Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бремя нашей доброты

ModernLib.Net / Отечественная проза / Друцэ Ион / Бремя нашей доброты - Чтение (стр. 18)
Автор: Друцэ Ион
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Вошла Параскица. Чтобы успокоить себя, Нуца принялась рассказывать ей, как сложно и трудно добрались они из Памынтен в Чутуру, но Параскица слушала плохо. Она была занята, ей было некогда. Она отварила смесь ромашки и еще каких-то цветов, которые, говорила она, помогают от простуды. Напоила горячим отваром Нуцу, укрыла тремя одеялами, и когда по Нуцыному лбу стали катиться крупные капли пота, Параскица прошептала так, чтобы даже малыш не слышал:
      - Пойти позвать его?
      Мокрые ресницы Нуцы вздрогнули - откуда эта старушка могла все знать? Потом те же мокрые ресницы сказали: пожалуйста, сходите позовите. Параскица тут же, наскоро надев старое пальто, обув глубокие галоши, чиненные и перечиненные множество раз, пошла напрямик, по сугробам. Галоши тут же набились снегом, и старушка вся посинела, окоченела от холода. Другая на ее место после такой дороги слегла бы на всю зиму, может, и не выкарабкалась бы, но Параскица, перезимовавшая уже столько зим в тех галошах, ничего не боялась. Час спустя она вернулась, посиневшая так, что слова не могла выговорить, но ее глаза светились после удачно завершенного предприятия. Вконец измученная душа Нуцы успокоилась, и она уснула рядом с кроваткой сына.
      Первыми заявились музыканты. Они приехали на санях, отогрели в сенцах свои трубы, выпили с дороги по стаканчику самогонки, потом вышли во двор и, став полукругом, разразились мелким, буйным танцем, который должен был оповестить всю деревню, что знаменитые крестины в доме Мирчи начинаются. Гости только этого и ждали, тут же стали собираться. Мирча встречал их с присущей случаю церемонностью у ворот, провожал в дом, усаживал, обещал каждому чутурянину показать сына, а его жене дать подержать на руках малыша. И с дороги, с холоду, по стопочке, а музыканты только входили в азарт, но все это, конечно, было лишь затравкой, остальное, самое главное, еще должно было произойти.
      Все говорили шепотом, прислушиваясь к чему-то, и вот тихо заурчали легковые машины. По едва пробитой трактором колее приехали две "Волги" и стали у ворот - одна местная, голубая, другая черная, из района, нарочно на эти крестины приехавшая. Машины стали у ворот, въехать нельзя было, одни сугробы, но Мирча настоял, чтобы машины непременно въехали во двор. И приехавшие на машинах, и сами "Волги" были его гостями, и он должен был их принять с присущим молдаванину гостеприимством. Вызвали кумовьев на улицу, расчистили снег, промерзшие ворота были отчасти раскрыты, отчасти сломаны, и вот наконец обе "Волги" во дворе у самого крыльца.
      Крестины начались. И вдруг на одно мгновение все в доме утихло. Наступила минута неловкости, как это бывает всегда, когда собрались гости, но еще не сошлись меж собой, и Нуцыно сердце вздрогнуло от ужаса - господи, вдруг все это рухнет, и крестины будут неудачны, и вся эта трата будет напрасной, и все будет потом осмеяно в деревне! Нужен был Мирча, он единственный мог все спасти, он умел это делать. Нужно было быстро найти его, сказать, какой ужас повис над их крестинами. И его нашли, ему сказали, и вот дверь хлопнула, он вернулся откуда-то. Вошел к гостям, что-то сказал, и сразу все загоготали, и заиграли музыканты, и Нуца облегченно вздохнула слава богу, пронесло.
      А старика все не было. В доме гремели посудой, пахло голубцами, булькало вино в стаканах, и Нуца успокоилась. Она ждала отца, а его все не было. Она мучилась, как в раннем детстве, и не хватало терпения дождаться его, ну прямо ни капли терпения не осталось. И когда она, измученная, не знала, куда себя деть, прибежал Мирча. Посмотрел на них долго, испытующе, потом, сложив руки, как при молитве, попросил:
      - Хоть на пять минут, но нужно показаться с сыном.
