Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сердце Льва - 2

ModernLib.Net / Боевики / Разумовский Феликс / Сердце Льва - 2 - Чтение (стр. 13)
Автор: Разумовский Феликс
Жанр: Боевики

 

 


В голосе его слышались литавры триумфатора и трепетное позванивание майорских звезд.

Ладно, пошли. Аккурат к Андроновой «шестерке». Она была уже не одинока — сзади ее подпирала та самая — ну как же он мог забыть! — голубая Царевская «копейка», спереди стоял поносный густо-канареечный УАЗ, а в сторонке, чуть поодаль, мягко рокотал двигатель «волги». Черныой-пречерной, густо оперенной антеннами. Как пить дать с номерами в специальных направляющих — вставляй, какой хочешь, ГАИ не спросит. И чего ей здесь?

— А в чем собственно дело, товарищи? — Андрон, чтобы выиграть время, споткнулся, замедлил шаг. — Это какая-то ошибка.

Да нет, милицейской ошибкой здесь и не пахло, дело было действительно плохо. У «копейки» Царева выхаживались двое, тоже, видно, внештатники, кандидаты в понятые, рослый старшина с недоделанными сержантами кантовали в бардачок матерящихся цыганок. Те, впрочем, особо не волновались, мяли, хрустели гвоздиками, чтоб не достались ментам — во-первых, у каждой по шестеро детей, а во-вторых, каждая насквозь беременна. Что с них возьмешь? А вот с Андрона…

Он уже полностью въехал в ситуацию. Наверняка его сфотографировали, когда он выходил от Зоечки, подождали, чтобы растолкал товар, сделали закупку у какой-нибудь из цыганок, а теперь ведут, как барана, на заклание, чтобы найти в его машине нереализованную, приобретенную с целью наживы гвоздику. Нет, он не баран, — козел, коему гуманный советский суд отшибет рога под корень, и надолго. Пока шел Андрон от будки до машины, из звенящей головы его исчезли все мысли, кроме двух, пульсирующих по кругу: дело швах и любимую «шестерку» — к адвокату не ходи! — конфискуют. Отднако это ладно, полбеды. А вот его доблестная служба в СМЧМ может обернуться даже не бедой — порванной задницей и местом у параши. Это еще если повезет. Зэками ведь все равно, что тебя забрили насильно и в солдаты. Главное — ты был мент. А уж любимому-то отечеству на этические тонкости плевать, и вместо прокурорской зоны оно задвинет тебя куда-нибудь на дальняк. А так, как говорил комроты Сотников, дрочите жопу кактусом — все тайное когда-нибудь становится явным. Впрочем ладно, еще не поздно все исправить, главное не играть очком. И не забывать, что клин вышибают клином.

Между тем пришли.

— Это ваша машина, Лапин? — чисто риторически спросил Царев, вытащил фото-раритет ФЭД-2 и не удержался от торжествующей ухмылки. — Открывайте. Товарищи понятые, попрошу поближе.

Хорошенькие понятые, такую мать, штатные, эти тебе любую филькину грамоту подпишут, не дрогнут. Только не на этот раз.

— Моя машинка, моя, — с ходу сыграл убогого Андрон, сунул в карман руку, взялся за брелок поудобнее и снизу, резко выдохнув, отоварил капитана в скулу. — Сейчас открою.

Не давая телу упасть, смачно припечатал левой в область печени, приласкал коленом в подбородок и, резко сократив дистанцию, парой жутких, всесокрушающих ударов положил несостоявшихся понятых вытянувшимися мордами в снежок. Все это случилось настолько неожиданно, что менты, грузившие цыганок, даже не поняли, в чем дело, а Андрон выхватил лом у превратившегося в столб Аркадия Павловича и принялся крушить свою ненаглядную, выпестованную с любовью и нежностью «шестерку». Триплекс, сталинит, сложногнутое железо, стекла, фары, двери, стойки, ох! Каждый удар отдавался болью в сердце. Завершающим аккордом он вогнал лом в зеркало капота — будто пригвоздил навсегда все свое прошлое. Попал хорошо, точно в аккумулятор.

