И тут упрямый молодой человек говорит себе: я все-таки пойду. И он в самом деле совершает попытку.
С трудом оторвавшись от песка, он вновь встает на ноги, зажимая правой рукой ту пакость, что расползается по его белоснежной тенниске.
Насколько хватает глаз, затуманенных стекающим со лба потом – или это слезы усталости? – вокруг пустой пляж и пустой океан.
В этот вечерний час солнце висит над горизонтом красным шаром, на песке краснеет другой шар – забытый ребенком мяч, – и пятно на белой тенниске тоже красное. В этот предзакатный час гостиничные рестораны уже наполняются голосами и скрипом отодвигаемых стульев, а забывчивые дети в непривычных для них гостиничных номерах требуют свои мячики, всеми силами оттягивая нежеланную минуту укладываться спать; к этому часу жизнь покидает песчаный пляж и над ним разносятся только крики чаек и шум прибоя.
Упрямый молодой человек, так он себя называет, спотыкаясь, бредет вдоль кромки океана, согнувшись и зажимая рукой рану на груди, не зная, откуда он идет и куда, зная лишь, что непременно должен идти, делать шаг за шагом, пока ноги способны его нести, пока он не повалился на песок.
Сколько раз уже он падал и вновь поднимался? Ему вспоминается, как долго лежал он ничком на песке, лежал целую вечность, как в неотвязном дурном сне. Солнце тогда стояло высоко и палило нещадно. Он был в беспамятстве, был неподвижной завязью в мире нерожденных, но ощущал спиной солнечный жар, а грудью – противную вязкую жижу. И как раз в тот самый миг, когда он собрался было открыть глаза, перед ним промелькнуло блаженное освежающее видение – он так хотел удержать его в памяти, но не смог.
Теперь, с усилием делая шаг за шагом, переваливаясь всей тяжестью, он отдает себе отчет в том, что уклон уводит его к пене прибоя, что нужно свернуть, иначе при очередном падении он окажется в воде и ему придет конец.
Упрямый молодой человек так или иначе скоро умрет, говорит он себе. К нему подбирается адский огонь. Он уже не в силах бежать. Не в силах идти. А если бы он на секунду остановился (но он не должен этого делать), если бы огляделся вокруг сквозь пелену пота и песка, то увидел бы, что помощи ждать неоткуда, что ему до нее не добраться, что он один-одинешенек, грудь у него пробита пулей из ружья, жизнь давным-давно утекает сквозь эту дыру и самое лучшее или, вернее, наименее глупое, что он сейчас может сделать, – это повернуть назад, чтобы умереть не утопленником.
Но он не поворачивает: он тратит последние остатки сил на то, чтобы наискось пересечь пляж, одолевая подъем и качаясь как пьяный, – и снова падает.
Поначалу лишь на колени. Задыхающийся, растерянный, он локтями и коленями пытается отвоевать у океана еще несколько метров песка. Затем, осознав, что дальше уже не продвинется, он просто откидывается навзничь с открытыми глазами.
Пустынно даже небо.
Через час-другой, размышляет этот безудержный фантазер – так он себя именует, – в эту самую точку неба поднимется луна и раздвоится, отразившись в моих потухших зрачках.
А может, и нет, говорит он себе. Через час-другой волны прилива, повинуясь луне, уже подхватят меня и унесут в открытое море. Меня не найдут никогда – разве что неведомый рыбак Бог знает где между здешним побережьем и берегом обеих Америк и Бог знает когда выловит меня сетями вместе с косяком макрели, которая к тому времени на три четверти меня обглодает.
Молодой человек смежает веки.
Он пытается вновь вызвать видение, что так согрело ему душу, посетив его, когда он только-только приходил в сознание и еще не дотронулся рукой до груди и не обнаружил в ней эту кровоточащую жуть. Но это ему не удается. Если меня унесет прилив, говорит он себе, меня начнут разыскивать, примутся допрашивать тех, кто меня знал. Искать будут долгие месяцы, а может, и годы, пока не оставят надежду найти меня среди живых. Я останусь в памяти бесшабашным молодым авантюристом, о котором говорят не иначе как понизив голос и который исчез летним вечером на одном злополучном пляже, оставив после себя не больше следов, чем пена времени.
