поганой овцы хоть шерсти клок. Мало оно вам что ли наплевало в душу?

Вобщем послушала-послушала Люся, покивала лысой головой да и пошла регистрировать на свое имя индивидуальное частное предприятие. Назвали его без мудрствований — «Четвертый блок», а Андрон без суеты и спешки занялся матчастью — купил узаконенную кассу и вместе с закусью и «Распутиным» представил ее пред мутные очи бригадира слесарей.

— А что, Михалыч, на ночь счетчик можешь?

— Да хоть в минус, — тот откупорил «Распутина», приняв с чувством, крякнул, вскрыл корпус механического стукача и начал работать головой. — Так, это пошло сюда, это туда, это по пизде… — Потом взял отвертку, что-то разобрал, жутко матерясь, собрал, сложил в сторонку лишние детали. — Конструктору не руки — яйца оторввать. Вот этот болт видишь? Отвернешь — бьет в плюс. Завернешь — жарит в минус. Ну как, патент брать бум?

— На, возьми еще на бутылку, — нашел компромисс Андрон, задвинул бандуру в угол и бросился в объятия Оксаны — чтоб не забыла об обещанном. И действительно, киоски скоро нашлись, вернее нашелся один, похожий на собачью будку — стандартный , типа «табак». По остаточной стоимости, как и уговаривались, за гроши. Вот радость-то. А она, как известно, словно беда, в одиночку не хаживает — настало время Андрону получать вожделенный паспорт. Оделся он поладнее, затырил деньги во швы, прошелся, где только можно, суровой ниткой — она на зоне дефицит, да и поплелся с мешком за плечами. В нем все по уму — ча, сало, сухари, чеснок. Дровишки, бельишко. Плавали, знаем. Только зря испревал Андрон в ватнике, подштанниках и теплых прохарях. Без эксцессов выдали ему краснокожую паспортину, всем было наплевать на бдительность, и чекистам, и ментам. Бардак в отечестве, как видно, достиг апогея. И пошел себе ликующий Андрон с миром, на сияющем лице его так и читалось нечитаемое — смотрите, завидуйте, я гражданин Советского Союза! Собственно завидовать было особо нечему, но все равно очень приятно. Всех надрал. Зовите меня теперь просто Тим.

А к тому времени и Люся расстаралась, доблестно влилась в ряды новых спекулянтов-частников. Так что взял Андрон все ее бумаги, выправил у нотариуса доверенность — инвалид ведь как-никак, сама ходить не может, да и подался в районную администрацию — пробивать пядь землицы под собачий ларек. Вот уж нахлебался-то дерьма, на всю оставшуюся жизнь. Разрешение, согласование, длиннующие очереди, районный архитектор, районнный художник, коммунальный отдел, пожарники и СЭС. Сколько же сволочи в районе, и все хотят жрать, да в три горла. А сухая ложка, как известно, рот дерет. Наконец предпринимательская нелегкая занесла Андрона в торготдел, к начальнику. Озверевший в корягу, он без стука рванул дверь, вломился в просторный кабинет и обомлел — за столом сидела строгая и неприступная Надюха из Сиверской. Сразу вспомнилась скрипучая кровать, «клетка», танцы, панцы, зажиманцы, сиплый и волнующий голос центрового гусляра:

Опять мне снится сон

Один и тот же сон

Он вертится в моем сознанье

Словно колесо.

Только это был не сон — демократическая явь. Вот она, Надюха, — модноая стрижка, фирмовая блузка, скромные, в три звонка, светофоры в ушах. А начальственна, а строга. Инесса Арманд, Клара Цеткин и Лариса Рейснер в одном лице. Очень даже не дурном, умело намакияженном.

— Ну что вам, — она подняла глаза, командно взмахнула ресницами, и голос ее вдруг дрогнул. — Ой мама, роди меня обратно! Андрюха, ты? Ну, блин, я почесана!

Сразу видно, не забыла старого друга. И не утратила способности к бурным проявлениям эмоций.

— Привет, Надюха, — весело сказал Андрон и сразу, будто скинув лет пятнадцать, снова ощутил себя сиверской шпаной. — Ну ты смотришься классно. Просто отпад. Как живешь? С кем?

Господи, ну везет же ему на знакомых баб. Мужики-то знакомые, кто подстрелен, кто повесился, а кто просто пидер. А с другой стороны, с бабами-то оно проще. Все обделены вниманием и лаской, все на передок слабы. И Надюха начальница не была исключением.

— Я женщина трижды разведеная и живу весело. В середу спереду, а в пятницу в задницу. Только никому не говори, — мило улыбаясь, она встала, вышла из-за стола и, густо обдав Андрона запахом духов, высунулась в дверь. — Светлана Павловна, скажи народу — приема нет. По всем вопросам завтра. — Закрыла дверь, щелкнула замком и подошла к Андрону вплотную. — Господи, Андрюха… Какой стал… Тебя бы в Голливуд, в кино, — она вдруг всхлипнула и с легкостью, как все пьющие женщины, пустила слезу. — Знаешь, а ведь я все вспоминаю Сиверскую, папулю, Мариху, тебя…

Пустила слезу она впрочем ловко и с достоинством — не испортив макияжа.

— Кстати, а как они? — Андрон почувствовал, как ходит грудь Надюхи, и испытал томление в штанах. — Чем дышат?

Все эти базары про то, как хорошо бы взять в детство обратный билет, он не любил, на сердце и без того хватает шрамов. А вот наощупь Надюха еще даже очень и очень ничего. И духи у него не терпкие тонкие, как у Оксаны — сладкие, приторные, дающие по мозгам. На такие мужики, как мухи на мед.

— Папуля уже не дышит, пришили по пьяне, — Надюха отодвинулась, вздохнула тяжело, — а Мариха ничего. Блядует себе в Чухне, в автопарке плещется, живет как у Христа за пазухой… Ты сам-то как?

В голосе ее, мятом и негромком, сквозил неподдельный интерес, глаза под накрашенными ресницами горели похотью и нетерпением.

— Да хвастать особо нечем, — Андрон нахмурился, пожал плечами и сразу вспомнил о деле. — Вот решил ларек поставить. Стандартный, типа табак…

— А давай-ка мы его поставим потом, — сразу прервала его Надюха и снова прижалась грудью, требовательно и призывно. — А сегодня меня поставим раком. Не забыл еще, как это делается?

Да нет, у нас никто не забыт и ничто не забыто. И Андрон мастерски покрыл Надюху — в рваном темпе, на начальственном столе, ничего не помяв, не изгадив и доставив массу приятного. Однако это была лишь преамбула, просто так ларьки у нас не ставятся.

— Двинули ко мне, — Надюха трудно отдышалась, взглянула на часы и, вытащив платочек, стала подтираться. — Один хрен, рабочий день закончен. А то здесь и не развернешься толком. Жди меня у главного входа. И водки купи, там ларек рядом.

И пошел, затарившись «Черной смертью», Андрон к Надюхе в гости. Пила она на равных, жестко, по-мужски. А вот держалась мягко, податливо, сугубо по-женски. Шесть раз дала со всем нашим удовольствием, и все с тылу, по-четвероножьи, по-собачьи, даром что ли Андронов ларек так напоминал песью будку. До самого утра раздавались крики, стоны, охи, волновали воздух судорожные телодвижения. А на следующий день ларек встал, прочно и надолго. Сразу нашлось местечко. Причем не худшее, аккурат у входа в метро. И никто слова плохого не сказал, ни пожарники, ни СЭС, ни районный художник, ни районный архитектор. Всех их Андрон посылал в пизду. Надюхину. Купил трехлетнюю, поезженную, но не ржавую пятерку, справил за не очень дорого права да и посадил в собачью будку ликвидаторшу Люсю — при кассе и товаре, на пятнадцать процентов. Процесс пошел. И завертелся Андрон в колесах предпринимательства, все глубже увязая в мелкобуржуазной трясине. Недорезанный Дональд Дак, персиковый «Турбо», убийственный «Рояль», всерастворяющая «Греза» (полироль). Тайваньская параша, китайский триппер, гонконговское мерде. Косметика фабрики «Северное сияние». Поставщики, барыги, крохоборы, челноки, душная шелупонь-босота, номер которой на зоне — шестнадцатый. А здесь как же — авангард перестройки. Мерное урчание разжатого мотора[22], левое клацанье заряженной кассы, радующий брюхо — не душу — шелест мятых купюр. А по ночам жаркие объятья то Надюхи, то Ксюхи, истомные телодвижения, страстные стоны, тотальный оргазм и потеря гормонов. Вот такая жизнь, мелкобуржуазная и половая, вобщем совсем не кислая. Однако вскоре размеренное ее течение было нарушено.

Хорст. 1997-й год.

А Хорст ждать не стал, собрался и поехал. Собственно в начале полетел на боинге до Осло, затем неспешно порулил на заангажированном мерседесе через всю Норвегию, за северным полярным кругом взорвал его, дабы не привлекать внимания, завел себе очки, курительную трубку и гетры и стал изображать богатого, праздно шатающегося туриста. С причудами. Впрочем насчет причуд изображать особо было нечего — Хорст и так рвануть в Россию по очень странному маршруту. Так ведь во-первых ностальгия, во-вторых болезнь. А в-третьих семь верст не клюшка.

Конечно не клюшка — Хорст не преминул сделать круг, заглянуть на берег древнего фьорда, где расположился небольшой рыбообрабатывающий заводик. Вершина айсберга, называемого секретным шпионско-диверсионным центром. Здесь, глубоко под землей, он пробыл когда-то два долгих года и получил свои первые офицерские погоны. А еще встретил в недобрый час Юргена Хаттля. Эту сволочь, похожую на хорька, отнявшую у него Марию. Жаль, что нельзя придушить его словно бешеную собаку еще раз…

О, если бы Хорст только знал, как низко пала идея нацсоциализма! Секретный шпионский диверсионный центр выродился в вульгарное гнездо контрабандистов, террористов и браконьеров. Рыбообрабатывающий завод работал день и ночь, закатывая в жесть ценные, добытые хищническим путем породы рыб, атомные субмарины тралили треску и палтуса, доставляли снайперов на острова Шпицбергена, где те отстреливали медведей и песцов. Подводные бойцы ходили на касаток, матерые диверсанты не брезговали гоп-стопом. Какой там «Зиг хайль!», какая Шангрилла, какой, к чертям собачьим, фюрер! Деньги не пахнут. После нас хоть потом…

Нет, ничего этого Хорст не знал… Глянув последний раз на зловонно чадившую заводскую трубу, он тяжело вздохнул, вытер подступившую вдруг скупую мужскую слезу и взял курс на восток, на Варангер-фьорд, в сторону российско-норвежской границы. Ее он перешел мастерски, демонстрируя чудеса находчивости, ловкости и агентурной подготовки — прицепив на руки и на ноги копыта. Да, старый кабан борозды не испортит, тем более на следовой полосе…

А вокруг буйно и неудержимо ярилась природа, весна стремительно наступала. Из беременно набухших почек вовсю выклевывалась листва, мутно и пенно журчали ручьи, птички-синички давали круглосуточные концерты. Ночью еще хрустели льдинки, холод все пытался влезть в пуховый храп-мешок, однако днем уже вовсю старалось солнце, да так, что выступали слезы на липких от смолы размягших стволах. Шумели весенние ветра, играли верхушками деревьев… А Хорст все шел и шел — без устали, в охотку, жадно втягивая ноздрями запахи земли, прели, пробуждающейся природы. Тем паче что путь ему был хорошо знаком. Когда-то давным-давно он шел вот так же, с ружьем в руках, правда, в обратном направлении. Не вот в этом ли болоте он утопил американский мотоцикл «Харлей Дэвидсон», добытый у советского чекиста Писсукина? Господи, сколько же лет прошло с тех пор? Вот они-то точно не идут в обратном направлении…

Брала свое весна, торжествовала природа, шагал Хорст. Несмотря на возраст, перенесенную болезнь и жизненные коллизии, он пребывал в прекрасной форме — с легкостью форсировал Тулому, ночевал в спальнике, без палатки, у костра, влет валил тетеревов, рябчиков и глухарей. В Оленегорске он сделал небольшой привал — попарился в баньке, выстирал белье и, затарившись патронами, солью, спичками и водкой, выбрал курс на Ловозерье. Не прошло и пары дней, как он попал в знакомые места, будто сразу окунулся в прошлое — вот она, заброшенная зона, узнаваемая лишь по рванью колючки на покосившихся прогнивших столбах, вот оно, древнее, еще не сбросившее лед величественное озеро, вот почерневшие, вловно вросшие в мать сыру землю плохонькие избы. А вот и старый знакомый. Местный специалист по материализации слонов. Вроде и не постарел совсем, как и раньше — рожа словно жопа. Все такой же юркий, длинноволосый, улыбающийся. Правда, не то чтобы мудро и проницательно, но пьяно. Весьма. И шатается, выкаблучивается куда почище, чем при камлании. Ишь как носит его нелегкая вдоль раскисшей дороги… Будто сам лесной хозяин Мец гонится за ним со всеми равками. Однако же, увидев Хорста, остановился, судорожно икнул, улыбнулся еще шире.

— Никак ты? Однако!

Признал, через столько-то лет… настоящий шаман.

— Привет, повелитель духов! — Хорст радостно кивнул, крепко поручкался и улыбнулся совсем по-генеральски. — Все камлаешь?

Сразу вспомнил давнее — свою хворь-меричку, «малое шаманство», нойду, пляшущего с плетью, его пророчества насчет вояжа на юг. И ведь не соврал, стервец, всю правду сказал. А все плакался, что мол слабый нойда.

— Какое там камлать. Сдыхать однако пора, — шаман помрачнел и высморкался зеленым. — Народ разбежался. Дети забыли. Баба однако померла. Хорошая была однако баба, хоть и дура. Олешки тоже околели… Пойдем однако, генерал, в избу. Огненный вода есть?

Ладно, пошли в избу — заливать пожары души. В доме грязь, запустение, на столе соответственно. Ни тебе медвежьей солянки, ни тебе чая с рыбниками и пирогом с лосиной печенкой. Водку пили из захватанных стаканов под какую-то завяленную тюльку. Видом напоминающую даже не снеток — колюшку. А уж на вкус-то и вовсе не похожую ни на что… Поначалу пили молча, залпом, то ли радуясь встрече, то ли огорчаясь ее реалиями, не понять. Однако после третьей Хорст взял инициативу в свои руки и спросил:

— А как там наши? Ну Куприяныч там, Трофимов?

Конечно наши. Свои в доску — жизнь спасли, пропасть не дали.

— Трофимов, тот в город уехал, а Куприяныч, — шаман закашлялся, тягуче сплюнул, внимательно, оценивающе посмотрел, — издох. Во сне. Давно еще. Чего я ни делал, как ни камлал, не помогло. «Очень нужен он нам», — духи сказали, — «для дела». Не послушали меня, забрали Куприяныча. Слабый, ох, слабый я нойда…

И он по-новой, словно сорок лет назад, принялся рассказывать про своего отца, деда его детей. Тот мог отращивать за мгновение бороду, камлал в трех избах сразу, всаживал в скалу гусиное перо и колол себя ножом в темя, в печень и желудок. Всем нойдам был нойда, и в духах покровителях у него ходил бык Пороз.

— А я, — шаман виновато улыбнулся, вытащил норвежский нож и хотел было всадить его себе в живот, но Хорст не дал:

— Знаем, знаем, можешь только в желудок. Не надо, водка вытечет. На вот лучше выпей. И потом вообще в наши годы желудок нужно беречь.

Сказал и с отвращением взглянул на вяленую тюльку, однако делать нечего, со вздохом взял. Какая-никака, а закусь. Желудок-то беречь надо…

— Ну как скажешь, — шаман, раскатисто икнув, убрал нож, выпил и пристально, будто впервые увидел, воззрился на Хорста. — Слушай, генерал, а ты зачем к нам сюда однако? Или заплутал?

Хорошо еще не спросил: «Ты меня уважаешь?», а то пора бы уже — выпито было сильно.

— Не знаю, шаман, не знаю, — Хорст тяжело вздохнул, с легкостью налил и залпом выпил. — Тоскливо что-то мне, погано на душе. Вроде бы всего с избытком, а на деле нет ничего. Пусто на сердце, муторно. Жить не хочется…

И верно, спроси его, зачем поперся в Питер через кольскую тайболу, не ответил бы. И впрямь заплутал.

