Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бремя нашей доброты

ModernLib.Net / Отечественная проза / Друцэ Ион / Бремя нашей доброты - Чтение (стр. 20)
Автор: Друцэ Ион
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Вечерами, накинув на плечи фуфайку, Карабуш шел смотреть, сколько она сможет еще простоять. Лето было дождливое, кукуруза вымахала в человеческий рост, и увидеть все поле целиком можно, только забравшись на высокий курган, затерянный среди этой кукурузы. Курган был древним, односельчане называли его Господарским и говорили, что под ним клад зарыт. Карабуш хоть и не верил в клады, относился к кургану с уважением, а теперь, на старости, даже сумел приспособить его к делу, Когда шел смотреть, как там кукуруза, он шел прямо к кургану, забирался, кряхтя, на него и долгими часами простаивал там, разглядывая лежавшую кругом степь, чудо его молодости, самый главный смысл его жизни. Он стоял на том кургане долго, пока не опускались сумерки, пока ветер не начинал так бушевать в кукурузе, что становилось невмоготу одинокому человеку.
      - О-о-олда-а-а!!
      Со временем он даже стал побаиваться входить в это поле кукурузы. Каким-то чужим, странным оно начало ему казаться, а однажды, когда взобрался на курган, ему почему-то казалось, что курган не совсем похож на вчерашний и сама кукуруза что-то не очень походила на настоящую кукурузу. Он все оглядывался и раздумывал, и вдруг все в нем замерло - ему почудилось, что и лежащая кругом степь не та, которую он понимал с детства. Она, конечно, напоминала ту, давнюю, красивую, но, если хорошенько всмотреться, это была совершенно другая степь. И стать у нее была не такая, и полет другой, и небо иначе опускалось над ее далекими кружевными горизонтами. Эта степь была помельче, похолмистей, для такого малого пространства вряд ли стоило родиться, вырастить троих детей и беречь своих музыкантов до семидесяти лет.
      И все-таки он родился, и детей воспитал, и до старости дожил, и раз он это сделал, то, надо думать, вокруг него был какой-то мир, который радовался и увлекал его. Опускались сумерки, а Карабуш стоял и медленно, старательно, метр за метром разглядывал лежавшее кругом поле. Он разглядывал его, словно распахивал борозду за бороздой, и было ему горько-прегорько, потому что это лежавшее кругом холмистое поле была та самая степь, которую он помнил с детства. Только теперь она постарела на семьдесят лет, угомонилась, сникла, потускнела, и это тоже было в порядке вещей. Она рождалась заново каждый раз, когда рождался в степи человек, гуляла, росла, мечтала вместе с ним, потом помогала ему прокормить, воспитать семью, а на старости она начинала сникать, свертывать свои просторы, словно готовилась вместе с ним покинуть этот мир.
      Онаке вспомнил своего отца и других чутурских стариков, вспомнил, как они в предчувствии своей кончины шли прощаться со своим полем. Тоже, видать, искали степь своей юности. Теперь пришел его черед. Ему шел восьмой десяток, и степь лежала перед ним та и уже не та, своя и уже не своя. Там, где дрожали когда-то в синей дымке дали дальние, теперь клубился туман, и чем дольше он в него всматривался, тем ближе туман к нему подступал. Закачалась, рассыпалась стройная цепочка ракит, провожавших некогда речку в дорогу. Усохли, вымерли старые степные дороги, похороненные под ровными рядами посевов. Перемучилось, перемаялось, из далеких глубин опустилось новое небо над степью. По-новому нарядилась земля, и светятся по оврагам новые деревни, и новые люди в них живут, а ему, видать, и в самом деле пора...
      - Ну что ж, - сказал Карабуш просто. - И на том спасибо.
      Было уже совсем темно, кукурузное поле шумело вовсю, и он спустился с кургана. Возвращался он очень оживленный и заинтригованный предстоящей своей кончиной. Ему вдруг стало любопытно - такого с ним еще не бывало. Вошел в землянку, сел на низенькую скамеечку и, поскольку эта кончина что-то запаздывала, он задремал сидя. На какое-то время ему даже показалось, что он уснул, и снились ему весенний Днестр, шумевший от ледохода, и тихая, лунная ночь, и свежевспаханное поле, и тридцать колоколен, звонивших на всю степь. Потом, скинув с себя эту дремоту, он долго мучился, но не смог припомнить, что же ему снилось, только гул тридцати колоколен остался с ним, изредка перемещаясь из правого уха в левое. Этот звон мучил его долго, всю ночь и весь следующий день, и никак ему не удавалось избавиться от него. Выйдет на улицу, звон следует за ним, пройдется по полям, так что уже и ноги не идут, а звон ходит следом; посидит на кургане, когда ветер шумит кукурузой, а слышит только звон; вернется в землянку, ляжет, а звон тут же рядом, и даже бутылка самогонки, которую он держал на черный день, не помогла.