Он с усилием приподнимается на локте, чтобы разглядеть отпечатки своих шагов, оценить пройденный путь. Истоптанный за день песок недоступен для расшифровки. Молодой человек отчетливо помнит детский мячик, что лежал неподалеку, когда он решил в последний раз встать и идти, но теперь нет и его – то ли он лишь вообразил его себе, то ли не может его видеть, потому что тот лежит в какой-нибудь ямке, которая с одинаковым успехом может быть как у черта на куличках, так и на расстоянии броска камня.
Откинувшись на спину, он снова закрывает глаза. Дыхания его почти не слышно. Ему не больно. Да по-настоящему и не страшно. Интересно, как долго ему ощущать ладонью биение своего сердца? И выпадет ли ему шанс, прежде чем все остановится – его сердце, закат солнца и коловращение галактик, – вновь насладиться тем неуловимым видением? И кого будут допрашивать, когда сволочная макрель выест ему мозги? Ведь все истины, подлинные и мнимые, все небылицы потускнеют в стрекоте дряхлой пишущей машинки судебного секретаря, еще более затемняя печальную тайну его смерти.
И как раз в ту минуту, когда этот бесшабашный молодой авантюрист уже располагается в будущем, чтобы дать там волю своим безудержным фантазиям, до него долетает аромат олеандров, потом чей-то смех, и его вновь осеняет то самое забытое им видение, столь же яркое, как и в первый раз, и до того умиротворяющее, до того явственное, что он не может не признать в нем знамения небес.
На него, будто посланная дуновением, летит стоящая на качелях светловолосая девушка в белоснежном муслине, с голыми руками и ногами, с сияющим на солнце лицом, неумело прячущая счастливую улыбку. А когда, пройдя верхнюю точку, она уносится назад, в великолепии лета возникает другая, страстная, как цыганка, с черными очами и пламенным сердцем; она минует его и в свою очередь исчезает, чтобы ее тотчас сменила третья, с осанкой маркизы и нахальной мордашкой, уносящая в вихре своих юбок медовый привкус олеандров.
И он, чье сердце трудится все тяжелее, насчитывает их четыре, потом пять, восторгается то золотистой грудью в вырезе блузки, то мелькнувшей над шелковым чулком ослепительной полоской плоти – а уж катающихся на качелях он мог бы насчитать и шесть, и семь, и десять, но ни одна не заставит его позабыть первую, ее лебединую шею, волнующую гибкость ее стана и золото ее взгляда.
Если уж мне непременно нужно отправиться в мир иной, то лучше бы – любуясь ею, думает распростертый на песке молодой человек, хранимый счастливой звездой.
Ведь именно так он чаще всего именовал себя.
ЭММА (1)
В ту пору мне только-только исполнилось двадцать лет.
Я работала художницей в рекламном агентстве (тогда еще говорили – бюро), окна которого выходили на порт Сен-Жюльена-де-л'Осеан. Опыта у меня было всего ничего, но окружающие ценили меня за кроткий нрав и приветливость, за послушание и старательность в работе. Я вышла замуж за управляющего.
У нас было десять августовских дней на свадебное путешествие, и мы решили прокатиться на автомобиле в Испанию. Мой жених, господин Северен, купил и отдал переоборудовать старый фургон, служивший во время войны санитарной каретой. Я, разумеется, имею в виду первую мировую войну. Позади переднего сиденья в нем располагались два ящика для одежды, они же служили и постелями, был там умывальник с бачком и кухонный столик. Мой жених собственноручно выкрасил весь фургон снаружи в грязно-песочный цвет, который он с гордостью именовал "художественно желтым", но, поскольку своими руками ему никогда не удавалось создать ничего художественного, на каждом боку фургона отчетливо проступал большущий красный крест.
Свадебный обед состоялся в гостинице «Купальщик», с джаз-оркестром и играми на поцелуй в качестве выигрыша. Думаю, я была довольна, если не считать того, что мой жених – а вернее, уже супруг – переходил от стола к столу со стаканом в руке, разговаривая по своему обыкновению очень, громко, и я немного беспокоилась, потому что с наступлением ночи нам предстояло уезжать, а он не из тех мужчин, которые могут позволить женщине сесть за руль.
