Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нет времени

ModernLib.Net / Публицистика / Крылов Константин / Нет времени - Чтение (стр. 4)
Автор: Крылов Константин
Жанр: Публицистика

 

 


Итак, приступим, и прежде всего выберем тему. Разумеется, уж коли мы начали свой разговор с рассуждений о «центральности» Пушкина, то, как нетрудно догадаться, и у Пушкина нас будет интересовать прежде всего «центр». Обнаружить таковой нетрудно. Если Пушкин - это своего рода «стольный град» русской литературы, то её «Кремль» (то есть центр самого «Пушкина») - это «Евгений Онегин». Почему именно «Онегин» - тоже понятно: это произведение, стоящее у самого Пушкина особняком, созданное на взлёте мастерства, шокирующе новаторский эксперимент, давший начало длинной традиции, это пересечение всех жанров, которыми владел Пушкин (от стихосложения до историографии), но при этом ставшее «школьным» (то есть, собственно, «каноническим»)… это, наконец, просто достаточно длинный текст.

Тем интереснее тот факт, что содержание этого романа в стихах, мягко говоря, сильно уступает любому «фаусту-гёте». Впрочем, слово «уступает» тут неуместно, поскольку наводит на мысль о возможности какого-то сравнения. В то время как сравнивать просто нечего. Ну сами посудите: там - глубины и высоты национального духа, эротика, мистика, ирония, «в начале было Дело» и «остановись, мгновенье», эссе о ценных бумагах, богословие, политэкономия, изобилие стихотворных размеров, наконец - и, last not least, эффектная концовка: «Фауст» был-таки торжественно завершён, хотя это взяло изрядно времени и трудов. В то время как у Пушкина - ничего из вышеперечисленного. Вообще ничего, кроме несостоявшейся провинциальной интрижки.

Стоп. Мы сказали очень интересное слово: несостоявшейся. То есть речь идёт о событии, которого не случилось,но вокруг которого, однако же, закручено всё повествование. Но ведь «Онегин» весь состоит из описаний несостоявшихся событий.В конце концов, с одного такого неслучившегося события он и начинается.

Все мы помним про дядю, который самых честных правил и который не в шутку занемог. Услужливая память разворачивает дальше - его пример другим наука… но Боже мой, какая скука… но в чём она? Оказывается в том, что… - и дальше следует выразительное описание унылой жизни в обществе безнадёжно больного родственника, от которого ожидается наследство (классический сюжет). Однако вотще: дядя-то, оказывается, умер, никаких сцен ухода за умирающим нет и не предвидится.

Самое знаменитое произведение русской литературы начинается именно с такого вот странного виртуального эпизода.

Дальше - больше. Перед тем, как заставить Онегина убить Ленского, Пушкин подробно описывает все возможности примирения друзей, все резоны, всю необходимость этого шага - который всё-таки не делается. Но, покончив с Ленским, Пушкин его не отпускает, а игриво описывает несостоявшийся жизненный путь своего героя, причём в разных вариантах - «а может быть, и…» Но и это опять только словесное марево: ведь Ленский мёртв, ничего не будет.

Разумеется, и весь сюжет романа крутится-вертится вокруг несостоявшихся событий, главными из каковых можно считать двойной облом с «любовной линией». Надо сказать, что здесь Пушкину удалось сгустить идиотизм ситуации до предела: амуров от героев автор отгоняет дважды. Наконец, последним и самым главным несостоявшимся событием оказывается и сам «роман в стихах», незаконченный и демонстративно оборванный. Пушкин, впрочем, и не собирался его завершать, о чём честно предупреждал первых своих читателей.

Тему виртуальности можно было бы раздувать и дальше - например, обратить внимание на тот факт, что Татьяна начала «мечтать» об Онегине из-за досужих сплетен соседей (то есть вымечтала себе «любого» из подслушанных разговорчиков - глава 3, VI), а знаменитое письмо Татьяны представляет из себя, если верить автору, вольный перевод с французского, оригинала мы так и не видим.

Но прервёмся, чтобы констатировать простой факт: вся поэма есть не что иное как большой перечень несостоявшихся событий, неслучившихся с героями, короче говоря - большой мыльный пузырь. В последних строфах мыльный пузырь протыкается несколькими словами, и читатель, отряхиваясь от брызг, чувствует, что остаётся ни с чём, ибо, оказывается, ничего и не было. Читатель всякий раз ждёт очередной рифмы «розы» - ему даже дают её понюхать - но всякий раз отнимают, как сосиску на верёвочке из-под носа голодной собачки.

