Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шопен

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Оржеховская Фаина Марковна / Шопен - Чтение (стр. 2)
Автор: Оржеховская Фаина Марковна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


От них многое зависело, они и взрослым артистам создавали славу. Предания о маленьком Моцарте вспомнились княгине Радзивилл, и она решила у себя в салоне воскресить дух блестящего меценатства восемнадцатого столетия. Графиня Сапега воодушевилась теми же намерениями. Благодаря их стараниям маленький Шопен играл в одном из салонов концерт модного тогда композитора Гировца, а Живный аккомпанировал на рояле. Об этом выступлении в газете «Курьер варшавский» была помещена рецензия, где, помимо лестных похвал игре виртуоза, было отмечено, что он совсем не волновался – признак несомненной артистичности! Он действительно не волновался: после концерта мать спросила Фридерика, что более всего понравилось его слушателям: – Мой кружевной воротник, – ответил он с гордостью, – они все время смотрели на него! – Очень может быть, – проворчал Живный, – с них станется!

Салонные успехи ученика внушали ему опасения. Чрезмерное любопытство к ребенку, в котором видели модную игрушку, похвалы, частые выступления, особенно по вечерам, – все это не могло не принести вред неокрепшему организму и юной душе. Но, с другой стороны, Живный знал, что без князей и графов не обойтись: не было пока более надежных путей к признанию. Он только настоял, чтобы «верченье» в салонах не повторялось слишком часто.

К сожалению, пани Юстына не могла преодолеть в себе тяготения к аристократическим кругам: слишком живы были в ней и воспоминания собственного детства и впечатления от жизни в графском доме. Ее муж был преподавателем столичного лицея, его уважали, с ним считались, но, что ни говори, он был труженик, а рядом процветал и благоухал мир богатого панства с его роскошью, беспечностью, безумной щедростью и пренебрежением ко всему мелкому и будничному! Пани Юстына и ее муж жили в постоянном напряжении: малейший недосмотр, усталость, непредвиденный случай или болезнь – и равновесие нарушено! А там все совершается как бы само собой, жизнь сплошной праздник! Конечно, пани Юстына хотела, чтобы ее сын и дочери походили на детей того, блестящего мира! Она тщательно прививала им светские манеры, следила, чтобы они и в речи и в обращении ничем не отличались от сыновей и дочерей графини Скарбек, которых она сама воспитала. Она питала слабость к тем товарищам Фридерика, которые были в этом смысле безукоризненны. Нельзя было не любить Титуся Войцеховского, серьезного и правдивого мальчика, но пани Юстына невольно предпочитала братьев Водзиньских, потому что они были настоящие аристократы, со всеми достоинствами и недостатками этого сословия (пани Юстыне даже недостатки эти казались пленительными!)

Ей не нравилось, что у Войцеховских отец, дворянин, помещик и довольно богатый человек, сам следил за своим имением, много работал и сыновей заставлял работать и проводить время с крестьянами, отчего у Титуся, да и у самого пана Войцеховского нет-нет да и пробиваются простонародные словечки и жесты. Все это совсем не пристало пану: у настоящего пана за работой в деревне следит управляющий, а господин охотится, наслаждается сельской природой летом и предается городским удовольствиям зимой. А вообще проводит время за границей…

Для себя пани Юстына ничего не желала, она была вполне довольна своей судьбой, но мечтала, чтобы ее дети полностью получили от жизни то, чего она сама была лишена. Если уж так устроен мир, что есть богатые и бедные, знатные и безвестные, то разве это грех – желать своим детям лучшей судьбы? Вот почему пани Юстына посылала Фрицка в гости к князю Радзивиллу (конечно, в ответ на настойчивые приглашения княжеской четы) и не возражала против выступлений в салонах.