Часам к семи-восьми гостей заметно поприбавилось, и все они очень развеселились, принялись дурачиться, заглядывать на кухню, пиршество разгорелось с новой силой. Мы воспользовались этим, чтобы улизнуть. Я обняла родителей, которые отводили глаза, скрывая волнение, – ведь я покидала их впервые. Что же касается супруга, то у него родни не осталось, если не считать старшего брата, которого он когда-то давным-давно укусил за ухо в ссоре из-за лошади и с которым с тех самых пор не виделся. Насколько я помню, ко дню нашей свадьбы эта лошадь уже много лет как издохла.
Одной из главных моих забот в тот день было сберечь свое восхитительное белое платье, в котором венчалась еще моя мать, а перед ней – бабушка. К тогдашней моде его приспособила одна дама из Ре, все хвалили ее за талант портнихи. У меня сохранился снимок, сделанный на ступенях церкви после венчания, – прилагаю его к своим показаниям, чтобы вы могли увидеть, какое чудесное на мне было платье, несмотря на наши довольно скромные средства, и, разумеется, как я вообще выглядела в свои двадцать лет, за несколько часов до событий, поломавших всю мою жизнь. Фотографию не возвращайте. Мне так и не хватило духу бросить ее в огонь, потому что на ней рядом со мной стоят мои родители, но при взгляде на нее я не могу удержаться от слез.
На черно-белой фотографии формата почтовой открытки Эмма предстает высокой, стройной, пригожей блондинкой со светлыми – вероятно, голубыми – глазами и меланхолической улыбкой. Платье на ней и впрямь роскошное – атласное, с кружевной отделкой. Высокую пышную прическу скрепляет венок из флердоранжа, а лоб украшают затейливо уложенные завитки. Рядом в сером фраке ее супруг Северен – мужчина лет сорока, коротконогий, с заостренным лицом, весьма самоуверенного вида. (Примечание Мари-Мартины Лепаж, адвоката при Апелляционном суде.)
Наш отъезд, похоже, прошел незамеченным. От этого я испытала лишь облегчение, потому что весь вечер с опаской ожидала шуточек и намеков, которые понесутся нам вдогонку. В ту пору испугать меня было проще простого.
Мой супруг, перетрудившись за день, уже давно снял фрак и манишку. Садясь за руль, он бросил их назад, на одну из постелей в фургоне. Я же была одета так же, как утром, только сняла с головы венок и положила его на колени.
Сен-Жюльен-де-л'Осеан – морской курорт на оконечности вытянутого полуострова, носящего название коса Двух Америк. Сегодня его славу затмили такие замечательные курорты, как Фура или Марен, но тогда он насчитывал с тысячу душ зимой и не менее пяти тысяч – в сезон летом.
Вдоль главной дороги, ведущей на материк, на всем ее протяжении сменяют друг друга устричные садки и выгоны, окруженные болотцами. Помню, что в вечернем тумане нас провожало большое красное солнце, скользившее по водным зеркалам.
Ночь застигла нас еще на полуострове. Разомлевший от вина, мой муж не засыпал только благодаря ухабам. Я не осмеливалась ничего ему говорить, потому что малейшее замечание приводило его в бешенство, а еще потому, что мне было не так-то легко отделаться от приобретенной на работе привычки повиноваться ему. В конце концов он сам с уверенностью собственника положил руку на мое колено и прокричал сквозь грохот и тарахтенье:
– Проведем нашу первую брачную ночь здесь, пока я еще на что-то гожусь!
Съехав с дороги, он остановил фургон на опушке соснового бора. Мы вышли каждый со своей стороны и направились ко входу в "гнездышко любви", как называл заднюю часть фургона мой муж. Я ненадолго задержалась у двери, чтобы насладиться прохладой и послушать ночных птиц.
Когда я поднялась в фургон, Северен успел зажечь спиртовку и облачиться в пижаму, купленную им по случаю свадьбы, голубую в желтую и черную полоску, на нагрудном кармане которой были вышиты его инициалы. Хвастливо заявив мне: "Я все предусмотрел", он вытащил из ящика бутылку игристого и поставил ее на столик вместе с двумя металлическими чарками. Мне не хотелось вина, но я выпила немного, чтобы избежать ссоры. Потом, видя, что я сижу на одном из матрасов не поднимая глаз и не говоря ни слова, муж вздохнул:
– Ладно, я понял.
Он закурил сигарету и вышел из фургона – прогуляться, пока я разденусь. Прикрывая створки двери, которую он оставил открытой, я увидела, что он усаживается немного поодаль, на насыпи.