У Станислава Лема есть рецензия на ненаписанную книгу, в которой все описываемые события отменяются текстом. Начинается она словами «Поезд не пришёл». Однако непришедший поезд всё-таки вызывает у читателя некие ожидания, какие-то картинки успевают всплыть - скажем, вокзал, перрон, ожидание. Их нужно стереть. Поэтому дальше идёт рассуждение о том, что никто не стоял на перроне, да и самого перрона не было, и так далее: весь набор образов, всплывающих по ходу зачёркиваний, сам безжалостно зачёркивается. Хармс расправился с этим сюжетом ещё проще - историей про рыжего человека без глаз и ушей. Дальше выясняется, что и рта у него не было, и тела, и вообще «уж лучше мы ничего не будем о нём говорить». Трудно сказать, спёр ли Лем хармсовскую идею. Но надо признать, что весь Онегин - это и есть вот такая история про несуществующего человечка, с которым ничего не случилось, потому что его не было, «и, пожалуй, не будем о нём ничего больше говорить» (обрыв романа).

При этом текст навязчиво реалистичен, насыщен труднопредставимым количеством мелких деталей, создающих ощущение достоверности. Именно здесь, в «Онегине», правит бал «всесильный бог деталей». Тут тебе и подушки, поправляемые под изголовьем больного, с волчихою голодной выходящий на дорогу волк, снег на третье в ночь, зелёное сукно, горячий жир котлет, мороз и солнце, короче - все бирюльки, из которых была построена пирамида Великой Реалистической Традиции. Тем не менее, из этих реальных до щекотки в носу бирюлек строятся вполне химерические объекты.

Главным виртуальным персонажем у Пушкина, однако, является сам же главный герой, пресловутый Онегин. Это первый, но далеко, далеко не последний в русской литературе, «человек без свойств». Социально - побочный продукт пресловутого указа о вольности дворянства, по старым русским понятиям - бездельник, прощелыга и бабник (с явными задатками альфонса), он может быть охарактеризован одним-единственным словом: лжеевропеец.Всё, чем он «берёт» простодушную публику - это тщательная имитация внешнихпризнаков причастности к западной культуре, начиная от блестящих штиблет и кончая «экономией» и «Адамом Смитом» (ох, как русским ещё аукнется этот «Адам Смит»). Других культурных капиталов у него нет, как, впрочем, и денежных (с точки зрения «экономии» - очень кстати помер дядя), но для жизни в виртуальном обществе (в каковое быстро превратилось «освобождённое» от обязанностей перед Государем и Отечеством дворянство) довольно и этого необременительного багажа. Плюс «наука страсти нежной», то бишь умение строить куры и делать хороший секс.

Если присмотреться, то у Онегина нет даже настоящего имени. «Евгений» - греческое «благородный», то бишь дворянин. Что касается «Онегина», то эту курьёзную фамилию можно с одинаковым успехом прозводить как от реки Онеги, так и от местоимения множественного числа третьего лица женского рода - «оне». Соответственно, «Онегин» означает «ихний», то есть «принадлежащий каким-то женщинам». Итак, «Евгений Онегин» = «дворянчик-вертопрах».

Пушкин, однако, «всё-таки реалист»: с виртуальным героем и происходят события тоже виртуальные, то есть не происходят вообще. Единственным пострадавшим (если здесь это слово уместно) оказывается бедняга Ленский, но и то лишь потому, что предварительно «сошёлся» с призраком слишком близко, в результате чего и сам частично приобщился виртуального существования в виде двух косых теней несостоявшихся биографий, тщательно заранее обрисованных и обмусляканных. Что касается Татьяны, то, как уже было отмечено, для неё никакого «евгения» и не было: так, «мечта», навеянная пересудами, наложившимися на бекграунд французских чувствительных романов. В другое время Татьяна, разумеется, влюбилась бы в «алан-делона»: ну, того самого, который «не пьёт одеколон».

Существует легенда о «потёмкинских деревнях», сочинённая в русофобских целях западными бумагомараками. Пересказывать не буду: увы, «и так все знают». Так вот, Онегин скучал именно что в потёмкинской деревне.(Куда, к великому нашему сожалению, со временем переселились все «русские умные и честные люди»).

