Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шопен

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Оржеховская Фаина Марковна / Шопен - Чтение (стр. 17)
Автор: Оржеховская Фаина Марковна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Был еще один урок у Фридерика, доставляющий ему удовольствие, – с маленьким сыном итальянского консула Джанни Филиппо, талантливым от природы, музыкальным, склонным к импровизациям. Шопен не мешал ему фантазировать у рояля, хотя и стремился приучить к дисциплине избалованного любимца, единственного сына, который делал в доме все, что хотел, и в музыкальных занятиях был так же неукротимо своеволен, как и во всем другом. Порой он просиживал у рояля по нескольку часов, и его нельзя было отвлечь никакими посулами; в иные дни он не подходил к инструменту, поддавшись внезапному охлаждению к музыке. Шопену пришлось вести войну с этим мальчиком. Когда же удалось приручить своевольного Джанни, занятия прекратились – его отец уехал в Смирну и увез сына с собой.

Маркиза де Пуатье также сделала некоторые успехи. Правда, она по прежнему предпочитала болтовню урокам, но Шопен постепенно обрел твердость в обращении с учениками и не позволял маркизе вставать с места прежде, чем урок окончится. Она подчинялась неохотно: глаза у нее сами собой закрывались. – По-моему, час музыкальных занятий – это пытка! – жаловалась она подругам, но занятий не прекращала.

Все же заниматься с ней было трудно. Она усвоила привычку во время игры сильно раскачиваться из стороны в сторону и часто касалась Фридерика обнаженным плечом. Он не решался высказать ей свое неудовольствие этой раздражающей манерой. Да и нельзя сказать, чтобы он был так уж недоволен: в конце концов, ему было только двадцать два года! Но деловая атмосфера не налаживалась. В довершение всего хозяин дома начал появляться на уроках и смотрел на Шопена волком – не потому, что подозревал молодого учителя в чем-нибудь дурном, просто он хорошо знал свою жену…

Эти занятия прекратились сами собой: летом маркиз увез Маргариту в Италию, а осенью Шопен не получил обычного приглашения и не стал осведомляться о причине этого. Потеря урока не огорчила его; вскоре ему представилось возмещение, хотя бы денежное: старый английский джентльмен присоединил к своим чудачествам еще одно новое – он пожелал заняться игрой на фортепиано, и Шопен стал разгибать его застарелые, сведенные ревматизмом пальцы.

<p>Глава двенадцатая</p>

Образ Констанции расплывался в памяти, и как Фридерик ни старался сохранить его, как ни уверял себя, что продолжает любить, пусть не с прежней силой, но так же чисто и искренне, все связанное с милой польской панной становилось воспоминанием. В сердце осталась зазубрина, но ведь не эта одна! И вот наступил день, когда, просматривая ларжетто своего первого фортепианного концерта, он подумал о том, что оно уже ни для кого не предназначается, и зачеркнул посвящение.

Было ли то изменой? Ведь не он, а Констанция первая разорвала связывающие их узы. Когда-то он был уверен, что ларжетто – образ Констанции. Но это образ самой любви. Те любовные признания и пламенные клятвы – нельзя вычеркнуть. Но той, которая изменила ему, они больше не принадлежат. Пусть же они останутся в музыке неизменными, ни к кому не обращенными, пусть это будет только память о юношеской страсти.

Стало быть, и Дельфина когда-нибудь исчезнет из его памяти? Да, и Дельфина… Любя Констанцию, он не предвидел конца своему чувству. Теперь – увы! – предвидит. Как это грустно! Но это не мешает ему восхищаться Дельфиной Потоцкой, испытывать волнение, думая о ней, не опускать с нее глаз, когда они бывают вместе.

Она не следует за модой: у нее своя прическа, свой покрой платья. Другую это, может быть, сделало бы неуклюжей и странной, ее только красит. У нее свои простонародные словечки, которые она так искусно вставляет в изысканную светскую речь, что они совсем не кажутся вульгарными. Многие молодые аристократки подражают ей, в том числе Мари д'Агу, но когда «белокурый ангел» иногда сбивается на польско-украинский жаргон, это режет слух. Впрочем, слух Шопена, но не Листа.