— А, вот ты что, паря? — шаман прищурился, встал и, грозно накренившись, поманил Хорста на улицу. — Пойдем-ка, покажу чего. Если повезет.

На улице ближе к вечеру похолодало. Изо рта шел пар, под ногами похрустывало.

— А ну-ка, ну-ка, — шаман, пошатываясь, спустился с крыльца, звучно отлил и замер, вглядываясь. — Вот она, смотри.

Левая рука его застегивала штаны, а правая указывала на низкие, лиловые в серых сумерках облака. На фоне их была ясно различима большущая ворона. Вела она себя как-то очень странно — то взмывала вверх, то пикировала на землю, описывая при этом круги и шарахаясь зигзагами. Словно бешеная, била крыльями, теряла перья и при этом не издавала ни звука. Казалось, что она пыталась преодолеть невидимую упругую стену, которая отбрасывала ее назад. Чем-то она напоминала мотылька, бьющегося об оконное стекло.

— Ну что скажешь, генерал? — нойда застегнул-таки мотню, вытащил кисет, принялся закуривать. — Что думаешь об этой птице?

— Больная наверное, — Хорст с безразличием пожал плечами и вытащил «Беломор», — сдыхает.

Настроение его, и без того мерзкое, испортилось окончательно — ворон в своей жизни он не видел. Впрочем таких еще не доводилось. Ишь как отъелась на падали-то, падла пернатая…

— Ничего-то ты, генерал, не понял, ничего, — шаман чиркнул дистрофической, расщепленной для экономии надвое спичкой, густо выпустил вонючий, горлодерный смрад. — Ворона эта чует дым Млечного пути. — Помолчал, снова затянулся, плавон, очень по-шамански, сделал круг рукой. — Дым Млечного пути это такая завеса, невидимая человеку. Но зверь и птица ее чует. Духи говорят, что она отделяет прошлое от будущего. Угадай, где она, пройди сквозь нее, и река твоей жизни потечет вспять. Видишь, как ворона-то хлопочет… Видимо, почуяла свою старость и скорую смерть. Вот и хочет улететь в свое прошлое, где была сильной и молодой. В другие времена, в другие земли… Да только хрен ей. Подохнет здесь. Ты все понял, генерал? Только эхо наших желаний проходит сквозь мрак дыма Млечного пути, только эхо. Эту жизнь по-новой не прожить. Что было, то сплыло… Не тоскуй о прошлом, его не вернешь…

Хорст молчал, внимательно слушал, уже другими глазами смотрел на ворону. Да, прав шаман, в одну и ту же реку не войдешь дважды. Грустно заморачиваться прошлым, тягостно, накладно и прискорбно. Хоть весь Кольский обойди, а Марию не вернешь…

— Ты вот сказал, однако, все есть у тебя, и нет ничего, — нойда докурил до огонька, вытер руку о штаны, понюхал, поплевал. — Верно сказал, бедный ты. Главное богатство это связь с богами, а где они, твои боги-то, генерал? Один ты. Помочь тебе некому однако. Хотя… Помнишь, может, Нюрку-то? Тетки-Дарьину? Ну ту, кобылищу неогулянную, недоделанную? Так вот после поездки на Костяной в нее вселился дух лося, шибко сильный однако. Теперь и она шибко сильная нойда, имеет силу тридцати медведей и видит на пятьсот полетов стрелы. Заматерела однако, в Ленинграде камлает. Вот у нее и спроси, она тебя знает, все про судьбу да жизнь расскажет. А мне никак, слабый я однако нойда. Ну что, похолодало однако. Что, не осталось огненной воды?

Осталось. Хорст вусмерть упоил шамана, и в самом деле оказавшегося слабаком, переночевал кое-как в грязной его избе, а утром, отбросив весь свой идеализм, стерву-ностальгию и дуру-мечтательность, взял крус на Ревду, с прицелом на Оленегорск. Скоро он уже был в Мурманске — брился, стригся, обновлял гардероб, быстро превращаясь из романтика-туриста в процветающего, средней руки барыгу-бизнесмена. Съел положенное количество копченого палтуса, полюбовался на местные красоты да и отчалил с карельских земель на ижорские, на часто приземляющемся куда не надо, ревущем похоронно «ТУ». Однако на сей раз все обошлось — сто пятдесят четвертый благополучно прибыл в Пулково. Хорст без проволочек получил багаж, нанял частника-дедка на жигулях и приказал везти себя в «Россию», гостиницу, как он помнил, в меру респектабельную, в меру доргую и оставляющую вобщем-то неплохое впечатление. Только увы, было это давно. Теперь прямо у входа торговля, нет, не русскими матрешками, — заокеанской «Кока-колой», цены словно в пятизвездочном отеле, тетка на рецепшен видом словно бандерша да и ведет себя соответственно — предлагает то мини-секс, то макси, то девочку, то мальчика. Что-то на первый взгляд «Россия» походила на занюханный бордель. Да и если отбросить кавычки… Целый вечер Хорст не от ходил от телевизора — зрил, удивлялся, вздыхал. Одно дело читать все это в сухих агентурных сводках, другое дело увидеть воочию. А ночью его мучили кошмары. Ему снились депутаты, дерущиеся в Думе, — народные, неумелые, неуклюжие, бестолковые, словно недоразвитые дети, хмурый, с бодуна, гарант конституции, горестно скорбящий вслух о потерянных сотнях триллионов, недостроенные чудо-корабли, проданные как металлолом на потребу азиатским хищникам. Неужно такое может быть наяву?

Андрон. Грозовые девяностые.

— Андрей Андреич, тьфу, Тимофей Корнеич, к нам бандиты приходили, — сказала однажды ликвидаторша, когда Андрон привез ей после обеда с трудом добытую «красную шапочку». — Сказали, что я мышь, падла, крыса и им по жизни должна. Вобщем хотят видеть вас, приедут вечером.

В голосе ее, севшем и сиплом после радионуклеидов, слышалась обеспокоенность — нет, не за свою покрытую коростой шкуру, за дальнейшую перспективу. Ведь пока-то все как хорошо складывается — Андрей Андреевич, тьфу, Тимофей Корнеевич, деловитый, работящий и не жадный, а каждый день пятнадцать процентов с оборота это вам не чернобыльские гроши, выплачиваемые с задержкой по полгода. А ну как все накроется?

— Значит, говорят, по жизни должны, — жутко развеселился Андрон, сплюнул гадливо и принялся затаскивать в киоск фунфырики. — Ладно, будем поглядеть. Впрочем на нынешних отморозков в спортивных шкарятах он уже насмотрелся достаточно. Беспредел голимый, не так блатные, как голодные. На зоне такие дальше паханов стола (уборщик стола) не тянут. А бандиты, как и обещались, заявились вечером под закрытие. Нагло так, вызывающе, пнули дверь, и голос, почему-то показавшийся Андрону знакомым, пробасил:

— А ну, падла, открывай. Барыга центровой нарисовался?

Кто же это говорил, так низко, раскатисто, по-хулигански растягивая гласные? Неужто…

— А ну, Аркаша, ша, бери на полутона ниже, — заранее ухмыляясь, Андрон открыл дверь и очень по-блатному свирепо оскалился. — А ну-ка фу! Оборзел? Нюх потерял? На своих тянешь?

Перед ним действительно стоял его бывший шнырь рыночный уборщик Аркадий Павлович Зызо, только вместо лома и метлы он баюкал сотовую нокию и одет был не в ватник, а в кожкуртку и естественно в комплекте со спортивными штанами. Рядом с ним притулилось какое-то чмо, тоже на понтах, но без лайки — в бардовом мешковатом пиджаке. Та еще парочка — баран да ярочка.

— Э-ы, Андрей Андреевич… бля… — Зызо сразу сдулся, утратил весь апломб, и в голосе его прорезалась радость. — Ы-ы, живой… А мы это… Того… самого… Ну кто, блин, знал…

И сделав что-то вроде книксена, он пхнул локтем застывшее чмо.

— Гнутый, это же бугор мой, Андрей Андреевич, помнишь, я рассказывал? Ну тот что ментов положил и тачку ушатал, чтоб легавым не досталась. Э-э… Извините, Андрей Андреевич, ошибочка вышла. И с возвращеньицем вас.

Вот так, как в том дурном анекдоте про еврея и советскую границу — никто никуда уже не идет.

— Ну что, это дело надо бы отметить, — Андрон, как бы подобрев, бросил скалиться и крепко поручкался с уборщиком и его коллегой. — Или может быть здесь кто-то против?

Нет, нет, все были только за. А потому, усевшись в древний, видавший виды мерседес, с третьей попытки завелись и, брякая подвеской и рыча глушителем, покатили в маленькое полуподвальное кафе, скромно названное в честь впавшего в маразм бандита «Бармалей». Заведение не процветало, отнюдь. На лестнице было нассано, публика отсутствовало, за стеной чудились бомжи, крысы и пьяные водопроводчики. Угощение было подстать — водянистые сосиски, слипшиеся макароны и опять этот мерзкий заокеанский кетчуп, оказавшийся на деле разбодяженной томатпастой. Пили мерзкий, напоминающий сладкую мочу безалкогольный крюшон «Забава». У себя на зоне в лучшие времена Андрон питался куда сытнее. М-да, он брезгливо отодвинул тарелку, с опаской приложился к «забаве», поморщившись, хлебнул и со вздохом оглянулся на соратников Зызо, в количестве полуотделения давившихся парашей.

— Эх, Аркаша, Аркаша. И оно тебе надо? Кстати, не зови меня на людях Андреем Андреевичем. Я теперь Тимофей Антонович. Конспирация, брат. Всесоюзный розыск не шутка.

— Дык, Андрей… блинн… Тимофеевич, поначалу-то все было не так, путево, — Зызо с опаской и уважением воззрился на Андрона, икнул и огорченно шмыгнул носом. — Знаешь, как я стоял… Это уж потом начались обломы.

И волнуясь, матерясь сдержанно и проникновенно, Аркадий Павлович поведал свою скорбную повесть. На заре перестройки он словно гайдаровский Тимур сколотил свою команду и принялся выколачивать из спекулянтов торгашей преступно нажитые излишки. Но — по-христиански, без вставляния паяльника в задницы, проглаживания электроутюгами животов и привязывания зимой в голом виде к новогодней елочке. Просто бил морды. А потом в городе появились черные. Они были хитры, напористы и плевали на все. «Русские словно бараны на своей земле, — говорили она. — Им нужен пастух». И они принялись погонять предпринимательское стадо при помощи паяльников, утюгов и крутого кипятка, весело сбегающего по бизнесменовским промежностям. Так что посмотрел народ, посмотрел да и стал платить лаврушникам, а не Зызо. А когда тот предъявил и назначил стрелку, то черножопые козлы ее продинамили и наслали на Зызо купленных ментов, отчего многие его пацаны влетели, прокололись и загремели под фанфары. Вобщем беспредел голимый. Русского Ваню как всегда оставили в дураках.

— Так, так, — Андрон понимающе кивнул, насупился, сразу вспомнил зону со смотрящим Жидом. — А кто там у них за главного-то?

Без умысла спросил, просто так, понтуясь. А оказалось, что не зря.

— Да Тотраз Резаный, — Аркадий Павлович засопел, набычился, от ненависти даже побледнел. — И кунаки при нем, Сослаб, Аслан, Беслан, Руслан. Спустились, суки, с гор за солью Тьфу. В «Синильге» зависают, падлы.

— Значит, говоришь, в «Синильге»? — Андрон сделался задумчив, закурил и сразу перевел беседу в иное русло. — Слушай, а как там Полина? Жива?

Сука конечно, но все равно интересно, пахали вместе как-никак.

— А с ней, Андрей э-э Корнеевич, вообще сплошные непонятки, — Зызо еще больше набычился, помрачнел, на скулах его выкатились желваки. Странная история. Однажды ночью вдруг проснулась, вскочила и ну давай одеваться. Я ей — свихнулась? Куда? А она — шепотом, как бы не в себе, — зовут меня, зовут. И смотрит страшно, будто обдолбанная. Словно зомби из фильма по видику. Ну а я все эти фокусы бабские не понимаю — схватил ее за руку да по матери. Хорош выкаблучиваться, легай в койку! Так вот не поверишь, Андрей э-э Антонович, она мне так впечатала, что без вопросов сразу в аут. А когда очнулся, все, нет ее. С тех пор с концами. Климакс наверное… Жаль, хорошая была баба.

«Все бабы суки, — мысленно сделал резюме Андрон, однако тут же поправился. — Не все. Надо бы Кларе написать…» А сам воткнул окурок в банку, служащую импровизированной пепельницей, легко поднялся и сказал:

— Ну что, Аркаша, хорош базарить. Двинули в «Синильгу».

— Куда? — сперва не понял тот, а въехав, начал отгребать. — А может не надо? Ты, Андрей Корнеич, того, не горячись.

Вспомнил, видимо, эпизод из прошлого — рынок, базар-вокзал, тихо лежащих ментов и страшного Андрона, яростно втыкающего лом в сердце своей машины, будто принародно пронзающего гидру советского законодательства.

— Надо, Аркаша, надо, — тихо сказал Андрон, с гордостью расправил плечи и жутко и зловеще улыбнулся. — Мы не бараны на своей земле. Мы люди русские…

Ну что на это скажешь. Так что поехали.

«Синильга» была стандартным демократическим кабаком, построенным, сразу видно, на общаковые бабки — зеркальный фасад, дубовые двери, просторная парковка, забитая иномарками. Забойно звучала музыка, призывно светились окна. Над входом истомно гнулась неоновая Синильга — по определению голубовато-синяя с распущенными волосами. Только не таинственной и загадочной тунгусской шаманкой — дешевой блядью, старающейся под клиентом. При взгляде на нее становилось жаль и Угрюм-реку, и Прошу Громова, и мэтра Шишкова… Однако Андрону было не до литературы.

— Носа не высовывай, я один, — строго сообщил он Аркадию Павловичу, лихо подмигнул и, вынырнув из мерса, с ходу зарулил в объятия Синильги.

— Куда? — сразу же спросили его на входе, а услышав в ответ, что к Тотразу Резаному, оскалились золотузубо, весьма язвительно. — А ты ему, русский, нужен?

— А я тебя сейчас, сучий потрох, в бараний рог согну, — живо оскорбился Андрон, растопырил веером пальцы и начал загибать их. — Во-первых пасть порву, во-вторых моргала выколю, в-третьих штифты повыбью. Всю жизнь на аптеку работать будешь. Ты, редиска, морковка, навуходоноссер, петух гамбургскифй!

И был немедленно запущен внутрь:

— Так бы сразу и сказал… Заходи, дорогой, гостей будешь.

— То-то же мне, — Андрон цыкнул зубом, вошел и сразу же почувствовал то, что наверное испытывает каждый белый, попав в самый центр гарлема — одни черножопые, блин. Не дитем Кавказа был только пожилой осанистый россиянин в фуражке и ливрее, по морде сразу видно — комитетчик-отставник. Однако дальше гардероба его здесь не пускали.

«Да, похоже, белых здесь не жалуют», — Андрон, глянув в зеркало, прошелся вестибюлем, шагнул в прокуренную атмосферу зала и сразу убедился, как был глубоко не прав. На сцене выкаблучивалась блондинистая стриптизерша, а смуглокожие сыны гор подбадривали ее криками, бросали деньги и рассматривали с нескрываемыми теплыми чувствами. Вот она, всеобщая гармония, вот она нерушимая любовь между народами бывшего СССР. Да и оркестр, к слову сказать, играл самое что ни на есть русское народное блатное хороводное:

— Ой, не шей ты мне, матушка, красный сарафан.

Однако истомно-синкопное течение музыки вдруг нарушилось.

— Это же он! Мамой клянусь, он! — раздался радостный гортанный глас, и к Андрону подскочил родной брат его якобы невесты Светы Сабеевой Тотраз Резаный. — Здравствуй, дорогой, здравствуй! Давно откинулся? Как там наши?