— Ах ты гад! — менты, кантовавшие цыганок, наконец-то протерли мозги и принялись действовать. — Стой, стрелять будем!

Один хотел было выпалить в воздух, забыв, правда, что не дослал патрон в патронник, двое других кинулись к Андрону с приемами самбо. А он и не сопротивлялся, все, что можно было сделал, он уже сделал.

И поехали с места задержания Андрон и капитан Царев в разные стороны: один в «подвал», другой вместе с внештатниками своими лечиться. А в черной-черной, густо оперенной «волге» сидели двое короткостриженных товарищей, расслабленно курили и с гнусными ухмылочками делились впечатлениями. Ну и мудаки же, эти педерасты из МВД, ничего толком сделать не могут. Что с них возьмешь, деревня неумытая, лапотники. Куда им до нас…

Часть вторая. СУМА ДА ТЮРЬМА.

ПРОЛОГ

Год 1560-й от Р.Х., земля Московская.


В просторной, топившейся по-белому мыльне, что неподалеку от летних хором боярина Бориса Федоровича Овчины-Оболенского, было смрадно. Чадно горели смоляные светочи, крепко пахло потом, кровью и дерьмом человечьим, потому как третьего подъема, будучи бит кнутом нещадно, а затем спереди пален березовыми вениками, не стерпев муки адской, хозяин дома обделался.

А случилось так, что третьего дня сын боярский Козлов, свахи коего дважды получали от ворот поворот, сказанул за собой дело государево. Будто бы Оболенский Бориска злыми словами и речами кусачими поносил самодержца-царя и грозился многие беды и тесноты на Руси учинить. И в том сын боярский Козлов, не побоявшись страшного суда, божился и крест целовал на кривде. Видать совсем головушка его помрачилась от любви, змеи лютой, к дочери Овчины-Оболенского Алене Борисовне.

Лихое было время, неспокойное. Грозный царь Иоанн Васильевич поимел на старых вотчинников мнение, будто бы они замышляли смуту великую и подымали добрых слуг его на непокорство и непотребство. Не мешкая, начальный человек государев Григорий сын Лукьянов Скуратов-Бельский повелел кликнуть стременного своего Царькова Ивашку.

Отыскался от на Балчуге, в кружальном дворе, и как был — злой, о сабле, в кармазинном кафтане, рысьей шапке да зарбасных лиловых штанах — серым волком метнулся по державному повелению. А с собой взял верных поплечников, в коих были худородны кромешники, подлы страдники да кабацка голь с протчей скарнедною сволочью, величаемые нынче опсною царской стражей, суть опричниной. Студное дело приходилось им не в первой, не в диковинку. Так что разогнав дворню хэозяйскую, порубали люди Царькова держальников да холопов боярских острыми саблями, а самого боярина подвесили в мыльне на ремнях принимать смерть жуткую, лютую.

На дворе, светлом от огня полыхающего пожарища, было суетно — в голос рыдали, расставаясь с первинками, сенные девки, опричники, уже успевшие излить семя, скидывали в кучи дорогую утварь, деньги, одежды богатые, хвалились, а из брусяной избы доносился гневный голос замкнутой там до времени Алены Борисовны.

Между тем седовласая голова Оболенского свесилась на окровавленную грудь и, прижав длань свою точно супротив сердца боярского, раскатился вдруг Царьков злобным смехом:

— Жив еще, старый пес, жив, а как оклемается, посадить его на кол. Да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гой-да! — махнул он рукой своему подручному, Давыдке Гриню, выкресту из харарских жидов, и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон, станом строен, из себя ладен и широкоплеч.

Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, богато. В брусяной избе лежанка изразцаовая, вдоль увешанных драгоценным оружием стен длинные дубовые лавки, а полки ломятся от златой да серебряной посуды. Однако не на эту лепоту уставились опричники, — с дочери боярской, красоты неописуемой, глаз отвесть не могли. Тугая грудь под лазоревым летником, аксамитовым, при яхонтовых пуговицах, коса темно-руская до подколенок, на ногах сапожки сафьянные золотым узором побелскивают. Ой, хороша была Алена Борисовна в свои шестнадцать девичьих годков! Одначе как там в Писании-то сказано? «Да ответят дети за грехи отцов своих?»

Ухватили опричники дочь боярскую, да сорвали с нее все одежды, да разложили в срамном виде на столе, накрепко привязав осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, тело ее белосахарное содрогнулося, пытаясь от пут избавиться, и на мгновение Царькову сделалось жаль ее. Да жалость ту он прогнал тут же. Что есть жена? Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский! Глазами блистающа, членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща.

Ухмыльнулся зловеще начальник стражи опричной и покрыл дочь боярскую, а она, потерявши то, чего уж не вернуть вовек, заголосила, запричитала жалобно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, излил Ивашка семя свое, подтянул штаны, оглядел тело распятое.

— Бей! — выкрикнул бешено. Плюнул в ладонь Давыдка Гринь, свистнула плеть-вощага, и понеслись кровавые полосы впечатыываться в грудь да в чресла Алены Борисовны. Закричала она, словно порося под тупым ножом-засапожником, а после полусотни ударов обделалась, как водится, дочь боярская, неподвижно вытянулась. Развязав, отливали ее опричники водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.

Густо расыпав соль по столу, положили Алену Борисовну на живот, спиною кверху, и, когда она, сердечная, начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Давыдка Гринь принялся хлестать ее не шутейно уже. С каждым взмахом уж не кожи лоскутья, а ошметки нежной девичьей плоти разлетались во все стороны, и истошные женские вопли скоро иссякли — преставилась дочь боярская. Не снесла стыда и мучения.

— А хороша была девка! — Царьков, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, заглядевшись на искаженное смертной мукой лицо, внезапно услышал в дальнем углу чье-то невнятное бормотание:

— Кулла! Кулла! Ослепи Ивашку Царькова, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы! — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, скорбившись, чертила клюкой в воздухе странные знаки.

Вытащив ведьму из-зе печки, опричник с силой швырнул ее иссохшее тело на пол:

— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.

— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонок, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянного сапога. — Будто же ты проклят, Ивашка Царьков, и род твой, и дети твои с этого дня и во веки веков! Бду, бду, бду!

— Собака! — Вжикнула выхваченная из ножен сабля — а была она у опричника работы не нашей, сарацинской, с елманью, — и, развалив надвое бесплотное старушечье тело, вытер он о него оплеванный сапог. — Сжечь бы тебя надобно на медленно огне, карга старая, четобы каркать неповадно было.

Межу тем зарево над поместьем боярина Овчины-Оболенского начало бледнеть, уже лошади были навьючены знатной добычей, и, положив на мысль прибыть в первопрестольную к зауктрене, Царьков вскочил на статного каракового жеребца:

— На конь! Гойда!

Верстах в трех от Москвы стояла на заставе воинская стража. Заспались сторожевые, сдуру не разобрали, кто и едет.

— Раздвинься, страдник! — белшено вскричал Царьков, ударив плеткой. Он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.

«Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного». Опричник осенил себя крестом — трепетно, лелейно, очень уж не хотелось ему лизать сковороды в аду. И казалось, Спаситель внял Ивашке Царькову. Когда тот с поплечниками переехал мост через Москву-реку, зыбкий, еле живой, аж кони копыта замочили, первым повстречался ему человек странный. Босой, раздетый, — утро студеное, а он в одной рубахе полотняной. Редкие сальные волосики сосульками по плечам, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке слюнявый ручеек, а в руках рубаха грязная.

— Куда бежишь, блаженный? На, помолись за меня, Вася. — В другой раз перекрестившись, Царьков щедро отсыпал юродивому серебра.

— Некогда, душко. Рубашку надобно помыть. Пригодится скоро. — Божий человек, смахнув набежавшую слезу, разжал пальцы, и монеты, звеня, покатились по мостовой.