Воспоминания о родине и музыка – вот что связывает Шопена с Дельфиной. Однажды, прощаясь с ним, она сказала взволнованно, со слезами на глазах: – Ах, милый пан, что за чудный вечер я провела сегодня! Это так напомнило мне детство и Варшаву! Когда-то мы опять увидим ее!

В другой раз она открыла свой золотой медальон и показала Фридерику портрет девочки, маленькой Дельфинки. – Не правда ли, мила? – спросила она. – Мне говорят: – Что за фантазия – носить на груди свой собственный портрет? – А я отвечаю: – Разве это я? Той, счастливой дивчинки давно нет на свете!

И спрятала портрет на груди.

– Здесь так душно! – говорит она Шопену. – А на улице весна, я отпущу карету. Так хочется прогуляться пешком!

Гиллер играет что-то чинное. Фридерик видит, как Дельфина поднимается с места и выходит. Она бросила беглый взгляд на Шопена, но, кажется, никто не заметил этого.

В первый раз музыка не производит на него никакого действия. Люди вокруг неподвижны, как мумии, у всех одинаковые лица. Гиллер играет бесконечно долго. Наконец он встает, кланяется, ему хлопают безжизненно громко. Фридерик выходит, задев столик с вазой. Она покачнулась, но не упала.

Только на воздухе ему становится легче. Разнообразный шум улицы вливается в уши. Женский смех раздается рядом. Дельфина берет его об руку. На ней белая мантилья, опушенная легким мехом. Уже темно, но городской гул только усиливается.

Они входят в Люксембургский сад.

– Как хорошо! – говорит Дельфина. – Я иду с другом детства и болтаю о чем хочу. Как мы молоды! Ты, конечно, моложе меня. Но не намного. Ты не сердишься, что я говорю тебе «ты»?

– Я? Сержусь?

– Что может быть восхитительнее такой прогулки! Только надо пройти дальше, вон в ту аллею – там совсем нет людей. Ты не думай, это не каприз, а потребность вернуться к старому, к прежним, вольным годам. Мне так душно, скучно всегда, вот уже почти десять лет, как мне невыносимо скучно, – отчего это? Отчего я не могу веселиться, как эти девушки-продавщицы, которые так звонко смеются по утрам, когда идут на работу? Впрочем, может быть, и им невесело? Я ведь тоже часто смеюсь. Я делаю неимоверные усилия, чтобы скрыть скуку, от которой я умираю. И чтобы развеять ее, чего я только не придумываю! – Он внезапно замолчала. – Только пение дает мне силу жить!

– Отчего же вам скучно?

Она остановилась. – Не надо так! Разве я твоя госпожа, а ты мой управитель?

– Отчего же тебе скучно?

– Отчего? Разве я знаю, отчего? Нет, знаю. А разве ты никогда не скучаешь?

– Никогда.

– Неужели?

– Ни одной такой минуты не знаю. Если я один, я мечтаю, читаю. Но главным образом работаю.

– Вот и мне надо работать, как этим швейкам.

– Мне кажется, скука – это величайшее несчастье для человека. Если бы я стал скучать, я не мог бы жить!

– Вот и я не могу!

– Ну, что вы… что ты, пани Дельфина!

К ним подошла старая цыганка и на ломаном наречии предложила графине погадать.

– Ну тебя! – брезгливо отмахнулась Дельфина. – Ступай! Мне уже гадали. И я сама умею гадать!

Она сунула цыганке монету, и та отошла, бормоча.

– Раньше я любила вот таких колдунов, – оказала Дельфина, когда они свернули в широкую боковую аллею, – я в детстве постоянно вертелась среди них, бывала с отцом на всех ярмарках. Сестры не любили ездить с нами, а я упрашивала отца. И всегда я толкалась среди возов с арбузами, у палаток с монистами и лентами. Может, из-за этого я так громко говорю всегда? Пан Мечислав стыдился меня в первое время после нашей свадьбы. И все спрашивал: нельзя ли не горланить? Все я усвоила, все светские премудрости, только говорить тихо я так и не научилась!