Фридерик не был единственным малолетним виртуозом в Варшаве, обласканным аристократами: в гостиной графини Сапеги можно было видеть семилетнего кудрявого мальчика в шелковой голубой рубашке, которым все восхищались. Он не играл на музыкальном инструменте, не пел, у него были другие таланты: он без умолку говорил и острил, а гости графини называли его будущим Цицероном и Демосфеном. Попав в светский салон и зная, чего от него ждут, ребенок всячески изощрялся: он употреблял цветистые выражения, должно быть хорошо заученные и много раз повторяемые. При этом он вертел головкой влево и вправо, и его блестящие глаза беспокойно бегали по лицам слушателей. Видно было, мальчик сильно переутомлен и не в силах играть навязанную ему роль.

Живный помнил, как печально окончилось однажды выступление малолетнего Цицерона. Мальчишка был в ударе, вертелся, смеялся, подхватывал неожиданные реплики. – Значит, пани Цецилия сильно пополнела на даче? – спросила графиня Сапета, приглашая всех гостей приготовиться к ответу остряка. – О да, настолько пополнела, что теперь ей необходимо сразу похудеть! – Это вызвало такой взрыв смеха, что мальчик даже вздрогнул. Вначале он и сам засмеялся, но вдруг лицо у него сморщилось, глаза замигали и он громко заплакал. Его увели. Это был Зыгмунт Красиньский, будущий поэт.

Другой любимицей варшавских салонов была Дельфинка Комар, дочь помещика, красавица и певица двенадцати лет. В полудлинной юбочке, причесанная по-взрослому, а ля Нинон, с огромными глазами, напоминавшими спелые мокрые черешни, она стояла, кокетливо прислонившись к роялю, выставив вперед ножку в щегольском башмачке, и пела арию Церлины. Она успокаивала ревнивца, уговаривала его не сердиться, а во время пауз, забывая, что она Церлина, заметно рисовалась под взглядами гостей. Ее младшая сестра, Людмила, тоже хорошенькая, но без особенных талантов, смотрела на нее горячими глазами, полными зависти… Живный, далеко не восхищенный этой сценой, разговаривал потом с паном Комаром, отцом Дельфинки. И пан Комар обещал Живному пожалеть дочь и не губить талант, заложенный природой.

Когда Фридерику исполнилось десять лет, на его долю выпал триумф: его импровизацию услышала сама Анжелика Каталани, всемирно известная певица, приехавшая на гастроли в Варшаву. Ей не раз приходилось, как она сама вспоминала, «вылавливать жемчужины в людских волнах». Это, можно сказать, было ее вторым призванием! Не она ли отыскала в русском ресторане цыганку Лушу Стукачеву, которая так пела песню «Среди долины ровный», что никто не мог удержаться от слез? И сама Каталани рыдала. Она хотела увезти Лушу в Милан, но та заупрямилась и осталась в таборном хоре.

Фридерик пленил Каталани своей игрой, которую она назвала неземной и волшебной. Певица прижала его к сердцу, поздравила его мать, а через два дня, уезжая, подарила ему часы с выгравированной на них лестной надписью. Живный решил, что этого хватит для известности его ученика, и своей властью ограничил выступления в салонах. Но – ненадолго.

<p>Глава четвертая</p>

В Варшаве было много музыки – оперной, уличной, домашней. Всюду слышались арии и романсы, полонезы и вальсы, бесчисленные инструментальные вариации на модные темы. Играли на фортепиано, на скрипке, на флейте, на гитаре. В моде была и арфа. Городская девушка-невеста обязательно должна была играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, иначе ее воспитание считалось неполным.

В ту пору польские этнографы собирали и обрабатывали народные песни, композиторы вводили эти мелодии в свои пьесы и особенно в оперу. Большинство опер представляло собой попурри из народных мелодий.

