Вежливостью он не страдал – никакого ответа.
– Эй, я тебе говорю-то!
Он скорчил не слишком довольную гримасу – вроде улыбается, вроде смущается. Наконец я услышала его голос – приятный такой, немножко глухой:
– Боюсь. И потом, она никогда не бывает одна.
– Ну хочешь, я с ней поговорю?
– Нет-нет! Не надо!
Я не стала настаивать. Спросила, не угостит ли он меня. Потом мало-помалу – его не так-то легко было раскрутить – я выведала, что ему двадцать девять лет, и что зовут его Франсис, и что он чего-то изучает в Париже (я с первого раза не разобрала, а по второму не стала спрашивать), и что больше всего ему нравятся американские фильмы и легкие сигареты. Он поневоле проследил, как Белинда своего клиента потащила к лестнице. К слову сказать, лестница была не совсем такая, какой ее Белинда расписала: не мраморная, а деревянная, под мрамор ее покрасили, чтобы замазать червоточины. Но это к делу не относится. Я нового дружка опять к себе лицом повернула и говорю:
– Слушай, нехорошо-то как: такой взрослый мальчик все время здесь, внизу, сидит. Ну чем я тебе не нравлюсь?
Тут я, африканская красавица, подарила ему белозубую негритянскую улыбку. Он в ответ тоже улыбнулся, и вполне мило. Головой мотнул – всем, мол, нравишься – и сразу сконфузился от такой дерзости. На мне был один из двух моих излюбленных нарядов. Хотя у меня всего два их и было-то. Первый наряд – обычная коротенькая комбинашка и чулки до половины ляжек, но белые, для контраста с кожей. Второй – он-то и был на мне в тот вечер – лифчик и юбочка из ярко-красного пальмового волокна, едва прикрывающие мои сокровища, на лодыжках – браслеты. Лакомая шоколадка, да и только. Если бросать мне арахис, я смахивала бы на тарзанову мартышку, а если нет – то на Джозефину Бейкер. Только у меня волосы по-негритянски завиты. Короче, дружок мой снова уткнулся носом в свою кружку, и я, заглядывая ему в лицо снизу, принялась уговаривать:
– Ну чего ты? Пойдем со мной, знаешь, какие мы, негритянки, ласковые…
Он едва заметно согласно кивнул. Не глядя на меня. А уж покраснел-то как! Я думала, еще часа два будет ходить вокруг да около. Ан нет, встал во весь рост, залпом допил кружку, для храбрости, и вперед.
Наверху, у меня, быстро и исподтишка оглядел комнату, сел на краешек постели и стал сверлить взглядом пол. Я закрыла окно и задернула занавески, чтобы он себя поуютнее чувствовал. В ту пору жара стояла жуткая. Я, когда случались простои в работе, сразу бежала в душ – освежиться. Ближе к вечеру меня приходилось заново мазать краской. Но это к делу не относится. Я сбросила лифчик и юбчонку. Студент мой между тем решил изображать статую: сидит, руки меж колен зажал, даже пиджак не снял. Пришлось самой: сначала один рукав, потом другой. Тут у меня кое-какие подозрения появились, и я тихо-тихо, сама себя не слыша, спросила:
– Ты вообще с женщиной хоть раз был?
Он только головой покачал – нет. И даже глаза закрыл – до того ему стыдно было.
– А как же кольцо вон у тебя?
– Это моего деда, на память.
Я ему тогда намекнула, что колечко – не слишком хорошая приманка для девок и лучше бы положить его подальше, куда-нибудь в ящик. Тут он как дернется, будто я его уколола чем.
– Да ни за что на свете! Не сниму – пусть хоть палец рубят!
И я вдруг глаза его разглядела как следует: темные, дикие какие-то, а в глубине и вовсе что-то адское. Как у мальчишки.