      - Вот завалюсь спать и не встану, пока не кончится эта вечерня.
      Карабуш хоть и спал на старости мало, но спал хорошим, крепким сном и умел заставить себя уснуть каждый раз, когда это ему казалось нужным. Пробивался он к своему покою удивительно просто - улегшись, он тут же начинал ворошить свою жизнь, припоминал всех обидчиков, которым не сумел вовремя дать сдачи. Кого он только не собирал в землянке - ребятишек, с которыми пас когда-то коров, парней, с которыми соперничал на посиделках, фельдфебелей, капралов, лейтенантов, всевозможных лиц из местного и районного начальства. Собрав их вместе, он плотно прикрывал двери землянки, засучивал рукава, выбирал колун потяжелее и спрашивал тихим, мирным голосом:
      - Что же вы, гады, думали - так вам все и сойдет?
      Он принимался их лупить, и такого побоища, таких воплей не слышала степь много сотен лет. Карабуш дышал тяжело, крупные капли пота бежали по старым, морщинистым щекам, но воинственный пыл сотрясал все его существо. Измотавшись вконец, он бровью показывал всей своре на выход и, повернувшись на другой бок, засыпал. Засыпал мгновенно и спал долго, вкусно, сном человека с чистой совестью.
      Штука была не такая уж хитрая, но на этот раз ему колокола помешали. Они мешали ему вспомнить самых заядлых своих обидчиков, мешали ему вспомнить, когда и чем они его обидели, мешали найти хорошую палку. К тому же и обидчики, которых ему удалось собрать, стояли как казанские сиротки. Поразмыслив, Онаке открыл им двери, сказав на прощание:
      - Бог с вами, идите, да только смотрите мне!
      Сплошной медный звон благословил христианскую доброту Онакия, и все звонили, звонили все тридцать колоколен так, что в конце концов этот звон ему даже стал нравиться. Он подумал - скажи, пожалуйста, что значит, когда человек крещен! По нему напоследок звонят колокола, чтоб весь мир знал о его кончине, и это было достойно человека, и так ему было приятно от мысли, что когда-то давно в лютую зимнюю стужу родители, завернув его потеплее, понесли в церковь и окрестили.
      Он вдруг подобрел как никогда, он начал вспоминать всю свою жизнь, и вспоминалась она ему так ярко, так сочно, словно это было вчера или утром того же дня, и от этих воспоминаний ему стало так хорошо, что он много часов подряд просидел на скамеечке, мягко улыбаясь всему прожитому. Ему было за семьдесят лет, его память хранила неисчислимое море лиц, мыслей, образов, и он наслаждался как никогда, перебирая свое богатство, но вдруг ему показалось, что кто-то тихо поскуливает у дверей.
      Он как-то устало, безразлично подумал - бог с ними, пускай плачут. У них своя печаль, у меня своя. Но это поскуливание перешло в горький детский плач, а на детское горе слух Карабуша был всегда очень чуток. К тому же, когда детский плач стих перед новым взрывом, до него донесся шум дождя.
      - Эй, кто там? Чего не входишь?
      И никого. Дождь шел вовсю, но дверь стояла прикрытая, никто не стучался, и тогда Онаке, поднявшись со скамеечки, открыл.
      - Господи, как я его забыл!
      Это был он, маленький цыганенок с огромным мокрым барабаном за спиной. Он один не бросил Онакия. Он оставался ему верным до конца, но теперь, почувствовав приближение кончины своего хозяина, всхлипывал. Он плакал и убивался над своей горькой судьбой, потому что в самом деле куда ему теперь деваться - поздней осенью в мокром, одиноком поле?
      - Да как ты мог подумать, что я оставлю тебя тут одного!..
      Онаке развел огонь, высушил всю его одежду, высушил ему барабан и палочки. К утру дождь стих, но они, пережидая, пока поле просохнет хоть немного, поели теплой мамалыги с брынзой.
      - Помнится мне, когда-то было здесь, неподалеку, красивое человеческое поселение с надежным, хорошим народом. Теперь там не то, но я все равно сведу тебя туда и там оставлю. Ты старайся не уходить оттуда, потому что, если когда и будет что хорошее, то, думается мне, на том же самом месте взойдет.