Не удивительно, что поляки любили эти национальные напевы и приветствовали их всюду, где они звучали. В Польше уже накопились силы для новой революции. Опера на польский сюжет, исполненная на польском языке, построенная на народных мотивах, – это было ново, смело и необходимо для душ, жаждущих независимости… Имена Эльснера, Кур-пиньского, Каменьского произносились с великим уважением, потому что они писали национальные оперы. Театр был темный, тесный, но всегда полный. Фридерик хорошо помнил, как его в первый раз привели на оперу Эльснера «Король Локетек». Ему очень понравились декорации, напоминавшие Желязову Волю, и польские костюмы и танцы, в которых мужчины лихо стучали каблуками и саблями, а девушки двигались плавно и величаво. И героический сюжет захватил Фридерика; он с волнением ждал, чем кончатся искания героя, и желал ему победы. Меньше всего почему-то понравилась музыка, хотя она вся состояла из знакомых мелодий: чего-то в ней недоставало. Видя, как восхищаются взрослые, Фридерик никому не высказал своих сомнений и только опросил Живного, как показалась ему опера. – Это патриотично! – ответил Живный. – Но Польша еще ждет своего певца!

Иначе было в деревне. Говорят, польского крестьянина, особенно жителя Мазовии, можно музыкой заманить на край света. Таким польским, мазовецким крестьянином в душе был и сам Фридерик Шопен. Однажды, возвращаясь с отцом после прогулки, он услыхал звуки, поразившие его. Было уже поздно. Они проходили мимо шинка, о котором шла дурная слава. В шинке было много народу, все слушали «граека» – скрипача. Он играл мазуры, а некоторые повторял, должно быть по просьбе своих слушателей. Равнинная печаль, которую не выразишь словом, бесхитростно открывалась в напевах скрипки. Мазуры были задумчивые, но каждый – по-разному. Кто знает, сколько есть оттенков печали? Стоя у шинка, Фридерик не двигался с места. Отец даже пошутил: – Не выпить ли захотелось? – Фридерик слабо улыбнулся – и продолжал стоять. – Скоро ли ты? – окликнул его пан Миколай через несколько минут. – Еще немного. Я хотел бы дослушать! – Да он будет пиликать до утра, а нас ждет мама!

Пан Миколай умел играть на флейте, но не разделял восхищения сына игрой деревенского «граека». Он слышал пиликанье – и довольно резкое. Но Фрицек так и припал к двери. Скрипач постиг душу мазура-опыт тяжкой жизни помог ему в этом. Он создавал свои мелодии десятками, и каждая дышала жизнью! В музыке также есть свое произношение, говорил Бродзиньский, и деревенский скрипач до такой степени усвоил это произношение, что самые дотошные этнографы не смогли бы к нему придраться. Но одного произношения недостаточно, музыку порождают чувства. И скрипач, которого знали за человека молчаливого и необщительного, выражал их в звуках скрипки так легко и свободно, с такой виртуозной гибкостью, что эти чувства немедленно передавались другим.

И Фридерик понял, отчего многие обработки народных песен, слышанные им в городе, оставляли его почти равнодушным: то был словно перевод с чужого языка. Здесь же все шло от сердца к сердцу, без переводчика. То были искусственные цветы из бархата и шелка, а это – живые, с крепким запахом, с сочным стеблем, с комьями земли, приставшими к корешку. В театре музыка никогда не захватывала целиком; в антрактах Фридерик почти забывал о ней и с любопытством оглядывал публику и ложи. Здесь же он стоял, как прикованный к месту, и ничего не желал больше, кроме этих звуков скрипки.

<p>Глава пятая</p>

Сестры сидели у себя в комнате за рукоделием. Они ждали Фридерика и сетовали, что его так долго нет. Ясно, он пообедал с товарищами в пансионской столовой и теперь готовит уроки в их общей классной, хотя дома достаточно тихо и просторно, чтобы без помехи учить уроки одному.

Шопены жили в центре Варшавы, в здании дворца наместника, где помещался городской лицей. Большие комнаты их квартиры, высокие потолки, широкие окна– все было иное, чем в Желязовой Воле, в скромном белом флигельке, который пани Юстына получила в приданое. Но в городе у нее было больше хлопот: кроме собственных детей, надо было заботиться и о чужих. Так как на казенной службе жалованье было невелико, пан Миколай основал пансион для юных лицеистов, родители которых живут не в самой Варшаве, а в своих поместьях. Педагогический опыт и талант пана Миколая помогли ему настолько хорошо поставить дело, что дворянские семьи стремились определить к нему своих детей.