      Нуца чувствовала себя еще неважно, но, чтобы как-то убить время до прихода отца, сказала:
      - Хорошо.
      И тут же встала, причесалась, принарядилась в меру, для приличия. Мирча взял сына, и вот они все трое, встреченные гулом и музыкой, вошли в ту большую комнату, где были накрыты столы. Нуца еще нетвердо держалась на ногах, и кружилось все вокруг, и мутило ее, но она молилась про себя, просила бога дать ей силы, помочь продержаться эти пять минут, потому что так много сил было потрачено, так много было израсходовано.
      - Ваше здоровье, кума!
      - А за малыша? Я пью за малыша, за поколение!!
      - И да пусть они у вас еще родятся - вон какие молодые и красивые оба. Вам бы рожать их да растить!
      - Спасибо, - говорила Нуца в ответ на все эти приветствия. - Вам также желаем всего самого лучшего.
      У нее стало туманиться перед глазами, но она всем улыбалась, благодарила всех, искала своей рюмочкой в этом тумане рюмочки своих кумовьев, чокалась с ними, а сама все норовила поближе к двери. Когда поздравления и музыка достигли высшего накала, ее уже не было, она вышла незамеченной. Параскица, обругав какую-то молодуху, что не умеет держать ребенка, забрала его и принесла в маленькую каморку.
      Охмелевшие от первых стаканов и от музыки кумовья пустились по бурной реке веселья, забыв и о роженице и о малыше. Нуца, счастливая, что так быстро и легко отделалась, с помощью Параскицы выкупала сына, потом накормила, уложила рядом и дала ему поспать немного на свободе, без пеленок. Потом Параскица ушла, а Нуца, оставшись одна, движимая чувством святого материнского любопытства, принялась разглядывать сына. Там, в роддоме, ей не всегда его давали, да она и постеснялась бы так долго, досыта изучать его, а тут, оставшись одна, она решила найти в чертах этого крошечного существа хотя бы намек на то таинственное будущее, которое его ожидало.
      У малыша все было еще слишком крошечным, неоформившимся, все было, как это обычно бывает у ребятишек: лобик, щечки, подбородочек. Но она не могла примириться с этой обыкновенностью. Она уже тысячу раз его разглядывала и искала что-то редкое, ему одному присущее. Ребенок был ее плотью и кровью, а она хороша ли, плоха ли, но единственная, других точно таких женщин в мире нет. И ее ребенок, следовательно, должен быть единственным, он не мог быть похож на всех, и вот снова ее взгляд плавно скользит по крошечному личику. И вдруг точно током ударило. Она их наконец узнала. И лобик, и щеки, и подбородок - все это было ей до боли близко, знакомо; теперь важно было вспомнить, откуда все это, на кого ее сын похож? Она еще не могла вспомнить, но уже радовалась - и лобик, и щеки, и подбородок были переняты ее сыном у хорошего человека. И вот она вспомнила, и поняла, и стала в один миг счастливой. Да, конечно, малыш был похож на ее отца, на Онакия. Похож он был не на нынешнего Карабуша, морщинистого старика, а на того, молодого, сильного и веселого, которого она едва помнила. Тот же высокий, задумчивый лоб, те же скуластые, упрямые щеки, тот же круглый, терпеливый подбородок. Она долго разглядывала сына, она боялась, что сходство может исчезнуть, как это часто бывает в жизни, но нет, чем больше она всматривалась, тем яснее оно становилось, и ахнула Нуца: боже, до чего живуч, и упрям, и вынослив этот род Карабушей! Когда кажется, что их уже нету, и голосишь по ним, они вдруг снова прорываются к жизни, и шумевшие вокруг Нуцы крестины вдруг обернулись торжеством, и сквозь громкие мелодии музыкантов снова начали пробиваться колядки.