Тут же Андрон был препровожден к столу, где сидели его кенты по Крестам — Аслан, Сослан, Беслан и Руслан, сердечно поздоровался с ними и за шашлыком, купатами и молодым барашком степенно отвечал, что откинулся недавно и, естественно, по звонку, уже справил себе чистую бирку (нормальные документы), однако же хату путевую еще не пробил и пробавляется пока что на подсосе, у шмар. А что касаемо наших, то здесь облом, голимая рига (беда, наказание судьбы). Шкет ушел на дальняк, Гиви раскрутился по-новой, Пудель с корешами отстреливался на хате и вроде бы заполучил девять граммов в лоб. Одно хорошо — Жид все паханует, в доброй снаге[23] и держит хрен по ветру — борется с беспределом, множит общак и файно кентует[24] с Гусинским, Немцовым и Березовским. Потом Андрон сменил тему и поднял рог с терпким и молодым вином за родного брата своей невесты Тотраза, дай бог ему всего, и его верных кунаков — Аслана, Беслана, Сослана, Руслана. Рог был вместительным, не иначе как от носорога, хватило его на три добрых круга. Затем он был наполнен снова и очень высоко поднят в честь дорогого гостя Кондитера.

— Я всем сердцем верю, — веско сказал Тотраз, и слезы затуманили его молодецкий взор, — что настанет время, когда мы поедем к нам, выроем из-под яблони дедовский кувшин, опустим ноги в хрустальную воду ручья и хором споем нашу песню. Любимую. Да, дорогой?

Выпили еще, закусили сациви и, не дожидаясь лучших времен, и не опуская ноги в ручей, затянули любимую:

Ты стоишь на том берегу,

Как же переплыть мне реку.

Я хочу тебя целовать,

Как же мне тебя обнимать.

Затем Аслан Штопаный, как обычно, спел акапелло про то, как мальчонку того у параши бардачной поимели все хором и загнали в петлю, после чего Тотраз умоляюще взглянул на Андрона:

— Сбацай, дорогой, чтоб душа развернулась, а очко свернулось. Сейчас гитару принесут.

Только Андрон петь не стал, сообщил, что не гнутся пальцы. Отбитые нынче ночью об чью-то репу во время добывания скудной доли на пропитание. Потому как ни воздухов, ни подъемных. Заголодал, приходится мелковать. Эх, хоть бы киоск какой. Чтобы не сдохнуть.

— Вай! Зачем киоск? — Тотраз с силой ударил по столу, распушил усы, и лицо его преисполнилось состраданием. — Чтобы мой кореш, кореш моих кунаков и жених моей родной сестры мелковал? Да дети детей моих детей мне этого не простят. Ты, дорогой, Финляндский вокзал знаешь? С паровозом? Так и бери его со всеми потрохами. И с киосками. Его и метро. А паровоз не надо. В нем Ленина сожгли.

На том и расстались, сердечно и по-кунацки. Тотраз со товарищи остался петь песни, а Андрон, тяжелый от баранины и вина, грузно опустился на сидение мерседеса.

— Трогай, Аркаша.

— У, Андрей Корнеич, живой! — жутко обрадовался тот, учуял запах шашлыка, настоянного на вине, скорбно вздохнул и проглотил слюну. — Куда?

— К Финбану, — веско произнес Андрон, важно цыкнул зубом и с видом триумфатора значительно простер длань. — Принимать хозяйство.

А уже на месте, когда Зызо, хренея, пялился на скопища киосков и несколько двусмысленно шептал: «Неужели это мне одной?», — подытожил:

— Хозяйство у тебя теперь большое. Так что не забудь про долю малую.

— Не забуду, Андрей Корнеич, не забуду, — истово, как бы не в себе отвечал Аркадий Павлович. — Бля буду. Не забуду.

В расширившихся глазах его светилось счастье.

А между тем наступила осень. Отчалили перелетные птицы, скучно облетала листва, девушки одели колготки, а молодые люди кто кожкуртки, кто кашемировые пальто, а кто и деревянный макинтош — времена были суровые. Дела у Андрона шли, и бога гневить нечего — в гору. Он установил еще два киоска, забурев, нанял экспедитора, снял вместительный уютный склад — по уму, в полуподвале, с телефоном и ночным сторожем. Все отдавали должное его уму, Аркадий Павлович — долю малую, Оксана и Надюха — гибкие, привычные к любви тела. Казалось бы, что еще нужно человеку для полного счастья? Живи и радуйся. Только не было покоя У Андрона на душе. Понимал он и понимал отлично, что все это так, мелочевка, банальнейшая спекуляция. И сам он вульгарный спекулянт, каких по стране сотни тысяч. Не было изюминки, центральной идеи. А кроме всего прочего Андрону не давал покоя отчий дом, тот самый, с флюгером в виде пса. Вернее мысль о том таинственном, что было спрятано в кирпичной кладке на чердаке. Гладком и холодном наощупь. Только вот к охранно-страховому «Джульбарсу» иди-ка подступись. Сигнализация, камеры слежения, опытные секьюрити. Андрон пытался навести кое-какие справки, и результат был очень неутешительным — контора крутая, стоит соответственно, а в директорах какой-то Евгений Дмитриевич Иванов, мэн донельзя проженный и скользкий как устрица. Ушлятина еще та. Вхож и к бандитам, и к чекистам, и к ментам. Такой своего не отдаст… А еще Андрону хотелось увидеть Клару, однако написать ей он как-то не решался — она в Америке, занимается прекрасным, а он в дерьме, собирает сало с этого же дерьма. Как ни крути, они в разных весовых категориях, так что любая весточка похожа больше на сигнал сос — тетенька Клара, а не заберешь ли те меня отсюда, из лап перестройки, в свой заокеанский рай? Вобщем Андрон не расслаблялся, думу думал. Приглядывался, примеривался, прикидывал варианты. И в конце концов в восторге заорал — но не «эврика», как в свое время Архимед, — нет, что-то невыразимо похабное, естественно по матери. Случилось это в годовщину октября. Шел себе Андрон, шлепая по лужам, отворачивал лицо от порывов ветра и посматривал с отвращением по сторонам — ларьки, ларьки, ларьки. Разномастные, разноцветные, различающиеся по ранжиру. Грязное, похотливое, алчущее скопище. Стадо, толпа. Никакого порядка. Постой, постой, постой… Ни хрена себе мысля! Вот тут-то Андрон и заорал, восторженно и жутко, распугивая кошек, покупателей и продрогших шлюх. Эврика, такую мать, эврика!

На следующий день утром он уже был в кабинете Надюхи.

— Да, странно, — сказал та, послушав. — Ты вероятно уникум природы. Работаешь отлично не только хером, но и мозжичком. Сегодня же доведу до зампреда. Не в плане хера. В плане мозжечка.

Надо отдать ей должное, она и сама имела не только хорошо оттренированный орган малого таза, но и светлую голову. И вот настал торжественный и памятный день. В высоком кабинете собралось районное начальство — зампред по торговле Надюха, районный архитектор и районный художник. Позвали и Андрона, при галстуке, в костюме, собственно ради него и собрались. Вернее из-за осенившей его гениальной как все простое мысли — покончить с разнобоем ларьков и собрать их в торговые зоны.

— Причем они должны соответствовать единому, утвержденному мною образцу, — возрадовался районный художник.

— И стоять на соответствующих, утвержденных мною местах, — тут же поддержал его архитектор.

— С выписанными мною разрешениями, — не будучи дурой добавила Надюха.

— И под моим общим руководством, — сразу согласился зам и многозначительно, но с надеждой, вперил свои очи в Андрона. — Товарищ Метельский, вы ухватываете суть вопроса?

Чего уж тут не понять — крыша, она всегда стоит денег.

И было создано при мэрии малое, но удалое предприятие, коему эта самая мэрия сдала в аренду территории, прилегающие к станциям метро. А уж по каким тарифам это самое удалое предприятие собиралось впаривать в субаренду эти самые земли, уже никого не волновало — коммерческая целесообразность, рыночные отношения. И утвержден был типовой проект ларька, в коем надлежало размещаться всем желающим предаваться бизнесу, прочие же, как несоответствующие, подлежали экстренному закрытию, отключению от электросети и немедленной эвакуации. И наступили для предпринимателей тяжелые дни, время раздумий, муторных перетурбаций и авансовых платежей. Деньги ручейками, реками, Ниагарским водопадом потекли к Андрону в закрома, трансформируясь в стандартные куски асфальта, в доброе его, Андроново, отношение и в те самые, вышеутвержденные киоски, кои интенсивно воплощались в жизнь на прославленном Ждановском заводе. Такое дело само собой без пролетариев не делается, а потому Андрон и озадачил первым делом своего бывшего квартиродателя.

— Михалыч, эскиз видишь? Мне бы сотни три таких для разгона…

— Не, в одиночку никак, сколько ни наливай, — ас судосборки прищурился, крякнул и оценивающе колупнул ватман ногтем. — Здесь размах нужен, простор, стапель. Коллектив одним словом. Завтра поутряне на проходную подгребай

Андрон, как учили, подгреб, и Михалыч подвел его к своему мастеру, тот — к начальнику цеха, ну а дальше иерархическая кривая привела в конце концов к замгендиру. Тот был сметлив, несколько кучеряв и, не чураясь тонкостей и мелочей, шибко радел за пользу дела. Лично откорректировал себестоимость к вящему обоюдному удовольствию высоких договаривающихся сторон, прикинул приблизительные сроки, узнал наличие металла на складе, а получив из рук Андрона заманчиво шуршащий сверток, вызвал командиров производства и тоже пошуршал, только ватманом.

— В металл. В три смены.

В картавом голосе его, еще недавно вкрадчивом и уважительном, звучала легированная сталь.

— Лев Борисыч, так ведь спецзаказ… По Северному флоту… — начал было один из командиров производства и тут же сник, осекся под взглядом замгендира.

— А сколько этот ваш Северный флот задолжал нам по «Стерегущему», «Разящему», «Бегущему» и «Смотрящему»? — тот загорелся праведным начальственным гневом и показал непроизвольно на стол, в ящике которого покоился Андронов сверток. — А здесь живые деньги. Вперед, говорю. В три смены.

И киоск пошел… Получился он правда тяжеловат, зато герметичен, с пуленепробиваемым стеклом, сваренный из лучшего металла. Несколько похожий на боевую рубку дредноута. Стройными, выкрашенными в шаровый колер рядами он располагался вокруг станций метро, давил на покупательскую психику ударной мощью и напоминал о дзотах и дотах времен Отечественной — разве что не стрелял. Впрочем его самого было не взять ни гранатой, ни пулей. А что стоили массивные, водонепроницаемые двери, зекретный герметик, применяемый на подводных лодках, особые, изготовляемые по спецзаказу бронелюки на крыше. Да в таком киоске можно выдержать осаду всех окрестных рекетиров, мафиози и бандито, показывать им кукиши из-за бронированного стекла и в ус не дуть. Кстати о бандитах. Плоха та спекуляция, которая не может себя защитить, так что Андрон на базе банды Зызо организовал у себя новое структурное подразделение — охранное. Пошил единую форму, пробил лицензию на стволы. И превратилась шелупонь Аркадия Павловича из бойцов в стрелков. Не то чтобы в ворошиловских, наркомовских — в вопросы решающих. Андроновских. Дела его двигались — деньги текли рекой, связи крепли, рос опыт, хватка, а главное авторитет. Причем в двух плоскостях — в плане бизнесмена Метельского и в плоскости уважаемого человека Кондитера. Киоски его занимали лучшие места, в лабазы не заходили проверяющие, бандиты при одном только его имени убирались подальше — как же, сам кондитер Метельский, жених родной сестры самого Тотраза Резаного! Про всю элиту районной администрации он мог смело сказать словами Высоцкого: «Они мне больше, чем родня, они едят с ладони у меня…» Да только Андрон крепко держал рот на запоре — жизнь приучила его хранить молчание.

Да, звезда Андрона стремительно восходила, но не было гармонии в его душе. Однажды, сам не зная почему, он отпустил водителя, охрану и лично порулил в Сиверскую. Заканчивалась осень, облетели клены, на развороченных полях жадно копошились птицы. Шестисотый резво обгонял тянущиеся грузовики, шелестел колесами, нежил подвеской, а Андрон почему-то все жал на газ и вспоминал свою первую машину, бедную «шестерку», проткнутую ломом. Сам не заметил, как долетел, быстро как на крыльях. Бросил мерседес на парковку, поднял воротник кожпальто, двинул, непонятно чему радуясь, пешком. Вот он край заветных мечтаний, верных друзей, первой любви. Походил-походил Андрон под облезлыми кленами, пошуршал начинающей тлеть листвой, посмотрел на стылые воды Оредежа, и радужный настрой его как-то испарился. Да, что-то от заветных мечтаний не осталось и следа, верные друзья — одних уж нет, а те… хрен знает где. И первая любовь из всех предпочитает коленно-локтевую позу, храпит, когда напьется водки и спит с зампредом и главным из ментов. Да и в самом краю мечтаний все как-то изменилось к худшему — кругом ларьки, ларьки, ларьки. А от клетки не осталось и следа… Где он, центровой гусляр, поющий про колечко с бирюзой, стебли белых рук и вишни алых губ… Наверное спился. Может вообще, все, что было, это сон, который вертится в сознанье, словно колесо…

Удивительно, но факт — Андрон приехал в офис из страны юности, никуда не врезавшись, никого не задев, не протаранив сияющей громадой мерседеса всю эту сволочь, ползущую по шоссе…

— Факсов не было? — глянул на секретаршу так, что у той раньше срока начались месячные, забился в кабинет, задраился на ключ. Сел в кресло, успокоился и… начал вспоминать, где ж та бумажка, исписанная рукою Клары. Если потерялась, тогда хана.

Тим. 1997-й год.

— Ага, ол ю нид из лав, — Тим вышел из темноты на свет, сразу подскользнулся, непроизвольно сплюнул от аммиачной вони и понял, что находится в подъезде, загаженном, грязном, с тусклой, держащейся на проводах лампочкой. Невыразимо питерском.

Так оно и было, Тим открыл скрипучую дверь, прошел длинным, похожим на кишку проходным двором и очутился в самом начале Московского, у площади Мира, нынче почему-то непроезжей и загороженной глухим забором.

— Отдохнуть не желаете? — сразу же спросила его особь женского рода и улыбнулась заученно и чернозубо. — Вафля полтаха, раком двести, в жопу двести пятдесят. Довольны будете.

Какой там Ар-Камень, какое на хрен кольцо Силы.

— Не желаю, — коротко буркнул Тим и тут же отказ его был истолкован по-своему смазливым молодым человеком, стоящим неподалеку:

— Тогда, может, мальчика-пидорчика? У нас такие «пряники», фуфло как…

— А пошел бы ты, — разозлился Тим, сплюнул и тоже пошел — удивляясь увиденному по-утреннему просыпающемуся городу. Господи, как же он изменился. Повсюду ларьки с водкой, пивом, какой-то заграничной жратвой, огромными, похожими на Гулливера конфетами. На стенах плакаты с «Кока-колой», «Пепси», звероподобные, доверия не вызывающие рожи, скабрезные, на фоне голых жоп скандально-сексуальные сентенции — «Мастурбация — путь к очищению?» Горели не по-нашему неоновые рекламы, слонялись меж ларьком сомнительные личности, у Юсуповского садика, несмотря на ранний час, собирался экзальтированный народ — пожилой, решительный, со знаменами и транспорантами, на которых белым по красному крупно значилось: «Капитализму нет, нет, нет, нет! Коммунизму — ура, ура, ура!» Некоторые из них без дела не скучали — срывали со стен плакаты с физиономиями, топтали их ногами, а ветер-хулиган, как пить дать дувший с Балтики, нес обрывки и клочки по асфальту. «Правду Жириновского», Программу «Яблока», заявление демократических сил… Словно никчемный бумажный сор.

«Сколько же я провел в темноте? — как-то вяло подумал Тим и неожиданно улыбнулся, почувствовал радость. — И хорошо. Похоже здесь смотреть особо не на что».

Он прошелся Садовой, на проспекте Майорова, перекрещенному теперь в Вознесенский, повернул к Фонтанке и двинулся по набережной. Навстрему ему мчались потоки машин, все больше не наши, иномарки, шли, торопясь, чужие равнодушные люди. Куда? Зачем?.. Словно мотыльки на пламя свечи, воображающие, что летят к звездам… Так и шел Тим вдоль безымянной реки — неторопливо, посматривая по сторонам, чувствуя себя много старше и этих людей, и этих тротуаров, и этих самых вод. Высокий, могучий, с седыми волосами до плеч и лицом, абсолютно лишенным растительности… Наконец он остановился у знакомого дома с флюгером в форме пса.