— Бог с тобой, блаженный. — В третий раз сотворив крестное знамение, опричник махнул рукой поплечникам. — Гойда! — И в этот миг свет божий померк.

Невесть откуда черная смоляная туча накрыла златые венцы храмов, и вместо утренних лучей осветилось все вокруг полыханьем молоний.

— Уноси голову! — Ивашка Царьков пригнулся к самой конской шее и, потеряв тут же шапку свою рысью, принялся остервенело понукать испуганного жеребца.

Однако караковый лишь пятился, всхрапывая и прядая ушами. А меж тем налетел жуткий ветер, такой, что по Москве-реке пошли саженные волны. Прикрыл глаза начальник стражи царской, да так света белого и не увидел боле. Грянул гром, нестерпимо полыхнула молонья, и сорвалась тяжелая кровля с башни на Кулишке, отсекла с легкостью Ивашке Царькову голову. Рухнуло, потеряв стремя, под ноги коня окровавленное тело, бешено заржав, вскинулся на дыбы жеребец, а черная туча, так и не пролившись дождем, начала потихоньку уплывать вдаль.

Не успели поплечники Царькова опомниться, как во внезапно повисшей тишине негромко звякнули вериги, послышалось шарканье босых ног по мостовой и божий человек Василий подал опричникам мокрую рубаху:

— Оденьте мертвеца, душено это я помыл для него.

Андрон. 1983-й год.

То, насколько сильно капитан Царев засношал шерстянников с рынка, Андрон постиг со всей убийственной отчетливостью на второй день своего пребывания в «подвале». Вечером, ближе к ночи, заскрежетал замок, дверь в камеру открылась и возник дежурный по ИВС, тощий мордастый старшина.

— Эй, который тут Лапин?

В руках он держал объемистый рюкзак и внушительную картонную коробку, в какие обычно пакуют торты.

— Я за него, — Андрон поднялся с нар, кашлянул, прочищая горло. — Слухаю.

— На, — мент вручил ему коробку и рюкзак, едко усмехнувшись, понизил голос. — Привет тебе с рынка.

На морде лица у него было ясно написано — уплачено.

— Благодарю, начальник, — с ненавистью сказал Андрон, стоя подождал, пока мент выйдет и понес торт на стол к Гниде Подзалупной, Харе и Уксусу. — За уважуху.

Сладкого он не любил с детства.

— Во дает жизни кент[1], — Уксус, опустившийся вор-карманник, нынче не столь блатной, как голодный, оживился, соскочил с угловых нар. — Ну ты, паря, и кондитер, в натуре!

Дрожащими пальцами оборвал веревку, снял крышку, щербато заржал.

— Ну ничтяк!

Во всю шоколадно-вафельно-марципановую ширь торта было выведено кремом: «Андрюнису-Перунису с благодарностью».

— Лам![2] — из другого угла отозвался Харя, зэк с десятилетним стажем, налетчик. — Клево, путевый бубен[3].

Выртащил заныканный супинатор[4] и принялся резать торт. Всех оделил, кого больше, кого меньше, по заслугам. Не дал только «зачумленному» Люське, старому и неаппетитному педерасту, вдобавок еще страдающему виноградом[5].

— Тебе, милая, нельзя, от сладкого очко слипается.

Рюкзак Андрон оставил себе, устроился на нарах, развязал — белый хлеб, копченое сало, твердая колбаса, лук, чеснок, конфеты-сухари. Адидасовский костюм, нижнее белье, зубная паста, щетка, мочалка, мыло. И шикарный свитер с теплыми носками из той самой краденой пятирублевки, с коей безуспешно воевал ныне потерпевший капитан Царев. Еще — курево, бумага, шариковые ручки. Все уложенное по уму, складно упакованное, собранное на потребу дня. Чувствовалось, что кое-кто из шерстянников проводил свое время не только на рынке…