Завсегдатаи приводили с собой сыновей, чтобы мы научили тех уму-разуму, и мне тоже иногда случалось какого-нибудь запускать в плавание. Я старалась вовсю – все-таки подарок получаешь, – но вообще-то была не в восторге. Честно говоря, я всегда предпочитала солидных господ – по крайней мере с ними хоть в картишки перекинуться можно. Все-таки занятие поинтереснее и научишься чему-то. Новичков нецелованных обычно оставляли для Магали. У нее и груди что надо, и щечки пухлые, к тому же ей нравилось, когда новичок с ней кончает, – их внизу, в гостиной, слышно было Уж она их мочалила, скажу я вам. Полный набор, все удовольствия разом, и от нее они уходили готовыми к жизни на все сто.
Но этому-то было уже под тридцать – редкий случай. Я прямо обалдела, честное слово. Парень красивый, малость похож на артиста, Жерара Филипа, – тот, правда, после был; руки-ноги на месте, умный – он же учил чего-то, я только не разобрала чего. И притом спокойный. Черт его знает, как он умудрился ни разу не попасться ни одной из этих шлюшек, которым только подавай или которые свою проститутскую койку не заметишь как обернут супружеской постелью.
В самом деле, вопрос вполне резонный. Не желая определять чье-либо суждение своим весьма личным и не свидетельствующим о моей скромности замечанием, я все же вынуждена отметить, что в данном конкретном случае показания Зозо не столько заведомо лживы, сколько крайне наивны. Поскольку того человека, которого она называет Франсисом, я знала задолго до нее, то смею предположить, что она стала очередной жертвой его обмана, которым он воспользовался, дабы вызвать к себе нежность, и который был вполне в его стиле, ибо, желая кого-нибудь соблазнить, он не останавливался ни перед чем, даже перед тем, чтобы прикинуться девственником. (Примечание Мари-Мартины Лепаж, адвоката.)
Само собой, я решила побыстрее открыть ему глаза на жизнь, чтобы и разговоров об этом больше не было. Я спросила, может, ему комната чем-то не нравится: комната у меня – тоже для контраста – была вся белая. Не такая уж и плохая, хотя и без той роскоши, о какой вам наплела до меня наша умница. По стенам развешаны всякие безделушки – "для колониальной атмосферы".
На мой вопрос он только плечами пожал. Тогда я спросила, может, его внешность моя не устраивает? Все-таки не каждому по вкусу такая экзотика, вот я ему и говорю:
– Ты не думай, это легко поправить. Немножко мыла, и через три минуты я белая. Почему ты на меня даже не смотришь?
Он взглянул на меня, но сразу отвел глаза – увидал, что нарядов на мне в помине нет. Качнул головой, будто хотел сказать: "Какая ты хорошенькая". Потом глубоко вздохнул.
Я встала на колени рядом с ним, на постели. Погладила ему затылок и сказала:
– А мне нравится мой маленький Франсис.
– Прошу вас, не называйте меня Франсисом. Зовите меня Франк, так как-то более по-мужски.
– Ладно.
Я осторожно расстегнула ему рубашку. Совсем, чтобы он потихоньку снова ее не застегнул. Я решила отвлечь его от рокового момента и стала ему зубы заговаривать:
– Ты, наверное, все об учебе думаешь?
– Я о ней вообще никогда не думаю.
– Обними меня.
Он так и сделал.
– За десять лет я получил два аттестата. Один по латыни, другой по древнегреческому.
– Руки ниже.
Он так и сделал.
– У меня только латынь и греческий хорошо идут. Все остальное на нуле. Я до сих пор на первом курсе.
– Можешь груди мне погладить.
Он так и сделал.
– Все мои соученики кто где пристроились уже, семьями обзавелись. Но я их советов не слушаю.
– Ложись.
Дальше я сама управилась.