— Пропусти-ка меня, братец, — сказал охраннику у ворот, и тот, даже не задумываясь, послушно отдал засов, распахнул железную, крашенную в черный цвет створку. Тим неторопливо вошел, поднялся на крыльцо и взялся за массивную ручку — дверь была заперта изнутри, но это не имело для него ни малейшего значения. Повинуясь его воле, мягко открылся замок, и Тим вошел внутрь. Губы его улыбались — он слышал на чердаке человеческий голос…

Андрон и Клара. 1996-й год.

Есть бог на свете — бумажка с координатами Клары нашлась. На сейфе, в ворохе визиток. Ломкий, когда-то глянцевый прямоугольник, исписанный красивым почерком. С адресом в три строчки по английски. В тот же день Андрон отправил по нему телеграмму — на русском, длинную и обстроятельную, как письмо. От всей души, постарался на тысячу долларов. А утром услышал по телефону Клару. Она только-то и сказала: «Приезжай, если можешь… Андрюшенька…» Всегда не любила телефонных разговоров. А голос — хоть и радостный, но какой-то усталый, надломанный, словно не живой. Знакомый до боли, родной.

И Андрон, бросив все дела, поехал. Вернее, полетел на белокрылом, урчащем словно огромный кот боинге. Прямиком в Бостон, третий по величине город США, второй по уровню оптовой торговли и четвертый по обороту денежных средств. Сразу ассоциирующийся с Гарвардским университетом. Только пробыл он за океаном недолго, дней десять. Нет, все распрекрасно было в Америке — газоны подстрижены, клены приветливы, дом Клары — трехэтажный, в море зелени, — изобилен и полной чашей. Переливающейся через край, выстроенной по спецпроекту. Нет, все дело заключалось в Кларе. В той скромной девушке эмигрантке, которая в короткое время покорила своим творчеством Америку и превратилась в процветающего мэтра с многомиллионным состоянием, личными выставками и членством в самых престижных академиях. Она не встретила Андрона. В аэропорту его ждала симпатичная мулатка — при ослепительной белозубой улыбке и сногсшибательном лимузине с водителем негром.

— Хэллоу, мистер Андрей, — на сносном русском сказала она. — Меня зовут Джанин. Мисс Клара попросила меня встретить вас и развлечь. Она освободится где-то через неделю. Прошу.

И с ветерком помчала Андрона в пригород Бостона — в тот самый, изобильный, из стекла и бетона дом Клары. Не дом — дворец, необъятные хоромы. Унылые и пустые, если не считать прислуги и охраны. А потом были экскурсии по Бостону, снова боинг, урчащий как кот суетливость полуночного бродвея, величавая надменность Вашингтона, строки Эммы Лазарус на пьедестале Свободы:

Пусть придут ко мне твои усталые, твои нищие,

Твои мятущиеся толпы, жаждущие дышать свободно,

Жалкие отбросы твоих перенаселенных берегов…

Номера отелей были пятизвездочны, улыбка Джанин — предупредительна, обслуживание в ресторанах — выше всяких похвал, а места в варьете вплотную у сцены. Вот она Америка, вот он заокеанский рай. Только Андрона все это не радовало — чай не усталые и не нищие, и не из мятущейся толпы. А потом на все вопросы о Кларе Джанин тактично улыбалась и прищуривала умные глаза:

— Терпение, мистер Андрей, терпение. Она сама вам позвонит.

Клара, как и было обещано, объявилась где-то через неделю — позвонила по сотовому, сказала уже своим теплым и выразительным голосом:

— Привет. Ну как ты там, не скучаешь? Я уже дома.

— Еду, пообещал Андрон и из ближайшего цветочного магазина отправил в Бостон роз на тысячу долларов. Не миллион алых на последние деньги, но все равно наверное приятно.

А затем по-новой урчал белокрылый боинг, медленно тянулся в аэропорту «хобот-переход», стремительно летел по бетонному шоссе шикарный лимузин с водителем негром. И вот он дом, похожий на дворец. С остроконечными башенками и вычурным крыльцом. На ступенях которого стояла Клара.

— Здорово, путешественник, — с нарочитой бодростью улыбнулась она, как-то суховато чмокнула Андрона и сразу, задавив судорожный вздох, сделала приглашающее движение. — Пойдем-ка за стол. С дороги-то.

Господи, как же изменилась она. Сильно постарела, как-то выцвела, даже ростом, похоже, стала меньше, с лицом осунувшимся, в корке макияжа, она была какой-то не естественной, ненатуральной, похожей на заводную куклу. И запах этот, лекарств, беды, больницы, лишь отчасти замаскированный французским парфюмом. От прежней Клары остались лишь глаза, прекрасные, задумчивые, горящие огнем и вдохновеньем. И очень несчастные.

Стол был накрыт в пардной зале — просторной, выдержанной в старинном стиле. Гобелены, витражи, резная мебель, фальшивые, в массивных шандалах свечи. На белоснежной скатерти — фаянс, хрусталь, фарфор, на нем горой все, что душа пожелает. Но это так, для начала, для разгона — сбоку изготовились два мужика в ливреях, только мигни им — что хочешь принесут. М-да…

— Присаживайся, Андрюша, будь как дома, — Клара быстро взглянула на Андрона, снова задавила тяжкий вздох, а мужики в ливреях тем временем ожили — начали двигать стулья, тащить со льда шампанское, помогать управляться с рыбой, омарами, икрой. Со всем этим необъятным харчевым изобилием. Собственно предназначалось оно исключительно для Андрона, Клара, не притрагиваясь к разносолам, вяло ковырнула ложкой в тарелке с овсянкой:

— Спасибо за розы, они великолепны. И извини, что заставила неделю скучать. Что-то поплохело мне, пришлось опять тащиться в Швейцарию. В который уже раз. А ты все такой же, молодцом. Седой только. Как старый волк. Одиночка?

Последнее слово она произнесла с вопросительной интонацией.

— Одиночка, одиночка, кому я на фиг такой нужен, — Андрон золоченой вилочкой зацепил какого-то морского гада, но сразу же проигнорировал его, нахмурившись, взглянул на Клару. — А что это, мать, с тобой такое? Чтобы по Швейцариям-то? И овсянку жрать?

А сам вспомнил давнее — зону-поганку, домик свиданий, Клару, кривящую от боли губы. И красную, медленно ползущую по ее ноге змею.

— Все то же, Андрюшенька, все то же. Или забыл? — Клара усмехнулась, и лицо ее ненадолго сделалось счастливым. — Помнишь, как я тогда в Питере загремела в больницу? Ты еще мне передачки носил, все кур жареных-пареных. Так вот фигня та все продолжается. Только по нарастающей. И чтобы не сдохнуть раньше времени приходится мотаться в Швейцарию. Есть там кудесник один, у него клиника в Лозанне. Самолет специально купила… А впрочем ладно, не будем о грустном.

И Клара замолчала, всем своим видом показывая — а вот здоровье ни за какие деньги не купишь.

Ладно, кое-как попили-поели, пошли осматривать хоромы. Розовая спальня, Китайский кабинет, гостиная, выдержанная в мавританском стиле, холл, обставленный с модернистским уклоном. Все на редкость импозантное, выполненное в тонким вкусом, решенное в оптимальнейшей цветовой гамме. Лучше не придумаешь.

— Я сама делала дизайн, — сухо сообщила Клара, медленно подошла к Андрону и вдруг, не сдерживаясь более, бросилась ему на шею, зарыдала негромко, сотрясаясь всем телом. — Господи, Андрюша… Андрюшенька… Родной… — Тут же она справилась с собой, резко отстранилась, вытерла рукой расплывшиеся глаза. — А мы ведь даже по-человечески и потрахаться не сможем… — Улыбнулась виновато, посмотрела на ладонь. — Прости, прости меня, все бабы дуры… Просто знаешь… Я часто представляла, как ты приедешь, и мы с тобой… В розовой гостиной… В голубой спальне… В мавританской бане… Зачем мне все это без тебя… — Она вздохнула тяжело, успокаиваясь окончательно, достала носовой платок, решительно высморкалась. — Ладно, не обращай внимания. Истерика. Просто соскучилась по тебе. Пойдем, покажу свою мазню.

Мастерская Клары была просторна и окнами выходила в сад. Запах красок смешивался с ароматом цветов, вдоль высоких стен стояли подрамники с холстами, на столах лежали в беспорядке мольберты, карандашные наброски, акварели, эскизы. Все дышало какой-то торжественностью, отрешенностью от земного, отмеченностью великого акта творения.

— Вот, начала новый цикл, индейский, — Клара стремительно подошла к подрамнику, сдернула закрывающее холст полотнто. — Это Длинное Копье. Шаман племени хопи.

Голос ее сразу окреп, движения сделались уверенными — чувствовалось, что она окунулась с головой в родную стихию.

— Шаман, говоришь? — Андрон тоже подошел, оценивающе глянул. — М-да, шаман…

Длинное Копье напоминал ему Чингачгука Большого Змея из одноименного кинофильма. Такой же горбоносый, в орлиных перьях. Хорошо, что не в петушиных.

— Он последний из рода Видящих в темноте, — Клара, прищурившись, отодвинулась на шаг, пристально уставилась на свое творение. — Я специально ездила в резервацию. Жила там неделю. Да, есть колорит. И цветовая гамма вроде ничего.

— Да, очень даже, — Андрон из вежливости кивнул, подмигнул, так, чтоб не заметила Клара, Видящему в темноте и кардинально изменил тему разговора. — Слушай, мать, а вот фигня эта твоя. С ней что же, ничего нельзя поделать? Так вот и жить, не вылезая из Швейцарии?

Хотел небрежно так спросить, как бы невзначай, да не получилось — голос дрогнул, осел, скованный ошейником спазма. И на глазах у Андрона — это у несгибаемого-то, уважаемого человека Кондитера! — вдруг предательски блеснули слезы. Хорошо хоть, что кроме Длинного Копья слезы эти не заметил никто…

— Ох, Андрюша, Андрюша, — Клара потупилась, качнула головой и вдруг широко, словно человек, которому уже нечего терять, улыбнулась, — что я только не пробовала, к кому я только не обращалась. И к хирургам, и к гомеопатам, и к хиллерам. Даже вот он, — она перестала улыбаться и указала на портрет Длинного Копья, — пробовал меня лечить. Увы, духи не дали. Сказали, что помочь мне может только священный камень. Спрятанный — ни больше, ни меньше — в стенке дома, стоящего на северной реке, на крыше которого гуляет на ветру железный пес. Представляешь, какая хренотень? А с другой стороны, сдохну и плевать, все мы там будем, позже или раньше. Кстати, по поверьям хопи в 2012-м году ожидается конец света. Так что усядем усе. Эй, Андрюша, Андрюша, ты чего побледнел-то так? Конца света испугался?

Нет, мысли Андрона были очень далеки от мировых катаклизмов. Он думал о двухэтажном доме с флюгером на крыше, из окон коего видна Фонтанка…

А на следующий день он засобирался домой. Клара поняла все по-своему, сугубо по-женски.

— Андрюшенька, не уезжай, — попросила она. — Оставайся… Я все понимаю… Я страшная, больная, похожая на чучело… А потому без претензий. Живи, как хочешь. С кем хочешь… Только не уезжай, будь рядом. Ты мой единственный свет в окошке. Тебя люблю… Не уезжай…

Однако Андрон не внял, уехал. С пугающей, непонятной поспешностью. Понятной только одному ему.

Лена. 1997-й год. Париж.

Над Парижем опустился вечер — теплый, весенний, благоухающий цветами. Эйфелева башня расцветилась огнями, купол Град Салона нилился томным светом, сполохи иллюминаций отражались в водах Сены. Серебристой ленты, перетянутой пряжками мостов. Ах, Париж, Париж, прекрасная Лютеция!

— Чертов гадючник! Столпотворение вавилонское! — Лена посмотрела вниз, на скопище автомобилей, тярнущееся с урчанием по Елисейским полям, с чувством затянувшись, выщелкнула сигарету, проследила за полетом огненного светлячка и, вдохнув напоследок запах вечера и каштанов, возвратилась с балкона в свой рабочий кабинет. Это была просторная мрачноватая комната с массивнолй, мореного дуба мебелью. На письменном столе, как и положено для прорицательницы, да еще дочери Марии Леннорман — магические кристаллы, человеческий череп и десятилитровая хрустальная посудина с семенем горного козла. В бронзовых шандалах таинственно горели свечи, из золотых курительниц струился сизый дым, дрожащий воздух был ощутимо плотен и густо отдавал эбеном, новозеландской амброй и индусскими ароматическими палочками. Все было неясно, расплывчато, как в тумане. А как же может быть иначе в храме мистики, магии и практического оккультизма.

— Разрешите, о госпожа? — в дверь между тем постучали, клацнул негромко язычок, и с поклонами, прижимая руки к груди, пожаловал Ужасный Ибрагим — огромный, иссиня-черный, в белых шароварах и чалме. Снова поклонился, трижды притопнул и с почтением подал оранжевый конверт. — Вам, о госпожа, письмо.

Зубы его напоминали мрамор, кожа эбеново блестела, глаза были как яичные белки — никто бы даже не подумал, что эфиоп этот вовсе не эфиоп, а русский эмигрант горе-культурист Василий Дятлов. Правда, недурственно загриммированный.

— Давай сюда, раб, — Лена царственно взяла письмо, посмотрела на обратный адрес и сразу же нахмурилась. — Да, дела. — Покачала головой, подняла зеленые, густо накрашенные глаза на Ибрагима. — Ладно, Васька, расслабься, один хрен, никто не видит. Что, народу там много?

— Во! — культурист провел ладонью над чалмой, почтительно оскалился и вздохнул: — В очередь, полная приемная. Любознательный народ, так и прет.

В высветленных линзами глазах его читалось неподдельное уважение — ай да Ленка, ай да молодец, вот надыбала себе тему!

— Ладно, скажи Магистру, чтобы шел разогревать публику, — Лена махнула наманикюренной, сплошь в таинственных знаках мехнди рукой так, что зазвенели браслеты. — Прием откладывается на полчаса.

Выругалась про себя, посмотрела Ибрагиму в спину и резким, нетерпеливым движением вскрыла конверт. Это было письмо от ее бабушки, Елизаветы Федоровны. Естественно шифрованное, весьма лаконичное, твердым, убористым почерком. «Ох, боже ты мой», — выругавшись вторично, Лена поднялась, подошла к книжному шкафу и начала искать шестой том Мопассана. Отыскала с трудом. Теперь — нужную страницу, строчку, слово, в коих содержится ключ к шифру. И все это не просто так, а с поправкой на время года, фазу Луны и положение Венера по отношению к Юпитеру. Наконец бастионы криптографии рухнули, и Лена, шевеля губами, прочитала: «Заклинаю тебя, любимая внучка, быть рядом со мной на чердаке известного тебе дома на Фонтанной под лапами железного цербера утром дня пятницы тринадцатого, отмеченного в зодиаке солнечным затмением. Речь идет об истинном величии священного рода Брюсов. Твоя бабушка по крови Е.Ф., взрастившая тебя. P.S. И не забывай, что ты сама из этого рода.»

«Ну такую мать! Опять бабуля за свое, — Лена, расстроившись, закусила губу, медленно, в задумчивости, опустилась в кресло. — Достала уже всех со своей идеей фикс. Ах, величие рода Брюсов! Ах, мировое господство! Эка невидаль, скукотища. Есть дела поинтересней. Вон сколько народищу-то в приемной, словно сельдей в бочке. Толстых, жирных, отливающих золотом карасей…» И перед мысленным взором Лены, словно в немом кино, промелькнули жизненные коллизии последних лет. Тернистых, не простых, тем не менее принесших успех. Да, было, что вспомнить, было… И хорошего, и скверного. Поначалу, когда они свинтили с Папой из Индии, было трудно. Дело доходило до вульгарного хипеса. Собственно как вульгарного? Лена силовым гипнозом шарашила клиентов, те с радостью отдавали деньги и, будучи препровождены Мильхом куда-нибудь подальше, сразу напрочь забывали обо всем случившимся. Однако, как говорится, не хипесом единым… При отбытии из Индии Папа спер у Воронцовой записную книжку, с явками, паролями, адресами агентов. Так что один бог знает, сколько денег именем Союза Советских Социалистических республик было выцыганено на помощь Африке, на проведение спецопераций, на закупку оружия. Причем давали охотно, по принципу Кислярского — парабеллум нам не нужен, нельзя ли оказать материальную помощь… Да, пришлось Лене с Папой помотаться по миру, пришлось — наша агентура, она везде. Только ведь не всю же жизнь галопом-то по Европам. И было решено в концо концов осесть в Париже, городе Сены, Эйфелевой башни и неограниченных возможностей. Лена прорицала, изображая дщерь Марии Леннорман и Наполеона Бонапарта, Папа же выступал в роли Хоттаба ибн Дауда, любимого визиря Шаха Джехана. Дело двигалось, охмуреж крепчал. Гадательный салон на Елисейских полях приобретал всепарижскую известность. Клиент валил валом, расценки росли. И вот пожалуйста, здрасте вам — нужно ехать в немытую Россию, чтобы не припоздниться на какой-то там чердак по случаю солнечного затмения. И чего ради? Ради какого-то там графского величия? Насрать. Она и так дочь императора. Нет, похоже, бабушка не убереглась и угодила-таки в омут маразма.