Но со временем маленькая фигурка «лишнего человечка» начала угрожающе раздуваться. Нетрудно заметить, что гоголевский Хлестаков - это всё тот же виртуальный персонаж, лжеевропеец и самозванец, обманывающий простодушных провинциалов «петербургским платьем» и прочими свойствами: «взгляд и нечто» - хотя, впрочем, не гнушающийся и враками. Таков же и Чичиков, виртуальный стяжатель виртуальных объектов, пресловутых «мёртвых душ». Такова же и бесконечная череда «лишних людей», бесчисленные жизнеописания которых и составляют корпус классической русской литературы.

Тут уже попахивает бесами. Когда Набоков определял Чичикова как «мыльный пузырь, выдутый чёртом», он явно имел в виду (впрочем, не прямо «в зраке», а, как всегда у Набокова, боковым зрением) дальнейшую эволюцию образа. Лжеевропеец обзавёлся «пиньджаком с карманами» по немецкой моде и прытко-прытко поскакал по Руси, пощёлкивая перышком, - орудием страшным, ибо им можно «прописать сатиру» (чего боялись ещё гоголевские чиновники). То есть превращаясь в «русского журналиста», пиарщика и революционера.

Мы как-то всё время забываем о том, что русские революционеры, точнее говоря, их вожди и пророки, были именно что журналистами и лжеевропейцами. Ленин и Троцкий были именно что журналистами, журналистами до мозга костей, то есть тогдашними «киселёвым и доренкой». И вечными эмигрантами, «женевскими жителями». И, разумеется, читывавшими «Адама Смита» (то бишь «маркс-энгельса»), ибо без этого никак невозможно. Впрочем, тема «разносчиков новостей» опять же гоголевская: если кто помнит, саму идею Хлестакова как «ревизора» подали некие Бобчинский и Добчинский, вестовщики и проныры, лица до того ничтожные, что даже после разоблачения проходимцы ничего кроме как досадливого «шуты проклятые» и «колпаки» в свой адрес не услышали, и за базар, увы, никак не ответили.

Вернемся, однако, к теме ненастоящего мира, состоящего из настоящих деталек. Техники, выработанные русскими «критическими реалистами», позволяли строить галлюциногенно реалистичные, «узнаваемые» картинки, при этом совершенно ложные по своей сути. В этом смысле ни одной русской книжке, написанной в XIX - начале XX веков, доверять нельзя.Информации о той стране и тех людях, о которой эти люди вроде бы писали свои «многие томы», в этих самых томах содержится крайне мало, а та, что есть, неправдоподобно искажена.

Однако родовой «онегинский» след отыскать несложно и здесь. В частности, русская литература поражает тем, как мало в ней действия- а то действие, которое есть, на поверку всё время оказывается «онегинским», то есть вечно несостоявшимся, обломившимся, или просто оказавшимся «так, мыслями». Связано это с тем самым, что главными героями всех этих сочинений были, как правило, люди пустые и ничтожные, то есть по определению не способные на хоть какое-нибудь действие, кроме, разумеется, жульничества и обмана. Впрочем, один честный человек среди них нашёлся: Обломов. Он открыто отказался работать карманником в блошином цирке, а другого занятия не нашлось.

В этом смысле характерно пресловутое «Что делать?», герои которого после целой жизни, отданной мечтам о светлом будущем, наконец оказываются готовы и способны на Практическое Дело - открывают швейную мастерскую!

Впрочем, не прогореть подобный бизнес мог только в волшебном мире Николая Гавриловича.

От Софии с любовью

Сергей Хоружий. О старом и новом. СПб.: Алетейя, 2000


«Русская мысль», после краткого всплеска читательского интереса (случившегося в эпоху расцвета «кооперативного движения»: кое-как слепленные «пирожки с котятами» - то бишь кое-как склеенные книжки с Розановым и Бердяевым) и последующего забвения (пошли косяком переводы - Делёз там разный, Фуко в ассортименте, а также давно забытые в родных палестинах, зато беспроблемно надёжные, как подержанные иномарки, Тоффлер и Маркузе) в конце концов нашла свою нишу: «товар для внутреннего потребления». Книжки с названиями типа «Достоевский и русская трагедия», «Тайное учение оптинских старцев», «Живая Этика Елены Рерих: ключ к мировой гармонии» или какие-нибудь «Прарусские боги» выходят более-менее регулярно. Экспортный потенциал у этого добра, конечно, отсутствует. И дело здесь не столько в кройке и шитье (хотя скроено обычно неладно, да и сшито некрепко), сколько в безнадёжно устаревшем фасоне. Нонеча Большой Мир (в смысле - «сообщество цивилизованных стран») равно безразличен к «духовности Достоевского», «живой этике», «православной аскетике», «тайне русской души» and so on. Зато здесь подобная продукция имеет устойчивый сбыт на внутреннем рынке - как и всё, собранное из подручных материалов: без изысков, недорого, сердито. Пусть даже у «русской духовности» под капотом стучит и левый поворотник не работает. Ездить можно и ладушки. Чай, не баре.