Мысль о сыне была не последней, когда пан Миколай решил основать пансион. Его немало беспокоило то, что Фридерик растет исключительно в женском обществе, а за всеми товарищами, которых он может встретить в гимназии, не уследишь, – хорошо, если бы и они были на глазах! – Родная семья – это, конечно, благословение божье, – говорил друзьям пан Миколай, – но детям необходима и другая семья – молодая, резвая семья сверстников. Об этом надо помнить, ибо дружба – настоятельная потребность детского сердца. Однако родителям следует знать, с кем дружат их дети, и по мере возможности снискать доверие этих маленьких друзей!

Так Фридерик рос в большой семье. В одном и том же доме помещался лицей, где ему предстояло учиться, и своя квартира, с родителями и сестрами, и пансион, где жили товарищи, которые были ему дороги, как родные братья.

– Он и часу не может прожить без своих дружков, – сказала Изабелла. – После занятий пойдет с ними в их дортуар или в залу, и там начнется веселье! Черт их всех веревочкой связал!

– Что ж, если у него такая натура, – возразила Людвика, – он не умеет привязываться наполовину! А мальчики все очень хорошие… Что ты можешь сказать о них плохого?

– Ничего! – Изабелла отложила вышивание. – Но надо и подумать, что и нам бывает скучно!

– Мне никогда не бывает скучно. И потом – не беспокойся: они придут!

– Могут и не приходить! Мне-то что? Изабелла рассердилась на сестру за то, что та угадала ее мысли.

А Эмилька шила молча. Ей тоже никогда не бывало скучно. Если даже ей сильно недоставало Фридерика, достаточно было представить себе, как он проводит время с друзьями, и она видела себя участницей их веселья. Фридерик всегда первый затевал шумные забавы, и ему охотно подчинялись. Поболтать, пошуметь, попеть, посмеяться, подраться – разумеется, шутя – до всего этого он был охотник и во всем мастер.

– Как, например, может не нравиться Ясь Бялоблоцкий? – продолжала Людвика. – Прекрасный человек. Такой терпеливый, деликатный! И лучший друг Фрицка, во всяком случае, один из лучших.

Против Яся Бялоблоцкого Изабелла не возражала. Но он был уже почти взрослый. Она вздохнула по этому поводу.

– Бесплодный дух! – все-таки сказала она.

– Надо говорить «бесплотный», – поправила Эмилька.

Несмотря на свои десять лет, она отлично разбиралась в этимологии.

– А другой Ясь? – опросила старшая сестра. – Разве это не прекрасная натура?

– Матушиньский? Вот надутая цапля! Вечно читает нравоучения!

Сестры не раз обсуждали характеры юных пансионеров пана Миколая. Это было почти главной темой их разговоров. Людвика обо всех отзывалась хорошо: они были для нее не только товарищами брата, но и прежде всего воспитанниками отца, авторитет которого был непререкаем в семье. Изабелла же довольно часто меняла свои мнения.

– Ну что ты скажешь, Эмилька? На нее никто не угодит!

Эмилька улыбалась. Все мальчики, все шесть пансионеров, одинаково нравились ей. Раз Фрицек дружит с ними и любит их, значит у них нет недостатков или – самые незначительные! Она знала, что Изабелла только говорит, что мальчики несносные, а думает иначе! Достаточно им появиться, и она больше всех оживляется. Вот и теперь: только раздался шум за дверью – и Изабелла начала проворно убирать свою работу.

Фридерик появился вместе с приятелями. Все они были приблизительно одного возраста, двенадцати-тринадцати лет, за исключением Яся Бялоблоцкого, которому уже минуло семнадцать. Он недавно окончил лицей. Это был высокий белокурый юноша с правильными, удлиненно-тонкими чертами лица и бледно-голубыми глазами. Ясь был очень худ, и его большие руки казались бескровными.