      Нет, этим колядкам еще не суждено было уйти насовсем, и Нуца вдруг подумала, что в мире все-таки есть справедливость. Пробирается она порой немыслимыми путями, другой раз приостановится, а у нас не хватает сил докопаться до нее, не хватает терпения ее дождаться; когда она приходит - не умеем радоваться ей, не умеем стать на защиту этой справедливости и погибнуть, если нужно будет, ради нее, но она, конечно же, существует.
      Осчастливленная этим открытием, Нуца запеленала сына, точно прятала от мира самое большое богатство свое, затем, прислонившись лбом к тихо посапывающему малютке, уснула, но, не проспав и получаса, проснулась.
      "Отец идет!"
      Все вокруг шумело и грохотало, надрывались музыканты, трещали от плясок полы, хлопали двери, звенели стаканы, но, прорываясь сквозь весь этот невообразимый шум и гам, Нуцын слух сторожил знакомые шаги, и как только во дворе заскрипел снег от той, знакомой ей походки, у нее, еще не успевшей толком проснуться, сладко екнуло сердце, как это бывало в давнем детстве.
      "Отец идет!"
      Он не сразу вошел в дом. Сначала осмотрел хозяйство - не забыли ли загулявшие хозяева покормить овец, напоить корову, запереть курятник, затем он долго возился на крыльце, сметая снег со своих валенок, и только потом открыл дверь. В сенцах постоял немного - двери вели в три разные комнаты, и он не знал, за какой из них дочь с внуком. На его счастье, вместе с Нуцей, хоть и не так зорко, сторожила Параскица, и как только он вошел в сени, она тут же взяла его за рукав, повела через кухню, и вот он стоит на пороге маленькой комнатки и подслеповато щурится, потому что свет здесь прикрыт, а в полутьме трудно разобрать сразу - спит ли мать со своим сыном или они не спят. Сказал на всякий случай тихо-тихо:
      - Добрый вечер.
      - Добрый, отец.
      Он снял шапку, кожух, вешать их было не на что, все гвозди заняты одеждой гостей, и он аккуратно сложил все на пол, а сам сел на маленькую скамеечку. Он ее очень любил, эту скамеечку. Одет он был в старую поношенную одежду, потому что рождество по новому стилю прошло, по старому еще не наступило, а других причин нарядиться у него, видимо, не было. За окном светила ночь белым снегом, старик сидел на низенькой скамеечке уютно, по-домашнему, и все казалось в порядке вещей - был зимний вечер, и он навестил свою дочь. А Нуца лежала и молча разглядывала его - она очень соскучилась по нему. Спросила:
      - Как там наши овечки? Мирча, верно, забыл о них?
      Онаке бросился защищать зятя:
      - Что ты! Они и поены, и корму на два дня.
      Помолчав, смущенно улыбнулся и сказал:
      - Я их зернами обсеял! Пусть ягнята у них будут хорошие - у тебя, говорят, завелись мужики в доме, а мужику без хорошей шапки нельзя.
      Нуца все это забыла, она только теперь вспомнила, что на рождество и на Новый год хозяева просили колядующих бросить по одной пригоршне пшеницы в овечий загон, в коровник, в конюшню. Хороший, ухоженный скот во дворе ей всегда казался высшим признаком благополучия, а этот рождественский обычай представлялся всесильным, и она вдруг по-детски в него поверила и обрадовалась, точно благополучие уже наступило.
      - А нас с сыном вы не обсеете на счастье?!
      - Так ведь рождество-то прошло!
      - Что с того! К овечкам-то вы заходили.
      - Овцы - другое дело, что они понимают, овцы-то...
      - Пожалуйста, обсейте и нас. Мы ведь ненамного умнее своих овечек.
      Старик достал из кармана пригоршню кукурузы, прошептал что-то, взмахнул рукой, и зерна мягко зашелестели. Нуца вдруг услышала себя декламирующей:
      Благословенная рука,
      И зерна вырвались на волю!
      А хваткий сеятель идет
      По свежевспаханному полю...
      - Спит? - тихо спросил старик.
      Нуца не слышала его - как только он подошел близко, она, не мигая, принялась внимательно разглядывать отца - разглядывала его лоб, и щеки, и подбородок.