Сергей Сергеевич Хоружий - один из немногих современных русских философов, сознательно продолжающих традиции «русской философии», которого всё вышесказанное не касается. То бишь любителям благоглупостей поживиться у него решительно нечем. «Духовности» местного засола он не переносит на дух. И разбираемое нами сочинение - тому свидетельство.

Названный, не без крупицы соли, в честь знаменитой хомяковской статьи, зелёный том «О старом и новом» - это (помимо всего прочего) прекрасная проза: строгий без сухости «умственный» текст, с великолепно сбалансированными пафосом и иронией (иногда убийственной - например, пара небрежных оплеух, походя отвешенных в двух соседних абзацах двум нашим литературно-идеологическим лагерям, дорогого стоит ). Даже там, где автор говорит тривиальные для «русско-православной литературы» вещи, он говорит их «иначе, нежели это обыкновенно бывает» - что заставляет, наконец, уделить им должное внимание… Блеск стиля, столь нехарактерный для избранного жанра, оказался замеченным и извне православно-философского сообщества: сборник был номинирован на «Антибукера».

Наконец, о содержании. Книгу можно отнести к редко удающемуся жанру «промежуточных итогов»: авторское собрание статей, связанных одной темой. Я бы определил её как реабилитацию русской философии.Реабилитацию двоякую: историко-культурную («как возможна русская философия») и собственно философскую («и что она может сказать в своё оправдание»).

С первого начнём. Что такое русская философия? Хоружий мягко, но недвусмысленно утверждает, что русская философия - это примерно то, что мы сейчас называем «православной мыслью» (со всеми её блужданиями и перепутьями вокруг да около церковных стен). Она началась со славянофилов и закончилась в эмигрантском Париже. Сейчас, «после перерыва», вызванного внешними обстоятельствами (советской властью), она может быть продолжена - в том же виде. Всё остальное - включая сюда «советскую философию», а также вышеупомянутые подделки под «русское» - следует сбросить с корабля традиции.

Зачин книги образуют тексты, посвящённые православной мысли как таковой и её отношению к русской философии. Цель - выправить грамоты о респектабельном происхождении последней.

Решение, предлагаемое автором, изящно, хотя и рискованно: он утверждает оригинальность русской философии путём редукции её «русскости».

Мышление вообще - это мышление, во-первых, о чём-то (некий аналог аристотелевской «материальной причины»), и, во-вторых, чем-то (формальная причина). Осуществляется оно кем-то и зачем-то. Достаточно расписать подробно эти четыре причины и мы увидим самую вещь.

Для автора книги «четыре причины» русской философии выглядят так. «Материей мысли» (то, о чём речь) является восточнохристианская (византийская) мысль, опирающаяся на аскетический опыт преодоления человеческого естества. Однако методом мышления («формой») для русской философии стала западная интеллектуальная традиция в её российской рецепции. То есть русский философ - тот, кто разбирает Григория Паламу по немецкой книжке. Или - традиция, обмысливаемая посредством другой традиции, причём обе традиции заимствованные. Всё своеобразие её, таким образом, оказывается результатом русской встречи«византийского» и «западноевропейского».

С одной стороны, при таком подходе отечественная культура напоминает суррогатную мать, вынашивающую генетически чужого для неё ребёнка. С другой стороны, это открывает кое-какие новые возможности: например, можно позволить себе свободу в использовании импортных методов. Сергей Хоружий этой свободой охотно пользуется: например, он преспокойно пишет о возможной пользе постмодернизма для русской религиозной мысли. В самом деле, почему бы и не попользовать в случае надобности, скажем, «деконструкцию»?