Я расстегнула крючки на платье и аккуратно сняла его через голову. Видимо, шорох ткани у самых моих ушей помешал мне услышать другой звук, поскольку я тотчас почувствовала, как меня хватают в охапку и грубая рука зажимает мне рот. Я даже не успела удивиться столь нелепой выходке мужа. Глухой, сдавленный голос – не голос Северена – скомандовал мне:
– Тихо! Не шевелитесь!
Сердце словно оборвалось у меня в груди.
Потом меня опрокинули навзничь, почти оторвав от пола. В свете спиртовки я мельком увидела рослого молодого человека с бритым наголо черепом и со щетиной на лице, в рубахе грубого полотна без ворота. От него воняло болотом. Он прижимал меня к себе, и я ничего больше не видела, но по звукам догадалась, что он запирает дверь фургона.
После этого он лихорадочно прошептал:
– Если будете слушаться меня, я не причиню вам зла.
При этих словах он склонился надо мной и вперил взгляд своих темных глаз в мои. Я не знала, как дать ему понять, что он меня душит, но он, должно быть, прочел в моем взгляде, что я слишком перепугана, чтобы защищаться, и убрал ладонь с моего рта. Не давая мне опомниться, он потащил меня, задыхающуюся, полуголую, к переднему сиденью, говоря все тем же хриплым, прерывающимся голосом:
– Сейчас вы сядете за руль, и мы поедем.
По пути он задул спиртовку. Я собралась было возразить, что почти не умею водить машину – и это было правдой, – но он перебил меня:
– Делайте что я говорю, иначе я убью вас.
Я перелезла через спинку сиденья. Он остался сидеть сзади, сдавив мне шею железной хваткой. У меня вылетело из головы, как нужно трогаться. Ощупью я нашла стартер. Уже он сам, этот мужчина, когда я покатила в темноте, протянул руку поверх моего плеча и включил фары.
Изо всех сил выворачивая руль, чтобы выехать на дорогу, я услышала, как по полу покатилась бутылка игристого и чарки. Я растерянно оглянулась, и на глаза мне попалась фигура моего мужа. Должно быть, когда заработал мотор, он вскочил на ноги и теперь так и стоял на том же месте. Лица его я различить не могла, но сама его окаменелость свидетельствовала об ужасном состоянии, в каком он пребывал. Воистину живым укором был этот бедолага, брошенный в брачную ночь босым, в одной пижаме на опушке леса.
Мы покатили на материк. Мужчина, теряя терпение, орал мне в самое ухо, чтобы я поторопилась. Я ехала так быстро, как только могла, но наша колымага с ее "заново перебранным" мотором не выжимала больше шестидесяти километров в час.
Полуостров соединен с материком тридцатиметровым мостом, переброшенным через пролив, чье песчаное дно обычно обнажено и покрывается водой лишь в самые большие приливы, в период равноденствия. Задолго до моста мужчина приказал мне остановить машину и выключить фары. Я обернулась посмотреть на него. Сидя на койке, где я оставила платье, он вытаскивал из своих башмаков шнурки. Рубаха и штаны его, из той же грубой ткани, были заляпаны грязью.
Он связал шнурки в один, потом с кошачьим проворством поднялся на ноги и сорвал с моей шеи, потянув кверху, цепочку. Особой боли я не почувствовала, но не удержалась и вскрикнула. Он угрожающе занес надо мной ручищу и гаркнул:
– Замолчите!
После чего, стоя и касаясь бритой головой потолка фургона, он снял с моей цепочки висевший на ней золотой медальон и прицепил его к шнурку. Медальон был моей первой в жизни драгоценностью – его подарили мне на крестины. На медальоне была выгравирована Святая Дева с Христом-младенцем на руках. Несмотря на скудное освещение, мужчина очень ловко управлялся с этими мелкими предметами.
– Вот, – сказал он, – так будет правдоподобнее.
Он скомандовал, чтобы я приподняла волосы, и накинул мне на шею шнурок – так, что медальон оказался спереди. Я почувствовала – это самая настоящая удавка: он слегка потянул за конец, чтобы до меня быстрее дошло. Держа мою голову запрокинутой и прижимаясь к моей щеке колючей щетиной, он зашептал почти дружески, что было ужаснее любого крика:
– Скоро нам придется встречаться с людьми. Так вы уж постарайтесь быть на высоте. Одно неверное слово – и я вас задушу!