Посмотрел-посмотрел Андрон на все эти тюремные сокровища и здорово расстроился — литовцы люди серьезные и просто так деньгами не сорят. Видимо, капитан Царев плох, к доктору не ходи. Да впрочем и так понятно, что дело серьезное, следователь из прокуратуры пустяками не занимается. Угрюмый такой, дебильный, с фамилией соответствующей — Недоносов. Уже таскал Андрона на допрос — шьет нанесение телесных сотрудникам милиции на фоне злостной, особо крупного размера спекуляции. Мол, покайся, заблудший, советский суд зачтет. Нашел дурака. Как говорится, чистосердечное признание облегчает душу и удлиняет срок. «Виновным себя не признаю», — встал на своем Андрон, упрямо и очень крепко.

— Завсекцией Зоя Павловна, как истый патриот и дама кристалльной чистоты души, дала мне те гвоздики, чтобы я их возложил к могиле неизвестного солдата, что на Пискаревсокм мемориальном комплексе. А я, каюсь, поленился и перепоручил это святое дело несознательным цыганкам, но их попутал бес и толкнул в неверные объятья проклятой мелкобуржуазной стихии. Что же касаемо побоев, но наносил я их не сотрудникми милиции, а, как мне показалось, аферистам и мошенникам, вздумавшим маскироваться под наши достославные органы социалистической законности и трижды социалистического же правопорядка. Это был акт необходимой и достаточной самообороны. Так что уповаю на объективность следствия, всецело отдаю себя в его справедливые руки и виновным себя не признаю.

Послушал его Недоносов, послушал, покивал очкастой короткостриженной башкой да и несолоно хлебавши вернул в «подвал» на сварные нары. А сам такой корректный, вежливый, ну прямо рыцарь из кино про рыцарей советского закона. Научно-фантастического. Не кричит, все на «вы», головой в сейф не сует и молотит по нему чем-нибудь тяжелым. Чудеса… Да и вообще… Когда Андрона забирали, он приготовился в душе к самому плохому — не шутка все-таки, менту накостылял. Однако же его и пальцем никто не тронул, все было строго по закону — обыск, изъятие, опись. Даже деньги не сперли, определили на лицевой счет. Странно, весьма странно. И «волга» это черная, вся пернатая от антенн… Хрена ли комитетским на рынке? М-да, все в тумане, никакой ясности…

Впрочем нет, кое в чем ясность была полной — точно спустя семдесят два часа Андрону предъявили обвинение и в качестве окончательной меры пресечения избрали содержание под стражей. Все понятно — теперь точно посадят. До свидания ИВС, здравствуй, тюрьма, что тебе провалиться! Мрачная, краснокирпичная, тысячекамерная махина, строитель-архитектор которой, как и положено такому пидеру, сошел с ума и повесился на подтяжках.

Автозак привез Андрона на Арсенальную в ясный, переливающийся солнечными брызгами мартовский день. Однако в каменных, выстроенных в виде креста (отсюда и название) казематах царила вечная ночь. Здесь Андрона обшмонали, загнали на медосмотр, с фотографировали, ознакомили с описью вещей и «посадили за рояль»[6]. Потом помыли в бане, взяли кровь, выдали исподнее, матрац, подушку, наволочку, пару простыней, ложку и миску. И чего еще, спрашивается, человеку надо? Впрочем ни о чем Андрона не спрашивали — сумрачный, бледный как кентервильское привидение дубак-коридорный повел его на новое место жительства. С лязгом открыл тяжелую дверь, брякнул ключами, грозно скомандовал:

— марш.

Это была стандартная восьмиметровая крестовская камера. Зарешеченное окно, нары, унитаз толкан, на тумбочке — журналы, старые газеты, на обшарпанной стене — радиоприемник болоболка. Меланхолически грустная тягучая музыка создавала ощущение фальшивого уюта.

— Добрый день, хозяева, — Андрон вошел и инстинктивно вздрогнул от лязга закрывшейся двери. — Куда матрас бросить можно?

Ответили ему не сразу, пауза была долгой, только отнюдь не театральной.