«Нет, нет, не поеду ни за что, — Лена поднялась, сделала круг по комнате и, остановившись у овального, служащего потайным оконцем зеркала, заглянула в салон. — Да ни за что. Вон как дела идут».

Дела действительно шли. Человек двадцтаь пять избранников судьбы — при роллексах и бриллиантах, удостоившиеся чести лицезреть Хоттаба ибн Дауда, сидели не дыша, а сам Хоттаб ибн Дауд, он же Папа Мильх, трепетно живописал, как они напару с Шахом Джеханом томились в тайном подземелье дворца Агры, брошенные туда по приказу злокозненного и неблагодарного принца Ауренгзеба. Да, да, великий падишах не внял совету его, Папы Мильха, и пригрел на своей широкой груди змею. Кстати о змеях. Их было в свое время во множестве в подземельях Агры, ужасно ядовитых, пронзительно шипящих и возглавляемых восемью гигантскими королевскими кобрами, до сих пор выползающих лунными ночами на берега величественной Джамны. Однако эти смертоносные, стремительные как стрелы гады любили всем сердцем Шаха Джехана, ибо тот проникновенно и трепетно, с великим искусством играл им на флейте. От звуков той музыки рыдали все — и змеи, и тюремщики, и столетние камни, и он, великий маг Хоттаб ибн Дауд заливался слезами, как малый ребенок. О, сколько же лет пронеслось с той поры! О, сколько же воды унесла в океан древняя Джамна! Давно истлели кости Шаха Джехана, давно черви съели прекрасную Арджуманд Бану, а вот восемь королевских кобр из подземелий Агры живы-живехоньки, только взматерели, они охраняют несметные сокровища, оставленные еще достославным Акбаром, дедом лучезарного Шаха Джехана. Если будет на то соизволение божье, он, Папа Мильх, соберется с мыслями, договорится с кобрами и отправится за всеми этими бриллиантами, рубинами и изумрудами. Всех желающих участвовать в концессии просим делать взносы…

«Нет, нет, отсюда ни ногой», — Лена, ухмыльнувшись, возвратилась в кресло, запалила ченую, из сала мертвеца, свечу и только приготовилась заняться делом, как опять пожаловал Ужасный Ибрагим. С еще одним посланием. На этот раз от Воронцовой-мамы. «Нет, это черт знает что такое!» — Лена со вздохом покорилась судьбе, снова вытащила из шкафа томик Мопассана, зашуршала страницами, отыскивая ключ. Наконец, поладив с криптографией, она прочла: «Дочка! Бабушка твоя затеяла недоброе. А посему прошу тебя быть утром в пятницу тринадцатого в день солнечного затмения на чердаке известного тебе дома на Фонтанке с флюгером в виде пса. Только, дочка, не опоздай. Речь идет о жизни и смерти. Любящая тебя мать.»

Прочла Лена материнское письмо, сразу забыла про свой салон и крепко задумалась. Да, что-то затевается серьезное, извечный спор поколений, похоже, перешел в свою критическую фазу. И судя по всему конечную. Кульминация которой разыграется на чердаке дома на Фонтанке. М-да, ну и кино. Место встречи изменить нельзя. Вернее, нет, живые и мертвые. Бабуля-то крута, как поросячий хвост и крови не боится. Мамаша тоже не подарок, миндальничать не привыкла. Так что будущее пахнет гражданской войной. Если оно конечно будет. Нет, как ни крути, придется ехать. Всех денег, черт возьми, не заработаешь.

— Ибрагим! — она малиново позвонила в колокольчик и исподлобья глянула на появившегося как из-под земли культуриста. — Передай магистру, что прием отменяется.

А сама подумала о братьях-близнецах, с коими провела в России самые распрекрасные дни своей непростой жизни…

Андрон. 1996-й год.

Первым, кому позвонил Андрон, прилетев в Питер, был Аркадий Павлович Зызо.

— Вызывали, шеф? — тот явился без промедления, шевельнул плечищами шириной с комод. — С возвращеньецем.

Строгий тысячедолларовый костюм от Армани сидел на нем как влитой — времена спортивных штанов, кожаных курток и уличного мордобоя канули для Аркадия Павловича в лету. Впрочем, как показала жизнь, он неплохо работал и головой.

— На Фонтанке, номер дома такой-то, есть охранная фирма «Джульбарс», — Андрон не ответил на приветствие, указал Зызо на кресло и закурил. — Заправляет ей некий Иванов. Так вот я хочу знать про эту фирму все. Счета, партнеры, клиенты. Что ест этот Иванов, с кем спит, как срет. Пусть твои поставят прослушку, залезут в компьютер, организуют наблюдение. Да не мне тебя учить. Давай.

Это он сейчас говорил вдумчиво, рассудительно, не торопясь. Успокоился, отошел. А в самолете, по пути из Бостона в Питер, его ох как тянуло на приключения. До одури хотелось взять этого «Джульбарса» с боем, проломив стену или сделав подкоп. Или выкрасть Иванова, вывезти в лес, привязать к дубу и бить, бить, бить… Пока сам не отдаст. Тот самый поганый камень, который, если верить Длинному Копью, способен вылечить Клару. Или… Вобщем дурдом. Бушующее в жопе детство, игрища в казаки-разбойники, избыток адреналина. Слава бог, что адреналин тот перегорел.

А Аркадий Павлович между тем дал. Через неделю у Андрона на столе лежали пухлые корки с секретными материалами, при чтении которых обнаружились вещи весьма занятные. Оказалось, что главнокомандующий «Джульбарса», Евгений Дмитриевич Иванов, есть не кто иной как Евгений Додикович Гринберг. Бывший вечный лейтенант Грин вырос до генерала страхового дела и соответственно, не ограничиваясь полумерами, перекрасился с божьей помощью в господина Иванова. Раньше, судя по компромату, он служил на Южном кладбище, занимался чем-то темным и имел крупные неприятности по линии МВД, однако отвертелся и с тех пор процветает — охраняет то, что сам же и страхует. Финансовое положение его фирмы стабильное, деловые связи крепки, авторитет в предпринимательской среде высок. Кроме того он вхож в бандитские и фээсбэшные круги, имеет влиятельных друзей и по непроверенным косвенным данным отмывает деньги из общака известного вора в законе Жида.

Чем внимательнее вчитывался Андрон в компромат на Гринберга, тем сильнее хмурилось его лицо. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять — воевать в открытую с Евгением Додиковичем бесполезно, себе дороже. Взять охранного Джульбарса на короткий поводок можно было только хитростью.

«Ладно, мы пойдем другим путем, — в задумчивости Андрон захлопнул папку, под бряцанье ключей засунул ее в сейф, — и чего бы нам это не стоило, камень будет наш». Ухмыльнулся недобро, задействовал скремблер и начал набирать номер господина Зызо.

Хорст. 1997-й год. Петербург.

А утром Хорст поднялся с гудящей головой, без энтузиазма позавтракал и решил пройтись. Где и как искать дочку Барченко, в которую вселился дух лося, он пока что не думал. Оделся поскромнее, по погоде, и двинул по Московскому к Фонтанке, не уставая удивляться про себя — ну за хрена этим русским понадобилась перестройка? То есть кому-то она пришлась конечно по душе, но только не старухам, судорожно считающим гроши, беспризорным детям и малолетним проституткам. И уж явно не рабочим, колхозникам и совинтеллигентам, кои крепко приучены к совдеповской пайке — как плохо ни работай, а с голоду не помрешь…

Только размышлял Хорст о реалиях перестройки недолго, своих забот хватало. Мысли его, как всегда стремительные и четкие, сконцентрировались на выполнении задачи — надо установить роддом, где явился на свет этот самый Лапин, отыскать врачей, принимавших роды, санитарок, акушерок, может быть, кто-то что-то видел, слышал, знает. «Всегда что-то есть», — говаривал старина Курт, а уж он-то понимал толк в оперативно-разыскной деятельности. Да, старый добрый учитель Курт. И как он там сейчас в бразильской сельве? Если бы не он и не Валерия, эти сволочи из Шангриллы сделали бы из него чучело. Да, спасибо ему и ей, милой, несгибаемой, верной Валерии… Необузданной и страстной, словно Валькирия… Верный друг, товарищ, походно-полковая жена. Совсем не похожая на Марию. Но тоже горячо им, Хорстом, любимая. Только по-другому. В его сердце наверное нашлось бы место для них обеих сразу…

Занятый своими мыслями, Хорст даже не заметил, как дошел до Фонтанки, перебрался через мост и, свернув на набережную, двинулся по узенькому, помнящему еще лучшие времена тротуару. Господи, сколько же лет назад они вот так же с Марией шли берегом этой сонной речки и ели мороженое. Возвращались из цирка, взбудораженные смелостью эквилибристов-мотоциклистов, гуттаперчивой гибкостью жонглеров-акробатов и бесшабашной лихостью бригады клоунов «Веселые ребята». Стерва-память сразу же перенесла Хорста в прошлое. Он услышал аромат сирени, дробное постукивание каблучков Марии, ее нежный, мелодичный голос, теплое, пахнущее миндалем дыхание… Да, да, точно, они шли тогда веселые и шалые, говорили ни о чем, целовались и ели мороженое. Пока обстоятельства в лице двух разудалых, ушатанных Хорстом граждан не привели их во двор аккуратного двухэтажного особнячка, оказавшегося детским садиком. На древнюю, на чугунных ножках, скамейку. А потом был пьяный разговорчивый фронтовик, пустивший их за сотенную в младшую группу. В неземное счастье за десять червонцев. На незастланных матрасах в незнакомом доме. На крыше его вроде бы был флюгер в виде пса.

«Ну да, точно, в виде пса, — Хорст внезапно остановился и улыбнулся как-то растерянно и непонимающе. — Куть-куть-куть, здравствуй, дружок». Он даже не заметил, как ноги сами собой привели его к тому особняку из прошлого — двухэтажному, за ажурной оградой, с ржавым длиннохвостым флюгером-барбосом. Только вот ворота были заперты, от кустов сирени не осталось и следа, а на месте карусели, песочницы, грибков серо распласталась парковочная площадка. Пустая, грязная, в мусорном конфетти. Да и вообще двор и особняк носили отпечаток заброшенности, неухоженности и забвения. Где вы, беззаботно смеющиеся детки? Где ты, радушный полупьяный фронтовик? Только тишина, пустота, да белые как саван буквы «sale» на окнах да ржавый пес, блюдущий всю эту запущенность и одичание…

«М-да, ничто не вечно под луной», — Хорст глубокомысленно вздохнул, тронул на воротах ажурный завиток, закурил и пошел прочь. Однако тут же остановился, застыл как вкопанный, глядя на рекламную, присобаченнную к ограде доску. Вот это да! Знакомый картофелеобразный нос, мясистые, правда, уже морщинистые щеки, черный, по-монашески повязанный платок. И надпись, крупно, кириллицей: «Карельский феномен! Баба Нюра!» Чуть ниже, уже по-цивильному, значилось: «С внучком Борисом». И был запечатлен ушастый, короткостриженны й отрок, на ушлой, просящей кирпича роже которого прямо-таки светились десять лет строгого режима. Еще ниже сообщалось, что бабуля с внучком легко нейтрализуют порчу, делают мощнейший приворот, излечивают всех занемогших, недужных и убогих. А происходить все эти чудеса будут сегодня после обеда, в близлежащем кинотеатре. Вход бесплатный.

«Ну и ну», — только-то и подумал Хорст, глянул задумчиво на часы и медленно, чтобы убить время, побрел в направлении центра. Однако лучше бы ему было поспешить — у кинотеатра уже собралась толпа. Яро волновались увечные, матерно ругались занемогшие, вяло причитали беременные, какая-то заплаканная женщина в берете прокладывала себе путь инвалидной коляской. В ней сидел парализованный парень без ноги, страшно изуродованный, в армейской униформе. Наконец двери кинотеатра открылись, здоровые, тесня увечных, беременных и занемогших, первыми ворвались в зал, за ними ринулись все самостоятельно ходящие, следом вкатили параличных, лязгнули железные запоры, и сразу наступила тишина. Только громко и утробно икал кто-то, да свихнувшая, не в себе, бабка монотонно бубнила:

— Целовалась бы еще, да болит влагалищо…

Потом, после продолжительного ожидания, народ в зале заволновался, зашептал, послышались сумбурные аплодисменты, и на сцену взошла-таки феноманальная баба Нюра, поддерживаемая под ручку внучком Борисом. Кудесница была в глухом черном платье, черном же платке и сияющих козловых ботах, похоже, в тех, в которых Хорст возил ее на остров Костяной. Внучок наоборот был во всем белом, не считая розового галстука и длинного бардового пиджака, которому больше подходило название лепень. Плюнув на ладонь, он пригладил поросль на черепе, кашлянул и принялся вещать о том, что его баба Нюра встает на зорьке каждый день и молится приснодеве до завтрака, за что та приснодева матерь божья дает ей, бабе Нюре, благодать, дабы могла она излечивать всех больных, занемогших и страждущих. А еще баба Нюра живет уже давно в схиме, аскезе и святости, за что преподобный Иоан Железноборский, от паралича исцеляющий, также дает ей силы на дело врачевания и благопривнесения. В общем, народ, не сомневайся. Моя бабуся крута в натуре, экстрасенс в законе и не идет в сравнение ни с одним лепилой. За базар отвечаю. Я сказал.

И баба Нюра начала творить дивное. У семи старушек она изгнала бесов, у восьми мастерски сняла сглаз, сделала трем молодицам вечный приворот, с легкостью воссоединила двадцать семь семей, заговорила зубы у четырех болящих, избавила от порчи десять мужиков, а уж сколько народу благословила на процветание и успех — не сосчитать. Параличные уходили от нее на своих ногах, беременные забывали о токсикозе, лысый папик на глазах превратился в хиппи, а седой дедок в жгучего брюнета. А по рядам уже пошли миловидные девушки, предлагая то портретик бабы Нюры, троекратно осененный ее же благословением, то амулетик, сделанный ее внучком Борисом, то обладающий волшебной силой корень-оберег, выкопанный аккурат на Ивана-Купалу. Ну как же такое не купить? Если оно триджы осененное и на Ивана-Купалу?..

Хорст участия в волшбе не принимал, в процессе излечения не участвовал, ничего из осененного не покупал — держался эдаким посторонним наблюдателем и взирал на действо со здоровым скепсисом. Однако уже под занавес представления он вдруг услышал в голове призывный глас и ощутил горячее желание взойти немедленно на сцену. «Это еще что за хренотень?» — Хорст недоуменно усмехнулся, попробовал взять себя в руки, однако голос все никак не унимался, бубнил настойчиво и монотонно: «Иди на сцену, иди на с цену, иди на сцену». Конечно не так рокочуще и могуче, как в свое время при меричке, но все равно весьма доходчиво и чувствительно.

А сеанс одновременного изцеления между тем закончился, и народ, ошалев от увиденного, взбаламученно подался на выход. Ни фига себе, чудеса! Да еще нахаляву! Впрочем, учитывая стоимость портретов и амулетов, банальной халявой здесь и не пахло. Пахло волшебством.

