Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бремя нашей доброты

ModernLib.Net / Отечественная проза / Друцэ Ион / Бремя нашей доброты - Чтение (стр. 3)
Автор: Друцэ Ион
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - А что, братцы, наш лесочек? Зазеленел, должно быть?
      Женщина, сидевшая спиной к нему, повернулась, поправила платок, подумала.
      - Да вряд ли... Дуб - он не торопится, а вот почки - те уж, верно, в ходу.
      Онакий Карабуш был счастлив тем, что лес еще водится у Чутуры, что почки куда-то стаей двинулись.
      - А ну, ребята, кто пойдет со мной в лес? Я знаю там одно гнездышко с маленьким в крапинку яичком. В жизни еще не видели такого крошечного яичка. Считаю до трех. Кто первым вскочит на ноги, только того и беру. Ну, значит, раз!..
      Вся горькая Чутура, рассевшаяся на каменных глыбах, медленно повернулась в его сторону. Сгорели семена, сгорела деревня, а он идет в лес, он знает гнездышко с маленьким в крапинку яичком. Связать бы его надо, а то перепугает ребятишек. Эти сумасшедшие - народ шумливый...
      И вдруг прояснилось одно лицо, за ним второе, третье. Скупые, вымученные улыбки засветились на усталых, озабоченных лицах. Потом кто-то встал, за ним другой, третий - ба, да это же наш Онакий Карабуш!..
      - Онакий, ты-то откуда свалился?!
      И вот наступило теплое воскресенье, первое воскресенье мая. Онакий Карабуш, любовно спрятав в своей ладони Тинкуцин пальчик, идет по Чутуре. Старая шляпа лихо съехала на левую бровь, а его хитрые глаза будто говорили: "Вот ведь сколько умов в Чутуре, а никто не догадается, куда это я иду со своей хозяйкой!"
      - А и в самом деле, куда это вы?
      Любопытство проявил Доминте Секара, сосед Онакия. С соседями следует жить дружно и выкладывать все начистоту. Онакий выпустил пальчик своей Тинкуцы, чтобы незаметно подмигнуть соседу.
      - В лес идем.
      - Чего?
      - Пошли почки на дубе, травка, верно, зазеленела...
      И, подмигнув еще раз в заключение, взял пальчик Тинкуцы, и пошли вдвоем вниз, в ту сторону, где рос чутурский лес и где, по слухам, травка зазеленела.
      Лес ты мой зеленый!.. И какое это великое чудо - глубокий дубовый лес, проросший первыми почками! Подует ветерок, ветка качнется задумчиво, но не гнется. Где-то глубоко, в самой сердцевине, ожило зеленое царство и уже не дает ветке гнуться. Еще день, два, три... Пойдет листва, и прошумит, и помолчит, и покачается долго-долго... И даже потом, когда осыплется, еще несколько лет будет лежать она на земле, золотая, зубчатая, крупная...
      Прозрачные капли медленно стекают по глубоким трещинам дубовой коры. Пахнет мхом, сырой листвою, над тобой мелькнула птичка, не дав опомниться, всплеснула крылышками другая, а под ногами зажурчал ручеек - копнешь лопатой, и будет вовек помянуто добром имя твое.
      Чутура ожила. И в самом деле! Ну село сгорело. Ну семян нету. Муж локти обжег. А что толку сидеть на этих камнях и чесать затылки? И если выдался хороший денек, если тут рядом, под рукой, лес, если кругом, господи, стоит весна, а нынче воскресенье...
      Чутурянки стали изводить своих мужей. А почему, скажите на милость, не взять их вот так же за пальчик и не сходить с ними в лес?
      Что, может, они не так быстро вынесли пожитки при пожаре, как вынесла их Тинкуца? Или не ждали своих мужей так же долго, как ждала она? Может, не так лицемерно свою честь берегли? Или кажутся не такими молоденькими, не такими смазливенькими, нет у них таких же платочков, какой есть у Тинкуцы?