– Но ты совсем не громко говоришь!

– Спасибо. Ты такой милый! – Она прижала к себе его локоть. – С тобой я все равно что наедине с собой!

– Лестно! Стало быть, ты меня совсем не замечаешь?

– Глупый! Вот глупый! Я хотела сказать, что с тобой легко дружить!

Это слишком большая милость с ее стороны…

– Я верила в знахарей, – продолжала Дельфина, – и крепко верила. Больше, чем в докторов, которые бывали у нас в доме. Однажды утром я побежала к знахарке. Это было после моей брачной ночи… – У нее задрожал голос. – Я шла к колдунье Магдалене Бек, чтобы выпросить у нее отраву для моего мужа!

– Что?

– У нас в деревне три молодые бабы отравили своих мужей. Одна – совсем молоденькая, вроде меня. Я не знала, что потом с ними было. От меня скрыли. Я и решила поступить, как они.

– Боже мой! И это правда?

– Чистейшая. Старуха сначала отказывалась, но я показала ей агатовую брошку, подарок матери, и она приготовила зелье, предварительно взяв с меня страшную клятву, которую я произнесла трижды. Я оставила у колдуньи брошку и побежала домой. Весь день я дрожала… Не забывай, что мне было только шестнадцать лет. Не верила, что могу совершить злодеяние. Но оно все-таки совершилось…

– Как!

– С приближением вечера меня, опять охватил ужас, и моя совесть утихла. Я должна была довести до конца задуманное либо выпить зелье сама. В одиннадцать часов пан Мечислав потребовал свой вишневый настой, который он всегда пил перед сном, я вызвалась отнести ему стакан и всыпала туда свое зелье.

– Не может быть!

– Пан выпил и тут же заснул. Но, как ты можешь догадаться, то не был сон смерти. Колдунья, однако, на другой день скрылась куда-то.

– Что же было дальше? – опросил Шопен, переведя дух.

– Ничего особенного, – со вздохом ответила Дельфина. – Ужас совершенного я почувствовала позднее и благодарила бога, что он спас меня от непрощенного греха. Но в молитвах не преминула упрекнуть всевышнего, что он сам допустил грех по отношению ко мне, неплохой дивчине, и позволил загубить мою молодость!

– Ах, пани Дельфина!

– Мама видела, что я несчастлива, и постоянно повторяла, что мой муж самый богатый человек во всей Польше. – Когда-нибудь, – говорила она, – ты оценишь это!

– И ты оценила?

– Что? Да. Через восемь лет мне все-таки удалось выговорить себе хоть какую-нибудь свободу. На время я избавилась от него. Но мне все равно скучно. Я богата, живу в роскошном дворце, разъезжаю по разным странам – ну, и слава богу: это лучше, чем быть бедной, как те мои бабы-отравительницы! Но все равно мне тошно! Я стараюсь развлекаться, исполняю все свои капризы украдкой, конечно, – как только раба может, имею все, о чем мечтают глупые женщины, но не живу!

Ей не надо было рассказывать больше: он совершенно ясно представил себе ее жизнь, все эти восемь лет, и глубокая жалость как бы определила его чувство к ней. Она стала еще недосягаемее для него. Теперь было бы кощунством надеяться на что-то, просить ласки. Бедная купленная жертва была ему дорога как сестра.

– Не думай обо мне слишком хорошо, – сказала она, как бы отгадав его мысли. – Несчастливые люди опасны. Они очень портятся. Они говорят себе: «А! Мне плохо, меня унизили и продолжают мучить. Так и я отплачу вам! Я буду искать утешения, где возможно, и уж никому не буду верить, но стану издеваться над всеми. Я буду мстить тем, кто даже не виноват передо мной!»