Мы снова пустились в путь. Я не в силах подобрать слова, чтобы описать свое тогдашнее состояние. Я мечтала об одном – проснуться. Проносившийся за стеклами пейзаж, хоть и виденный многократно, казался мне чужим и незнакомым, как в кошмаре. Меня бросало то в жар, то в холод.
Внезапно на фоне темного неба вырисовался мост. У въезда на него суетились фигуры с фонарями. Зажглись прожектора. Я притормозила и почувствовала, что мужчина, лежавший позади меня на полу, плотнее прижался к ящику и потянул шнурок под завесой из моих волос. Он спросил:
– Сколько их?
Голос был резкий и, как и его рука, ничуть не дрожал. Приблизившись, я насчитала семерых, о чем и сказала ему.
В свете моих фар и светивших навстречу прожекторов я увидела, что это солдаты в серо-голубой форме, с винтовками и в касках и что они перегородили дорогу двойным рядом рогаток. Того, кто командовал ими и сейчас шел ко мне, подняв вверх руку, чтобы я остановилась, я знала, потому что не раз встречала его в городе. Это был черноволосый верзила с грубым лицом и расплющенным носом боксера: унтер-офицер Котиньяк.
Он тоже узнал фургон моего мужа. Подойдя к дверце с моей стороны, он спросил:
– Это вы, Эмма?
Нас освещали беспощадно яркие прожектора заставы, в свете которых люди и предметы отбрасывали непроглядно черные тени, и подошедший тоже показался мне каким-то призраком.
Он сказал мне:
– Из крепости сбежал заключенный. Вы не заметили ничего необычного по дороге сюда?
Я слегка откинула голову под натяжением шнурка на шее, но это вполне можно было отнести на счет удивления. Я сказала, что нет, и даже сумела добавить почти естественным тоном:
– Нам никто не повстречался.
Я сидела за рулем и смотрела на него снизу вверх, и на мне не было ничего, кроме коротенькой комбинации и белых чулок. В тени каски выражения его лица было не различить, но я знала, что он разглядывает меня с некоторой подозрительностью. Он спросил:
– Где ваш муж?
Я ответила:
– Сзади. Он спит.
И опустила глаза. Сердце мое стучало так, что его, наверное, было слышно снаружи. Сама не знаю, чего мне тогда больше хотелось: чтобы он обнаружил незнакомца за моей спиной или чтобы пропустил нас. Я почувствовала, что он скосил глаза в глубь фургона, но лишь на миг, даже не склонившись ниже к дверце, а потом вновь задержал взгляд на моих голых плечах и высоко открытых коленках. Наконец он пробормотал – я так и не поняла хода его мыслей:
– И верно, ведь у вас была первая брачная ночь.
И отступил.
Снова оказавшись на свету, он взмахнул рукой, приказывая своим солдатам освободить мне проезд. Стараясь придать голосу твердость, чтобы скрыть замешательство, он сказал мне:
– Будьте осторожны, Эмма. Человек, которого мы ищем, – настоящее чудовище. – Посуровевшим тоном он добавил: – Изнасилование и убийство.
Я открыла рот – быть может, собираясь воззвать о помощи, – но мужчина за сиденьем догадался об этом и дернул за шнурок, сильнее, чем в первый раз, – я невольно запрокинула голову и закрыла глаза. Унтер-офицер Котиньяк – теперь-то я знаю – принял это за естественную реакцию новобрачной, еще не оправившейся от шока первых объятий, и разозлился на себя за то, что напугал меня больше, чем было необходимо.
Уж и не помню, как мне удалось тронуться с места. Я проехала мимо серо-голубых солдат по узкому проезду между их крытым брезентом грузовиком и рогатками. Двое или трое солдат подняли фонари, чтобы рассмотреть меня получше, и один из них, заметив банты из белого тюля, украшавшие бывшую санитарную карету, даже крикнул:
– Да здравствует новобрачная!
На мосту я прибавила газу.
Минуту спустя незнакомец позади меня поднялся, и я почувствовала, что шнурок скользит по моей шее. Освобождая меня от удавки, он сказал:
– Вы хорошая девушка, Эмма. Если вы и впредь будете такой же умницей, то скоро останетесь одна, целая и невредимая.