Такая со мной приключилась напасть. Со мной – а ведь мне на любого, хоть на белого, хоть на негра, всегда было наплевать, и тут появился он и всю меня перевернул. Конечно, мне случалось с некоторыми клиентами увлекаться. Бывают моменты, когда не можешь с собой совладать – вот и даешь себе волю. Но такое случалось четыре или пять раз за все время, пока я была шлюхой, то есть за всю мою жизнь. И как я ни пыталась сдерживаться, как ни сжимала зубы, клиент все-таки замечал, до чего ему удалось меня довести. И мне стыдно было, когда в его глазах загорался злорадный огонек. После я с этим клиентом уже никогда не ложилась, предпочитала встречаться с ним и все прочее только мысленно и в одиночку. У каждой шлюхи должна быть своя гордость. В любом случае с Франсисом я не то чтобы в очередной раз дала маху, с ним все совсем по-другому. Он проник мне в самое сердце – прямо как в романах пишут. Только он поцеловал меня в губы – и я сразу в него влюбилась. Никому другому я в жизни такого не позволяла. С ним же все как-то само собой получилось, и, когда я сообразила, что к чему, мы уже вовсю целовались.
А потом как начали хохотать! Над всем – над ним, над тем, как я «з» вместо «с» говорю, и просто так, ни над чем. Я боялась, что кто-нибудь из наших девок, проходя по коридору, нас услышит, и шикала на него или зажимала ему рот, и тогда мы еще больше хохотали, просто давились от смеха. А после продолжили, и учение у него шло куда лучше, чем в прочих его занятиях. Я совсем забыла о времени, а когда посмотрела на часы, нам пришлось быстренько одеваться. Я его пустила вперед, чтобы девки не видели нас вместе. Даже последнюю дуреху, как она девкой станет, не проведешь. И со спины все поймет Франсис хотел еще меня поцеловать, когда выходил из комнаты, и я не сопротивлялась. Мне было хорошо.
Весь следующий день у меня душа ныла. Вечером как покажется на пороге очередной клиент, так у меня аж дыхание перехватывает – нет, не он. Я слыхала, будто девки и за грешки помельче оказывались в солдатских публичных домах в Северной Африке. Боялась, что не придет. Боялась, что Мадам за мной следит – жду я его или нет? Но он мне обещал прийти, а он был из тех немногих, кто как скажет, так и сделает.
Хорошо еще, что я не видела, когда он явился. Я была наверху, в комнате, с воспитателем лагеря отдыха для детей. Когда я спустилась в гостиную, Франсис ждал у стойки, на своем обычном месте, уткнувшись в кружку. На мне была белая комбинашка и чулки. Я было расстроилась – подумала, что разонравилась ему, – но Мадам мне жестом дала понять, мол, он уже тебя занял.
Наверху, в комнате, я была еще счастливее, чем накануне, да и он, по-моему, тоже. Мои белые чулки и темная кожа – такое сочетание ему нравилось; правда, как он сказал, наоборот было бы лучше. Я решила остаться в чулках. Чтобы подразнить его немного, обозвала в шутку маленьким развратником. Гляжу, рассердился всерьез. Пришлось вину загладить и обласкать его как следует. Тут он мне сказал – прямо как в одной песенке, тогда модной, пелось "Я не грущу, я в меланхолии", – что я его не так понимаю, совсем не так. Первой женщиной, настоящей и единственной, которую он любил, была его мать, очень молодая, очень красивая, очень блондинистая. Об отце он вспоминал так: "Мой папаша, этот варвар". Они жили в Марселе, в том квартале, где итальяшки. Варвар их бросил, и мать с сыном – ему то ли шесть, то ли семь лет было – остались без гроша, ей, конечно, пришлось подыскивать работу. Франсис говорил:
– Она отправила меня в пансион, но я не имею права ее упрекать, у нее не было другого выхода.
Но все равно бедняжка был страшно несчастен. С матерью виделся только по воскресеньям. Она, отправляясь с ним на прогулку, подолгу прихорашивалась перед зеркалом.
– Она водила меня в зоологический сад в конце бульвара Лоншан. Покупала мне печенье и пиволо.
Я знать не знала, что это за штука такая – «пиволо», а спросить побоялась. Может, мороженое какое-нибудь на палочке, типа сосульки. Но это к делу не относится. Он следил, как мать натягивала чулки и, надев шелковое белье, придирчиво разглядывала себя в зеркале. Спрашивала, как ему нравится. А он бросался к ней и крепко обнимал, прижавшись лицом к животу. Она была самой красивой на свете. Да что я болтаю? Она одна была как все женщины в мире – красивые, страшные, добрые, злые, с запахом молока и душистых цветов. Он долбил одно и то же, словно я полная идиотка:
– Чулки, кружева – это было красиво, это все такое женское, понимаешь? Я на всю жизнь запомнил. И я люблю все женское, я же не развратник какой-нибудь?