— А твое место, русский, будет у параши, — раздался откуда-то из угла грубый голос с кавказским акцентом, затем к Андрону подвалил амбалистый джигит — не просто так, блатной походочкой, вгляделся, выругался, и все вдруг резко переменилось. — Мамой клянусь, это он, он! — радостно вскричал кавказец, обращаясь к своим соседям однокамерникам, и хлопнул себя в знак восторга по нехилым ляжкам. — Жених моей родной сестры Светки! Ну здравствуй, дорогой, вот это встреча! Ты по какой статье?

В голосе его, несмотря на радость, мелькнули тревога и сомнение — не дай бог по сто семнадцатой[7].

— По сто девяносто первой. Мента зашиб, — Андрон с облегчением вздохнул, швырнул матрас и вещи на ближнюю свободную шконку. — С внештатниками.

— Вай как хорошо! — еще больше обрадовался джигит, распушил пышные усы и полез к Андрону обниматься. — Заходи, дроогой, гостем будешь. Вот, знакомься. Сослан, Тотраз, Казбек, Руслан… Э, Хетаг, радость у нас, вари чифирь. А Светка твоя до сих пор тебя ждет… Говорит, любит.

После ужина уже ближе к вечеру, когда Андрон пошел на парашу, брат его несостоявшейся невесты положил ему руку на плечо.

— Прошу, не надо сюда. Надо вот сюда, — и показал на какую-то мерзкого вида банку. Поймав недоуменный взгляд Андрона, он пояснил: — Меньше зудить будет, мамой клянусь. Э, Сослан, давай начинай.

Подследственный Сослан, тощий, жуткого вида абрек, на базе теплой Андроновой мочи из копоти подметки, сахара и сигаретного пепла сотворил невиданный краситель радикально черного колера. А затем при посредстве игл, сделанных мастерски из тетрадных скрепок, начал накалывать Андрону на икру полный изящества и идейного содержания рисунок — милицейский погон, вспоротый аж по самую рукоятку острым уркаганским кынжалом. Работа спорилась. Сослан что-то напевал, Андрон кривил от боли губы, родной братан его невесты Светы одобрительно кивал:

— Вот хорошо. На зону как человек пойдешь.

А чтобы Андрон не сомневался, уже в конце экзекуции он громогласно позвал:

— Эй, Тотраз, дорогой, покажи.

И Тотраз показал. Широкую волосатую грудь, сплошь испещренную разводами татуировок, чего только не было тут: и церковь с куполами, символизирующими количество судимостей, и обвитый колючей проволокой горящий ярким пламенем крест с проникновенной надписью: «Верь в бога, а не в коммунизм», и большая пятиконечная звезда, снабженная красноречивым пояснением: «Смерть мусорам», и профиль В.И.Ленина, соседствующий с оскалом тигра, что на языке посвященных означает: «Ненавижу власть Советов». На плоском мускулистом животе по обе стороны пупка были выколоты женские фигурки, естественно голые, они натягивали изо всех сил канаты, уходящие куда-то вниз в бездну абрековых трусов. Надпись полукругом подбадривала их: «А ну-ка девушки». Словом чудо как хорош был уркаган Тотраз, смотреть на него было сплошное удовольствие. Вобщем с сокамерниками Андрону повезло, чего нельзя было сказать об адвокате — пожилом, несимпатичном, тяжело вздыхающем, напоминающем то ли Паниковского, то ли Кислярского, то ли обоих сразу. Собственно его можно было понять, дело дохлое. Причинить тяжкие телесные оперуполномоченному при исполнении… Да еще внештатникам… Плюс эпизод до спекуляцией. Посадят, как пить дать, посадят. Старайся не старайся. Да и вообще… Эх, азохенвей, надо было уезжать… В этой стране фемида не слепа — изнасилована. В общем не доктор[8], а так, фельдшер, дефективный медбрат…