      Мужья выдержали первые атаки с честью и достоинством. Только Доминте Секара хотел выяснить:
      - Послушай, что ты забиваешь мне голову всякой дрянью? Что она тебе, рваный мешок, пятый карман или мусорная яма? В двух словах: хочешь в лес?
      - Хочу.
      - Ну, так бы сразу... Только уговоримся. Если этот Онакий затеет там игру в прятки - а он сумасшедший, я его хорошо знаю, - не думай, что я стану лазить по кустам и искать тебя!
      Недалеко от церкви - два маленьких домика, втиснутых в один дворик. Даже погоревшие, они очень походили друг на друга. Похожи и сами хозяева Григоре и Николае Морару. Та же походка, то же скептическое отношение к женам, тот же ленивый, смурной взгляд. Оба они братья родные, и отличают их только по манере носить шляпы: один носит ее на затылке, другой - низко надвинув на лоб.
      Онакий Карабуш уважал этих двух братьев.
      В Чутуре их было только двое, Морарей, и держались они особняком, точно эти домики были затащены из другой деревни - все у них было свое, не чутурское. И пахали они в только им известные сроки, и праздничные обряды справляли по-своему, и даже печки в доме сложили на свой манер, но продолжали жить в Чутуре, вопреки всему и вся. Карабуш их несколько остерегался - эти смурные всегда с какой-то придурью. Теперь братья Морару сидели на завалинках, каждый на своей. Одна шляпа на затылке, другая на самых бровях. Сгорели дома, хотя и были морарскими. Братья вчера напились, теперь грустно что-то. Жены стоят у калиток и громко, так, чтобы донеслось до завалинок, ругают своих мужей. Но братьям неинтересно знать, что думают о них жены. Они греются на солнце, зевают и, как только показался Онакий, чуть наклонили головы, приветствуя его и вместе с тем показывая свое нежелание затевать хотя бы небольшой спор относительно завтрашней погоды.
      Онакий выпустил пальчик Тинкуцы и молча открыл обе калитки. Посмотрел на братьев Морару, как бы спрашивая: что же они, покажут всему миру, как надо носить шляпы, или так и будут сидеть на завалинках? Оба брата отрицательно покачали головами, и Онакий, аккуратно закрыв калитки, взял Тинкуцу за пальчик и пошел дальше. Но, как только они исчезли за поворотом, Николае Морару, носивший шляпу на затылке и отличавшийся более уживчивым характером, спросил свою жену:
      - Куда они пошли?
      - В лес.
      - Сходим давай.
      - Зачем?
      - А вдруг грибы?
      - Ты же их не любишь!
      - В прошлом году не любил, а теперь - кто знает...
      Минут десять спустя они тоже вышли из ворот, а его брат, не в силах больше вынести вопросительных взглядов своей жены, стоявшей одиноко у калитки, пошел в дом и завалился спать.
      День был ласковый, теплый, они шли парами по косогору, уходящему в глубь леса, и это их медленное, торжественное, даже как будто осененное свыше шествие сильно озадачило Харалампия Умного, единственного чутурянина, которого эта великая беда обошла стороной, поскольку дом его стоял слишком далеко от села.
      Хотя он себя считал намного выше Карабуша, этому Онаке как-то удавалось всегда ставить его в тупик, и задуманное им шествие в сторону леса, должно, сильно озадачило Харалампия Умного. Он решил кинуться к ним наперерез, чтобы выяснить, в чем дело, но, чтобы не вызывать излишнего подозрения, поманил за собой жену, и вот они тоже идут в сторону леса...
      Около десяти чутурян побрели в то воскресенье в лес. Вернулись они поздно вечером, очень голодные, усталые и задумчивые. На второй день они встали раньше всех, пошли по соседним деревням, заняли семена, а еще через день вышли в поле пахать. Чутурянки, сходившие в лес, были на седьмом небе от счастья и удивляли всю деревню своей ласковостью и старательностью.
      А девять месяцев спустя, зимой, в большие морозы, в течение одной только недели родилось одиннадцать ребятишек в Чутуре - урожай небывалый для такой маленькой деревушки. Повивалку возили на санях от одной роженицы к другой, что случилось с ней первый раз в жизни. В сельской кузнице выковали одиннадцать железных крючков, одиннадцать отцов вбили их в потолки, матери прицепили к ним люльки и запели старые, как мир, и вместе с тем всегда новые и красивые колыбельные песни.