Я его успокаивала, что никакой он не развратник. Я бы ему вообще сказала, что он – святой с сиянием вокруг головы, если б ему это было приятно. Лично мне во всех его рассказах больше всего нравилось то, что я могла полюбоваться на его глаза и губы. И пусть бы рассказывал чего хочет. Я здорово в него втюрилась. Хотя и в первый раз, но сразу ясно – любовь. Я мечтала, чтобы Франсис меня увидел такой, какая я на самом деле – с белой кожей, с пушистыми волосами, – и вообще об уйме всякой ерунды, которая лезет в голову, когда остаешься совсем одна. Мой ближайший выходной выпадал на следующий четверг. До той поры я решила ничего не загадывать.
На третий вечер Франсис опять пришел, а потом и на четвертый. Мадам и не пикнула насчет того, что он снова занял меня и я с ним наверху была вдвое дольше обычного, но она была уже на пределе. В среду, как раз перед тем как ему прийти, Мадам отвела меня в сторонку, за стойку бара. Моя темно-коричневая кожа, наверное, светло-кофейной стала – до того я побледнела, когда услыхала от нее:
– Нынче вечером я тебе позволю, так и быть, но это в последний раз, учти. Уже все наши девки заметили. Если будешь продолжать, придется тебя выгнать. А я не хотела бы.
Я немного поартачилась, думала дурочкой прикинуться, но Мадам меня довольно-таки резко оборвала в том духе, что ее не проведешь и что она в борделе с той поры, когда я еще под стол пешком ходила. Она развернула бумажку в пятьдесят франков и помахала ею у меня перед носом, заявив, будто Франсис вчера как раз эту денежку ей всучил.
– Хочешь, все по местам расставлю? Ведь бумажка – из тех, которыми я с тобой на прошлой неделе расплачивалась?
Тут я язык и прикусила, даже не стала спрашивать, как это она, заплатив мне гроши, ухитрялась и дальше за ними следить; а Мадам, приобняв меня, будто хорошая подруга, продолжала:
– Слушай, ну что же ты делаешь? Как же это называется – свои, кровные, какому-то проходимцу отдавать, чтобы он мог тобой же и пользоваться Ну, знаешь, это уж совсем ни в какие ворота не лезет! Не ты первая такая, и те, что до тебя так влипали, помалкивали в тряпочку.
Она думала, я психану, разревусь вовсю и тем все и кончится. Просчиталась мамашка фигова. Пусть двадцать три стукнуло, пусть со всех сторон обложили, все равно на все наплевать, когда хочется узнать или хоть одним глазком взглянуть – какое оно, счастье, бывает. Мадам повторила, что еще на один вечер оставит мне Франсиса. А я думала только о том, что завтра – мой выходной. Дальше я не загадывала. Кто меня в последний раз брал, да и в предпоследний, – я их вообще не знала. Зато завтрашний день был мой, и только мой, никто на свете не мог его у меня отнять. Наконец-то там, за стенами борделя, кто-то ждет меня, и у него так же, как у меня, щемит сердце; стоило только подумать об этом, и сердце мое принималось гулко стучать в груди.
Жизнь, она длинная, все успеет сгладить – так говорил Франсис. Страсти пройдут, как и все остальное, и следов оставят не больше, чем весенний ливень. И это правда – вот я жива-здорова и обо всем спокойно рассказываю. В тот вечер, в среду, он меня обнимал, а я смеялась так, как никогда в жизни, и я знала, что мне страшно повезло, а потом будь что будет.
Не стану все рассказывать, только вот еще: на каникулы Франсис снял на той стороне мыса старый винный склад – и не найдешь в зарослях дрока, – там-то мы и условились встретиться. И я, подстилка из подстилок, чувствовала себя как неопытная девушка – вроде Даниэль Даррье в том фильме, – и я до сих пор помню это свое первое свидание.