– Что бы ты ни делала, ты не можешь быть виновата!

– Посмотри-ка, все уже разошлись, мы одни остались, вот хорошо! И должна тебе сказать, – продолжала она с живостью, – что если бы не пение, я отравилась бы сама. Это единственное, что меня поддерживает!

– Я уже встречал одну такую девушку, – сказал Фридерик, – она была крестьянка. Для нее песня была всем на свете!

И он рассказал про Ганку Думашеву.

Дельфина была растрогана. – Ах, что за прелесть! – воскликнула она, – пятнадцать лет! Как я была счастлива в эти годы! Пускала венки по реке в Троицын день, мечтала. Но недолго это длилось…

В аллее было совсем темно. И некстати вспомнился ботанический сад в Варшаве.

– Послушай, – сказала Дельфина, снова взяв его под руку, – ты ведь также одинок в этом городе! У тебя есть приятели, но я знаю ее, эту парижскую дружбу! Да и одной дружбы мало! Тебе нужна любовь, любовь женщины… Пусть она не будет твоей женой, пусть она далека от идеала, но она любит тебя всей душой и, ничего не требуя, сделает все, чтобы хоть немного скрасить твою жизнь!

– Дельфина, неужели вы?…

– Что ты скажешь на это? Ведь я давно тебе нравлюсь– и сильно, я заметила это. Ты такой чистый, гордый, не похожий на других, ты гораздо лучше меня, но разве только самые лучшие имеют право на счастье?

Она села на скамью и указала ему место рядом с собой.

– Обними меня крепче, – сказала она, – ты недостаточно крепко обнимаешь! Ты думаешь о чем-то другом? Или о другой?

– Ах, нет, Дельфина, совсем не то…

– Да-а? – протянула она. – Ну, хорошо… – И тут же в непосредственном порыве зашептала: – Веришь ли, в моей жизни никто не был для меня истинным другом. А то, что называют девичьей отрадой, – любовь, ожидание – вообще не выпало мне на долю…

…Вот и луна взошла. Ты знаешь, я совсем не хочу возвращаться к себе. Будем гулять всю ночь, вспоминать реку Утрату. Ты – бедный мазовецкий хлопец, а я – дивчина с украинских полей.

Дева ему предлагает малины,

Он ей цветов предлагает.

Знать, то виновник девичьей кручины,

Видно, по ней он вздыхает!

Дельфина тихо засмеялась.

– Разве мы в Париже? О нет! Но что с нами будет? Поглотит ли озеро Свитезь? Или наши души будут скитаться у знакомого дуба? И поэт станет спрашивать:

Кто ж этот юноша, скромный, прекрасный? Кто эта дева? Не знаю!

Она задумалась. Потом опросила:

– Но ты знаешь, да?

– Кажется, знаю, – отвечал он, прильнув губами к ее руке. Но он не знал ее, совершенно не знал, несмотря на то, что она открыла ему свое сердце.

<p>Глава тринадцатая</p>

Если бы в памяти оставалось только хорошее!

Например, июньский день на реке вместе с Дельфиной и Винченцо Беллини. Лодка мерно покачивалась на воде, берега медленно удалялись. Солнце жгло вовсю, но близость воды освежала, а они трое радовались всему: и всплескам воды, и солнечной ряби, и крикам пролетавших птиц… Река, по-видимому, кишела рыбой. Недаром вдоль всего берега почти плечом к плечу сидели неподвижные люди в широкополых шляпах и с удочками в руках.

Итальянец-лодочник греб по направлению к темному массивному строению, которое несколько омрачало идиллический пейзаж. То был монастырь, основанный в средние века. В нем находился орган, на котором, по преданию, играла однажды святая Цецилия, покровительница музыки: будто бы она заменила внезапно захворавшую монахиню в один из богослужебных дней. Дельфина Потоцкая непременно пожелала увидеть этот орган.

– Я знаю много таких легенд, – сказал Беллини. – Боги не гнушаются земными повседневными делами и приходят на помощь людям, заменяя их в важные моменты их жизни.