Учтиво поздоровавшись с паннами, он подсел к Людвике и заговорил с ней. Голос у него был глухой, тихий, и говорил он слегка запинаясь, словно подбирая слова, наиболее приятные для собеседника.

Остальные были менее сдержанны. Видно было, что им хочется продолжать уже начатый разговор.

– Ты непременно должен представить нас в лицах! – кричал смуглый Антек Водзиньский, – ты обещал!

– Нет, лучше ксендза Загребу! – перебил Антека его брат Феликс. – Сначала Загребу! Он у тебя хорошо получается!

– Что вы, дети мои, – елейно произнес Фридерик, втянув щеки и поджав губы, – разве можно передразнивать служителя церкви, да еще так часто? Это грешно!

– Ксендз! Ксендз! Вылитый Загреба! Как тебе удается копировать эту высохшую мумию?

Мальчики попробовали сами изобразить ксендза, но не получалось. Не так-то просто и поджать губы и втянуть щеки одновременно, да еще говорить при этом, подражая его гнусавому голосу!

– Ну, еще что-нибудь! – теребили они Фридерика.

Фридерик мечтательно поднял глаза к небу.

– Я скажу одно, – начал он глухо. – У всех есть недостатки. И многое зависит не от нас. Так стоит ли их высмеивать?

Еще одна проповедь! Но это был уже не ксендз, а Ясь Бялоблоцкий.

– Будем же снисходительны друг к другу… Ах, нет, пани Юзефова, благодарю вас! – и мнимый Ясь отвесил низкий поклон. – Уверяю вас, я не голоден, разве только, чтобы вас не обидеть, возьму последний кусочек!

Пани Юзефова была кухарка Шопенов. Она питала слабость к болезненному Ясю и закармливала его, уверяя, что каждый проглоченный им кусок радует бога на небесах. Деликатный Ясь, слабо отнекиваясь, принимал дары Юзефовой.

– Смотри не подавись! – крикнул Антек мнимому Ясю.

Подлинный Ясь добродушно глядел на эту сцену и мягко улыбался.

Но напрасно Антек смеялся над товарищем, над ним самим нависла угроза. Не успели гости вдоволь насмеяться над «бесплодным духом», как Фридерик внезапно выпрямился и, приложив сжатый кулак к правому виску, стал оглядывать публику в воображаемый лорнет. Глаза его были прищурены, губы презрительно сжаты. Через минуту он разжал кулак и улыбнулся широко и простовато. А затем лорнет и маска надменности появились вновь.

Приятели и сестры Фридерика уже догадались, кого он изображает, и громко смеялись, но так как сам оригинал продолжал недоумевать или делал вид, что недоумевает, то Фридерик сказал, приложив руку к сердцу:

– Уважаемые панны и вы, добрые шляхтичи! Перед вами отпрыск старинного и знатного рода! Он обязан вести себя соответственно этому, а с другой стороны, ему до смерти хочется быть просто славным малым. Но – увы! – этикет не позволяет!

Во время этой речи Антек Водзиньский хмурился, бросал укоризненные взгляды на смеющихся девочек, показывал кулак брату, который хохотал, как и все, – но в конце концов и сам залился смехом.

Титусь Войцеховский считал эти шалости ребяческими.

– Конечно, это трудно – копировать людей, – сказал он, – но еще труднее изобразить их музыкой!

Так Тит прибегал к хитрости, чтобы заставить Фридерика импровизировать во время общих игр.

– Ты этого жаждешь? Получай!

И Фридерик наигрывает резкую, подчеркнуто акцентированную, но не лишенную приятности мелодию. К ней присоединяется второй голос, потом третий, и получается настоящая фуга. Она исполняется нарочито ровно, без оттенков, выражает определенность и решительность и только к концу сильно, почти вызывающе, замедляется мне, мол, по д уше только серьезное! Всегда режу правду-матку и избегаю лишних слов. Таков я есть и меняться не мерен!

– Ну вот и спасибо! – говорит Тит, вполне довольный своей характеристикой.