Ровно в девять я была у Трещотки, местной парикмахерши. Заказала выпрямить волосы, потом взбить, потом расчесать. Взглянула в зеркало и увидела совсем другую, словно присыпанную мукой рожицу. И мне все хотелось побольше нарумяниться и губы поярче накрасить. Даже не верится, что можно было так поглупеть, но зато как это, оказывается, здорово. В одиннадцать часов я купила в "Парижском шике", что напротив церкви, такое дамское белье – умереть, не встать: шелковые чулки и узенький лифчик – чтобы не слишком скрывал мои прелести. Я боялась хоть что-нибудь позабыть из того, что тысячу раз в уме тасовала, и записала все на бумажку. Шампанское "Вдова Клико", а к первой бутылочке еще одну, чтобы той вдовой не быть, сигареты «Кэмел», пирожные из кондитерской «Эстанк», что на набережной. Ровно в полдень я уже ждала метрах в ста от хибары моего милого, под деревом, на котором я пилочкой для ногтей вырезала его имя; на мне было лазурного цвета платье, если покрутиться – развевалось блюдечком. Франсис сказал: "К двум часам". В последнюю минуту, самую последнюю, я принялась стучать по дереву кулаком, чтобы не расплакаться, и все твердила себе: ах Сюзанна, ах Сюзанна!
Да, вот как все теперь обернулось.
Что дальше было – тоже не очень хочется рассказывать. Мы были вместе до вечера, а потом и до ночи и, наконец, до утренней зари. Он проводил меня до моего «дома», потом я его – обратно, до его хибары, а потом мы снова отправились по тому же маршруту. Никак не могли нацеловаться. Столько еще нужно было рассказать друг другу. Уж даже не знаю, что еще нужно было, чтобы нам расстаться. Солнце потихоньку выпускало свой первый лучик. Грузовик увозил мусор и все сны, все мечты. У ржавых ворот, уже на пороге нашего девичьего жилища, Франсис, просунув руки мне под платье, обнял меня и поднял выше головы – развеселить хотел Сказал мне:
– Помни меня всегда.
Я не засмеялась. И поклялась, что не забуду его.
В тот же день, около пяти, он появился в гостиной "Червонной дамы" все в том же паршивеньком костюмчике, с тем же галстуком-шнурком, и видок такой, словно он пил, вместо того чтобы спать. Я не успела ничего сообразить, как Мадам между нами встряла. Франсис как рявкнет на нее: "Отвали, не то я тут все разнесу!" В гостиной уже сидели три хмыря, как всегда по пятницам, но они же не ради драки пришли, да и ни девкам, ни Мадам этого не нужно было Франсис схватил меня за руку – я опять была под дочь саванн наряжена – и взял курс на мою комнату. Он уйму всего хотел мне рассказать.
Сначала он всю меня вымыл марсельским мылом: отмоет кусочек добела – и целует. А между поцелуйчиками скороговоркой выложил какую-то жутко запутанную историю. Он добрался уже чуть ли не до пальцев на ногах, когда я кое-как ухватила за конец ниточку из этого клубка: в общем, когда он был маленьким, у них в пансионе была поганая-препоганая училка. Я сказала:
– Знаю, знаю. Ты ей под юбку заглядывал без злого умысла, просто хотел увидеть ее штанишки.
– Нет, ты послушай, только смотри не упади: я сегодня утром встретил ее здесь, на набережной!
Я никуда не упала, хотя это проще простого, коли стоишь одной ногой на краю ванны, а тебе отмывают пальцы на ноге. Чтобы не получилось, будто мне неинтересны его детские воспоминания, я сказала:
– Она теперь, наверное, уже постарела.
– Нет! Ни капли не изменилась!
Он ее увидел, когда она выходила из бистро. Худощавая, темноволосая, глаза цвета морской волны, плотно облегающий плащ, в руке школьный портфельчик, на вид двадцать пять лет. Я ему прозрачно намекнула, что из бистро-то, должно быть, он выходил. Я так думала, что он там уже хорошо клюкнул. Напрямую я говорить не стала, но намек был как раз такой.