Хорст словно во сне двинулся по проходу со всеми, однако, подгоняемый призывным голосом, подался не к дверям, а на сцену. Медленно поднялся по скрипучим ступенькам, молча, почувствовав почему-то вдруг радость, приблизился к улыбающейся, зардевшейся Нюре.

— Здравствуй, Епифан батькович! — несколько торжественно сказала она, поклонилась ему в пояс и троекратно, не то чтобы по-христиански, но очень трепетно, облобызала. — Ну вот и свиделись. Я как раз намедни сон видела. О тебе. Обо мне. О нас, о том, как на Костяной ездили. В руку, значит, сон-то, в руку. Ишь ты, какой стал. Седой, важный. Знамо дело, генерал. В Питер-то как, надолго? По делам али как? Вижу, приезжий ты…

Выцветшие глаза ее лучились радостью, морщинистый подбородок подрагивал, пергаментные губы растягивались в улыбке.

— Ну ты, бабуля, того, давай недолго. В натуре. — Внук Борис с ненавистью взглянул на Хорста и очень по-блатному цикнул зубом. — Нас народ ждет.

Снова цикнул зубом, сдвинул брови и двинул о чем-то толковать с толстой теткой, на рукаве которой значилось белым по красному: «Дежурная».

— Али как, — Хорст невесело оскалился, покачал оценивающе головой. — Ну а ты-то как сама живешь-можешь? Давно с Кольского-то приехала?

— Да уж почитай годков как пять, — Нюра часто закивала и улыбнулась застенчиво, как-то совсем по-девчоночьи. — Вон Бориска сманил, уж такой паренек шустрый. Такой шобутной. Приехал, значит, к нам на Ловозерье и говорит, что мол вы, Анна Александровна, с вашими способностями в этой глухомани так и загнетесь. Пора вам, пора вырываться на оперативный-то простор. У меня ведь, Епифан батькович, после того, как мы с тобой на Костяной сплавали, дар божий открылся. Вошел в меня сильный дух-покровитель, сохатый-самец. Вот с такими рогами. А потому всякую хворь могу теперь извести, будущее мне ведомо, и всю правду вижу. Вот ты, к примеру, хоть и генерал, но не наш, и не Епифан вовсе. Только все одно я тебе благодарная. По гроб жизни. Потому как тогда меня пожалел, сокровенного не тронул…

Ну вот, опять старая песня о самом главном!

— Ладно, ладно, сочтемся, — Хорст с вежливостью улыбнулся, соболезнующе вздохнул и, чтобы сразу отвлечься от темы, быстро и деловито спросил: — Ну а скажика-ка ты мне, Нюра, что меня в жизни ждет? Говори, как есть, режь всю правду-матку. Хотя бы на ближайшую перспективу.

— А на дальнюю и не скажу, потому как дело это очень не простое, хлопотное, — Нюра улыбнулась извиняюще, взяв Хорст за руку, посмотрела на ладонь, пожевала губами. — Так, есть, вижу. Ждет тебя, Епифан батькович, большая неприятность, труба говеная, казенный дом и встреча нечаянная. С сыновьями.

— Что? — Хорст, вздрогнув, пошатнулся, внутренне похолодел, затрепетав всем телом, непроизвольно отнял руку. — Как это с сыновьями? С чьими?

— Ну да, с сынками со своими, с кровинушками. С Тимохой да с Андрюхой, — Нюра благожелательно кивнула, прищурилась, улыбнулась по-доброму. — А случится это аккурат через три недели, утром в день солнечного, если синоптики не врут, затмения. В казенном доме с псом флюгером на крыше. Да ты его отлично знаешь, в нем сынов своих и зачал. На матрасах, на первом этаже. Их, их, Тимоху и Андрюху…

— Эй, бабуля, все, хана, аллес. Свидание окончено, — с важностью подошел внучок Борис, встрял в разговор с непринужденностью тюремщика. — Давай. Давай, настраивайся на процесс. Сейчас вторую партию запустят, уплочено.

— Ну что ж, давай прощаться, Епифан батькович, — Нюра, пустив слезу, опять поклонилась в пояс, с трепетной улыбкой девственности снова полезла лобызаться. — Дай бог тебе всего. Счастья. Здоровья. Удачи. За то, что тогда меня пожалел, дорогого не тронул…

Хорст. 1997-й год.

— Привет, Тимофей Корнеич! — Зубов, гендиректор ТОО «Похлебка», выдавил улыбку, захлопнул дверь и протянул Андрону пухлую, весело блеснувшую бриллиантами руку. — Бухгалтерша мне звякнула на сотовый, платежечка твоя прошла. Давай закончим, и завтра можно оформлять, а то сегодня уже поздно.

Пальцы у него были потные, лицо лоснящееся, а сам он не в настроении. Такая жара, а в мерсе кондиционер накрылся. Шестисотый, блин, называется.

— Ну давай закончим, — Андрон кивнул, зазвенел ключами и, открыв сейф, вытащил пакет, перетянутый резинкой. — Вот, как договаривались.

Зубов ему не нравился — хитрый, прожженный, ушлятина еще та. Это ведь он, как пить дать, глушанул тогда Гринберга, когда въехал со всей отчетливостью, чтот бабки тот не отдаст. И естественно урвал по решению суда двухэтажную Джульбарсову конуру. Которую и продал в конце концов втридорога Андрону. Два месяца тянул, сука, все цену набивал. И вот сподобился-таки…

— Ага, — Зубов оживился, развернул пакет, взяв на выбор одну пачку, принялся считать. Его толстые, похожие на сосиски пальцы двигались на удивление быстро. — Так, — он закончил шелестеть, взял другую пачку, взвесив на руке, весело пробурчал: — Ажур. — Сбил деньги в стопочку, перетянул резинкой и бережно, с каким-то уважением, убрал в объемистый, с кодовым замком кейс. — Порядок, Тимофей Корнеевич. С покупочкой тебя. Обмыть бы надо.

— Ты, Вован свою охрану завтра снимай поутряне, часиков в восемь, — Андрон сделал вид, что не расслышал насчет выпить, и ласково улыбнулся Зубову одними губами. — А я тебя достану завтра до обеда. Пересечемся и оформим без напряга.

О том, что Зубов может кинуть его, он даже не задумывался — зассыт, кишка тонка. Да и к чему, себе дороже. Питер ведь такой маленький город.

— Как скажешь, Тимофей Корнеич, как скажешь. Хозяин барин, — Зубов вежливо кивнул, тоже улыбнулся и, не поручкавшись — просто сделав ручкой, быстренько отчалил. Бежевый мерс его сияющей громадой плавно потянулся с парковки.

«Попался бы ты мне годиков эдак десять назад. Один в чистом поле», — нахмурившись, Андрон отвернулся от окна, подошел к столу, резко ткнул в клавишу селектора:

— Наташа, закажи мне билет в Лозанну на завтра. И с больничкой соедини.

С какой именно объяснять было не надо — номер клиники профессора Отто, расположенной неподалеку от Женевского озера, секретарша небось выучила назубок.

— Тимофей Коренеич, Лозанна на проводе, — скоро раздалось по селектору, Андрон вздохнул, взял трубку и с привычной, какой-то бесшабашной веселостью сказал:

— Привет, мать, ну как ты там?

— Нормально, — ответила ему Клара, — голос ее из-за тридевяти земель звучал тепло, ясно и разборчиво, словно из таксофона за углом. — Морально настраиваюсь на операцию. На следующей неделе прибывает обер-мясник, выписали из Бразилии. Главный спец по женскому вопросу. Говорят, он женат в пятый раз, и когда входит в дверь, наклоняет голову. Чтоб рога не мешали.

Господи, Клара, Клара. Речь идет о жизни и смерти, а она все с шуточками-прибауточками.

— Готовься, я завтра тоже нагряну, — бодро пообещал Андрон, судорожно сглотнул слюну и страшно развеселился в трубку. — Надеюсь, что без рогов. У меня сюрприз…

— Сюрприз это хорошо. Давай приезжай, — голос Клары вдруг сделался бесцветным, будто силы разом изменили ей, затем сменился задавленным, полным муки шепотом: — Все, Андрюша, все, до свиданья, — и связь оборвалась.

— Так, — Андрон с убийственным спокойствием повесил трубку, вытащил коньяк из шкафа, залпом, не закусывая, выпил. Помотал головой, засопел, повторил. Мерзопакостный, разбухающий в горле ком медленно сполз в желудок, судорожные, цепляющие сердце когтями объятья нехотя разжались. Андрон смог обдуманно подойти к столу, выдавить телефонный номер и членораздельно сказать в трубку:

— Аркаша, завтра в семь тридцать будь в офисе. Как штык. Есть дело, очень важное дело. Не опоздай.

Потом мешком опустился в кресло, с жадностью закурил и, будучи не в силах видеть этот веселый день, до боли зажмурил глаза. Да, только бы не опоздать. Не опоздать. Не опоздать…

Хорст. 1997-й год.

И пошел Хорст ошарашенный феноменальными пророчествами к себе в гостиницу. Вот это да! Интуиция его не подвела, хулиган Андрюха Лапин и впрямь оказался ему не троюродным — сынком, кровинушкой. Да не он один, есть еще, если верить Нюре, и второй, Тимоха. Судя по имени, тоже, видно, хулиган. Нет, все же недаром он поперся в перестроечные дебри, ох недаром. Сыновья это та надежная опора, с высоты которой можно спокойно следить за приближением старости. Беззаботно поплевывая ей в рожу. И все же что это за большая неприятность и говеная труба, о которых рассказывала Нюра? Что она имела в виду?

Что конкретно Нюра имела в виду касаемо большой неприятности, Хорст понял сразу, едва попав к себе в гостиницу. Тонкие, чуть заметные волосинки, которыми он из соображений бдительности заклеил чемоданы, ящики стола и дверцы шкафа, напрочь отсутствовали — номер шмонали. «Так», — Хорст вытащил паркеровскую, сделанную по спецзаказу ручку с золотым пером, снял колпачок, щелкнул выключателем. Ну да, так и есть. Индикатор сразу замигал, густо налился кровавым зловещим светом. Это детектор электромагнитных излучений обнаружил наличие радиозакладок. Два жучка были в гостиной, три в спальне, четыре в ванной и пять в туалете. Судя по частоте и интенсивности сигнала, взялись за Хорста по-настоящему… «Ага», — в задумчивости он убрал паркер в карман, неторопливо закурил и принялся невозмутимо прокачивать обстановку. Сомнений нет, это ФСБ. Ее почер, ее. Не разучилась еще, падла, работать, не разучилсь. И где же это он прокололся? Может, засветился в аэропорту? Да нет, навряд ли, были сумерки. Тогда может, шаман застучал? Нет, тоже не то, не то, мотивация отсутствует, мотивация. Ладно, теперь это уже не важно, нужно думать, как выбираться из каши. Раз сразу не взяли, да еще жучков понаставили, значит, тянут время, хотят выявить связи, адреса, явки, пароли, шифровки. Не выйдет! Не на таковского напали!

Конечно не на таковского — Хорст до упора вывинтил воду в ванной, выжал из радиоточки всю возможную громкость и принялся приводить снаряжение в порядок. Атмосфера в номере сделалась стопроцентно влажной и невероятно музыкальной, звонко журчали струи, клубился пар и надрывались голоса:

Выпьем за любовь!

А ты такой холодный

Мама, я жулика люблю

Но парус, порвали парус…

Так продолжалось долго — нервы у Хорста были крепкие. А поздней ночью, когда на улице стемнело , он сделал музыку максимально громко, с резкостью активизировал слив унитаза и крадучись, на цыпочках, выбрался из номера. В гостиничном коридоре царила тишина — «Россия» беспробудно спала. Только увы не крепкий короткостриженный мужик, с улыбочкой болтающий с дежурной по этажу.

— Стоять! — грозно закричал он при виде Хорста. — Лягай! И руки вверх!

И тут же залег сам — отравленная игла, выпущенная Хорстом из авторучки с золотым пером, глубоко вонзилась ему точно в горло. Мягко упало тело, в ужасе вскрикнула дежурная.

— Тихо у меня, тихо, — ласково улыбнулся ей Хорст, да так, что та впала в прострацию, вытащил, дабы не осталось следов, иглу и быстро обыскал труп. Да, теперь уж не осталось никаких сомнений — взялись за него профессионалы. В одной руке мужик сжимал бесшумный ствол ПСС, с легкостью пробивающий двухмиллиметровую броню на расстоянии двадцати метров, в другой — его, Хорстову, фотографию с надписью на обороте чернильным карандашом: «Террорист Барбаросса, преступник, международный, очень опасный». В левом ухе трупа находилась горошина радионаушника.

— Тэкс, — Хорст воткнул ее себе в слуховой проход, внимательно послушал и убийственно, очень страшно усмехнулся — в эфире разносилось грозно-обеспокоенное шепелявым голосом:

— Пятый, отвечай первому! Пятый, отвечай первому! Внимание всем постам! Тревога! Переходим на запасную волну!

Пятый, ответить первому? Значит, есть еще второй, третий и четвертый? А может, и шестой, седьмой, восьмой? Бригадным подрядом взялись, сволочи, и наверняка их на выходе как гадов в гадюшнике, кишмя кишит. Всех не передавишь. Так что придется уходить по-Ульяновски, другим путем…

— Никому не говори, не надо, — вторично улыбнулся Хорст дежурной, так что та, выйдя из ступора, грохнулась в обморок, прихвотил бронебойный ПСС и, стремглав вернувшись к себе в номер, принялся вязать на простынях морские узлы. Хвала аллаху, что второй этаж. Принайтовив одним концом импровизированный канат к трубе, Хорст выкинул другой в окно, поплевал очень по-русски на ладони и стал спускаться на землю. Что, недоумки, взяли? Но только ноги его коснулись асфальта, как по-новой раздалось знакомое:

— Стоять! Лягай!

Выходит, не такие уж и недоумки.

Не мешкая, Хорст выстрелил на голос, сделал «лепесток», совмещенный с кувырком, и, не дожидаясь, пока согнувшийся судорожно хрипящий враг упадет на землю, понесся что есть сил прочь. А с боков, сзади, спереди уже слышались звуки команд, бряцанье оружия, топот быстрых тренированных ног. И выстрелы, выстрелы, выстрелы…

«Хреново дело-то», — мастрески, «лесенкой», уклоняясь от пуль, Хорст наддал, разорвал дистанцию и стремительно забежал за угол дома. — «Чуть не убили, сволочи». Интуиция ему подсказывала — если сию минуту не найти оригинальное, нетривиальное решение, то все. Хана, кайки, финита, аллес. Не будет ни встречи с сынками, ни казенного дома, ни говеной трубы… Говеной трубы? Говеной трубы!!! Вот оно! Эврика! «О, святое провидение!» — Хорст вдруг осознал, что стоит на крышке канализационного люка, и непроизвольно подумал: «А ведь и впрямь вещая-то старушенция Нюра. Сильный дух вошел в нее…» Торопливо, наощупь, сдирая в кровь пальцы, он открыл эту чугунную крышку, быстро, словно танкист при боевой тревоге, втиснулся в тесную, идеально круглую дыру, бесшумно задраился и стал стремительно опускаться по ржавой, дышащей на ладан железной лесенке. Впрочем нет, ладаном здесь не пахло — воздух был густ, ощутимо плотен и тяжко отдавал трупом, человеческим дерьмом, прошлогодней помойкой, забродившим крысиным калом, собачьими экскрементами и дохлыми кошками.

«Да, амбре», — даже тренированный и привыкший ко всему Хорст поморщился, включил фонарь и в темпе двинулся прочь по вязкой зловонной жиже. Необходимо было торопиться — чекисты дело не пустят на самотек, как пить дать испоганят воздух каким-нибудь фосгеном или ипритом. Им все методы хороши — ничего святого для них нет…

Быстро топал Хорст по смрадным подземельям, мастерски ориентировался в зловонной полутьме, а чтобы меньше уставали ноги, шел автоматически, размышляя ни о чем, вернее, на темы отвлеченные и банальные, навеянные прозой жизни. О дерьме. Кажется, дерьмо оно и есть дерьмо — экскремент, фекалия, дерьмо, говно, каловые массы. Нечто аморфное, бесформенное, вобщем-то незначимое, не стоящее внимания. Как бы не так. При ближайшем рассмотрении без него никак. Вот оно — воняет, чавкает, плещется, достает до самых колен. До жути материальное, до одури жизнеутверждающее. Объективная реальность. Пять миллионов человек населения в Питере, и ведь все гадят. Да еще по нескольку раз. Если прикинуть, даже очень приблизительно, получится состав где-то из пятидесяти семидесятитонных цистерн. Ежедневно. А приезжие, а командировочные… Может, прав отцов земляк Гашек, что все в мире есть дерьмо? А остальное моча?