      - Соскучились мы по вас, отец...
      - Да ведь к вам теперь, зимой, стало трудно добираться. А мы, старики, хоть и легки на подъем, но пугливы, часто с полдороги возвращаемся...
      Параскица, главная кухарка и старшая над обслуживающими стол, несмотря на свои бесчисленные хлопоты, нашла время шепнуть Мирче, что тесть пришел. Мирча, хоть и выпивший, мигом выскочил из-за стола - подумать только, притащился старик! Несмотря на их взаимную неприязнь, Карабуш все-таки был самым главным человеком в его жизни, и ему очень хотелось видеть его сегодня в своем доме. Надо было пригласить, усадить за стол; может, и сам Василий Андреевич разговорится заодно с ним - начальство ужас как любит поговорить со стариками относительно тяжелого прошлого и прекрасного настоящего. Не хватало стульев, он тут же бросился, нашел старый табурет, но едва он его затащил - какая-то толстозадая гостья расселась на нем, и Мирча подумал, что так ничего не выйдет, надо сначала старика позвать, а потом искать для него стул.
      Крепкий, румяный и счастливый, он буквально влетел в их каморку:
      - Папаша!!
      Он обнял старика и по русскому обычаю трижды поцеловал его. Онаке смутился - ему всегда казались нелепыми эти мужские лобызания, но он мужественно перенес их и, обнаружив рядом на столике чашку с недопитым Нуцей отваром ромашки, высоко поднял ее, пожелав счастья малышу и здоровья родителям, чтобы хватило сил вырастить и воспитать его.
      Потрясенный Мирча не сводил глаз с чашечки:
      - Отец, что за комедия! Место ваших слов - там, за столом, где гости и вино, а в этой чашке лекарство от простуды. Так неужели вы думаете, что я дожил до такой жизни, чтобы, когда родится сын, угощать ромашковым отваром!
      Онаке, скосив глаза, нахмурился - только тут он заметил, до чего износился его правый рукав. Теперь и этот пиджак истрепался, завтра-послезавтра не в чем будет из дому выйти. А в чашке действительно был отвар.
      - Спасибо, куда мне за большой стол. Я зашел так просто, посмотреть, как вы тут, а там, видать, большая гулянка, большое начальство...
      Мирча был потрясен:
      - Отец, о чем вы толкуете! Собрались несколько наших знакомых, и гулянка самая скромная, вернее, не гулянка даже, а обыкновенные крестины. Что до большого начальства, то Василий Андреевич редкой доброты человек. Это даже не человек, а свежая теплая булка! Вот нарочно...
      - Нет, - сказал Онаке, - старики на молодой гулянке только помеха веселью.
      Он сидел на своей низенькой скамеечке - седой, небритый, упрямый. Озадаченный Мирча долгим острым взглядом в который раз изучал его заново, и Нуца привстала, ей показалось, что теперь наконец откроется, что же между ними было там, в Хыртопах. Но нет, ничего не последовало. Мирча сказал просто:
      - Вы, отец, прожили свое, взяли от жизни то, что было ваше, и никто вам, кажется, не мешал. Так не мешайте и вы нам взять от жизни то, что нам полагается.
      Онаке виновато улыбнулся:
      - Сохрани меня господь, чтобы я когда-нибудь вмешивался в ваши дела. Я же говорил, что зашел просто так, повидать Нуцу, я ее давно не видел.
      Удивленный в высшей степени, Мирча спросил:
      - То есть как? Разве вы пришли не на крестины?
      - Слава богу, - сказал Онаке с достоинством. - За свою долгую жизнь я еще ни разу без приглашения за чужой стол не залезал.
      Большие белые пятна начали расходиться по румяному лицу зятя. Голова сникла, взгляд потух. Все-таки необъяснима и неограниченна была власть этого старика над ним. Он ворвался в жизнь Мирчи, когда ему захотелось, покинет ее, когда сам найдет нужным, и уже ничего нельзя было с этим поделать.