Я услышала, как он шарит в ящиках под постелями, как потом перешагнул через спинку сиденья и очутился рядом со мной, держа в руках баночку из тех припасов, которыми снабдила нас на дорогу моя мать. Он принялся есть – сначала пальцами, затем опрокидывая баночку прямо в рот. Я не видела, что он ест, и не чувствовала запаха еды – все перебивала вонь болота. Он молча жевал, уставившись на дорогу перед собой, невозмутимый, как нотариус в своей конторе, а когда я, ведя машину, не удержалась и посмотрела на него, он заставил меня отвернуться, ткнув в щеку грязным пальцем.
Опорожнив баночку, он опустил стекло и выкинул ее на дорогу. Затем сказал:
– Я со вчерашнего утра ничего не жрал, кроме устриц, которых удалось стибрить. Разбивал их камнями. – Потом без всякого перехода добавил: – Скоро будет перекресток. Свернете направо, к Ангулему.
После того как мы благополучно миновали заставу, мною овладело вялое облегчение – ослабли туго натянутые нервы, опустела голова. Прежде чем осмелиться заговорить, я долго подбирала слова. Я знала: как только я это сделаю, отчаянно сдерживаемые слезы брызнут у меня из глаз и покажут ему, что я, слабая и глупая, всецело в его власти.
Чтобы отвлечься от этих горьких мыслей, я принялась старательно вглядываться в темноту за светом фар и наконец выдавила из себя:
– Почему бы вам не оставить меня здесь и не продолжить путь одному? Вы поедете быстрее, если сами будете за рулем.
Несмотря на все мои усилия, голос мой предательски дрожал и слезы туманили зрение.
Даже не взглянув на меня, он ответил:
– Вы говорите это, лишь бы что-то сказать. Я и сам пока не знаю, как будет лучше.
Мы углубились в Шаранту. Эти края он хорошо знал или уже изучил по карте перед побегом. Я оставила попытки заговорить, а он выходил из своей обманчивой дремоты лишь для того, чтобы указать мне очередное направление, ни разу не обмолвившись о том, куда же мы все-таки едем. Мало-помалу я поняла, что едем мы в никуда. Казалось, единственная его цель – проноситься сквозь уснувшие деревушки, будоража их тишину. В то время движение по ночам отнюдь не было оживленным, тем более на тех узких дорогах, по которым мне выпало ехать. Навстречу нам попались от силы две машины, но оба раза при виде их он протягивал руку к рулю и как безумный давил на гудок, после чего с удовлетворенным вздохом откидывался на спинку сиденья.
Он был без часов, как и я, но о времени имел гораздо лучшее Представление, потому что иногда мог пригнуться и посмотреть в окошко на стрелки часов на фронтоне церкви. Наступила и такая минута, когда он, довольно долго понаблюдав за мной, странно потеплевшим голосом произнес:
– Вот что, через полчасика мы остановимся где-нибудь, где вы сможете поспать.
Однако до этого «где-нибудь» мы так и не добрались. Спустя несколько минут на лесной дороге мотор фургона кашлянул несколько раз и смолк. Бак опустел на небольшом уклоне, но мой спутник заорал, чтобы я продолжала ехать. По его приказанию ниже я круто свернула на грунтовую дорогу, ведущую в глубь леса. В свете фар замелькали деревья, и я подумала, что мы сейчас разобьемся.
Когда фургон, несколько раз перевалившись с боку на бок, наконец остановился, мой спутник устроил скандал. Должно быть, он обвинял меня в том, что я не заметила, что кончается бензин. Я могла бы ему ответить – и в первую очередь что не имела о бензине ни малейшего понятия, – но была так измотана, что даже не слышала его слов. Сил у меня хватило лишь на то, чтобы уронить голову на скрещенные на руле руки. И я тотчас уснула.
Мне показалось, что он затормошил меня сразу же, но, когда я открыла глаза, уже рассвело. Мужчина стоял у моей дверцы в заляпанной грязью тюремной одежде, с бритым черепом, многодневной щетиной и сверлил меня черными глазами. Кошмар продолжался.
Он сказал мне, что я проспала три часа и он тоже. Я обернулась к "гнездышку любви". Все вперемешку валялось на полу продукты, одежда, мои кастрюли – все. Я взглянула на него сквозь слезы ярости, но он и глазом не моргнул. Он сказал словно о чем-то само собой разумеющемся:
– Мне нужны были деньги на бензин.
Я прокричала:
– А вы не могли спросить у меня?
Он улыбнулся, и меня удивили его белоснежные зубы, которые так не вязались со всем его обликом. Он сказал мне:
– Я еще много чего искал, но нашел только это.