      Под вечер, взяв фуфайку, чугунок и трехногую скамеечку, поманив за собой цыганенка, Онаке вышел из землянки и пошел напрямик по мокрому полю к своей родной Чутуре. Шел он медленно, усталой, расслабленной походкой, словно возвращался с пахоты. Поле было трудным, плуг старый, лошади измотанные, и эта растянувшаяся на семьдесят лет пахота изнурила его совершенно. И все-таки он не изменил себе, несмотря ни на что. Он исполнил свой труд, перепахал свое поле, и вот он возвращается к себе домой. Идет медленно, прислушивается к своей ноющей усталости, прощается с лежащими кругом полями и в то же время думает, как хорошо, что человеку не дано до всего докопаться. Вот оно, поле, а вот старик идет. Все кажется простым, a вот поди узнай, что теплится под этими бороздами, попробуй догадаться, откуда идет этот старик и куда он держит путь?
      Вечерние сумерки заглатывают наспех, не прожевывая, поле за полем, и вот уже все утонуло в темноте. Виден только пятачок, куда ногой ступить, и шаг получается мягким, робким. Небо синее, огромное, а земли совсем нет, ну ни крошки, только маленький пятачок под ногами. И тишина кругом стоит глубокая, одуряющая, и в этой тишине слышно только, как шумит ветер в качающихся посадках.
      И все-таки что там ни толкуй, а красиво, когда идет вот так человек по голым полям, возвращаясь перед самой зимой к себе в деревню. Карабуш идет долго, то дорогами, то тропинками, то пастбищами, то полями. Ему приятно, что он до конца сохранил эту размеренность своей походки, и он бы еще долго так шел, но вдруг его правая рука принялась шарить в кармане в поисках маленького ключа от дверного замочка. Это означало, что деревня где-то совсем рядом. Он не стал оглядываться и гадать - он доверял своей правой руке, она у него была умница и знала лучше, когда дом близок.
      И стало ему хорошо. Запахло дымком вечерней топки, ветер доносил собачий лай, слышны были голоса, а он все шел, думая о чем-то своем. И только когда ярко освещенная окраина Чутуры выглянула из-за пригорка совсем рядом, Онаке остановился передохнуть. Повел плечами от приятной осенней зябкости и, вспомнив запасы припрятанных на зиму дров и хорошую печку, крякнул от предстоящего удовольствия, как это обычно делают задержавшиеся в пути крестьяне, когда наконец им удается добраться до своего очага.
      Первая спичка оказалась никудышной. Половина головки сразу отлетела; вторая, едва зарумянившись, тут же выдохлась. Онаке подумал, что, верно, опять пойдут дожди - спички и соль задолго до их наступления начинают сыреть. Зато третья оправдала весь коробок. Онаке метил ею в самое нутро разложенных в печи дров, но загорелась только тоненькая щепочка в правом уголке. Огонь всегда любит почудить - ты открываешь ему двери, а он норовит пролезть в окошко.
      Горит, однако. Прозрачный, розовый завиток пламени сдуру принимается облизывать огромное, в тысячу раз больше его полено и удивляется, отчего это полено не загорается. Еще бы не удивиться. Правая рука Карабуша принялась хлопать по карманам в поисках спичек, да только эта розовая крошка, в последнее мгновение сообразив, что дело худо, с лету подобрала посильную для себя щепку и, чуть раздавшись в поясе, снова вернулась к тому полену. Упрямство - это не ум, но характер.
      А дело тем временем движется. Печь по-прежнему угрюмо молчит, она еще дышит холодом, но цепочки горячих причудливых змеек ручейком потекли под поленья. Тут потолкутся, да все напрасно, там затрепещут новым дыханием, хотя и не рассчитывали на это. И мечутся, и мечутся, и то свяжутся единым клубком, то, рассорившись, разлетятся кудрявыми брызгами, и уже каждый сам себе голова. Они еще ничего не соображают, ничего не умеют, все эти дурачества перешли к ним по наследству от прошлого огня, шумевшего в этой печи, да только попробуй сказать им об этом. Они ничего не видят, не слышат, они сами себе голова. Все им дается легко, но они этому не рады, им бы только побегать, порезвиться, и, глядя на эти бесконечные дурачества едва занимающегося огня, Карабуш вспоминает свое далекое детство. Каким прекрасным нам видится тогда мир, как ловко нас жизнь заманивает все дальше, вглубь, и в этом есть большой смысл, без этого священного обмана, видимо, и самому огню не обойтись.