– Бог с ними! – сказала Дельфина.

– С кем? – шутливо переспросил Беллини. – С богами, что ли?

– Давайте лучше петь!

– Узнаю графиню! Для нее нет более милого занятия!

– Сегодня я не графиня. Достаньте гитару и пойте!

– Подождем немного. Здесь слишком много; лодок!

– Ну и что же? Разве у вас на родине это помеха?

– Там – другое дело!

Беллини часто видал графиню Потоцкую в салонах, удивлялся ее гордой, царственной осанке. Правда, она была с ним очень проста и мила. Она-то и предложила ему эту загородную прогулку втроем, зная, что он симпатизирует Шопену и в свою очередь нравится ему. Но он не ожидал увидеть в ней такую перемену. Как скромная горожанка, она надела прюнелевые башмачки, простенькую мантилью, повязала волосы газовым шарфом и вот катается на лодке с молодыми людьми.

– Есть такая теория, – сказал Винченцо, – по которой живые существа переживают ряд превращений, человек становится птицей, рекой, деревом, другим человеком… Если бы это зависело от нас, графиня, кем бы вы хотели стать?

– Почему вы думаете, что я не нравлюсь себе в моем настоящем виде?

– Всякий человек хотел бы, хоть на время, переменить свой облик.

– Я хотела бы стать рекой, – сказала Дельфина, – или нет, облаком… Право, вы задали мне трудную задачу!

– А вы, Фридерик? В кого бы вы хотели превратиться?

Шопен очнулся от задумчивости.

– Я? Ни в кого. Мне и так прекрасно.

– Теперь уж я знаю, – перебила Дельфина, – надумала. Я хотела бы быть… музыкальным произведением. Например, баркароллой. Какое чудесное существование! Или серенадой!

– Но разве музыкальные произведения существуют сами по себе?

– Как?

– Без того, чтобы их исполняли?

– Конечно. Они созданы – и этого достаточно. А исполнители всегда найдутся. И если меня сотворил господь бог, почему бы не желать быть созданной композитором? Разумеется, если он талантлив!

– Однако это довольно кощунственное сравнение! Но Беллини очень понравилась мысль Дельфины, и он даже представил себе небольшую одноактную оперу фантастического содержания, в которой действующие лица были бы Баркаролла, Серенада, Романс. Сколько музыки! И какой благородный предлог для мелодий всякого рода!

Винченцо Беллини минуло тридцать два года. Но, стройный, бледный, густоволосый, он походил на юношу. Он был слаб здоровьем. Дописывая партитуру своей «Нормы», которая стоила ему многих трудов, он меньше всего думал, что эта опера обойдет все европейские сцены, а в Париже ему будет устроен торжественный прием. Его возили по салонам, заставляли играть отрывки из «Нормы» и из других опер, задавали вопросы, на которые он не мог и не хотел отвечать. Он скоро почувствовал утомление. Все лица слились перед ним в одно большое, притворно улыбающееся лицо с выжидающими, чего-то требующими глазами.

Его выручила графиня Потоцкая, уведя на время из этого общества и завладев им сама. Она познакомила его с Шопеном и предложила встречаться всем вместе, чтобы музицировать. Шопен окончательно покорил его. Беллини говорил, что в музыке Шопена много итальянского, и удивлялся, с какой интуицией этот польский музыкант постиг чужую музыку, не зная самой страны. Со своей стороны Шопен восхищался операми Беллини, ценя в них благородное изящество и задушевную, трогательную певучесть.

Из воды выпрыгнула маленькая рыбка.

– Вот любопытная! – засмеялась Дельфина, погружая в воду свою тонкую белую руку. – Ну, чего выскочила? Не видала красивой девушки и ее дружков?

– Вы спугнули ее, – сказал Беллини.