Так, в размышлении о сущем, до утра бродил Хорст по городской клоаке, хитрил, плутал, варьировал азимут, тщательно маскировал следы. И не напрасно — чекистов было ни видно, ни слышно, слабое чутье не позволяло им проводить активное преследование. Служебные собаки волкодавы тоже не взяли след — проплыв немного, жалобно скулили, теряли нюх и начинали изображать Му-му, а транспортировать их на руках не было ни малейшей возможности. Вобщем погоня отстала. Это Хорст понял уже под утро, когда подземная нелегкая занесла его в просторный канализационно-распределительный бункер. Все было тихо, только капала вода, медленно тянулась жижа да слышался крысиный писк — хвостатых тварей этих было под землей во множестве…

«Ну-с, и что же мы в результате имеем? — Хорст выбрал местечко посуше, отбросил мысли о дерьме и начал вдумчиво, не спеша прокачивать ситуацию. — Итак, погоня отстала, только это еще ничего не значит, все еще только начинается. Чекисты облома не простят, наверняка перекроют вокзалы, аэропорты, морские пути, возьмут под контроль границу, выставят засады на дорогах, пустят на улицы усиленные патрули. Наверняка дадут объявления по радио, поставят фотографию по всем каналам телевидения, в интернет и витрины магазинов. Пообещают награду, которую потом, конечно, не дадут. Не каркай, гад, не каркай, — мысленно обругал себя Хорст за необдуманное „потом“, сняв брюки, выжал их и положил на теплую трубу вместе с туфлями и носками сушиться. — Не все так плохо, не все. Думай, думай, думай. У каждой проблемы есть решение…»

Натурально, все было не так уж и плохо. Хоть и влип Хорст в дерьмо основательно, но у него имелось по крайней мере с дюжину вариантов отхода — пара «окон» на финской границе, три на румынской, пять «дверей» на китайской и один «балкон» на монгольской. А конспиративные квартиры, секретные, нераспечатанные спецконтейнеры, верные, зарезервированные агенты, схроны, лабазы и тайники, где полным-полно и денег, и оружия, и документов? Слов нету, захотел бы Хорст, ушел бы, сгинул бы, испарился. Рукава от жилетки, мертвого осла уши и круг от бублика получили бы чекисты, а не международного преступники Барбароссу. Только не стал. Решил ждать, не дергаться, не высовываться из дерьма — ради встречи с сыновьями он был готов хоть всю жизнь просидеть в канализации. А тут каких-то три недели. Тем паче, что и скать его в говне чекистам даже в голову не придет. Потому как сами избаловались, отвыкли от грязной работы. Недаром еще Железный Феликс учил, что у чекистов должны быть чистые руки. Вобщем главное сейчас не вылезать из дерьма…

И Хорст Левенхерц, барон, обергруппенфюрер, кавалер Железного креста с дубовыми листьями и мечами, принялся жить жизнью российского дна. Копался, как и все прочие, не вписавшиеся в перестройку, на свалках, собирал, дабы не выдаляться из общих бомжовских масс, бутылку, макулатуру и тряпье, простаивал часами в длиннющих очередях, дабы сдать все собранное в приемные пункты.

— Вот раньше-то, при коммунистах, было хорошо, — говорилось матерно, но вполне доходчивов этих очередях. — Схватят тебя менты, загонят в приемник — а там лафа. Лежанка, кормежка. Потом еще и на зону кинут. А там и вовсе благодать — пайка, одежонка, телевизор, чифирок. Ну уж полнейший ништяк — это попасть к черножопым в «ЧеченБАМ». Только один раз в жизни-то такое счастье. Кормят сытно, одевают по сезону, а на прощание еще и деньжат подбросят. Теперь все, ханя, кончилась лафа. Красноперых оттащили, с черножопыми войну затеяли. Был, братцы, коммунизм, а мы и не заметили…

Вечерами Хорст стряпал нехитрый харч, штопал одежонку, стирал бельишко. А чтобы не тянуло на бомжовскую отраду типа полироли, клея БФ и радикального средства для обезжиривания поверхностей, он много читал. В основном предпочитал «Вестник демократии». Во-первых бесплатен. Во-вторых на плотной, отлично держащей тепло бумаге. А в третьих — никогда такого бреда Хорст не читал. Особенно его впечатляли шедевры, бойко выходящие из-под пера главного редактора листка Э.Непомнящего. А вышло их не мало.

Газета «Вестник демократии» от 12.06.97

Сегодня в 0 час 30мин по московскому времени у входа в элитный ночной клуб «Дискавери», принадлежащий ЗАО «Джульбарс», неизвестные недоброжелатели взорвали ассенизационную машину, в емкости которой по предварительной оценке экспертов находилось до трех тонн свежих фекальных масс полужидкой консистенции. Получилось как в том бородатом анекдоте — все вокруг в г.., публика тоже в г… Однако же на самом деле было не до смеха — дело закончилось экстренной эвакуацией, ночному клубу нанесен серьезный моральный и материальный уклон. Навряд ли кто-нибудь захочет отдохнуть в нем в ближайшее время. От такого г… отмоешься не сразу.

Эрнст Непомнящий.

Газета «Вестник демократии» от 13.06.97

Сегодня ночью на элитной парковке, находящейся в ведении ЗАО «Жжульбарс», приключилось ЧП — неизвестные недоброжелатели вымазали крылья и двери машин раствором валерианы, а крыши — сахарным сиропом, содержащим семена подсолнечника, конопли и гречихи. Вследствие чего окрестные коты слизали, а вороны, воробьи и прочие пернатые склевали краску до металла. Пострадали двадцать мерседесов, тридцать вольво, четыре ягуара и одна феррари. А начавшийся утром косой дождь лишь усугубил коррозионные процессы.

Эрнст Непомнящий.

Газета «Вестник демократии» от 14.06.97

Сегодня ночью по не установленным причинам легли на грунт пять элитных плавучих ресторанов, отшвартованных вдоль Дворцовой набережной. Не удивительно — все заведения находились в ведении охранно-страховой фирмы «Джульбарс», которую за глаза в деловом мире уже называют «Бобик сдох». Жертв и пострадавших нет, прокуратура отрабатывает версию о китайских подводных лодках. С приветом к читателю

Эрнст Непомнящий.

Газета «Вестник демократии» от 15.06.97

Вы наверное помните, друзья, наш некролог на смерть предпринимателя бывшего гендиректора бывшего ЗАО «Джульбарс» гражданина Гринберга-Иванова. Того самого, что не расплатился с клиентами и подался в бега, но по дороге в родную Жмеринку почему-то столкнулся с КамАЗом. Так вот, дорогие друзья, мы приносим вам глубокие извинения. Гринберг-Иванов, оказывается, жив. По отзывам врачем, прогноз самый благоприятный — он уже ходит, и даже не под себя, а на своих двоих. Правда, по-особому — заложив большие пальцы рук в проймы воображаемой жилетки, выплясывая «семь-сорок» и громко напевая:


Шел трамвай десятый номер

А в трамвае кто-то помер

Тянут, тянут мертвеца

Лаца-дрица-аца-ца…

До него так не ходит никто.


Ваш Эренс Непомнящий.

Газета «Вестник демократии» от 13.07.97

Вобщем выстоял Хорст. Не пропал, выжил, с достоинством продержался три долгих недели. Хотя, честно говоря, пришлось-то потяжелее, чем в болотах Амазонки. Теперь про него можно было смело сказать — прошел огонь, воду и, если не медные, то говеные трубы. Наконец пришел черед пятницы тринадцатого — дня солнечного затмения, чертовой дюжины и вообще крайне знаменательный во всех отношениях. Хорст, ориентирующихся теперь в питерской клоаке, как Сусанин в лесу, взял курс в направлении Фонтанки, быстро отыскал нужную трубу и вскоре уже поднимал тяжелую, откованную еще в прошлом веке крышку канализационного люка. Рассчет оказался верен — он выбрался на белый свет во двореь того самого двухэтажного особняка. Со знакомым флюгером в виде ржавого пса на крыше. Постоял мгновение, привыкая к свету, на скорую руку, сколько было возможно, почистился и на цыпочках, осторожно, двинулся к крыльцу — от чекистов можно было в любой момент ждать любой пакости. Однако все было спокойно — ветерок играл бумажным мусором на парковке, где-то беззаботно чирикали беспечные птахи. Ничто не предвещало беды.

«Так», — Хорст с оглядкой поднялся на крыльцо, тронул оказавшуюся незапертой дверь и осторожно вошел в просторный, тронутый заброшенностью зал. И остановился. Его чуткий тренированный слух уловил на чердаке людские голоса…

Пятница тринадцатое.

Андрон не спал в эту ночь — курил, нарезал круги по кабинету, пил прославленный армянский коньяк. Только вкусом тот коньяк напоминал ему томатный сок, привезенный много лет назад Кларой на трехдневную свиданку в зоне. К утру Андрон был желт как лимон, однако же спокоен и полон решимости.

— Поехали, — сказал он Аркадию Павловичу, явившемуся точно в семь тридцать, залез в его тойоту лендкрузер, привычно утонул в анатомических объятьях сиденья. — Давай, к «Джульбарсу». В темпе вальса.

— Да хоть летки-еньки, — Аркадий Павлович кивнул, важно, а ля Шварценеггер, закурил сигару и сделал одновременно три вещи: вдарил по газам, врубил музон и криво усмехнулся. — Сделаем.

Джип, послушный ему, резво взял старт, мощно покатился по питерскому бездорожью. Веско и не по-нашему шуршали колеса, жались к поребрику «лады» и «москвичи», песня была волнительной и немного шепелявой:

Ах, какие нелепые роли

Нам продал режиссер суеты…

Долетели быстро, как на крыльях, вылезли из джипа, подошли к воротам, запертым изнутри. Только ломиться в них не пришлось, их уже ждали — по двору прогуливался парень в камуфляже.

— Вы от Тимофея Корнеевича, от Метельского? — заспанно спросил он, глянул на часы и радостно оскалился. — Все точно, восемь ноль-ноль. — Выщелкнул окурок, коротко зевнул и начал отворять ворота. — Заходите.

В его безразличных, по-рыбьи снулых глазах светилось единственное желание — свинтить отсюда. И побыстрее.

Андрон и Зызо вошли, присвистнули на разруху вокруг, а парень, торопясь, вытащил ключи и принялся давать пояснения:

— Этот вот от входной. Этот от зала. Этот от второго этажа. Этот… А хрен его знает, откуда этот. — Потом буркнул быстро: — Ну вроде все. — Прыгнул в фиолетовую «пятерку» и стремглав, под рычание мотора, шмелем полетел со двора.

Андрон с Аркадием Павловичем остались одни — в облаке бензинового угара, среди хаоса и запустения, у настежь распахнутых ворот. Ветер как ни в чем не бывало гонял бумажки по асфальту, солнце отражалось в немытых, зеркально тонированных окнах. Начинался новый день.

— Аркаша, ворота закрой, — Андрон зачем-то закурил, сразу бросил сигарету, просительно посмотрел на Зызо. — И подожди меня. Тут. Я быстро.

— Как скажешь, шеф, — тот, и не подумав обижаться, кивнул, медленно развернулся и с ухмылочкой пошел к воротам. Умные — не гордые. Если надо, можно и на воротах постоять. А Андрон вздохнул, поднялся на крыльцо и открыл входную дверь. Не ту дубовую, из прежней жизни, — финскую, модерновую, до омерзения чужую. Не скрипящую приветственно и знакомо…

В зале царило запустение — мусор на полу, перевернутая мебель, вдребезги разбитая, видимо, при падении, тумба телевизора. Какие-то коробки, тряпье, компьютерные дискеты, разбросанные по столам. В углу чернела в глинянон саркофаге мумия скорчившейся монстеры. Воздух был затхл, отдавал плесенью и пылью, из камина, выложенного финской плиткой, тянуло холодом и могильной сыростью. Чувство было такое, что время здесь остановилось и загнило.

«Ну и бардак, — Андрон, поморщившись, гадливо сплюнул, пнул „сухим листом“ жестянку из-под кофе и, бросившись на лестницу, ведущую наверх, заскользил подошвами по мраморным ступеням. — Вот мудак-то, фонарик не взял». Скоро он уже был у входа на чердак, автоматически пошарил по стене и вдруг нащупал выключатель на привычном месте — но не тот, прежний, черный, щелкающий оглушительно и резко, — нет, опять-таки другой, клавишей, под слоновую кость. Вспыхнул, как это ни странно, свет, разом выцепил из темноты колченогий стул, порванную бумагу, сор, перевернутый, поставленный напопа шкаф. «Да, Гринберг уходил трудно», — Андрон оскалился, успокаивая дыхание, вытер рукавом пот и чтобы больше не заморачиваться с ключами, пнул что есть сил дверь на чердак. По всей науке, с криком, высоко выводя колено. Не прежнюю дубовую — модерновую. Сплюнул, подождал, пока осядет пыль и шагнул в какое-то нагромождение стеллажей, старой мебели, ржавых радиаторов и бухгалтерских бумаг. Всего того, что уже не нужно, а выкинуть рука не поднимается.

— Сейчас, Клара, сейчас, — торопясь, Андрон отбросил стул, отодвинул в сторону тяжелый шкаф, с грохотом разрушил баррикаду радиаторов, двинулся к стене и… Пронзительно, на всю вселенную разразился трелью его бенефон. Весело так, заливисто, с заведомой ориентацией на российского потребителя. Во поле березонька стояла, во поле…

— Черт, — Андрон остановился, проглотил слюну, действуя как во сне, медленно вытащил трубку. — Да?

— Мистер Андрей, — голосом Джанин отозвалась ему линия, и Андрон почувствовал, что мулатка чуть не плачет. — У нас большое несчастье, мистер Андрей… Мисс Клара умерла. Сегодня… Десять минут назад…

— Клара умерла, — машинально повторил Андрон, кашлянул, чтобы можно было говорить и очень по-дурацки спросил: — Как?

— Во сне, не приходя в сознание, — Джанин все же не выдержала и всхлипнула в трубку. — Я еще позвоню вам, мистер Андрей… Насчет похорон… и завещания… Все деньги она оставила…

Андрон не дослушал — пальцы его разжались, и телефон упал, подняв облачко чердачной пыли. Зачем он теперь ему нужен… Клара умерла. Никогда теперь не раздастся в трубке ее теплый, насмешливый голос… Зачем вообще все теперь?.. Какой-то там камень, какое-то завещание… И вообще, не лучше ли уйти? Туда, к ней, К Кларе, в блаженную темноту, где нет ничего, ни мыслей, ни боли… Только Клара. Ее глаза, ее руки, ее родной, звучащий колокольчиком голос… Клара умерла… Клара… Андрон вдруг ощутил бешеную злобу, всесокрушающую ненависть и невыразимое отвращение к этому миру, такому несправедливому и бездушному, лишившему самого дорогого. На сердце у него словно лопнул гигантский гнойник, с бешеной, не знающей удержу яростью он принялся крушить все эти стеллажи, диваны, шифоньеры, залежи пухлых папок. Не сделай этого — наверное бы умер, не выдержал бы бури на душе. Зато такое устроил на чердаке торнадо…

А между тем с Аркадием Павловичем, мирно прогуливающимся у ворот, случилось что-то преудивительное — он вдруг увидел Андрона. Только в каком-то странном виде — одетым под бомжа, с волосами до плеч и с блаженным, отрешенно-просветленным взглядом. Причем шагал он по набережной Фонтанки, будто и не скрылся полчаса назад за дверями особняка. Ну и дела! Ну и непонятки в натуре!

— Пропусти-ка меня, братец, — мягко попросил Андрон Аркадия Павловича, и тот, не понимая ничего, широко открыл ворота и тихо, не поднимая глаз, прошептал: — Прошу.

— Спасибо, братец, — Андрон милостливо кивнул, сделал величественный жест и все так же неторопливо взошел на крлыльцо особняка. Мгновение — и он пропал. То ли в дверь вошел, то ли просто испарился — фиг поймешь. Аркадию Павловичу Зызо было не дано знать, что это явился Тим. А тот неторопливо прошелся залом, не спеша поднялся на второй этаж и, очутившись на чердаке, негромко, очень задушевно спросил:

— Что, брат, плохо?

