Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дальние родственники

ModernLib.Net / Юрьев Зиновий Юрьевич / Дальние родственники - Чтение (стр. 16)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр:

 

 


Они с Котомкиным давно уже не разговаривают. А, Константин Михайлович, ну, конечно же... Ему почему-то очень хотелось верить, что именно Константин Михайлович рассказал Котомкину о путешествиях Владимира Григорьевича. Он даже попытался представить себе сцену: Константин Михайлович теребит, как обычно, пуговицы на своей рубашке и говорит Котомкину: "А Владимир Григорьевич-то... то-го..." - "Что того?" - "Ездил в будущее..." Нет, не получалась эта сцена. Не настолько глуп булькающий Иван Степанович, чтобы написать заявление на основании слов бедного Константина Михайловича. Нет. Дас ист невозможно.
      Но тогда... Как ни отталкивал от себя эту мысль Юрий Анатольевич, она все равно наплывала на него, холодила промозглым тягостным туманом: Леночка. Больше некому.
      А почему, в сущности, он так разволновался, что случилось? Леночка искренне убеждена, что Владимир Григорьевич нездоров, что его нужно лечить, что ему нужна квалифицированная психиатрическая помощь. Она этого и не скрывала. Разве она не говорила ему, что он не должен замалчивать такой случай? Разве не говорила, что, вылети он в окошко в очередном путешествии, с него же спросят? Говорила. И справедливо говорила, потому что... потому что... что потому что? Потому что беспокоится за него? Или за старика Харина?
      Но почему он так легко капитулировал? Почему так легко и быстро примирился с тем, что Владимир Григорьевич ненормален, почему думает только о том, от кого узнал Котомкин о собраниях в шестьдесят восьмой комнате, как будто именно это имеет решающее значение, а не сам Владимир Григорьевич.
      Он так явственно увидел перед собой Харина - невысокого, с треугольничком худенькой цыплячьей грудки, покрытой седым пухом между лацканами пижамы, с умными живыми глазами. И голос: милые друзья мои...
      Неужели предаст, подумал он, и вопрос был тягостный, как была тягостной мысль о встрече Владимира Григорьевича с психиатром. Не могли, не должны были соприкасаться хроностанция, порхающий Прокоп в переливающемся комбинезоне и психиатр. Он даже не умел объяснить себе почему, он просто чувствовал это нутром, всем своим небогатым врачебным и жизненным опытом. Не должны были соприкасаться эти вещи, как не должны соприкасаться материя и антиматерия, ибо их соединение уничтожает друг друга.
      Он вдруг сообразил, что давно уже стоит перед директором, держит в руке заявление Котомкина, и Пантелеймон Романович молча смотрит на него, втянув голову в покатые плечи.
      - Я подумаю, что делать, - сказал он.
      - Да, да, - кивнул директор и облегченно уткнулся взглядом в свои руки, что привычно лежали перед ним на столе.
      Нужно поговорить с Леночкой, подумал Юрий Анатольевич, у нее светлая головка, она не впадет в панику от любой чепухи, как он. Она все расставит по местам, мигом наведет порядок в его растрепанной душе. У нее удивительные руки. Все вещи любили ее руки, от шприцов до него самого, все так и тянулись навстречу им.
      Когда он вошел в Леночкин пенал, она сидела за своим столиком и что-то писала, склонив головку набок. И кончик языка высунула. Наверное, именно так она выглядела, когда писала в школе сочинения. Онегин как представитель... Да чей бы ни был он представитель, хоть бы коллектива ветеранов сцены...
      - Угадай, Юрчонок, что я сочиняю, - сказала Леночка. Она не посмотрела на него, но знала, кто вошел.
      - Инвентарную ведомость. Простыней желтых куцых столько-то...
      - А вот и нет. Смотри,
      Она протянула ему листок, и он прочел:
      "Меняем двухкомн. кв. 28 м, кухня 6 м, метро "Коломенское" и однокомн. кв. 20 м, кухня 10 м, метро "Речной вокзал" на трехкомнатную кв. от 40 м".
      - Все говорят, это прекрасный вариант, - сказала Леночка. - Можно было получить и большую, но ведь на троих могут не дать. Теперь, говорят, такие строгости. А что, если большие подсобные помещения, и сорок метров немало. Главное чтоб кухня была просторная. А то в нашей шестиметровой и повернуться вдвоем нельзя. Ты согласен?