… Когда начался вальс, все взоры обратились Людвике: это был ее нежный и пленительный образ и всем хотелось танцевать с ней. Изабелле посвящалась мазурка. Несмотря на неприязнь к Ясю Машиньскому, которого она называла «надутой цаплей", Изабелла пригласила его на танец. Ясь был застенчив и танцевал неловко. Но он слыл умным, учился лучше всех, и Белле не хотелось ударить лицом грязь перед таким собеседником. – Не правда ли странно, что они все время смеются, – сказала она, кивнув в сторону остальных, – и без всякого повода Ведь это глупо! – Но Ясь неожиданно ответил: смеются потому, что им весело!

Фридерик играл с удовольствием. Неслышными шагами подошла к нему Миля. Она никогда ничего не просила для себя, но ее глаза были достаточно красноречивы. – Садись, милая, вот тут! – Она села. Мазурку сменила колыбельная песня, и развлечения перешли в новую фазу – умиротворенности и покоя столь уместного после длительного веселья.

Часто, взявшись за руки, все вместе отправлялись гулять по улицам Варшавы. Ходили парами и по трое, а в зимние месяцы катались в санях с бубенчиками. Варшава была прекрасна, но вся – в контрастах! Дворец, а за ним ряд лачуг; роскошный парк, а далее пустырь. Шляхтичи в кунтушах с широкими рукавами и султанами на шапках, а рядом оборванный цыган ведет на цепи медведя, который тоже кажется оборванным. Телеги громыхают по неровной мостовой. – Эй, пади! – раздается крик кучера, и щегольская коляска с высоким кузовом пролетает мимо. У церкви коляска останавливается, разряженная и гордо всходит по ступеням паперти, но сопровождающий ее лакей не может отогнать толпу полуголодных слепых и хромых нищих, с жалобными криками обступивших богачку.

Из костела раздается стройное пение и звуки органа, а за поворотом румяный мясник в фартуке выходит на порог своей лавки и зазывает прохожих:

Кто хочет брюшинки?

Кому требушинки?

Эй, ясные пани,

Я всем угожу!

Монахи и монахини сталкиваются с уличным петрушкой – целой труппой в пестрых одеяниях: вот еще один уличный контраст! Скоморохи хохочут, подмигивая монахам и особенно монашенкам, строят невероятные гримасы, надевают устрашающие личины и тут же распевают песенки про святош с таким удовольствием, точно самый вид рясы распаляет их вдохновение. А монахи – невозмутимы; только подбирают полы рясы да опускают углы губ, словно попробовали кислого. Зато монашенки полны гнева, и чем они моложе, тем сильнее негодуют – не потому ли, что слишком рано отказались от радостей жизни? Или потому, что скоморохи прошлись по адресу сестер божьих?

Ой та дина! Ой та дина!

Съели волки Бернардина!

Разревелись богомолки:

Бернардина съели волки!

Услыхав это, одна из монахинь обернулась к озорникам и громко выругалась, к большому удовольствию Фридерика и всей его компании; затем, опомнившись, стала часто креститься, шевеля губами.

Изабелла подбивала брата на озорство, и он поддавался этому. Миля упрашивала: – Ах, не надо! – шалости Фридерика часто оборачивались против него самого. Так, однажды он передразнил обезьянку, сидевшую на спине у шарманщика, и она, развеселившись, в одно мгновение перепрыгнула на плечо к Фридерику и не пожелала сойти, пока ее не принудили к этому силой. А вокруг уже собиралась толпа.

В другой раз Фридерик весьма фамильярно подмигнул лошади, которая везла открытый кабриолет варшавского богача, графа де Мориоля. И хотя подмигивание и сопровождавшая его гримаса явно относились к шустрой рыжей лошадке, граф де Мориоль принял это почему-то на свой счет и закричал:

– Стой! – Хорошо, что лошадка с перепугу понеслась вперед, а Фридерик с Изабеллой побежали в противоположную сторону!

Граф был злопамятен: когда через пять лет его дочь Александрина представила ему Шопена как одного из своих друзей, пан Мориоль смерил юношу подозрительным взглядом и сказал:

– Кажется, мы встречались с вами когда-то Гм!.. при неблагоприятных обстоятельствах! – Фридерик ответил, что не помнит, так как его память удерживает только приятное.