А следак Недоносов между тем разкручивал процесс дознания на всю катушку, действовал с размахом. Рентгеновские снимки травм, найденный при обыске телевизор «Хитачи», изуродованная при задержании машина «Жигули». Опись, протокол, показания свидетелей, отпечатки пальцев. Ажур. Дело по своей сути было очень простым, Недоносов даже не стал подсаживать к подследственному барабанов[9] — и так все ясно. Предельно. Сто девяносто первая у этого Лапина на лбу светится, собственно эпизодом со спекуляцией можно и не заниматься…

Пока поганец Недоносов копал под него, Андрон тоже времени даром не терял, вникал по все тонкости тюремно-лагерного бытия. Нюансов было множество. Уважающему себя зэку, оказывается, поспрещается, то есть западло: брать что-нибудь из рук пидоров, сидеть с ними за одним столом и тем паче хавать из их посуды, отмеченной отверстием по краю. Он не должен есть колбасы — она похожа на член, иметь вещь красного цвета — на зоне это цвет педерастов, поднимать ложку с пола, обязан говорить «благодарю» вместо «спасибо» и «присаживайся» вместо «садись». Он должен четко представлять, что в лагере действуют свои законы, и самы главный их них — кастовый. А основой размежевания является способность выжить за счет других. На вершине пирамиды размещаются блатные — шерсть, окруженные шестерками и бойцами. Ниже по рангу следует масса мужиков — сильных работяг, способных постоять за себя, знающих законы и не стремящихся «мочить рыло»; специалисты придурки, которыхи изначально поддерживает тюремное и лагерное начальство. Еще ниже слой чертей — большая категория рабов, убитых тюрьмой и зоной, они плывут по воле обстоятельств, подгоняемые блатными и мужиками. Грязные, вшивые, неряшливые, сломанные навсегда. Они готовы выполнять все распоряжения как блатных, так и мужиков из-за пайки хлеба, шлюмки (миски) баланды, чайной подачки. Ими все брезгуют, отгоняют от себя окриками, пинками, словно навозных мух. Они неприкасаемые, парии, не годящиеся даже на хрящ любви. И все же самая низшая каста это педерасты. Они делятся на две группы — проткнутые и непроткнутые. Проткнутые это те, кто стал пидером по своей воле, а также изнасиванные по статье, связанной с половыми преступлениями.

Непроткнутые — совершившие непростительный косяк, ошибку, например попросившие закурить у пидора, взявшие у него продукты, жившие в углу «петухов». С момента промаха такой человек тоже получает статус педераста, будет спать рядом с парашей, жить в казарме в проходах у дверей, сидеть в столовой за позорным столом, стоять последним в колонне, выполнять педерастические работы — убирать сортиры, мыть коридоры, жечь мусор. Теперь он изгой, лишенный всех прав, пария, рабочая скотина, существо низшего сорта.

Чем больше слушал Андрон своих блатных учителей, тем тверже убеждался, что все в этом мире подобно. Ведь если вдуматься, и зона, и тюрьма есть отражение общества, построенного марксистами. Блатные паханы — это копия коммунистических вождей, подхват, кодла — их ближнее окружение, мужики — тесное единство работяг-пролетариев с трудовым крестьянством, пахари, вкалывающие, несущие на своих спинах слой прихлебателей. Черти, педерасты — люди вне игры, подскользнувшиеся, оступившиеся, забывшие основное кредо жизни — не суйся, куда не надо. Между ними болтаются масти прослойки, на воле — инженеры, учителя, ученые, советские интеллигенты одним словом. На зоне — придурки, то есть зэки с образованием. Так что получается почти по Бабелю: не понятно, где заканчивается Совдепия и где начинается тюрьма, разницы большой по большому счету не ощущается.

А коптящий смрадно паровоз следствия между тем все катился и катился по кривым рельсам советского законодательства. Наконец он сделал остановку — не в коммуне, как в песне поется, в старом, похожем на сарай здании Калиниского суда. Именно там, в гадючем углу, и обреталась местная фемида — спившаяся, беременная и слепая потаскуха.

Был уже солнечный апрельский день, когда Андрона повезли на встречу с ней.