      Он держал ее за плечи, и плечи под халатиком привычно поерзали, находя удобное положение под его ладонями, и мир был прост и приятен, потому что состоял в основном из этих теплых плечей.
      - Чего ты молчишь?
      - Что? А, да, конечно, согласен.
      Он усмехнулся. Глупышка. Да если бы она предложила сменяться на дырявый сарай в ста километрах от Москвы, он был бы так же счастлив.
      - Сегодня же дам объявление... А на тебя жаловались, сказала Леночка.
      - Кто?
      - Котомкин. Этот, который булькает. Хотел повторить курс инъекций витаминов и никак не мог к тебе попасть. Сидит, говорит, врач все время у Харина.
      Юрий Анатольевич почувствовал какое-то неприятное стеснение в груди. Котомкин. Неужели он был прав, тоскливо задал он себе риторический вопрос, который не нуждался в ответе. Уравнение допускало только одно решение, и за двумя черточками в правой его стороне стояли Иван Степанович и Леночка. Он достал из кармана халата заявление и положил его перед медсестрой.
      - Вот.
      Леночка прочла его, коротко пожала плечами, посмотрела снизу вверх на врача.
      - Ну и что? Демагог, конечно, этот Котомкин, но по существу...
      - Что по существу?
      - По существу он прав, нельзя оставить больного человека без помощи, мы ж говорили с тобой об этом.
      - Да, но...
      - Юрчоночек мой глупенький, - сказала Леночка и потерлась щекой об его живот. - Ну разве можно быть таким... таким мнительным? Чего ты разволновался? Надо пригласить специалиста, чтобы он посмотрел Харина. Ну и что? Что ты его, на каторгу отсылаешь? Да я уверена, что его и в больницу незачем будет брать. Они вообще не любят брать стариков. Тем более что он же не буйный. Даст что-нибудь, какие-нибудь транквилизаторы, не знаю. Но главное, ты будешь спокоен, ты выполнил свой врачебный долг. Даже если есть один шанс из ста, что Владимир Григорьевич выкинет что-нибудь эдакое, ты будешь знать, что сделал все от тебя зависящее.
      Хорошо говорила Леночка, мягко, без нажима, заботливо, словно массировала его совесть, и она успокаивалась. Тем более что, по существу, она права. Даже при желании ей трудно возразить. И тем более трудно. что такого желания у него не было. То есть вроде бы и было только что, но куда-то испарилось, исчезло.
      - Как ты думаешь, чей дать лучше телефон?
      - Что? Какой телефон?
      - Юрчоночек, тебе еще рассеянность по чину не полагается. Станешь стареньким профессором - тогда пожалуйста. Жил человек рассеянный на улице Бассейной. Я об обмене.
      - Ах да, конечно. Прости. А может, дать оба телефона? Тебя дома не будет, я отвечу. И наоборот.
      - Ну вот, а то некоторые девочки утверждают, что мужики вроде и ни к чему. А я сама и не сообразила.- Она снова потерлась щекой об его халат. - Правда, от тебя есть польза, а?
      - Хочется надеяться, птичка-синичка.
      Психиатр оказался немолодой поблекшей женщиной с каким-то брезгливым и жеваным лицом. На голове у нее был старомодный шиньон, и Юрий Анатольевич подумал, что она, наверное, пришлепнула его лет двадцать назад и забыла снять.
      Она сидела в его кабинетике и листала пухлую историю болезни Владимира Григорьевича, кивала удовлетворенно, как будто уже поставила диагноз.
      - Он ходячий? - спросила она строго, как на допросе, и Юрий Анатольевич подумал, что следовало бы ей ответить также резко, чтоб поставить ее на место, но не нашелся.
      - Да, сейчас он неплохо ходит.
      - Я думаю, в таком случае нам удобнее побеседовать здесь, а не в палате.
      - Да, наверное.
      - Ну что ж, пригласите тогда... - она посмотрела на историю болезни, - Владимира Григорьевича.
      - Хорошо.
      Юрий Анатольевич шел по коридору, и на душе у него опять было смутно. Не хотели его нести ноги к шестьдесят восьмой комнате. По пудовой гире было на каждой.
      Когда разговаривал с Леночкой, было все ясно, и видел он, что она права. Но теперь, когда шел за Владимиром Григорьевичем, чувствовал он себя не то предателем, не то тюремным надзирателем, не то тем и другим вместе. Может быть, Леночка и права. То есть скорее всего права, но права абстрактно, как бы алгебраически. А плюс Б равняется... А когда теперь вместо букв нужно было подставить Владимира Григорьевича и эту мымру с жеваным лицом... Жоржетта Ивановна, имечко одно чего стоит...