      А тем временем знаменитая гулянка за стеной начала сбиваться со своего настроя, музыканты умолкли, гости приутихли. Еще минута - и они кинутся искать шапки, платки, а их нельзя было пускать по домам: первое условие хорошей гулянки - это чтобы до белого дня. Мирче совсем не хотелось туда идти, он бы их отпустил с миром по домам, но в нем уже жил бригадир, и этот бригадир принимал сегодня в своем доме самого Василия Андреевича.
      Онаке опустил голову, а Нуца отвернулась, чтобы не стеснять мужа, не видеть, как он встанет и пойдет исполнять долг службы. Мирча оценил их деликатность, встал и вышел, но минуту спустя вернулся со старой табуреткой, которую он перед тем раздобыл для старика. Поставил ее перед ним, затем снова вышел, принес тарелку с куриным студнем, другую - с голубцами и графин вина.
      - Стаканов свободных нет, но вы можете вылить ту настойку из чашки
      И ушел. Некоторое время спустя гулянка начала приобретать то, что называется вторым дыханием, входила в новый ритм. Онаке хоть и не пришел на крестины, тем не менее выпил медленно, не скрывая своего удовольствия, чашку вина, потом поел, временами все возвращаясь к графинчику, словно ему все никак не удавалось установить абсолютную ценность этого напитка. Тем временем проснулся внук. Нуца его накормила, перепеленала, и Онаке попросил подержать его на руках.
      - Как вырастили тебя, так с тех пор и не качал детей.
      Малыш быстро уснул на руках дедушки. Нуца сначала хотела спросить отца, как он находит, на кого малыш похож, но потом раздумала. Это сходство внука с дедом стало для нее самым дорогим и заветным, стало смыслом ее жизни, и она испугалась вдруг, в один миг, потерять все. Не лишенная суеверия, переговариваясь со стариком о том о сем, она начала убеждать себя, что сходство самое отдаленное и нужны будут еще годы и годы, чтобы эта похожесть нашла себя и определилась.
      Погуляв по комнате с малышом, Онаке уложил его рядом с матерью, а сам взял шапку, начал примериваться к ней, словно собираясь надеть и уйти, но уйти он тоже не мог. Он чувствовал всем сердцем, что в этом доме не все ладно, что дочери трудно, но не знал, как ему быть. Они, такие близкие, все время оставались далекими, чужими друг другу, между ними так и не возникло того духовного общения, ради которого родители ходят к своим детям. Ему было очень грустно от этого, Нуца была единственным родным ему человеком в деревне, им бы все сидеть да говорить, а говорить как будто стало не о чем.
      - Посидите еще, отец. Ночи теперь длинные, до утра еще далеко.
      - И то сказать, пока того рассвета дождешься!
      Он послушно сел на свое место, благодарный дочери за то, что она попыталась хоть как-то наладить их общение. А как дальше быть, он опять не знал и поэтому, уже сидя на маленькой скамеечке, все еще вертел шапку в руках и примеривался к ней. И тут Нуца спросила:
      - Как вам эта зима? Я ее, правда, только из машины видела и даже не знаю - хорошо ли, плохо ли, что столько снегу намело?
      - Большие метели, говорили старики, - большие початки.
      - Да ну ее с богом, - сказала Нуца, - ту вашу кукурузу. Один ее вид нагоняет на меня тоску.
      - Вот, знал бы, обсеял бы вас с сыном другим каким зерном. А чего ты против кукурузы ополчилась?
      - Бедности боюсь. Избави бог! Думаете, я не помню, как мы, бывало, когда-то жили; дни, а то и недели на одной только мамалыге? И не просто жили, на солнцепеке били тяпками по пересохшей земле, чтобы вызволить из сорняков опять ту же кукурузу...
      - Ничего, после родов почти у всех баб бывают такие странности в настроениях... Потом отойдешь. Я, помнится, когда-то ее тоже недолюбливал...
      - Будет вам на себя наговаривать. Вечно там у вас во дворе шуршит листвой кукуруза. В школе меня, помнится, мамалыжницей обзывали, да и теперь на лицах прохожих, когда они идут мимо вашего дома, нет-нет да и мелькнут ухмылки. И то сказать - у кого возле дома яблони, у кого виноград - тысячи по три-четыре что ни год выручают со своих приусадебных участков, а вы на той вашей кукурузе от силы две-три сотни наскребете...