Ничего подобного: когда мы расстались, ему стало немножко грустно, но он ничего не пил. Он по утрам вообще не пьет Слегка позавтракал: два бутерброда и кофе со сливками.
В общем, так. Он пошел за ней следом, на расстоянии, и дошел до какой-то виллы на побережье, с большим садом и деревянной вывеской над воротами. Когда она скрылась в доме, он подошел поближе и прочитал вывеску: ПАНСИОН СВЯТОГО АВГУСТИНА.
Точно так назывался и его пансион в Марселе! После Франсис, конечно же, пошел и выпил: надо же было прийти в себя.
Я эту женщину знала, хоть и ни словом с ней не обмолвилась. Она вместе с мужем поселилась в Сен-Жюльене года за три-четыре до того. Мужа этого я так и не успела увидеть. В первый же учебный год после каникул ребята в футбол гоняли, и у них мяч на крышу попал – он полез его доставать и загремел оттуда прямиком на кладбище, вот что значит с сопляками всякими возиться. Она перенесла этот удар и продолжала одна управлять пансионом.
Если бы не Франсис, я бы о ней, понятное дело, в жизни не вспомнила. Лет ей было приблизительно столько, сколько он говорил: двадцать четыре или двадцать пять. Немножко надутая и стервозная, но внешне ничего – дело вкуса, конечно. Как бы там ни было, от этой истории мой студент жутко разволновался: спину мне вытер, а потом опять полотенце протягивает – мол, вытирайся. Принялся ходить туда-сюда по комнате, постукивая кулаком о кулак.
– Я навел справки, – сказал Франсис. – Она приехала из Марселя. Ученики ее прозвали, как и мы тогда, – Ляжкой. Вот это да – надо же такому быть! Настоящая фантасмагория!
Я попросила объяснить – что это за слово такое? Оказалось, и впрямь подходящее. Я в арифметике не больно сильна – за всю жизнь только и научилась, что ноги как следует раздвигать, – но если этой крале было двадцать пять, когда Франсису было семь, то как она теперь может быть моложе его, ему-то уже под тридцать? Как он там сказал – фантасма какая-то?
Но Франсиса не так-то легко было смутить:
– На самом деле ей сейчас должно быть сорок пять, а выглядит она на двадцать лет моложе – только и всего. Понимаешь, такое сплошь и рядом бывает. Да и наоборот тоже.
Ну ладно. Пускай он действительно встретил свою школьную училку – без единой морщинки, не растолстевшую, хоть ей и полета катит. Прямо чудо – пускай так. Ну и что с того? Франсис перестал вышагивать, застыл на секунду и смотрит на меня с этакой многозначительной улыбочкой. Потом подошел к постели и растянулся на ней: руки заложил за голову, ноги скрестил и говорит, глядя в потолок:
– На каникулах она живет совсем одна. И у меня созрел план.
Если уж кому хочется меня помариновать, я в таких случаях никого не тороплю. И до любого быстрей это доходит, если я спокойно кладу на место полотенце и причесываюсь перед зеркалом с таким видом, что сразу ясно: мне продолжение этой истории так же интересно, как вон тому круглому столику на трех ножках. Но Франсис опять за свое:
– Ты слышала, что из крепости сбежал заключенный?
Будь я глухой, тогда, может, и не слышала бы.
– В этом-то и вся штука: я выдам себя за него!
Понимай как знаешь, спасайся кто может. Когда я подошла к нему поближе, глаза у меня уже, наверное, на лбу были. Но у него вид был вполне нормальный. Затея ему явно нравилась – он весь сиял. Если кому когда понадобится нарисовать парня, который знает наконец, как решить все свои проблемы, вот готовая картинка: он лежит на постели, на покрывале в полоску, в одной из комнат публичного дома, руки заложены за спину, челка закрывает правый глаз, ходули в мятых брюках перекрещены. А в углу видна несчастная девушка – она только что поняла, что счастье от нее ушло. Земля перестала вертеться вокруг оси, а сама она болтается, уцепившись за хвост бумажного змея. Стоит только добавить бедламно-желтых и приютски-серых красок да еще позолоченную рамку – и первая премия на выставке обеспечена.