Деконструкцию автор вообще любит. Вот, например, учиняется образцово-показательная расправа над «софиологией»: оказывается, «София» - это раздувшаяся риторическая фигура, фантом, порождённый александрийской витиеватостью, удачно наложившейся на стиль арт нуво в российском изводе и российское же сентиментальное шеллингианство, чуть было не выбившаяся у Сергия Булгакова в «четвёртые в Троице»… А вот устраиваются опрятные и красивые проводы (точнее, похороны) русского идеализма, точнее, русского платонизма соловьёвско-лосевского разлива: Платон, даже христианизированный, - «не тот предмет», русским о нём думать не полезно… Да, именно так - «не полезно». Провозглашая свободу в выборе мыслительных инструментов, автор нормативно утверждает верность предметумышления: духовному опыту, впервые явленному византийскими аскетами. Этому опыту, а равно и условиям его переживания (например, подробнейшему рассмотрению тонких процедур исихастского «делания») автор посвящает немало страниц.

Ещё больше места он уделяет осмыслению этого опыта в патристике, как «аутентичном дискурсе» аскетики. В патристике этот опыт говорит на своём языке. Что же именно?

Как полагает автор, патристическому дискурсу соответствует особая онтология, которую он определяет как онтологию энергий,отличную от античного (и в последующем - европейского) эссенциализма, берущего начало в античном же пра-переживании бытия-как-покоя, онтологии неподвижной сущности. «Энергийная» же онтология, ставящая существованиевыше бытия, исходит из праинтуиции бытия-как-действия. И, соответственно, сущности как «выступления» из небытия. Причём выступления не самостийного, а производимого действием Творца.

Кажется, самым интересным текстом на эту тему является небольшой трактат о «виртуальной реальности», выразительно названный «Род или недород?» (С. 311–350) Так, «виртуальность» (понятие родом из современной физики вакуума) оказывается удобоописуемой в качестве «нулевого этажа» иерархии трансцензусов: «небытие» оказывается совокупностью неразличимых «простых необналичиваемых событий», мельтешением оказавшихся неспособных к трансцендированию «несозданных созданий»: небытие как неудача.Соответственно для каждого уровня бытия можно выделить «события преодоления», прорывающие уровень, события «на самом уровне» («то, что происходит обыкновенно») и виртуальную «мышью беготню» на суб-горизонте (от провала в который «наличное бытие» отнюдь не гарантировано: это, собственно, и называется «падением»). Особенного внимания читателя заслуживает виртуозная образность при описании темпоральных эффектов на разных уровнях - от «сжатого неделимого сверхнасыщенного мига» трансцензуса до мерцающего неона субвремени в сферах виртуального недобытия.

Впрочем, чем выше онтологический уровень сущего, тем сильнее в каждом новом «выступлении» момент со-действия, синергии: тварная энергия должна соединиться с энергией «внеположной творящей причины», чтобы выйти за свои пределы и родить новое или переродиться самой. Поэтому для «энергийного дискурса» предметом познания является не только и не столько «самая сущность вещи», а то место, где она максимально далека от своей сущности - то есть её возможность перехода в иную, онтологически высшую вещь. В частности, основным вопросом «энергийной антропологии» оказывается не «вопрос о человеке», а вопрос о том, что находится за пределами человеческого, транс-антропологическое. Как, например, в завершающей книгу «Трилогии Границы», где напрямую заявляется тема «сверхприродного опыта» как такового, начиная от чувственного или квазичувственного (например, галлюцинаторного) и кончая принципиально тем, что по сути своей противоположно всякому пере живанию(то есть смертью). Здесь обрисованная выше схема тройственного бытия (недобытие - бытие - сверхбытие) используется «по полной».

Разумеется, подобные умопостроения не лишены известных опасностей: например, искушения перестать говорить о предмете и начать вещать от его имени. С другой стороны, всегда существует риск свести дело к пустому необязательному трёпу о «запредельной запредельности запредельного». Грань тут очень тонкая. По известному анекдоту, Гуссерль, когда его спрашивали о том, как, собственно, осуществлять пресловутое «эпохе», раздражённо отвечал: «Откуда я знаю? Я же философ». Это стоит иметь в виду любителям духоподъёмной литературы. Философ - это всё-таки философ, а не «духоносный старец», но и не пустобрёх-засранец, которого можно и нужно хамливо затыкать цитатами из свв. Отцов (а хамить можно и при помощи святоотечесткой литературы, да).