      "Господи, - подумал Онаке, - вот и моя дочь стала все пересчитывать на рубли. Да и то сказать, куда она денется от мужа, ибо, как сказано в писании, ты вот есть одна половина, а ты вот есть другая половина..."
      - Да если бы та кукуруза, - сказал он вслух, - упала бы в цене, так что стоила бы копейки, я бы все равно ее сеял...
      - Вот-вот. В селе так и говорят - Карабуш, мол, из одного только упрямства...
      - Дело не в упрямстве.
      - А в чем?
      - В верности.
      - И кому вы ту верность так долго храните?
      - Нашим бедным, нашим достойным предкам. Ибо да будет тебе известно, что наше прошлое...
      - Да что в нем хорошего, в том нашем прошлом?! Нищета да войны с турками. И еще одна война с турками, и опять новая нищета...
      - И все-таки, дочка, и все-таки... Народ наш выжил благодаря кукурузе и мечте о справедливости. Не дай нам бог забросить стезю своей старой бедности и поддаться соблазну сытой и богатой жизни. Ничто так не опустошает дух человеческий, как нажитый им достаток, и, если все время высчитывать да выгадывать, как бы нам не променять своих ангелов-хранителей на быструю езду в собственном автомобиле.
      - Но не вечно же нам трястись в допотопных телегах, как та наша тетка-монашка с берегов Днестра...
      - А, нет, потом у нее, после войны, лошадь украли. Ты не поверишь, они там, на Днестре, до сих пор воруют лошадей! Ну а без лошади телега у нее развалилась. Последний раз, перед кончиной, когда она меня навестила, приплелась, бедняжка, пешком с узелком кукурузных зерен... Она называла этот сорт "ханган" и шепотом умоляла меня беречь его, потому что ни у кого этих семян больше не осталось...
      - И вы их храните?
      - А то как же! Они у меня на чердаке, в глиняном горшочке, и очень тебя прошу, когда меня бог приберет и ты будешь выбрасывать все то немногое, что мне удалось нажить, не забудь тот узелок с кукурузными зернами... Возьми и береги его тут у себя сколько сможешь - он счастье приносит. А тетку я часто вижу во сне. Вот она идет, уже столетняя, сгорбленная, с узелком зерен к дальнему своему родственнику... Мировая тетка была! Слова лишнего из нее не вытянешь. Дело, дело и только дело. Иной раз, помнится, сядешь с ней рядышком...
      Как это с ним всегда бывало, когда на него находило вдохновение рассказчика, слова то лились потоком, то рассыпались ручейками, и каждый ручеек бежал по своему руслу, потом они снова сливались в одно, и река лилась, и веяло от нее прекрасным миром сказок, уюта, доброты. Нуца слушала, зачарованная, и думала, чем бы его отблагодарить, что бы ему в ответ рассказать, но речь отца укачала ее, и она уснула.
      За стеной гости вдруг начали петь. Пели русские, украинские песни. Начали было и одну молдавскую - "Поржавели листья виноградника", но бросили ее недопетую. Запевала низким, грудным голосом жена председателя колхоза. Была она баба с ленцой, вредная, но голос у нее был удивительный. Ее запевка подстегивала, накаляла, и когда наступал черед подпевающим, сотрясались и окна и двери. Но ни мать, ни ее дитя не слышали этого веселья. Они, передав все заботы и тревоги старику, сладко спали. Часа два старик подремал на низенькой скамеечке, охраняя их покой, а под утро встал и тихо, чтобы не разбудить, оделся и вышел.
      На улице было светло и морозно. Онаке глубоко вдохнул в себя холодный, свежий воздух; приободрился, и даже показалось ему, что он не так уж стар. Постоял, размышляя. С некоторой опаской обошел стоявшие у крыльца "Волги", точно это было самое опасное, что подстерегало род человеческий. Аккуратно обогнув их, выбрался на дорогу и медленно зашагал по глубоко пропаханной в снегу трактором колее.