      За детством ходит юность по пятам и старается прийти пораньше, урвать кусочек, потому что, кто знает, может быть, зрелый возраст, в свою очередь, тоже придет раньше, чем ему бы следовало. Юность - это прекрасная пора великого нескончаемого удивления. Казалось бы, до чего все просто - тут печь, тут выходящий через крышу на улицу дымоход, и что же в этом удивительного? А огню вот интересно. То дотянется красной лапкой, то начнет принюхиваться, и вдруг, став на цыпочки, скрутившись жгутом, пламя выскочило на улицу. В доме снова тихо и темно. Кончилась топка, огонь потух. Пламя убежало, но несколько обгорелых поленьев, чуть искрясь, дежурят, освещая в темноте обратный путь, и это было неспроста. Пламя блуждало недолго. Оно вернулось. И страшно, и стыдно, и зябко ему. Огонь принимается по-взрослому за дело, и, обхватив посильную для себя охапку поленьев, дышит на них, сжимает, сплетает, увязывает их меж собой, и в этих тяжелых, немыслимых трудах, глядишь, и прошла юность.
      Теперь в печи сплошной рев. Большие поленья стоят целехонькие, они едва успели обуглиться, а кругом бушует море огня. Пламя то собьется в единый слепящий клубок, то рассыплется брызгами, точно с наковальни, потом стихнет, и в ту секунду немыслимой тишины оно молча, упиваясь собой, горит вовсю, и все этому огню мало: мало любви, такой, чтобы испепелиться, мало ненависти, такой, чтобы замертво сразить.
      По смуглым морщинистым щекам Карабуша блуждает слезинка. Он смотрит на молодость огня, не мигая, не дыша, потому что молодость - это то великое чудо, которое его всегда завораживало. Всю жизнь, встречая это чудо, он гадал про себя: выдержит ли оно, созреет ли умом и духом, чтобы совладать с отпущенной силой, или надломится, поплатившись гибелью за свое неосмысленное богатство?
      Слава богу, обошлось. Отбушевали страсти. Большой венок горячих маковых головок, рассыпанных в печи, все играя тенями, вдруг в какое-то мгновение превратился в рыжую Молду, дремлющую у порога. Мирно лежит на вытянутых лапах такая смурная, такая отчаянная, такая верная голова... Размеренно, в такт дыханию, трепещут ноздри, нервно вздрагивают веки, и лохматая, латаная-перелатаная шкура замерла в ожидании прикосновения любящих рук. И в самом деле, старческая рука поднимается с коленей, но нет, нельзя же, она строгая, она этого не любит...
      А слезинки текут и текут по щекам Онакия, потому что две мировые войны, и Тинкуца, и бурный Днестр, и Чутура, и паханое-перепаханое из года в год поле - все это вдруг приняло один-единственный облик. И если бы только одно это чудо было в жизни, то и тогда бы стоило жить! Гремят медью тридцать степных колоколен, да что ему, Карабушу, в этом перезвоне. Он счастлив, он счастлив как никогда: еще минута - и он выйдет на улицу, позовет людей, чтобы показать им это великое чудо, имя которому - Молда. Боже мой, сколько она блуждала по этому краю в поисках хозяина! Искала человека, может, и не очень богатого, и не очень мудрого, но верного, потому что в ее понимании жизнь - это прежде всего верность. И вот она нашла дом Карабуша, пришла к нему, залезла на охапку трухлявой соломы, и люди бог весть из каких далей наведывались, чтобы посмотреть на нее своими глазами, ибо была она в ту пору живой легендой.
      Теперь уже мало кто помнит те холодные, те голодные дни, когда налетели серые хищники. А пережившие те времена знают, что все висело на волоске. И, кто знает, как бы все обернулось, если бы не смелость, отчаянность этой рыжей Молды, если бы не ее бесконечная преданность простому роду плугарей.
      Карабуш медленно приподнимается со стульчика, он готов позвать за собой собаку, выйти с ней на улицу, показать ее людям, да только вдруг в последнюю минуту залетает невесть откуда маленькая черная бабочка. Залетела в печь и мечется. То опустится на уши, то на хвост верной Молде, да опускаться нельзя, сгоришь ни за что, и, едва вытянув ножки, она тут же подбирает их под себя и все летит, мечется. Карабуш прикидывает, как бы ей помочь выбраться оттуда, но пока он примеривался к кочережке, в печь залетела еще одна бабочка. Эти твари слетелись на огонек, с горя что ли спарились, и тут же развелось в печи их многочисленное потомство. Не успел Онаке опомниться, а в печи одни черные бабочки. Они облепили бедную Молду своими черными крылышками, они ее живьем захоронили; стало тихо и пусто в доме.