— Ну давай, — брат его несостоявшейся невесты сыпанул Андрону в карман пригоршню перца — с ним по первости любая баланда пойдет, одарил вместительным полиэтиленовым пакетом, чтобы оправляться в «столыпине», и подался себе Андрюха Лапин в цепкие объятия социалистического правосудия. Встаь, суд идет! Та самая, спившаяся проблядь на четырех костях…

Простого народу было немного. Мать, как всегда с Арнульфом, добрая заведующая Александра Францевна, Аркадий Павлович, Клара, кое-кто из любопытствующей общественности. Ни Полины, ни соратничков с рынка. Обосрались, сволочи, даже общественного защитника не представили. Испугались прецедента.

В зале было душно и муторно, бились о стекло проснувшиеся мухи, воздух отдавал плесенью, киселью и какой-то обреченностью. Женщина судья была сурова, кругленький гособвинитель лыс, заседатели-кивалы — от народа, блондиночка-секретарша кривоногой. Тем не менее сержанты из конвоя смотрели на нее призывно и плотоядно, как пить дать чувствовали родственную душу.

— Варя, форточку открой, душно, — с ходу скомандовала судья, блондиночка поднялась на цыпочки, продемонстрировав острые, неаппетитные коленки, лысый обвинитель вытер плешь платком, заседатели собрали лбы морщинами, приосанились. И понеслось… Вернее потащилось — показания, свидетельства, изливания потерпевших. Капитана Царева было кстати что-то не видать, до сих пор не оклемался сердечный, вследствие низкого процента свободного кальция. Слаб в кости. Зато Андрон стоял на своем крепко — не виновая я, он сам пришел. В том плане, что не спекулировал, на государственное не посягал и если бил, то только в качестве необходимой обороны. Только строгий и справедливый советский суд нему не поверил. И отмерил своей щедрой рукой от души. А ну-ка ша!

Когда Андрона уводили из зала, Клара улыбнулась ему, мол не бойся, я с тобой. По крайне мере внутренне. На глазах ее блестели как бриллианты чистейшей воды слезы. Господи, восемь лет! Как же я без тебя…

Тимофей. 1983-й год.

— Все, стопори, — велел армянин и сунул колымщику мятую трешку. — На.

Заскрипели тормоза, завизжали колеса, и машина встала — не доезжая фирмы «Лето», у массивного, и в самом деле напоминающего дредноут дома-корабля.

— Выходи, Андрей, — сказал армянин, тронул Тима за плечо и первым вылез в промозглость вечера. — Да, погодка.

Дождь и в самом деле полил как из ведра, серую стену его парусил резкий, пронизывающий ветер.

— Бр-р-р, — поежился один из кунаков по прозвищу Штык и зябко передернул саженными плечами. — Рубин, у тебя коньяк-то хоть остался?

— Да, две бутылки еще есть, — ответил армянин, не останавливаясь, сплюнул на ходу и потянул Тимофея в обшарпанную темную парадную. — Сюда, Андрей, сюда.

В голосе его звучало участие, дружелюбие и некоторая обеспокоенность. Тим словно во сне двинулся за ним следом — поднялся на второй этаж, тупо подождал, пока тот откроет дверь, и, глядя себе под ноги, вошел в запущенную, сразу видно — наемную, квартиру. Свет в прихожей не горел, обои в коридоре висели клочьями.

— Заходи, — Рубин неспешно, не снимая ботинок, шагнул в комнату, скинул с плеч намокшее пальто, резко потянул ручку холодильника. — Братва, а жрать-то нынче особо нечего.

И принялся вытаскивать сыр, колбасу, ветчину, какие-то банки, большую эмалированную бадью с застывшим хашем. Это называется жрать нечего…

— Плохо, ужин-то подрастрясли, — весело заржал второй кунак, Дыня, с лысой головой, и в самом деле напоминающей оную. — Зато товарищи чекисты жевать теперь не смогут долго. У моего-то — к доктору не ходи — скула точно на сторону.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28