      Вокруг стояла глубокая тишина. И ни одной живой души. Деревни и в помине не было. Заваленная высокими сугробами, прихваченная морозом, Чутура вся ушла куда-то вглубь, спала, согретая собственным дыханием, и ни огонька, ни ниточки дыма, ни собачьего лая. Это казалось просто удивительным, потому что время близилось к утру, а чутуряне, приученные за лето отсыпаться коротким крепким сном, зимой изнывали под гнетом холодных, длинных ночей. Вставали они задолго до рассвета. Топили печи, скрипели журавлями колодцев, кормили скотину, прочищали в снегу дорожки. Хотя и то сказать - когда как. Иногда деревня любила вставать рано, другой раз заспится.
      "Хитра же эта наша Чутура", - не то с осуждением, не то с одобрением подумал про себя Онаке.
      Чутуру и вправду последние годы лихорадило как-то. Она жила своим настроением, это и только это было для нее важно. А настроение ведь дело случая - поди погадай, когда и что на тебя налетит. Вдруг в самый обычный, рабочий, хмурый день на Чутуру находило веселье, и она так разгуливалась, что удержу ей не было, и слава об этой ни с того ни с сего налетевшей гулянке шла по всей степи. А другой раз наступит праздник, и чутурянки все, что нужно, сготовят, и власти кого только можно от нарядов освободят, и сами люди приоденутся, принарядятся, и все хорошо, осталось только сесть за стол, налить вино в стаканы, а вот праздновать чутурянам почему-то не хочется. И ходят они унылые, ругаются с женами, грызутся друг с другом, назло самим себе берут лопату или еще что и начинают ту пустяковую работу, у которой даже названия нету, просто лишь бы не праздновать.
      С самого начала, как только зашел разговор о крестинах в доме зятя, Онаке подумал - что ж, посмотрим теперь, как к этому отнесется Чутура. Он начал послеживать за переходами в настроении односельчан, и, по его расчетам, все шло как нельзя лучше. Накануне крестин под вечер стихла метель, и, как всегда, когда утихали метели, какое-то облегчение наступало в степи, и веселая работа расчищать дорожки будоражила, веселила всех. Подумать только, что натворила было эта метель, но черта с два, они заново отыщут в этом снегу и свою скотину, и колодцы, и соседей, а там, глядишь, и их самих откопают.
      И вдруг с наступлением сумерек, как только приехали музыканты и заиграли во дворе зятя Карабуша, в сложном механизме, управляющем настроением деревни, что-то с чего-то соскочило, и вот она уже не в духе. Люди укрылись по домам, и когда Онаке собрался к своей дочери, он приметил с некоторым удивлением, что, хотя время было раннее, деревня торопится пораньше лечь спать. Она не видела тех двух машин, с таким трудом пробивавших себе дорогу к дому Мирчи, она не слышала музыкантов, до нее не доходил шум веселых крестин. Она была почему-то не в настроении. День для нее был обычным зимним днем, и многие из приглашенных на крестины, и все те, кого не пригласили, поспешили на покой. Прохожих становилось все меньше и меньше, огоньки гасли быстро, и деревня начала засыпать под сугробами.
      "Злыми стали, черти..."
      Онаке не осуждал своих односельчан, наоборот, он относился к ним с некоторым пониманием, потому что и у него самого не было никакой охоты веселиться в ту ночь. Он тоже не слышал, как надрывно выли те две "Волги", пробирающиеся на крестины, не слышал медных труб, не видел, как шли односельчане парами к дому его зятя. Ну а то, что он все-таки пошел, так ведь дочь родная, а то, что выпил немного, так ведь рождество и так уж заведено, что если в эту пору родители заходят к своим детям, то их принимают, угощают.