И внезапно поднес к моим глазам бритву моего мужа с открытым лезвием. Я невольно отпрянула на сиденье. Очень медленно он сложил бритву и произнес:
– Ну, выходите.
Сквозь ветви деревьев еще только проглядывало утреннее солнце. В коротенькой комбинации меня пробирала дрожь. Мы направились к задней двери фургона. От лесной прохлады я вся сжалась. Он спросил, хочу ли я есть, или пить, или сходить по нужде. Я сказала, что хотела бы хоть что-то на себя накинуть. Бесстрастным тоном он ответил:
– Это невозможно.
Спорить я не стала. Поборов стыд, я сказала, что мне действительно надо несколько минут побыть одной. Он указал на дерево поблизости:
– Там! И зарубите себе на носу, что я бегаю быстрее вас.
Потом, когда я вернулась, он дал мне стаканчик теплого кофе и две плитки шоколада. Стоя рядом, он не спускал с меня глаз, но я глаз не поднимала. Я смотрела на его башмаки, которые он успел зашнуровать, и спрашивала себя, долго ли он еще будет держать меня пленницей, долго ли будет здесь кружить, пока его не поймают.
Едва я допила последний глоток, как он повлек меня к деревьям. Мысль о том, что он собирается меня убить, не приходила мне в голову – зачем ему тогда было поить меня кофе? – но тревога во мне росла.
Он остановился у подножия дуба, откуда еще был виден фургон. На земле лежала груда тряпья, которая почему-то была мне знакома. Он подобрал ее, и тут я поняла, что это такое: он разорвал мою одежду на полосы, чтобы сделать из нее веревку. А для чего ему могла понадобиться веревка, как не для того, чтобы привязать меня?
Я отскочила назад и закричала. Мне впервые по-настоящему захотелось убежать. Каблуки моих туфель увязали в мягкой земле, и не успела я сделать и трех шагов, как была сбита с ног, перевернута на спину и пригвождена к земле, как жаба. Упираясь коленом мне в живот и бешено вращая глазами, он прорычал:
– Никогда больше не делайте этого! Никогда!
Потом он, нимало не церемонясь, подтащил меня к дубу, усадил, завел руки мне за спину и привязал к стволу, и все это время я плакала. Одну туфлю я потеряла, другую он сам стащил у меня с ноги и зашвырнул подальше. Под конец он сделал мне из остатков простыни кляп, и это напугало меня больше всего.
Но самое страшное ожидало меня впереди.
Встав и отдышавшись, он с минуту смотрел на меня, не говоря ни слова. А потом чудно так улыбнулся, поднес руки к своим ушам и внезапно, даже не поморщившись, сорвал – да-да, сорвал – всю кожу с черепа!
Я захрипела под кляпом и закрыла глаза.
Когда я набралась мужества их открыть, он стоял на прежнем месте и теребил в руках, пробуя на растяжение, резиновую шапочку, похожую на разрезанную пополам камеру от мяча – приглядевшись, я поняла, что это и есть половинка камеры. Волосы у него были приглажены назад и приклеены к голове.
– Я хитер как лис, вы увидите, – сказал он и ушел, оставив меня.
Я увидела, как он вошел в фургон. Пробыл в нем какое-то время – от дерева я не могла услышать, что он там делает. Как могла, я пыталась освободиться от пут, но скоро убедилась, что единственный способ убежать – это вырвать с корнем дуб, к которому я привязана, и унести его на себе.
Наконец мужчина появился снова и подошел ко мне – или он разыгрывал со мной очередную шутку, или передо мной был уже кто-то совсем другой. Умытый, чисто выбритый, с ниспадающими на лоб блестящими светлыми волосами. Мужчина был в белой тенниске, в летних брюках – штанины он удлинил, опустив на них отвороты, – и в мокасинах: все это он позаимствовал из гардероба мужа. В руках он держал старый бидон, какие расставляют в лесу, когда подкармливают зерном фазанов. Ни дать ни взять мирный автомобилист, не дотянувший до заправочной станции. Как же я его ненавидела! Он сказал:
– Тут неподалеку деревня. Я быстренько.
А я подумала, что сегодня воскресенье и найти бензин будет не так-то просто.
Я провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду. Я не плакала. Я собиралась с силами, чтобы вырвать с корнями дуб.