      - Вот ведь пакость какая!
      Всему свое время - это была старая как мир истина, но Онакию показалось, что тут что-то не так. Откуда, собственно, берутся эти черные бабочки? Они нам кто - свои или чужие, друзья или враги? Это нужно было обязательно выяснить, и вот он поднимается со своей скамеечки, приносит в дом другую охапку поленьев, и все начинается сначала. Мелькнет крохотное, всегда счастливое детство, отмается, отлюбопытствует юность, перебушует молодость, потом созреют угли, сложатся в самое что ни на есть для тебя заветное, да только откуда ни возьмись - снова черные бабочки.
      Это становилось просто непостижимым - откуда, каким образом залетают они к нам? Озадаченный старик снова выходит в сенцы за охапкой дров. К сожалению, летом его не было дома и некому было припасти на зиму побольше топлива. Он сжег и заборы, и калитку, и ворота, и последняя молитва Онакия к небу была относительно дров, хотя бы хворосту, хотя бы самую малость, чтобы понять, что к чему в этом мире, но небо величественно и мудро молчало.
      Было бы чем набить печь, он, глядишь, добрался бы до рассвета, но топить было нечем. Поздней ночью, после третьих петухов, печь потухла, а на рассвете скончался и сам Онаке Карабуш. Умер он, сидя на той же маленькой скамеечке, и даже мертвым он продолжал сидеть и будто топил печь. Только низко опущенная на грудь голова, казалось, делала последнюю попытку постигнуть эту удивительную нелепость - с такой доверчивостью мы приходим в этот мир, с такой радостью бросаемся ко всему живому, с такой готовностью отдаем себя малейшей искре, с такой быстротой загораемся. Кажется, конца и края нам не будет. Горами завали нас, мы и горы переплавим, в небо нас закинь, и мы по всей голубизне разойдемся, но вдруг налетят черные бабочки, зашьют все своими крылышками, и всему наступает конец.
      Сорокская степь...
      Наказано было этой земле кормить, и она кормит. Она старательно отдается из года в год стихии изобилия, и нет конца этим тоннам, этим гекалитрам, этим вагонам и цистернам. А за этим изобилием стоит все тот же тихий, замешенный на мягкой латыни говор - язык, умеющий одинаково складно благодарить и проклинать, смеяться и плакать. А вокруг, на сколько хватит взгляда и еще дальше, до самой слезинки, широкие горизонты со сказочно голубыми, мелкими холмиками - не то они на самом деле есть, не то они тебе мерещатся. И меж этими широкими проломами неба - степь.
      Сорокская степь...
      Здесь все могло быть. Говорят даже, что много тысяч лет тому назад стояло тут широкое, ласковое море. Но и у морей есть свои сроки, они тоже в положенное время собирают свои пожитки. Ушло и это море, оставив степи в наследство широкий простор с мелкой, едва прописанной волной.
      А еще говорят, давным-давно шумели здесь глубокие, дремучие леса. То ли бури их снесли, то ли пожары буйствовали над ними, но пришло время, отцвели они в последний раз, наказав всему земному миру цвести.
      А может статься, дымились здесь высокие, всемирно известные горы. Время ли их не пожалело, земле ли не под силу их было нести, но ушли они дорогой гор, и только степные орлы все еще пропадают целыми днями в головокружительной синей высоте, отыскивая древние кручи исчезнувших вершин.
      Сорокская степь...
      Широкое, бескрайнее поле чернозема, чуткое, доброе сердце, жадные до работы руки и сложную, трудную судьбину - это получают степные пахари в день своего рождения, с этим прощаются последним сознанием своим. Большего у них в жизни не было, а меньшего им не хотелось.
      1961-1967, 1982
      ПРИМЕЧАНИЯ
      Роман "Бремя нашей доброты" писался автором на протяжении нескольких лет. Первая книга романа - "Степные баллады" - была впервые опубликована в журнале "Дружба народов" № 1 за 1963 год и выходила затем книжным изданием в издательстве "Молодая гвардия". Вторая часть романа - "Бремя нашей доброты" - также публиковалась впервые в журнале "Дружба народов" № 1 за 1968 год. Обе части романа были опубликованы совместно в приложении к журналу "Дружба народов" (М., "Известия", 1968), а в 1969 году вышли отдельной книгой в издательстве "Молодая гвардия". Впоследствии роман не раз переиздавался, и всякий раз автор вносил в него изменения, уточнения. В наиболее завершением виде роман был опубликован в книге И. Друцэ "Белая церковь". "Бремя нашей доброты" (М., "Молодая гвардия", 1983).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20