Скептически же настроенными образованцам, поклоняющимся её величеству Иронии, данная книга может послужить уроком того, как можно мыслить и говорить о довольно-таки возвышенных предметах возвышенно и с любовью, отнюдь не сбиваясь на «тошнотворный сюсюк».

Legalize it!

Игорь Шафаревич. Трехтысячелетняя загадка. История еврейства из перспективы современной России. СПб.: Библиополис, 2002


Существуют книги, весь смысл которых заключён в том, чтобы «разбить врата молчания», то есть сказать вслух об общеизвестном. При этом «молчание» (то есть установившееся общественное табу) может окутывать любые, сколь угодно распространённые явления. Достаточно вспомнить о западном обществе позапрошлого века, в котором нехитрые тайны алькова были приравнены чуть не к государственным секретам. Сейчас нам непонятно, что такого любопытного нашли современники в скучнейшем романе про любовника леди Чаттерлей. Тем не менее после «Любовника» (и ещё нескольких сочинений такого рода) европейцы выпали из мира, где «секса не было», и попали в мир, где он есть. Не как «реальность, данная в ощущениях», но как проблема,то есть предмет интересов, страхов, опасений, и т. п., а главное - разговоров. Тема оказалась весьма увлекательной: за разговорами «про Это» Запад провёл весь двадцатый век, отвлекаясь только на войны и революции. Впрочем, революции зачастую делаются для того же самого - чтобы завоевать право говорить о некоторых вещах легально.

В современном мире самым запрещённым к обсуждению, закрытым и замурованным для всех, кроме специально допущенных людей, является еврейский вопрос.

Всё, что касается евреев, еврейскости, еврейской религии и истории, еврейских страданий и в особенности страданий, причинённых евреями другим народам, охраняется тщательнее, чем запасы плутония. Само слово «еврей» приобрело примерно те же свойства, что Непроизносимое Имя Божье: его запрещено употреблять всуе, в каком бы то ни было контексте, позитивном или негативном (кроме ритуальных ситуаций - например, во время отправления культа Холокоста или обличения «русских фашистов»).

Новый всплеск интереса к еврейскому вопросу связан с появлением солженицыновских «Двести лет вместе». Эти два тома если и не «разбили врата», то, по крайней мере, проделали в них внушительную дыру, которую сейчас и пытается расширить Шафаревич своей «Загадкой».

Внимательному читателю понятно, что сочинение Солженицына - это классическое диссидентское «говорение Правды о Неправде Властей»: по книге заметно, что её автор относится к «еврейству» именно как к Власти, причём с большой буквы. Можно предположить, что «Двести лет вместе» были задуманы как своего рода «Архипелаг ГУЛАГ» XXI века (но написанный осторожнее, без надежды на скорое сокрушение супостата - и, соответственно, без посыла «сказать всю правду и ею раздавить гадину»). Шафаревич же просто продолжает «своё прежнее», то есть начатое в знаменитой «Русофобии», пользуясь новооткрывшимся пространством возможностей.

О фактологическом содержании книги можно долго не говорить: труды, посвящённые еврейскому вопросу, оригинальными не бывает. Для незнакомых с проблемой (если такие есть) напомню основные пункты. Евреи презирают другие народы, но при этом умело их эксплуатируют. Евреи были одной из движущих сил русской революции, а когда она победила, оказались во главе советского государства. Евреи уничтожили цвет русской нации и заняли его место. Фашизм возник как реакция на тягостное для немцев доминирование евреев в Веймарской республике. Культ Холокоста был навязан Западу и привёл к беспрецедентному росту еврейского влияния. Евреи поставили под свой контроль мировую финансовую систему и средства массовой информации. Евреи приняли активное участие в разрушении Советского Союза, а сейчас пользуются в России исключительным положением. Etc.