<p>Глава шестая</p>

Когда Фридерику исполнилось четырнадцать, и Живный сказал ему своим обычным тоном шутливой церемонности:

– Дорогой пан! Знаете ли вы, что я открыл? Теперь уже не я вас обучаю, а вы меня. Но я уже чему надо выучился, а вам следует продолжать учение. Теперь будешь заниматься композицией. Стало быть простимся, сохранив дружбу. Поцелуй меня и скажи спасибо!

Фридерик бросился к нему на шею. Это расставание выросшего ученика с верным учителем не заключало в себе ничего грустного. – Слава богу, потрудился! Теперь могу полюбоваться на плоды своих трудов! – говорил Живный по этому поводу. Но это не было расставанием. Он оставался по-прежнему близким другом и даже членом семьи, к которой успел так привязаться.

Он передал Фридерика с рук на руки Юзефу Эльснеру. Вся Варшава знала Эльснера как композитора, общественного деятеля и педагога. Он был первый среди польских музыкантов, разделяя эту славу разве только с Каролем Курпиньским.

Эльснер был слишком на виду у всех, чтобы держать себя с той же простотой, что и Живный. Слишком много людей – и при том самых различных – встречалось ему ежедневно, и если бы он не выработал себе определенную манеру обращения, ему было бы трудно поладить с этими людьми. Холодная строгость и придирчивый педантизм были его оружием. С новичками он держал себя как опытный доктор с мнительными пациентами: наблюдал, испытывал, но выводы хранил про себя. Глядя на его белое, важное, с поджатыми губами лицо, на котором нельзя было прочесть ничего, кроме озабоченности, ученикам не раз хотелось крикнуть: «Да скажите же, профессор: есть ли какая-нибудь надежда?» Но Эльснер молчал. В лучшем случае он говорил:– Хорошо, я возьму вас к себе, если выдержите экзамены!

Но и после выдержанных экзаменов ученики со страхом приходили на урок к Эльснеру. Он замечал каждую, даже самую мелкую, ошибку, заставлял по нескольку раз переписывать задачи и, не обращая внимания на вопрошающие, просительные взгляды, не ободрял учеников ни единой похвалой. Опасность еще не миновала, они могли ожидать, что в любой день он откажется от них.

Но так продолжалось первые два-три месяца. Ученики, выдержавшие испытательный срок, превозносили Эльснера до небес. Они говорили, что он для них все равно, что отец родной и даже лучше, потому что отцы в большинстве хотят переделать сыновей непременно на свой лад, а Эльснер уважает чужую самостоятельность, поощряя склонности учеников. Единственное, в чем он был неумолимо строг, это в вопросах техники и соблюдения правил. Но и тут он удивил Фридерика уже с первого урока.

Они были знакомы. Эльснер не мог не знать маленького виртуоза, о котором говорила вся Варшава и которому Каталани подарила золотые часы. Но именно потому, что мальчик был уже известен в городе и, должно быть, привык к похвалам, Фридерик не избег общей участи новичков у Эльснера. Он хотел сыграть профессору свой ноктюрн и маленькое рондо, но тот сказал, что ему удобнее просмотреть ноты самому. Он оставил их у себя, промучив Шопена целую неделю неизвестностью, затем вернул, заявив, что все написанное здесь совершенно против правил. Фридерик понял это как приговор. Он стоял неподвижно и ждал, когда можно будет уйти.

– Пан Живный говорил мне о вас, – сказал Эльснер, не глядя на Шопена, – и я вижу, что он был прав! Продолжайте в том же духе! – Как?! – воскликнул Фридерик. – Тут Эльснер поднял голову и неожиданно засмеялся добрым, приятным смехом.