      Все это было так, всему были свои объяснения, и при всем том возвращался он грустным, и в голову приходили печальные мысли. Он шел и думал, что в том году колядок в Чутуре почти совсем не слышно было. Уходило из жизни рождество. Такой чудесный праздник, и уходил, а вместе с ним уходило столько веселья для ребят, для взрослых. Хотя, думал он, кто знает, со временем, может, придумают другие веселые праздники, но только пока новых нет, не нужно бы эти забывать. Праздник - прежде всего радость, а радость это жизнь. Одно без другого не бывает.
      Из далекой снежной дали выкатилась луна, и ночь стала светлой, ослепительной, как в сказке. Таких ночей в году бывает мало, крестьяне их, как правило, чувствуют, и просыпаются, и выходят на улицы, и радуются, но теперь Чутура была не в духе, она спала. И так было жалко старому Карабушу односельчане спят, и пропадает это великолепное царстве красоты. Огромная луна, а небо синее, и так много его, этого неба, и так много сини. Кругом светло как днем, но свет необычный, мягкий, золотистый, и от этого все вокруг кажется странным, причудливым, и сама степь похожа на диковинное море, остывшее вместе со своими волнами. А волны эти серебрятся, и каждая снежинка нежится и купается в лунном свете. Длинная, черная тень старика на секунду наступит, погасит их веселье, а снег скрипит, тень идет дальше, и снова они блестят. Старику вдруг почудилось, что снега поют. У них была своя снежная песня, ее удивительный мотив чем-то напоминал отдаленно наши колядки, и Карабуш подумал, что не будь таким старым, он попытался бы перенять эту песню у белых снегов.
      У старика вдруг заболело сердце. Он думал - может, от холода, или от вина, или оттого, что совсем не спал в ту ночь, но, гадая про себя, он отлично знал, что с некоторых пор его сердце жило как-то само по себе: со своими радостями, со своими горестями, которые не всегда были понятны Карабушу. А не поняв боль, ее ведь и лечить трудно, и вот старик идет, и сердце ноет, а чем его успокоить, он не знает. Надо просто так идти, думал он, и не мешать той боли, дать ей переболеть себя. И он шел, и все кругом пело о чарующей красоте, а сердце ныло.
      Дом уже был близок, а ему домой не хотелось, он думал, куда бы еще свернуть, чтобы побродить, насладиться этой красотой. Отчего-то ему опротивел собственный дом. За то время, пока шел, он возненавидел и его стены, и крышу, и окна. Ему вдруг захотелось свернуть с пути, уйти в мир, найти там других людей, ужиться с ними, построить заново дом и начать жизнь сначала. Но была уже поздняя ночь и было холодно. Руки окоченели до локтей, и уши мерзли, и, хотя ему хотелось идти в другую сторону и начать все сначала, ноги несли к старому дому.
      Он уже почти дошел, оставалось не больше ста шагов, но вот он остановился как вкопанный, и вмиг потускнела красота ночи, и сердце замерло, и чувство страха сковало его. Потом, придя в себя, он быстро оглянулся, чтобы найти палку, или камень, или что-нибудь другое, чтобы защитить себя, хотя сам еще не понимал, что произошло. Как нарочно, вокруг - ни палок, ни камней, ни друзей, один снег и сугробы, и только тогда старик увидел открытые настежь двери своего дома. Подкараулили, сволочи, и теперь грабят. Собирают, верно, наспех в мешки его бедные пожитки.
      Он снова стал оглядываться - не может быть, чтобы прямо-таки ни палки, ни камня, ни живой души, а их в самом деле не было, и только далеко-далеко слышно было, как запевает жена председателя колхоза. Он стоял и думал, что ему бы теперь самое время спрятаться, не то воры заметят и прибьют, долго ли пристукнуть старика. Но воров все не было, они не спешили уходить с награбленным добром. Входные двери, раскачиваясь, тихо поскрипывали, и Онаке с чего-то подумал: а может, это вовсе не воры, может, Тинкуца с сыновьями навестила его в этот рождественский вечер. "Господи, я так мало вина выпил, а в голову лезет невесть что..."
      Разозлившись на себя, предварительно покашляв и набрав нужную долю храбрости, он пошел дальше, дошел до самого порога, но переступить его ноги не хотели.
      "Боятся, сволочи..."

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20