      А Онакию Карабушу снова не повезло. Он хотел мальчика, но за несколько дней до родов повздорил с Тинкуцей, и та назло родила ему девочку. Он бы это легко пережил, но на всю деревню была только одна девочка, все остальные мальчики. У братьев Морару, хотя и носили они шляпы по-разному, родились два чумазых сына, такие же мудрые, важные, и их небольшая колония явно окрепла на чужбине.
      Правда, то, что один из братьев не сходил в лес, а его жена родила первой, вызвало много кривотолков. Чутура терялась в догадках, но Карабуш объяснил им суть дела. По его словам, Григоре Морару был в лесу лет пятнадцати и с тех пор хорошо его помнил. У него была богатая фантазия, и, хотя он и сидел все время хмурый на завалинке, он, может быть, чаще самих лесников болтался но лесу.
      Доставили они много хлопот Чутуре, эти одиннадцать сорванцов. Улыбались потолку и плакали, валились из люлек и ждали, когда отцы возьмут их на руки, чтобы помочиться им на колени. Дочка Онакия Карабуша в шесть месяцев проглотила пуговку от отцовской рубашки, и дня три Карабуш ходил с расстегнутым воротничком. Еще хорошо, что случилось все это летом, не то человек мог бы простудиться. Сын Харалампия Умного оказался не глупее своего отца. Едва встав на ноги, он потопал в сторону села, и с тех пор дня не проходило, чтобы он не убегал в деревню поиграть. Братья Морару впервые в жизни перессорились между собой: один сын упал с завалинки, разбил себе нос, и предполагалось, что дядя видел, но не подошел; другой сын вымок до ниточки под дождем, и были некоторые основания полагать, что родня, живущая рядом, нарочно не укрыла его в своем доме.
      А еще через год, когда Костаке Михай, старый возница, проезжал мимо двух домиков братьев Морару, увидел посреди дороги чумазого мальчика, сгребающего пыль в кучки. Мальчик был юркий и носил такую короткую рубашку, что немыслимо было ошибиться относительно его пола. Его двоюродный родственник сидел на заборе и ждал, когда братика переедет телега. Костаке Михай не знал, какие у них счеты, а кроме того, опасался за свою старую и дряхлую телегу. Потому-то он и остановил лошадку, крикнул чумазому, чтобы убрался побыстрее с дороги, но тот сказал сердито, не оборачиваясь:
      - Не хоцу.
      Костакию Михаю ничего не оставалось, как спрыгнуть с телеги, взять его под мышки и поставить у ворот с таким расчетом, чтобы стоял он там долго и смирно. Но, когда Костаке Михай возвращался к телеге, услышал за своей спиной популярное молдавское ругательство, в котором речь шла об определенных отношениях между этим карапузом и давно усопшей матерью Костакия Михая.
      Старик затрясся в хриплом, удушливом смехе. Смеялся он долго, до слез, запустив обе руки под старый ремешок. Отдышавшись, спросил Чутуру:
      - Эй, вы! Слышали, как этот карапуз заворачивает?!
      Костаке Михай знал, да и сама Чутура знала, что ругаются решительно все. Наиболее трусливые ругаются про себя, другие - чуть слышно, под нос, и только сильные натуры, люди, знающие себе цену, ругаются во весь голос, если что не так.
      Чутура была счастлива: как хорошо, что Онакий Карабуш вернулся! Тогда, после пожара, перепуганные и растерянные, они просто не знали, к чему подступиться, с чего начать. Одни готовились пойти по миру, другим снились сгоревшие крыши, третьи лепетали о посевах, и только Карабушу пришло в голову, что Чутуре прежде всего нужно собрать на всех дорогах пыль маленькими аккуратными кучками. Что ни говорите, а в каждой настоящей, уважающей себя деревне пыль должна быть собрана в кучки.