– Я заявлюсь к ней, – бредил Франсис. – Я уже хорошенько обмозговал, как надо будет выглядеть: грязная рубашка, грубые солдатские башмаки, лицо и взгляд – дикие. Она у меня всю ночь, а может, и больше, будет подыхать со страха!
Ясное дело – человеку пора подлечиться. Но ему я этого, конечно, говорить не стала. Он вдруг подскочил и сел, точно его змея укусила и змея эта – я. И как крикнет:
– Да ты знаешь, что это такое было для меня, когда я мальчишкой был?! Это – дело святое!
После опять откинулся на подушки, руки опять заложил за голову – подпер свою упрямую башку, ничего не желавшую слушать. Но хоть на минутку я его заткнула. Я села рядом с ним. Он был небрит, волосы всклокоченные, взгляд уставлен в потолок.
Честно говоря, отмывшись и приняв нормальный вид, я меньше всего хотела обсуждать какие-то школьные страсти-мордасти. Хотя, с другой стороны, мы накануне все радости жизни имели. Я сказала себе: не может он уж слишком сильно взвинтиться, потому что резьба у этого винта быстро кончится. Видно, вино попалось дрянь – только и всего. С Мишу такое бывало, и даже с Магали, а уж она-то самая крепкая тыква на нашем огороде. Вот он протрезвеет, соснет хорошенько в придачу – да сам же еще и посмеется над своими бреднями, с пеной у рта будет доказывать, что ничего такого не думал.
Минут через пятнадцать я решила проверить, как он там, и вежливо попросила у него сигарету. Он пошарил в кармане брюк и дал мне закурить. Мне не очень-то хотелось курить – надо было просто немножко разрядить обстановку. Франсис прижался щекой к моему животу, чмокнул меня, вздохнул раз-другой. Я тихо-тихо, чтобы ничего не нарушить, спросила:
– О чем ты думаешь?
Он в тон мне осторожно и размеренно ответил:
– Если у нее сохранился карцер, я ее там запру.
Со мной он пробыл еще час, а может, и больше и все это время продолжал пережевывать эту историю. А когда собрался уходить, то, перекинув пиджак через руку, поцеловал меня и сказал:
– Если все будет в порядке – до завтра.
Непреклонный такой, важный. Можно подумать, только что получил путевой лист – узнал точный маршрут. Вообще-то я обо всем этом рассчитывала рассказать Мадам – надо же было ей как-то объяснить, почему он такой психованный явился. А Франсису я всего-навсего сказала, немножко грустно, но нежно:
– Бедный мой Франк, втянешь ты себя в такую заваруху, которая неизвестно когда и чем кончится.
Я не ошиблась, и, на мою беду, никто мне ничего не может возразить; но даже я не думала, не гадала, что это завихрение таким сильным окажется.
Ну вот. Что могла, все рассказала. Ничего не придумала: все своими глазами видела, своими ушами слышала. Как хотите, можете верить не мне, а той, другой, – тому, что наболтала вам эта дурочка. А знаете, что мне сейчас пришло в голову? Вот вы что-то говорили насчет наследства, так вот; Жоржетта наверняка про эту историю пронюхала – где-нибудь под дверью подслушала. Это в ее стиле, может, потому-то она и напридумывала черт-те чего. Но это к делу не относится.
В "Червонной даме" никто, кроме меня, с Франсисом знаком не был. Он через мою жизнь прошел как сон, в одно мгновение. Если по пальцам считать, то и разуваться не надо: я его знала ровно семь дней. Даже не успела заметить, играет он на пианино или нет.