      Шестьдесят восьмая комната. Дверь еще закрыта. Еще не поздно повернуться и уйти. Но он уже скользил по тягостной наклонной плоскости и не умел остановиться.
      Он постучал и услышал голос Владимира Григорьевича: войдите.
      - А, здравствуйте, Юрий Анатольевич.
      Старый драматург отложил книгу и встал навстречу врачу.
      - Добрый день, Владимир Григорьевич. - Юрий Анатольевич вздохнул, посмотрел на кровать Константина Михайловича, спросил, чтобы хоть на несколько секунд отсрочить неизбежное: - А где Константин Михайлович?
      - В саду, кажется. Может, сходить за ним?
      - Нет, нет, спасибо... Я, собственно, к вам.
      - Слушаю вас, доктор.
      И так смотрел на него старик приветливо, так понимающе, так мудры и смиренны были его выцветшие глаза, что Юрий Анатольевич почувствовал, как подымается в нем глухое раздражение, даже злоба к этому неуязвимому в своей благожелательности человеку. Этот не предал бы, подумал он, и эта мысль еще больше раздражала его: о, господи...
      - Я хотел пригласить вас к себе в кабинет...
      - С удовольствием, но для чего?
      - Я хотел... показать вас... невропатологу... такая поправка... после инсульта... - Удивительно, пронеслось у него в голове, как одно свинство липнет к другому. За предательством тянется вранье.
      - А что, - улыбнулся Владимир Григорьевич, - может, мы с вами будем ездить по медицинским учреждениям и конференциям, и вы будете демонстрировать меня. Я, может, научусь делать стойку на руках, и мы так и будем выходить на сцену: вы на ногах, в строгом черном костюме, а я на руках...
      О, господи, застонал мысленно Юрий Анатольевич, да что это за муки такие, он что, специально издевается надо мной. Он знал, понимал, что презирает и ненавидит сейчас, в сущности, не Владимира Григорьевича, а себя, но делать-то это заставлял его этот старик...
      - Вот знакомьтесь, - пробормотал он, - Владимир Григорьевич Харин. Жоржетта Ивановна...
      - Здравствуйте, - сказал Владимир Григорьевич.
      - Садитесь, - коротко кивнула Жоржетта Ивановна.
      Владимир Григорьевич сел, а Юрий Анатольевич вышел из кабинетика, осторожно притворив за собой дверь.
      - Скажите, пожалуйста, как вас зовут, - скомандовала дама со старомодным шиньоном.
      - Вы как следователь, - улыбнулся Владимир Григорьевич.
      - Я врач, а не следователь, - терпеливо объяснила Жоржетта Ивановна.
      - Да, да, я понимаю, прошу прощения, я не хотел обидеть вас.
      - А я не обиделась. Слушаю вас.
      - А... да, извольте: Харин Владимир Григорьевич.
      - Когда вы родились?
      - В тысяча девятьсот восьмом году, увы...
      - Почему вы говорите "увы"?
      - Хотя бы потому, что старость - не радость.
      - Понимаю. А вы считаете себя стариком?
      - Не думаю, чтобы это имело значение, что я считаю. Даже если бы я считал себя птенчиком, все равно семьдесят восемь лет - возраст почтенный. У Чехова, Бунина, Достоевского я не раз встречал фразы: дверь отворилась, и в комнату вошел старичок лет пятидесяти. Отворилась или затворилась - не так уж важно. Представляете - старичок лет пятидесяти. А тут семьдесят восемь. Так что, выбор, Жоржетта Ивановна, невелик.
      - Вы сказали "птенчик". Вы считаете себя птенчиком?
      - Я сказал, по-моему, если бы я считал себя птенчиком?
      - А вы себя им считаете?
      Владимир Григорьевич внимательно посмотрел на врачиху. Была она ему неприятна и дурацкими своими вопросами, и какой-то агрессивной настырностью. Комплекс неполноценности у нее, что ли, подумал он. С такой внешностью, впрочем, немудрено. Но цапаться с нею не хотелось. Чувствовал он себя сегодня с утра каким-то просветленным, успокоенным. Именно успокоенным, а не просто спокойным. Хорошее словечко, подумал он по старой писательской привычке, успокоенный.
      - Да, конечно, - улыбнулся он, - я птенчик.
      - Понимаю, - кивнула Жоржетта Ивановна. - Вы птенчик. Но...