– Ничего! Еще раз выплывет! И она и Беллини засмеялись. Фридерйк почти не принимал участия в разговоре и только подставлял разгоряченную голову поднявшемуся ветерку. Давно у него не было так легко на душе. Оттого он и говорил мало. Благословенный день! Все благословенно: и встреча с Дельфиной, и эта прогулка на чистом воздухе, напоминающая давние варшавские гулянья, и остановка в маленькой рощице, где они с Дельфиной дожидались Винченцо, ушедшего искать лодку, и долгий поцелуй в тени большого клена…

Не дождавшись Беллини, Дельфина запела сама. Мелодия была незнакома Фридерику, и он решил, что это одна из венецианских баркаролл, которые Дельфина могла слышать в Италии.

Под звуки гитары и тихое пенье

Плыви, моя барка, плыви…

Беллини наконец достал со дна лодки свою гитару и присоединился к Дельфине. Их голоса очень шли друг к другу. У Винченцо, несмотря на хрупкую внешность, был довольно низкий, мужественный баритон. Старый лодочник тоже запел – высоким, сильным тенором.

Она сказала: – Если тебе хорошо, то и я счастлива…

Навстречу звезде, что блестит в отдаленье,

Плыви, моя барка, плыви…

Они пели так, словно много раз до того репетировали втроем. А между тем и Беллини, и лодочник импровизировали, сочиняя свои вариации на мелодии Дельфины. Они знали слова песни и мотив, но подголоски, которые они присоединили к мелодии, соревнуясь друг с другом, рождались по внезапному вдохновению, подчиняясь голосу Дельфины и дополняя медленную кантилену новыми мелодическими узорами. Особенно хорошо это, получалось у лодочника. Он был одним из опытных момоло и не раз участвовал в гонках, но от его затейливого пения толпа приходила в не меньший восторг, чем от его умения управлять лодкой.

«Значит, можно еще быть счастливым? – думал Фридерик, с наслаждением прислушиваясь к голосу Дельфины. – Ибо что такое музыка? Это остановившееся мгновение. Она текуча, но пока она звучит, никто этого не замечает, никто не думает о конце!» А между тем противоположный берег уже приближался, и серый большой монастырь готов был встретить путников. Уже можно было различить стайку детей, прыгающих там, вдали. Они махали руками и что-то кричали. Дельфина стала петь тише, лодочник также умерил голос. Слова куплета могли повториться, но лодка уже причалила к берегу. Беллини взял несколько прощальных аккордов и спел конец песни, завершив ее низким и печальным звуком, похожим на вздох.

Ах, если бы лишь подобные дни оставались в памяти!

<p>Глава четырнадцатая</p>

Или другие, такие же светлые! Но бывали и иные впечатления, омрачавшие летние дни и особенно ощутимые осенней и зимней порой. И хуже всего было то, что огорчения ему приносила все-таки Дельфина.

Наедине с ним она была доброй, нежной, любящей. Ее суждения о музыке, которую она могла слушать часами, переносили его в дни ранней юности, к Титу Войцеховскому и Людвике: они так же самозабвенно внимали ему. Самозабвенно, но не бездумно: они помогали ему иногда развить неокрепшую мысль. Так слушала и Дельфина. А когда она пела сама, он так неудачно выдала меня замуж! – так объясняла она эту преданность. – Когда мы были детьми, она больше любила Людмилу и Наталку!

Всю следующую неделю Дельфина была неуловима, а Фридерик, долго и мучительно размышляя, пришел к выводу, что объясняться с Дельфиной не стоит. У него в семье никогда не бывало ни объяснений, ни ссор. Недоразумения между членами семьи не возникали; если кто и переживал что-нибудь тяжелое, то про себя, молча, до тех пор, пока это не проходило, а в присутствии близких сохранялось ровное настроение. К этому приучила их мать, не наставлениями, а собственным примером.

Почему же он должен быть нескромен по отношению к Дельфине? Лишь потому, что это касается его самого? Но она не окажет правды потому, что запуталась. И весь вопрос в том, принимает ли он это или нет.

Он еще размышлял, как ему быть, как вдруг получил от нее странную записку, не похожую на ее другие милые напоминания о себе. Он застал ее в слезах.