Андрон к тому времени уже выдохся, перегорел и сидел в прострации на полукресле, уставившись невидяще в стену. Туда, где был спрятан тот чертов камень, так и не избавивший от неизбежного Клару. Клару… Клару…

— Ты? — он встрепенулся, вскочил, глянул Тимофею в глаза. — Ты, брат, вернулся, вернулся… Только поздно… Верно, хреново мне… Жить не хочется, тошно…

Голос его вдруг задрожал, осекся, и Андрон заплакал — сухо, без слез, по-мужски. Отрывисто, вздрагивая всем телом, крепко прижимаясь к Тиму.

— Ну, ну, — тот похлопал Андрона по спине, и в шепоте его послышалась мудрость: — Нельзя распоряжаться не своим. Жизнь человеку дается лишь взаймы. А Клару уже не вернуть. На этом свете. Обещаю, ты увидишься с ней на другом. А сейчас успокойся. Нынче день не только расставаний, но и встреч. К нам гости, из прошлого.

Дествительно, в это самое мгновение у ворот остановилось такси, и из него бодро вылезла дама не то чтобы очень пожилая, но одетая весьма старомодно — в серую длиннополую накидку с серым же капюшоном. Такие были в ходу в средние века у изуверов-инквизиторов.

— Какие тебе еще деньги? А ну катись! — дама нехорошо прищурилась, властно взмахнула рукой, и таксист послушно, изо всех сил нажимая на газ, отчалил — только по-звериному зарычал издыхающий, прогоревший глушитель. — Жалкий раб! — дама далеко сплюнула на асфальт, проводила такси злобным взглядом и решительно направилась в открытые ворота. — А ну дорогу!

— А вы это к кому, бабуля? — не стерпел такой наглости Зызо и словно Матросов на амбразуру с живостью загородил проход. — Ваш билет?

— Отлезь, засранец, — дама очень скверно ухмыльнулась, прищелкнула, словно танцуя фанданго, пальцами, и Аркадий Павлович, этот двухметровый исполин, вдруг почувствовал себя на редкость плохо — его крепко взяла своей когтистой лапой за брюхо свирепая медвежья болезнь. Выкрикнув что-то нечленораздельное, он побледнел как смерть, схватился за живот и стремглав, с феноменальной скоростью рванул в ближайшие кусты. Ему было не дано знать, что это пожаловала Елизавета Федоровна, ныне серая друидесса, а в прошлом полковник КГБ.

— То-то у меня, червь, — та самодовольно усмехнулась, открыла дверь особняка и, с интересом осматриваясь, с достоинством вошла в зал. Настроение у нее было самое радужное — и так, все готово. Магический ритуал выучен назубок и трижды отрепетирован, жертвенный нож хорошо наточен и освящен в семени черного козла. Сейчас с помощью волшебных пассов она усыпит близнецов, взрежет им, как полагается, трахеи и брюшину, а затем руками, омытыми жертвенной кровью, добудет то, что сделает ее властелином мира. А уж там…. Вот только Ленка, росомаха, что-то опаздывает, да ничего, справимся и без нее, пусть потом кусает себе локти, что лично не участвовала. Пора ей, пора переходить от теории-то к практике. Так, пребывая в прекрасном настроении, шла себе Елизавета Федоровна по дому фон Грозена, тихо радовалась внутренне и предавалась мечтам, однако же, ступив на мрамор лестницы, она вдруг остановилась, шибко загрустила и привалилась к перилам. Черт знает что… Один из близнецов был посвящен. Причем в такой степени, что Елизавете Федоровне сразу захотелось быть добрейшей, смирной, ласково улыбающейся старушкой. Тише воды, ниже травы. А то можно запросто сыграть в ящик. Причем этот чертов близнец этого даже не заметит…

— О боги, за что? — Елизавета Федоровна достала карвалол, сбросила стесняющий дыханье капюшон и приступила к массажу сердечной мышцы, а в это время послышались шаги, и в зал впорхнула Лена Тихомирова:

— А, ба, ты уже здесь? Ну здравствуй, здравствуй. Что-то на тебе лица нет.

Она была не одна, в сопровождении Папаши Мильха.

— Да, мадам, вы выглядите усталой, — ловко, с чисто арийской непринужденностью, он, улыбаясь, встрял в разговор. — Может быть, валидолу? А лучше всего тяпнуть. Русской водочки. Граммчиков эдак двести пятдесят под винегретик и пельмешки. Не составите компанию? Там за углом есть приличная гаштетная. Кстати, разрешите представиться: Мильх. Штурмбанфюрер. И Магистр. Друзья зовут меня Амадей.

Господи, Папу Мильха звали как папу Моцарта!

— Я вообще-то вегетарианка, Амадей, — отчего-то Елизавета Федоровна зарделась как маков цвет, а в вестибюле снова послышались шаги, и появилась Воронцова со Свами Бхактиведантой. Третьего дня к нему явился будда Вайрочана, верхом на генерале обезьян Ханумане, и повелел сопровождать любимую ученицу на ее нелегком, но трижды праведном пути. Как ему откажешь? Тем более дело уж больно ответственное.

— Ну что, исчадие ада? Плохо тебе? — с ходу начал серьезный разговор Свами Бхактиведанта, грозно приближаясь к Елизавете Федоровне, и улыбнулся с суровостью Рамы. — Предупреждаю, будет еще хуже.

— Отвали, баклажан, — парировала та и, облив Бхактиведанту змеиным ядом презрения, бросила пламенный, полный укоризны взгляд на Воронцову. — Вот, значит, ты как, дочка? Как в гражданскую? Пошла на мать, чертова дочь? Вот я тебя!

Однако эта была лишь хорошая мина при плохой игре. Елизавета Федоровна понимала, что карта ее увы бита. Угробить близнецов ей сегодня не удастся. А следующая пятница тринадцатого при солнечном затмении и крестообразном положении планет будет только через три тысячи лет четыре месяца и двенадцать дней. Кроме всего прочего священный камень наверняка уже приберут к тому времени. Ишь какая рожа у этого индуса…

— Ладно, дочка, еще поговорим, — процедила в раздражении Елизавета Федоровна, с ловкостью спецназовца швырнула ритуальный нож, так что он на полклинка вонзился в подоконник, и вызывающей походкой от бедра элегантно подгребла к Папе Мильху. — Кто-то что-то здесь говорил насчет гаштетной и водки? Или мне это только показалось, а, Амадей?

Общество Свами Бхактиведанты, при виде коего сразу вспоминался вкус индийсокй кухни, Папе было отвратительно, а потому он подставил друидессе локоть и учтиво повел ее угощаться винегретом, пельменями и паленой сорокоградусной. Все лучше, чем горох, вареный с манкой, помидорами и огурцами.

А Свами Бхактиведанта межту тем прислушался, сделал стойку и, страшно обрадовавшись, поманил Воронцову наверх:

— Пойдем же, дочь моя. Тот, кто добудет священный камень, уже там. И не один.

— Здравствуй, мама, — ласково сказала Лена и, не сдерживаясь, поцеловала Воронцову. — Я так рада видеть тебя. Ты не находишь, что с бабулей вышло как-то неловко? Мне кажется, она обиделась.

В душе Лена радовалась, что гражданская война, даже не начинаясь, превратилась в фарс.

— В тебе слишком силен голос крови, о трижды дочь моей любимой дочери, — Свами Бхактиведанта подскользнулся на ступеньке, схватился за перила и качнул головой. — Ты так эмоциональна, так чувствительна, так непосредственна.

Всю правду-матку сказал, гуру как-никак.

Только Лена оказалась на чердаке, как тишину прорезал ее громкий, так что наверное пес на крыше вздрогнул, крик:

— Господи! Ребята!

И тут же, невзирая ни на что — ни на омраченность Андрона, ни на просветленность Тима, — она бросилась им на шею, не постеснялась пустить слезу, говорить много, громко, искренне и невпопад. Вот уж была-то чувствительна, эмоциональна, непосредственна… Только недолго.

— Тебе надо бы заняться тантрой, о любимая дочь трижды моей дочери, — посоветовал ей Свами Бхактиведанта, мягко отстранил от братьев и сделал неуловимое движение тазом. — И больше практиковать собачью позицию. Она научит тебя сдержанности. — Потом он как-то подобрался, расправил плечи, как крылья и веско, с многозначительной торжественностью, в упор воззрился на Тима. — Настал твой звездный час, о сын мой. Достань же скорее камень и передай его мне.

А поймав недоуменный взгляд того, снисходительно улыбнулся, низко поклонился и показал куда-то наверх.

— Не стоит беспокоиться, о сын мой. Все трижды согласовано.

Звук его голоса был убедителен как шум прибоя, гроход камнепада и рокотанье грома. Сразу преисполнившись доверия, Тим на цыпочках подошел к стене, осторожно тронул ее кончиками чутких пальцев. И сразу же раздался тихий звон, будто в хрустальный бокал уронили льдинку. Таинственный и мелодичный.

— О, боги, свершилось! — Свами Бхактиведанта побледнел, сосредоточился, прерывисто вздохнул и направился к открывшемуся тайнику, а в это время послышались шаги, и в дверном проеме обозначилась фигура — мощная, плечистая. С горделиво посаженной головой. Такая прекрасная осанка могла быть только у…

— Хорст! Хорст! — не справившись с собой — вот в кого Лена-то! — Валерия бросилась к дверям, тут же, как бы устыдившись своей горячностип, остановилась и, прижимая руки к груди, повторила словно в забытьи: — Хорст! Хорст! Господи, это же Хорст! Милый, милый, любимый Хорст! Пришел!

А Хорст с любовью улыбнулся ей, подмигнул сразу замеревшей Лене и, крепко взяв Андрона с Тимом за руки, твердо, по-мужски посмотрел им в глаза. Таким же как он сам — плечистым, мощным, похожим на нибелунгов. И совершенно седым. И не было никому дела на чердаке до Свами Бхактиведанты, трепетно, с бережением вытаскивающего из тайника ларец в форме гроба…

А в то же самое время в шестисотом мерседесе, припаркованном аккурат напротив дома с флюгером-псом, баба Нюра, суть карельский феномен, облегченно вздохнула, торжественно улыбнулась и пробормотала вполголоса:

— Ну все, свершилось, теперь можно и помереть.

— Как это помереть? Ты это чего, бабуля? — рассердился сидящий за рулем внучок Борис, сплюнул в окно и затянулся «Ротмансом». — У нас же работы невповорот. Так что давай живи. И не дуркуй больше. А то подняла ни свет, ни заря, погнала, хрен знает куда. Дай тебе бог здоровья. — Он выщелкнул хабарик, достал фляжку с коньяком и смачно приложился. — Ну дай бог здоровья и нам. А все остальное купим.

Солнце, пока еще не закрытое луной, отражалось от сонных вод, ветер гнал по асфальту шуршащий бумажный сор. Стронуть насмерть приржавевший флюгер ему было уже не под силу…

ЭПИЛОГ

В маленькой глухой комнатушке без окон было жарко. В спертом воздухе летали мухи, атмосфера отдавала каким-то затхлым, навевающим невыносимую тоску запахом, свойственным тюрьмам, воинским казармам и больницам. Тоска. Хотя, если вдуматься, и не тоска вовсе. По маленькому переносному телевизору бацали песни о главном, булькала наливаемая в грязные стаканы водочка, хрумкали огурчики, капуста и сухарики под крепкими, правда, несколько разреженными зубами. Двое амбалистых плечистых россиян с чувством выпивали, с аппетитом закусывали и пытались подпевать, правда, несколько фальшиво, не в такт и на полоктавы ниже:

Листья желтые над городом кружатся…

С тихим шорохом под ноги ложатся…

Где-то неподалеку тоже пели, правда, совсем уж невпопад, зато с отменной громкостью, полетностью и энтузиазмом. На три голоса. Три разные песни. Бравурно-патриотическую:

Сегодня мы не на параде,

Мы к коммунизму на пути…

Патриотически-ностальгическую:

Снега России, снега России,

Где хлебом пахнет дым…

И ностальгически-диетическую:

А что такое? Где маца?

Лаца-дрица-а-ца-ца!

Какие там лица желтые, которые с тихим шорохом. Мы к коммунизму на пути, где хлебом пахнет дым…

— Вот сволочи. Опять в тринадцатой надрываются. Сульфазину на них нету, — амбалы оборвали пение, насупились и нехорошо, зловеще переглянулись. — Песню нам испортили. Гады. Ну ладно, сами напросились.

Выпив еще для бодрости, они поднялись. Один взял массивную деревянную дубинку, другой объемистую умную книгу, написанную В.Кавериным «Два капитана». Хмыкнули, подмигнули друг другу, пошли. Не в первой. Идти было совсем рядом, через коридор, в просторную, с зарешеченными окнами палату. Похожую в настоящий момент более на сценические подмостки — все в ней плясало, пело, ходило на руках и на четвереньках. Собственно выкаблучивались только трое, остальная же публика занималась своими делами: кто с презрительной улыбкой тихо повторял: «Чернь! Чернь! Жалкие пролетарии (пролетарии — люди, обладающие только средствами для собственного размножения)! Quod licet Jovi, non licet bovi (что позволено Юпитеру, то не дозволяется быку)». Кто уверял присутствующих, что он незаконно рожденная дочь Ульянова и Инессы Арманд, кто просто пускал слюну, глупо улыбался и яростно рукоблудствовал. Зато уж комедианты старались за всех, пели и выламывались от души, что-то было в них от французских жонглеров, германских шпильманов, русских скоморохов и польскхи франтов. Так непосредственны, так эксцентричны… Однако, увидев амбалов с дубиной, двое из них сразу же закончили гастроль и жутком страхе забились под койки. А представление продолжил самый стойкий, кучерявый, жилистый, тот, что выл картавым тенором:

— Тянут, тянут мертвеца. Лаца-дрица-а-ца-ца.

— Ах ты сука! — амбалистые россияне схватили его, уткнули мордой в бетонный пол и, положив на голову творение Каверина, принялись со вкусом работать дубиной. — Вот тебе, падла, вот тебе, сука, вот тебе…

По Каверину, по «Двум капитанам», по больной голове капитана бывшего… Возлюбите ближнего своего. Любите книгу, источник знания. Наконец песня про мацу смолкла, судорожные всхлипы и подергивания тоже.

— То-то, сука пархатая, — с удовлетворением хохотнули россияне, прихватили книгу и дубинку и нестройно, но с энтузиазмом напевая, не спеша отправились к себе. — Листья желтые над городом… С тихим шорохом…

Однако когда они пришли в свой закут, все песни о самом главном уже были спеты. По телевизору выступал брылатый короткостриженный мужик с пронизывающим цепким взглядом, в котором кое-кто запросто узнал бы Владимира Владимировича Матачинского с погонялой Пудель. Тот освещал свою предвыборную платформу и как всегда был лаконичен и краток: бабки в общак, жизнь по понятиям, а всех пидарастов к параше. Брыли его тряслись, взгляд был уверенный и многообещающий. Трепение, господа, терпение. Ждать вам осталось недолго.

Примечания

1

Лицо, соблюдающее некоторые положения «закона».

2

Лафа, раздолье.

3

Здесь — торт.

4

Металлическая пластинка из-под стельки обуви, заточенная для использования в качестве ножа.

5

Геморрой.

6

Играть на рояле — процесс дактилоскопирования, снятие отпечатков пальцев.

7

Статья за изнасилование.

8

По фене — адвокат.

9

Стукачей.

10

Славлю Ишвару — Творца Вселенной — достойного поклонения, воплощающего высшее знание и духовный свет, устранителя всех пороков и неведения. Да озарит Он мое сознание!

11

Близок к уголовной элите, враждебно настроен к работникам милиции, зоны и членам СВП — секции внутреннего порядка.

12

Скрученное полотенце.

13

Зубы.

14

Масло, колбаса, сало.

15

Сто рублей.

16

То есть обшитые изнутри мехом.

17

Анальное отверстие.

18

Чувство блаженства.

19

Деньги.

20

Документы.

21

До свиданья.

22

То есть переделанного на семдесят шестой бензин.

23

Здоровье.

24

Крепко дружит.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28