Признаем для начала вот что: всё это - вещи общеизвестные. Разумеется, «общеизвестное» не означает «истинное», но, так или иначе, нечто подобное считает верным немалое количество людей (в особенности - русских, образованных и сколько-нибудь знакомых с историей). Понятно и то, что отношение ко всему вышеперечисленному может быть разным, в том числе и положительным. Но, во всяком случае, в это верят- причём верят тем больше, чем меньше об этом говорят и чем громче это отрицают. Автору этих строк не раз доводилось слышать от безупречно политкорректных людей крайне либеральных взглядов фразочки типа «ну ты же понимаешь, ониэтого не допустят», или «ну ведь сейчас понятно кторешает все вопросы». То же самое, впрочем, говорят и «патриоты», - только про них известно, что они это говорят, а про либералов это как бы неизвестно. Впрочем, это, скорее, внутренняя проблема расщеплённого российского либерально-патриотического сознания, обсуждать которую здесь было бы едва ли уместно. Отметим только, что ситуация сродни тем, которые разбирает психоанализ: если с точки зрения психоаналитика за всякой мыслью или суждением пациента стоит «неудовлетворённое сексуальное влечение», то за всяким политическим дискурсом обнаруживается «еврей» как универсальный денотат любого высказывания.

Интереснее, однако, методологическая сторона дела. Нарисовав определённую картину, честный исследователь должен как-то определиться по отношению к ней. Например, говоря о «еврействе» или о «еврейском народе» как о субъекте, следует дать ему какое-то определение - не обязательно жёсткое, но достаточно внятное и эксплицированное. Точно так же, говоря о «еврейской власти» (или, если угодно, о «еврейском засилье»), надо определиться с тем, что мы понимаем под «властью» или «засильем». Шафаревич, будучи человеком последовательным и аккуратным, мимо таких вещей пройти не может. И предлагает свою методологию (впрочем, забегая вперёд, заметим - не столь уж и «свою»).

Прежде всего, вызывает интерес само определение «еврейства», принятое в «Загадке». Перечислив (и отвергнув) почти все известные точки зрения на этот вопрос, автор останавливается на следующем рабочем определении: «еврейство» - это сила, соединяющая евреев вместе.Эта своеобразная «гравитация» пользуетсякак своими проводниками (точнее говоря, как media) такими вещами, как общность происхождения, религия, язык, и так далее, но сама к ним отнюдь не сводима. Message, передаваемое через эти media - это пресловутая «избранность еврейского народа». Последняя определяется опять же апофатически - как нечто, впервые сформулированное в Торе и развитое в Талмуде, но к своим формулировкам отнюдь не сводимое: еврей-атеист всё равно остаётся «евреем» в указанном смысле.

При этом Шафаревич соглашается с тем, что еврейство уникально. Так, обсуждая творческие способности евреев (оказывающиеся при внимательном рассмотрении сродни способностям гофмановского «крошки Цахеса»), он в конце концов пишет: «Я способен указать лишь на один творческий акт, свойственный евреям как народу, это создание самих себя: совершенно уникального, не встречавшегося до того сплава религии и национальности, замешанного на идее избранности».В принципе подобное признание разом отыгрывает назад всё остальное: по сравнению с этим обсуждение еврейских приписок становится чем-то вроде обсуждения «реальной стоимости» доллара - как ни называй его «резаной зелёной бумагой», а его всё равно будут хранить под подушкой.

Очень схожие проблемы возникают и с «еврейской властью». Шафаревич энергично подчёркивает, что «еврейское засилье», в общем-то, не связано с количественными факторами: евреев в стране может быть мало (в пределе - сколь угодно мало) и при этом им (в каком-то трудноуловимом, несмотря на свою додискурсивную очевидность, смысле) всё же может принадлежать «ведущая роль». Соответственно попытки «изгнания евреев «из власти» не то чтобы обречены на провал, но совершенно бесполезны: «еврейство» является чем-то вроде витамина, фермента или катализатора, количество которого в организме измеряется миллионными частями грамма, но наличие их абсолютно необходимо для жизни.

При таком подходе «еврейство» перестаёт быть чем-то «влияющим» на власть извне и оказывается неотъемлемым свойством самой власти- во всяком случае, власти определённого типа (современные её самоназвания - «мондиализм», «глобализм» и так далее).

Здесь мы должны остановиться и признать очевидное: Шафаревич просто-напросто воспроизводит традиционное еврейское понимание себя и своей роли в мире. Несмотря на назойливую пропаганду «еврейских достижений», классическое еврейское самоощущение состоит в том, что единственным и главным достижением еврейского народа является он сам. Точно так же, еврейское понимание власти не количественно: еврейский народ - специальныйнарод, «соль земли», а соли и специй не может (и не должно) быть много, но обойтись без них невозможно. Наконец, современное восприятие себя как «народа модерна», «ведущего народа современности» - тоже чисто еврейское самохвальство.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27