      Лес ты мой зеленый!.. Он и сегодня стоит там, неподалеку от Чутуры. В середине апреля он по-прежнему бывает бесконечно богатым и красивым, распуская первые почки свои. Подует ветерок, призадумается, закачается ветка, но гнуть себя уже не дает. Где-то глубоко, в самой сердцевине ее, ожило зеленое царство, и ветке уже не дает гнуться. Пойдет листва, и прошумит, и промолчит, и прокачается она долго-долго...
      Сеятели и жнецы
      - Эй вы, чертенята, что вы там затеяли?
      А что им затевать-то! Бегают, играют. Стоя босиком на завалинке, встречают весну, тоже босиком и тоже на завалинке провожают осенние дни, и с первого весеннего насморка до последней предзимней ангины чутурские ребята бегают, играют. Возятся с ними дедушки да бабушки. Родители редко их видят. Мамы возвращаются с поля усталыми, гладят по макушке, совершенно не вникая в глубокий смысл их детского лепета. Отцы начинают их замечать, только когда они, достигнув лет шести, рвутся к ним в помощники. До тех пор они их почти не видят. Только изредка властно прикрикнут, чтобы не забывались:
      - Что вы там, черти, затеяли? Вот я вас прутиком...
      А что им затевать-то! Балуются, ибо справедливости ради нужно сказать, что маленькие чутуряне отчаянны в своих играх, как и их родители, когда выходят в поле и засучивают рукава. Острые детские глазки, разглядывая окружающий мир, ловко превращают все, что они видели, в детские игры. Иногда кажется им, что они устроили свою маленькую деревушку, свою собственную Чутурку. В этой деревушке случается всякое, как и в заправдашней деревне. Люди ссорятся и бегают, чтобы их примирили, устраивают гулянки, убирают хлеб, молятся о дождях, крестят свое потомство, женят, хоронят, когда настает время, и плачут над их могилами теми же крупными, горячими слезами, потому что горе в этой крохотной деревушке такое же труднопереживаемое человеческое горе.
      А как-то летом, во время жатвы, оставшись одни в деревне и не зная, во что бы им еще поиграть, исчезли маленькие чутуряне. Вдруг ни с того ни с сего добрая половина детворы исчезла. Поздно вечером, вернувшись с поля, чутуряне бросились их разыскивать: не то у бабушек застряли, не то уснули в саду, а могло случиться, что нарочно спрятались, хотят подразнить кого-то ночь настала, а их нету.
      Чутурянки принялись голосить, а их мужья, оседлав худых кляч, прочесали все чутурские поля, окраины леса. Ребятишки как сквозь землю провалились. Только на второй день нагнали их по старой Памынтенской дороге, недалеко от станции. Шли они цепочкой, как утята, и у каждого под мышкой тоненький прутик.
      - Вы куда, черти?
      - Ходили в суд. Должны же мы когда-нибудь своего добиться.
      Похвалив их, чутуряне повели ребятишек домой, чинно беседуя дорогой о том о сем, а дома задали им такие взбучки, что маленькие чутуряне недели две ели стоя или растянувшись на животе: смысл самых обыкновенных стульчиков стал для них просто непостижим.
      Один только Харалампие Умный, живший под самим лесом, сын которого тоже пошел по судам добиваться правды, не заставил своего отпрыска спустить штанишки. Вместо этого он на следующий же день запряг своих приземистых, лоснящихся от хорошей жизни кобылиц и отправился в Сороки. Надо сказать, что ему очень повезло тем, что он поставил себе дом вдали от села, на западе, у самого леса. После того пожара, пока чутуряне очухивались и приходили в себя, его хозяйство все время шло в гору. Печать сытости и достатка нет-нет да и мелькала то на их землях, то на их скотине, то на них самих. Конечно, будешь после этого Умным.
      Правда, его жена, эмоциональная, как и все женщины, убивалась едва ли не больше всех, когда пропали дети в селе, но Харалампие сумел ее утихомирить, и, когда блудная крошка вернулась, он, подозвав ее, спросил как равный равного:
      - Слушай, Ника! Ну, те, из села, ясное дело, зачем потопали в суд. Им вечно кажется, что их надули, они вечно ищут правду, но ты-то зачем туда попер?!