– Если художник пренебрегает правилами, – сказал он, опять сделавшись серьезным, хотя в углах его губ еще пробегала усмешка, – то по двум причинам, вернее– по одной из двух: либо он вовсе не знает правил, либо знает очень хорошо! Вы-то их знаете! – и Эльснер опять засмеялся. Но так как Шопен ровно ничего не понимал, он пояснил: – Открою вам одну любопытную истину: большому таланту правила часто служат для того, чтобы их опровергнуть!

Когда Фридерик рассказал об этом свидании Живному, тот нисколько не удивился. – Ведь я же говорил тебе, что все обойдется! – сказал он. – Иногда человеку легче напустить на себя чудачества, чем остаться самим собой. Но не обольщайся его расположением. Он признал тебя, но еще месяца два он будет тянуть из тебя жилы, и чем больше захочешь угодить ему, тем круче будет он сам! Но потом он станет обожать тебя!

Живный всегда верно предсказывал, не ошибся он и на этот раз.

Счастливое время проходит незаметно. После веселой зимы с маскарадными гуляньями, семейными и лицейскими вечерами, дружескими встречами и яркими музыкальными впечатлениями наступило великолепное лето тысяча восемьсот двадцать четвертого года, отмеченное старожилами как особенно благодатное.

Была только одна неприятность с директором лицея паном Линде. Фридерик нарисовал его изображение в альбоме карикатур. Альбом попал в руки директору. Пан Линде был изображен в виде лисы, облаченной в мундир со звездой. «Странно, – подумал директор, – уж не читал ли он «Рейнеке-лиса»? Но тогда он нарисовал бы рясу… Какая, однако, жестокая молодежь!» Он внимательно всмотрелся в рисунок и пожалел, что в лицейском кабинете нет зеркала.

Пан Линде вызвал Фридерика и, вручая ему альбом, сказал с достоинством: – Не хочу портить вам аттестат, вы отличный музыкант и вообще хорошо учитесь. Но – позволю себе заметить, что одно лишь внешнее сходство не дает права на те выводы, к которым вы пришли… Возьмите ваш альбом и поразмыслите над связью между формой и содержанием!

Фридерик покраснел. Пан Линде бывал у них в доме и очень любил детей, и сейчас у него был скорее грустный, чем суровый тон. Полный раскаяния, Фридерик стал извиняться. – Ничего, – сказал пан Линде, успокоившись, – ты сын своего отца, стало быть, неспособен на дурной поступок.

Выйдя из кабинета, Фридерик развернул альбом. В самом конце рукой Линде было написано:

– Рисунки верны. Сходство несомненное.

Лето посвящалось главным образом путешествиям. К пятнадцати годам. Фридерик успел объездить всю Польшу. Путешествовал в бричке, в повозке, в дилижансе, в почтовой карете и часто пешком. Он побывал в Лодзи, в Гданьске и в Кракове. На каждой станции, останавливаясь в корчме, он слушал музыку, в каждой местности свою: в Мазовии – мазуры, в Плоцке – куявяки, под Краковом – стремительный и задорный краковяк.

Бывал он и на ярмарках, где от звучания дудок, скрипок, цимбал и контрабаса (в этих местах он назывался «толстой Мариной») все время гудело в ушах. Весь этот разноголосый хор сливался с неумолчным говором, зазываниями лоточников, мычанием волов. Шопен чувствовал себя как дома, толкаясь среди простого люда, вступая в разговор со старухами крестьянками, продавцами рожков, ямщиками, гадальщицами. В Плоцке он видел знаменитый танец «медведя и бабочки»: здоровенный парень танцует с тоненькой девушкой, которая порхает и вьется вокруг него, а он, расставив ноги, неуклюже топчется на месте, как и подобает медведю, и зорко следит за каждым ее движением: зазевается в неподходящую минуту – тут-то и поймать! Девушка знает, что эта минута может наступить совсем неожиданно, ибо медведь вовсе не так неуклюж, как кажется; в свою очередь краешком глаза она все время следит за медведем, ускользая или прямо шарахаясь от него, когда, шагнув вперед и растопырив ручищи, он касается крылышка бабочки – широкого рукава – или повязанной на ее груди косынки.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35