– Вот еще напасть на мою голову! – сказала она. – Пан Потоцкий приехал вчера совсем неожиданно и увозит меня в Голландию. Там на выставке я буду фигурировать как «Царица тюльпанов». Но это еще не все! После Голландии мы уезжаем в Польшу, и теперь уже неизвестно, когда я вернусь в Париж!

Фридерик молчал.

– Ты не думай, пан Мечислав неплохой человек! Он же не виноват, что я его не любила. А сейчас он решил, что надо напомнить о себе… может быть, ради моей пользы… Но ты будешь вспоминать обо мне, не правда ли?

– Вспоминать!

– Ну да! Неблагодарный! Всю мою нежность к тебе! Неужели забудешь?

Она внимательно посмотрела на него.

– Так и есть! Тебе уже наговорили про меня. Но клянусь опасением моей души…

Она горько заплакала.

– Я верю тебе, – сказал Фридерик. – Не в этом дело. Но ты прощаешься со мной?

– Как же иначе?

_ И у тебя не хватило бы решимости?…

– Погоди, я понимаю… Ах, Фрицек, что мне тебе оказать? С тобой я всегда была откровенна. Даже если это и вредило мне… Выслушай меня, дорогой! Пан Мечислав никогда не даст мне полной свободы, и если бы я осмелилась открыто разорвать с ним, это было бы ужасно для меня. Когда мы разъехались, между нами состоялось нечто вроде договора. Я обещала вести себя умно, чтобы злые слухи не подтверждались и не достигли степени скандала, он же обещал надолго оставить меня в покое и закрепить за мной сто тысяч годового дохода…

– И от этого ты не можешь отказаться?

– Нет. Во имя чего? Какая дружба, чье участие заменит мне эти сто тысяч? Жизнь так устроена, что все продажно. Нет, не все, конечно, но многое. Я долго думала над этим. Даже пение, моя единственная отрада, оплот моей жизни, – что оно будет значить, если я останусь бедна и беззащитна? Стать певицей, униженной, зависимой?

– А теперь ты свободна?

– Я?… Во всяком случае, больше. Я не верю в долгую любовь, не скажу уж – в вечную. Не верю, что браки заключаются на небесах и что есть люди, созданные друг для друга. Все проходит, даже самое сильное чувство. Друзья нередко становятся врагами, о былой любви вспоминаешь с усмешкой. Встречи случайны, и любая может принести тебе либо счастье, либо горе. А если кто умирает из-за любви, то лишь потому, что не ушел в ней разочароваться. Подожди он еще несколько лет и будь честен с самим собой – и все представится ему в ином свете! Так за что же ухватиться, чем защитить себя? Нет, мне нельзя заживо содрать с себя кожу, чтобы меня кусали слепни и оводы…Да, конечно, если любовь только светское развлечение, средство от скуки, один из немногих эпизодов… Я полагал, это не так…

Она посмотрела на него долгим взглядом.

– Ты уже любил однажды, – сказала она, – и как любил! И что осталось от этой любви? Вспомни посвящение lagretto! Так легко взял и зачеркнул! Можешь ли ты поклясться, что я навсегда останусь для тебя тем, чем была все это время? Молчишь? А если даже поклянешься и от души, значит не знаешь самого себя. Я могу тебе предсказать: ты разлюбишь меня скорее, гораздо скорее, чем панну Косю! А там – новая встреча. Такова жизнь! Нет, пан Фридерик, моя рента надежнее!

Она говорила мягко, не повышая голоса, и глаз Я ее смотрели по-доброму. Тяжкое уныние охватило Фридерика, не оттого, что его покидала Дельфина, а оттого, что он уже был готов к этой разлуке. Как ни болезненно было это расставание, он не мог не признать ее грустной правоты, не мог возразить ей. Да она и не ждала возражений.