      - А мне хотелось посмотреть, что там, за теми холмами.
      - Ты же меня об этом уже спрашивал. И я сказал, что там город.
      - А я хотел посмотреть, какой он из себя. Тот город.
      - Сын мой, кто же в Сороки ходит пешком! Туда ездят!
      И, как сказано было выше, недолго думая, Харалампие запряг своих кобылиц, усадил рядом маленького сынишку, и его телега бойко затарахтела по направлению к городу на Днестре. Купив там жене клетчатый плед, чтобы было в чем в непогоду ходить в церковь, а сыну приторговав глиняного петушка-свистульку, чтобы мальчик мог свободно развивать свои легкие, Харалампие пошел по учреждениям, ибо бывал он и настырным, и коварным, и заискивающим, когда того требовало дело.
      И добился-таки своего. Недели через две он поехал на тех же кобылицах в Памынтены встречать поезд и привез в Чутуру худощавого, стройного, задумчивого парня, но радость чутурских девиц оказалась преждевременной, ибо был тот парень учителем и ни о чем, кроме как о школе, говорить не хотел. Правда, и о школе он говорил мало, будучи родом откуда-то из Карпат, из тех горных молчунов, которые могут обходиться в день всего двумя-тремя дюжинами слов. Но уж зато когда он говорил - слово у него получалось округлым, полновесным, радужным, и Чутура ожила, расправила плечи, ибо одно дело жить без храма, без школы, и другое дело, когда с колокольни звонят для взрослых, а маленький колокольчик звенит для ребят, собирая их на уроки. В самом деле, сколько можно пыль в кучки собирать!
      Харалампие прославился. Он оказался самой светлой головой в деревне, и надо отдать должное прозорливой маленькой Чутуре, ибо сказано было еще с каких пор, что он Умный!
      - Доброе утро, детки!
      Десять наголо остриженных голов и пучок золотистых колечек разбежались по всему классу, как птенчики после ружейного выстрела. Стоят, забившись по углам, кажется, не дышат, не мигают. Только золотистые колечки, затесавшись между партами, смотрят счастливо на нового учителя; вот как здорово тут в школе! Вам тоже нравится?
      Мику Микулеску расстегнул свой новый пиджак, достал из внутреннего кармана карандаш, тетрадку и небрежно бросил их на длинный столик, поставленный перед кривыми партами. Медленно обвел взглядом весь присутствующий состав, словно все эти головки были рассыпанными бусинками и теперь он прикидывал, мыслимое ли дело заново собрать и нанизать их на нитку.
      Благословенная рука,
      И зерна вырвались на волю!
      А хваткий сеятель идет
      По свежевспаханному полю...
      Стояла какая-то подозрительная тишина. При таких сгустках тишины невозможно читать стихи, и Мику Микулеску, плотно прикрыв дверь, перешел к прозе:
      - Эй вы, ослы! Сказал я вам "доброе утро" или не сказал?
      Ребята облегченно вздохнули. Они все время чувствовали себя виноватыми, только не знали, в чем именно. Теперь все стало на свои места. Но единственная в классе девочка не считала себя виновной. Она кокетливо склонила голову набок, глазки ее стали невероятно хитрыми, и она спросила:
      - А почему вы не подождали, пока мы сами поздороваемся? Потому что вы большой, а мы еще маленькие и мы должны были первые поздороваться с вами...
      Микулеску улыбнулся.
      - Тебя-то как зовут?
      - Как будто вы не знаете!
      - Откуда мне знать?
      - А я была в лавке, когда вы приходили покупать себе курево.
      - Ну, тогда другое дело. Садитесь за парты.
      Молчат. Никто с места не движется.
      - Да садитесь же за парты!
      Нуца горько вздохнула, печально склонила голову набок.
      - Как же мы сядем, господин учитель, когда все мы тут - враги.
      - Да неужели? Что же вы не поделили?
      - А! Одним земли мало, другие из-за скота... А вы что ищете в кармане?