Вы и сами хорошо знаете, что я его еще раз увидела, но в такую минуту, когда и он был уже не он и я была уже не я – ни белая, ни негритянка, ни Сюзанна, ни Зозо, – и мне духу не хватает вспоминать об этом. Может, кто другой лучше меня обо всем расскажет: и слова всякие сыщутся, и язык не будет заплетаться. Я-то с малых лет так картавлю – с перепугу, когда однажды дом чуть не подожгла. Это было в Сент-Уэне, в двух шагах от газового завода. Еще чуть-чуть, и весь квартал на воздух взлетел бы. Вот что бывает, когда родителям по четырнадцать лет и они задрав хвост по танцулькам бегают, вместо того чтобы присматривать за своей малышкой в колыбели.
КАРОЛИНА (1)
Я не стану называть ни числа, ни месяца, ни года, ни места, где это произошло. Вдруг мой рассказ попадется на глаза кому-то, кто меня знает? А я не хочу, чтобы меня теперешнюю сравнивали со мною тогдашней. Я слишком много выстрадала и не позволю втаптывать себя в грязь.
Допустим, это было в конце лета, на берегу Атлантики. В городишке, каких много на побережье, с маленьким портом и церковью; как и повсюду, под ее сводами велись бесконечные сплетни и пересуды.
Мне было двадцать пять лет, и я тогда уже четыре года как овдовела. О своем муже я тоже ничего не скажу, потому что, во-первых, не хочу осквернять его память – он этого не заслужил, а во-вторых, я не знаю, что и сказать, – мы были знакомы всего несколько месяцев.
Я продолжала начатое нами вместе дело – содержала пансион для мальчиков. Всего в пансионе жило двадцать учеников, в основном трудные дети, старшему не было и десяти. Во время учебного года мне помогали кухарка и еще одна учительница, а во время каникул, чтобы не сидеть в пустом доме сложа руки, я делала в округе уколы.
И вот в пятницу вечером, заканчивая обычный обход своих пациентов, я позвонила в дверь парикмахерши, госпожи Боннифе. Я терпеть не могла этой сплетницы. Как только мы с ней запирались в столовой, в ее квартире за парикмахерской, она принималась обсуждать интимную жизнь всех, кого только можно.
Она была прямо помешана на этом. Думаю, ей к тому же доставляло удовольствие мое ощущение. По врожденной стыдливости, по воспитанию я была ей полной противоположностью, но она непрестанно заводила разговор о том, что в моем вдовьем положении меня совершенно не интересовало. Она отказывалась верить, что радости плоти мне чужды. Я не отрицала, что я молодая, красивая и фигура у меня точеная, но разве честная женщина обязательно должна быть уродиной?
Я, конечно, не высказывала этого вслух, потому что была уверена: она все извратит и разнесет по городу. Ее прозвали Трещотка – этим все сказано. Я как-то имела неосторожность выразить ей наедине мое изумление по поводу того, что она причесывает одну из обитательниц домов разврата, попадающихся даже в такой глуши, как наша. С тех пор, встречая меня на улице, потаскуха с наглостью на меня глазела, и мне приходилось переходить на другую сторону.
К тому же и сама Трещотка – отнюдь не образец добродетели. Я глуха к сплетням, но кухарка рассказывала о ней такие вещи! Однажды ночью в скалах видели, как она… на четвереньках… Другой раз на пляже, в раздевалке… стоя.
Умолчу о худшем. По общему мнению, у мужа парикмахерши рога до того велики, что в дверь не проходят.
В тот вечер, о котором я говорю, в городе только и было разговору, что о бежавшем из тюрьмы заключенном. Произошло это где-то в наших краях. Устроили облаву, выставили заградительный кордон, но так его и не поймали. О нем-то и заговорила Трещотка, когда спускала трусы и укладывалась на диване на живот, всячески оттягивая время укола.
Она страсть какая неженка и, когда приближается шприц, вечно заводит одну и ту же песню:
– Умоляю вас, осторожно! Не сделайте мне больно!
Когда эта цветущая блондинка, безусловно соблазнительная для мужчин, вот так выставляющая свой белоснежный зад, вся извивалась от страха, мне всегда представлялось, что здесь, в точно такой же позе и, может быть, с такими же словами, она выставляется навстречу иным, не менее опасным нападениям.