– Думаешь, мне легко? – продолжала она. – Я всю ночь проплакала. Если бы я еще была той Дельфинкой, которая могла бежать к колдунье за зельем, чтобы восстановить справедливость! Тогда я верила… во многое. А теперь я сама порченая. Да, друг мой, замутилась наша река. Помнишь?

Мечутся волны толпой разъяренной,

Плещут, клокочут и стонут.

Пасть разверзается хляби бездонной:

Дева и юноша тонут![19]

Но ничего, выплывем, – прибавила она, насильственно улыбаясь.

– Только по отдельности каждый. Вот что горько!

<p>Глава пятнадцатая</p>

Варшавский домашний врач Шопенов предписывал Фридерику послеобеденный сон. Пани Юстына строго следила, чтобы это соблюдалось. Но Фридерик не мог заснуть днем. Только в Париже, на третьем году пребывания в нем, он приобрел эту привычку. Уроки до такой степени утомляли его, что, освободившись от них в пятом часу, он отказывался от обеда и ложился на диван. Вытянувшись, ни о чем не думая, он лежал так до тех пор, пока не приходил сон. Фридерик просыпался уже вечером и вскакивал в каком-то испуге. Неглубокий сон не освежал его. Чувствуя себя разбитым, Фридерик уходил, чтобы провести остаток вечера среди людей. Это возбуждало его и как будто прогоняло усталость. После отъезда Дельфины и вечера в салоне стали ему тяжелы.

Конец ноября был для него самым трудным временем в году. Он легко простужался, хандрил и до появления первых зимних дней не мог прийти в себя. В Париже плохо топили, в комнатах было холодно. Свечи зажигались рано. Чувство какой-то безнадежности томило Шопена; в такие дни он не писал родным, чтобы не огорчать их невольными жалобами или, что еще хуже, притворной веселостью, которая их все равно не обманет.

В один из таких недобрых дней он прилег, укрывшись теплым одеялом, и подумывал о том, чтобы совсем раздеться и проспать до утра. Его знобило. Только что он проводил ученика, славного мальчика, сына вдовы-учительницы. Этот урок должен был успокоить его протестующую совесть. Он сам просил Гиллера найти ему какого-нибудь способного ребенка, с которым он стал бы заниматься безвозмездно, чтобы вознаградить себя за тоскливые, бесплодные занятия с богатыми ученицами. Правда, в последнее время у него появилось несколько интересных уроков, и это позволило ему тактично отказаться от наиболее мучительных. Но все же мысль о бедных детях, лишенных возможности учиться и развивать природный талант, часто приходила ему в голову. И когда Гиллер привел к нему бледного, тщедушного, испуганного подростка и тот проникновенно сыграл ре-минорную фантазию Моцарта, Шопен сказал, что будет бесплатно обучать мальчика до тех пор, пока не придет срок определить его в консерваторию. Счастливая мать Мишеля преподнесла Шопену чудесный подарок – старинные ноты, оставшиеся у нее после, смерти отца-скрипача, две арии Баха из Двадцать первой духовной кантаты.

Дни поздней осени были и для Мишеля тяжелыми днями. Он приходил к Шопену, худенький, дрожа от холода в своей короткой куртке. Шопен поил его горячим шоколадом с сухариками. Мишель сначала отказывался, потом расцветал и принимался болтать о своих делах. Но тут же вспоминал наказ матери не отнимать зря времени у педагога и испуганно замолкал.

Он любил играть на фортепиано, но еще больше он любил слушать игру Шопена. В тот холодный ноябрьский день, прочитав в глазах мальчика немую просьбу, Фридерик сыграл ему полонез ми-бемоль-минор, пожалуй, слишком мрачный для восприятия двенадцатилетнего мальчика. Впечатлительному Мишелю чудились идущие куда-то люди, молчаливые, настороженные, окруженные густой тьмой. А вдали пламенела заря, и оттуда доносилось пение хора.

– А вы помните Варшаву? – вдруг спросил Мишель.

– Помню ли я? Конечно. Почему ты спрашиваешь?

– Не знаю. Когда я долго не вижу кого-нибудь, я забываю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35