      Он еще не знал, что имел удовольствие беседовать с дочкой Онакия Карабуша, и, исшарив по карманам, достал красивый перочинный ножик с костяной ручкой. Взял со стола карандаш, но для того, чтобы зачинить его, нужно было отвернуться, потому что кругом, разинув рты, стояли все десять ребятишек. Виртуозные движения, длинная, завитая стружка, ножик с костяной ручкой - все это мигом заворожило класс.
      - Садитесь за парты. Потом я вас помирю.
      Двоюродным братьям Морару очень хотелось досмотреть до конца, что станет с карандашом, но сказано было сесть за парты. Мирча, более щуплый и показавший в полтора года отличные способности ругаться, толкнул в бок своего брата. Толстяк Тудораке, высоко подняв голову и закатив глаза, запричитал нудно, голосом соседки, которая ходила к ним часто и ломалась, когда ее приглашали сесть.
      - Да ну, господин учитель, вы не беспокойтесь, мы ничего, мы, право же, постоим вот тут на ногах...
      Учитель заулыбался. Этот толстяк казался ему злым на язычок, а злые на язык люди пользовались особым расположением Микулеску.
      - Так и быть, стой. Только стружки не глотай.
      Заточив карандаш, открыл тетрадку и по всем правилам педагогики приметил мальчугана, стоявшего скромно в стороне.
      - Эй, ты там! Как зовут?
      Толстяку Тудораке показалось, что учитель не очень разбирается в том, что принято называть настоящими ребятами, и он сказал несколько назидательно:
      - Вы, господин учитель, лучше запишите нас с Мирчей. Мы двоюродные братья, и дома наши прямо-таки рядом, ну, словом, как бы вам объяснить: вот так стоит мой дом, а вот так стоит его дом, а между ними так, знаете, один плетень, который наши мамы почти весь разобрали на топку.
      - Тебя как зовут?
      - Меня?
      - Ну да, тебя.
      - А! Я думал, что вы хотите о моем двоюродном брате узнать. Его Мирчей зовут.
      Этих Морару можно было записать, только косвенно расспросив друг о дружке - сами они о себе ничего не сообщали. Следующим был записан Ника, сын Умного и сам, видать, неглупый, но девочке с карими глазами не понравилось, что ее норовят оставить напоследок. Она так, без записи, поспешила подсесть к двум братьям Морару и победоносно оглянулась.
      - Я тут буду сидеть, господин учитель.
      - Тебе нравится сидеть с ними?
      - А отец сказал. Ведь вы не знаете, что сказал мой отец?
      - Нет, не знаю.
      - Ну вот, он сказал: "Ты, - говорит, - одна не сиди, а подсядь к мальчикам. Они бойчее учатся, а ты не очень соображаешь. - Говорит: - Ты подглядывай за ними краешком глаза, потом и сама будешь знать, а то, говорит, - ты зазря в школу проходишь..."
      Час с лишним ушло на составлении списка одиннадцати учеников. Наконец, покончив с этим делом, Микулеску рассадил их по партам, восстановил тишину.
      - Удачу вашей ниве!
      - И вам тяжелый сноп.
      - Вы хоть знаете, кто написал эти стихи?
      Карие, черные и голубые, еще карие, еще черные - все эти глазки смотрят не мигая, готовые в любую минуту заплакать или улыбнуться.
      - Александри написал, вы, дурачье! Великий румынский поэт. Поэт крестьянства.
      Микулеску несколько раз прошелся между партами, дав им время проникнуться чувством священного восхищения к творчеству Александри, а им хоть бы что! Зевают, толкают друг друга, следят, как забилась муха на подоконнике. Старые, видавшие виды домотканые рубашонки. Грязные ноги, ссадины на каждом пальчике. Некоторые припрятали эти богатства, завернув тряпочками, другие оставили так, на божью милость.
      А собственно, стоит все это или не стоит?
      Микулеску встал у окна, долго примеривался, чтобы открыть его, но, видать, окна в этой школе можно было открывать, только предварительно сняв крышу.
      - А вы, господин учитель, кулаком пристукните. Вдарьте вот так кулаком...
      Микулеску ударил, и окно открылось; он устало облокотился на подоконник, разбирая ту же самую проблему, которая мучила его все время, с тех пор как приехал сюда. Стоит ли, не стоит? Стоит ли ему, человеку, не окончившему еще нормальное училище, старшему сержанту, участнику героической битвы при Мэрэшти, стать нянькой, мучителем этих одиннадцати карапузов? Маленькая, забитая деревушка, старая школа с дырявой крышей, одиннадцать сопляков, зевающих вовсю, когда он им читает стихи великого Александри.
      Его охватила первая, самая большая грусть после отъезда. А ведь начал было пользоваться успехом у бухарестских барышень. Хранил три любовные записки, написанные на французском языке и брошенные ему из окна второго этажа женской гимназии. Он тосковал по книжным магазинам, полным чудесных романов серии "Знаменитые женщины". Соскучился по разнаряженным городовым, по господам, носящим цилиндры и ругавшим правительство, не делая при этом грамматических ошибок. Ему захотелось снова в студенческую среду, у него родилось вдруг столько мыслей, относящихся к творчеству Александри.
      - А у меня, господин учитель, еще два братика. Когда они расплачутся в люльках, а мама месит тесто и не может к ним подойти, тогда отец сам качает люльки и поет при этом:
      Несутся ветры волнами,
      Над гнездышком моим...
      - Что-что-что? - спросил учитель. - А ты знаешь эту песню до конца?
      - Конечно, знаю.
      - Спой.
      Нуца спела. Учитель стоял пораженный, он ушам своим не верил. У него было врожденное чувство поэтического слова, он был большим знатоком ритмики, поэтики народного стиха. Ему и в голову не приходило, что в этих домиках, в этой деревушке со странным названием Чутура могут жить стихи такой прозрачности, такой первозданности. Это были истинно народные стихи, о которых он, большой знаток фольклора, даже и не подозревал. Кто знает, может, они вот в этих самых домиках, в эти вот дни родились, а если это так, то что может быть выше для ценителя народной поэзии, чем присутствовать при рождении стиха, быть свидетелем того лингвистического брожения, в котором слово со словом встречаются и идут под венец и, венчанные народным поэтическим гением, остаются навеки вместе?
      Вдруг толстяк Тудораке вскочил со скамьи и мелкими шажками засеменил к выходу.
      - Ты куда?
      Тудораке, низко опустив голову, пролепетал!
      - Домой.
      - С какой целью?
      - Что вы сказали?
      - Зачем, говорю, идешь домой?
      - Помочиться.
      Остальные десять сидят на своих местах, как ни в чем не бывало - что ж, это в порядке вещей, чтобы живой человек время от времени... Но тут Мирча поспешил предупредить своего двоюродного братика:
      - Пошлют гусей пасти.
      Бедный Тудораке широко открыл глаза, приоткрыл рот, да так и замер. В самом деле, пошлют гусей пасти, и тогда все пропало. А без школы, все вон говорят, что никуда. Поразмыслив, он печально побрел на свое место.
      - Что же ты, идешь - не идешь?
      - Уже неохота. Уже всё.
      Бог ты мой, подумал Микулеску, кто может сказать, что знает народ, что видел его своими глазами, слышал его речь, понял его душу...
      - А писать взяли с собой что-нибудь?
      Ника, сын Умного и, главное, наиболее самостоятельного чутурянина, продемонстрировал, к общей зависти, новый букварь, тетрадку и половину карандаша. Оба Морару набили карманы фасолью, потому что, сказали им дома, это нужно, чтобы научиться считать. У Нуцы был кусочек резины, отрезанный самим Карабушем от старой калоши, - он ей сказал, что этой резинкой ей там придется стирать, что не так напишет, а большего он ей ничего не говорил...
      Учитель взял мел, написал на доске: "Ученье - свет, неученье - тьма".
      - Может кто-нибудь из вас прочесть, что я на доске написал?
      Увы, это было им не под силу.
      - И ты, Ника, не можешь?
      Увы, и он, потому что, хоть его отец и прослыл в селе за Умного, грамоты он, конечно же, не знал.
      - Я научу вас грамоте, - сказал учитель. - Вы будете жить легче, чем живут сегодня ваши родители. Возможно, некоторые из вас, которым учение будет легко даваться, пойдут учиться и дальше, может, важными господами станут, может, даже в фаэтонах разъезжать будут, но я учитель строгий, за неповиновение, за непослушание буду наказывать. Ну, что скажете вы на все это?
      Дети умолкли. Конечно, милое дело проехаться когда-нибудь по Чутуре в фаэтоне, на зависть своим врагам, но и эти порки, если будут долго выбирать прутик, да еще и штанишки при этом заставят спустить.
      Мирча вдруг заулыбался:
      - Отец на днях меня порол - то-то бил!
      - Плакал?
      - Поплакал, а потом ничего, отошло...
      - Но бил-то он тебя за дело?
      - Кто же бьет своего ребенка за просто так?
      - Ну что же, в таком случае давайте начнем.
      Выждав паузу, сказал неожиданно торжественно:
      - Сейчас я буду петь гимн королю, а вы тихо, не мешая друг другу, пойте за мной. Этот гимн мы будем петь каждый день перед уроками и после уроков. Слушайте внимательно:
      Да пре-бу-дет ко-роль
      В ми-ре и сла-ве-е...
      На четыре года были рассчитаны муки в Чутурской сельской школе. Четыре осени подряд оба Морару - один с шапкой на затылке, другой низко надвинув ее на лоб - таскали на спинах своих малышей в школу, потому что без конца шли дожди, грязь непролазная, а с обувью было туго. Четыре красивые светлые степные весны стояли у окошка школы, выманивая ребятишек на улицу, а кругом Чутура ссорилась, потому что скотина, смекнув, в чем дело, таскалась по посевам. Четыре года бедный Тудораке ходил с набухшими ладошками, потому что тот, кто придумал науки, совершенно не имел его в виду.
      Ходили всем классом на войну вместе со Штефаном Великим и колотили врагов почем зря. Рисовали на обложках польские горы, откуда берет начало Днестр, и по волнам спускались вниз, вплоть до Черного моря. Вырезали чужие прозвища на партах, показывали друг другу языки, когда Микулеску, став к ним спиной, выводил очередную задачу на доске, и долгими зимними вечерами сопели, чтобы доискаться, сколько яичек купила служанка на базаре и сколько денег должна была принести домой.
      Два раза в год - зимой, перед рождеством, и весной, после экзаменов, Микулеску устраивал концерты для взрослых. Сдвигали все парты в один угол, на них стелили выпрошенные у соседей калитки, все это завешивали занятыми под честное слово Микулеску коврами, и получалось нечто вроде сцены. Восемь концертов было в Чутуре, и каждый, конечно же, начинался стихотворением Александри "Сеятели".
      К великой зависти всех мальчиков, первой продекламировала стихотворение Нуца Карабуш. Стояла она гордо, потому что выросли красивые косички из того пучка золотых колечек. Читала громко, нараспев, старательно глотала все знаки препинания, но ни разу не сбилась и имела огромный успех.
      На втором концерте произошел скандал. Ника, сын Умного и сам далеко не глупый парень, вышел, еще раз вернулся к автору, еще раз назвал стихотворение и, победно засопев, убежал со сцены.
      Между братьями Морару, стоявшими на очереди, шли большие бои - кто из них должен читать первым. Толстяк Тудораке, пользуясь недозволительными приемами и злоупотребляя физической силой, вышел на сцену, но запнулся на первой же строчке. Мирчу послали его выручать. Читал он излишне громко, причем вскидывал правую руку, точно и в самом деле сеял, и всем это понравилось.
      Потом с каждым годом все больше учеников удостаивалось чести открывать концерты, и только судьба бедного Тудораке оставалась невыясненной. На последнем выпускном экзамене он в пятый или шестой раз вышел на сцену. Дышал тяжело, будто на нем пахали. Вытерев мокрый лоб, собрался с духом и заорал что было мочи:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20