      - Я шучу, - пожал плечами Владимир Григорьевич. - Если бы я и был когда-то птенчиком, я бы все равно давно уже превратился в старую ворону.
      - Значит, вы считаете, что были птенчиком раньше, а сейчас стали старой вороной? Так?
      - Строго говоря, да.
      - Понимаю. Скажите, Владимир Григорьевич, какое сегодня число?
      - Не понимаю...
      - Число. Дата. Второе, третье, пятнадцатое, понимаете?
      Владимир Григорьевич пожал плечами. Разговор получался какой-то нелепый, как будто она считает его слабоумным.
      - Сегодня двадцать четвертое августа.
      - А год?
      - Тысяча восемьсот... То есть девятьсот восемьдесят шестой.
      - Вы можете мне сказать, где вы находитесь?
      - В кабинете врача.
      - В более общем смысле.
      - В более общем смысле? Может быть, начать с нашей Галактики? Или Млечного Пути?
      - Как вы считаете нужным.
      - В Доме ветеранов сцены.
      Странный был разговор. Не похоже на невропатолога. Видел он их, не одного, особенно после инсульта, с их иголочками, здесь чувствуете, а здесь, молоточками. И вдруг как ожгло его: это же скорее психиатр, а не невропатолог.
      Да, но он же не жаловался, вел себя нормально, если не считать... Ну, конечно же, как еще понять... Его рассказы и его отсутствие. Но кто? Юрий Анатольевич. Так слушал внимательно, так светились глаза у него интересом - и вот, пожалуйста, эта идиотка с шиньоном на небрежно крашенных волосах.
      Он посмотрел ей в глаза. Глаза были как бы закрытые: равнодушные и недоброжелательные. Как окошко в бюро пропусков в неприступном каком-нибудь учреждении.
      - Скажите, доктор, вы психиатр?
      - Да.
      - А мне сказали, невропатолог.
      - Не знаю, для чего нужно было скрывать. Скажите, Владимир Григорьевич, на что вы жалуетесь?
      - Я ни на что не жалуюсь, дорогой доктор. Кроме того, чему помочь вы не сможете, к сожалению.
      - А именно?
      - Если бы вы могли скостить мне... ну, скажем, лет тридцать хотя бы, это было бы замечательно. Я бы прожил их совсем по-другому.
      - Как именно?
      - О, в одном слове не ответишь.
      - Но все-таки...
      - Когда-то, до рождества Христова, я был драматургом. Теперь я понимаю, что неважным. Я был слишком скованным в своем творчестве, слишком зажатым и искусственным. Слишком многого боялся мой внутренний редактор. Теперь я догадываюсь, что писатель должен, наверное, быть скорее эоловой арфой и естественно откликаться на ветры окружающей жизни...
      - Эолова арфа... - пробормотала врачиха.
      - Это... - Владимир Григорьевич хотел было объяснить ей, что такое эолова арфа, но передумал. Не стоит она того, чтобы знать, как тоненько звенит на ветру эолова арфа. Он вздрогнул вдруг, так кольнуло в сердце. Отвык, отвык он совсем за последние недели от этих фехтовальных уколов, пора вспоминать. Он почувствовал, как устал, отяжелел, одряхлел. Ведь только что, кажется, булькала энергия, как газ в боржоме. Вышел газ...
      - Что это? - спросила врачиха.
      - Что-что? - нахмурился Владимир Григорьевич. Отвлек его укол в сердце.
      Врачиха посмотрела на него и кивнула. До чего же скучные и непроницаемые глаза. Всего-навсего глаза, роговица, хрусталик, зрачок, а непроницаемы и непроходимы, как тюремная стена. Фу-ты, что за сравнения лезли ему сегодня в голову.
      - Скажите, Владимир Григорьевич, кто-нибудь из ваших родственников страдал какими-либо психическими расстройствами?
      - Да нет как будто.
      - А как проходила беременность у вашей матери?
      - Беременность у моей матери? Когда она была беременна мною?
      - Именно.
      - Вы что, шутите?
      - Почему вы решили, что я шучу?
      - Ну, подумайте сами, откуда я мог знать, как проходит у моей матери беременность, если я еще не родился. Да если бы и родился, вряд ли грудной ребенок настолько наблюдателен...
      Конечно, подумал Владимир Григорьевич, надо бы встать и уйти, плюнуть на эту душу, но ведь все равно не отвяжутся. И к тому же устал он от чего-то сегодня, полон был какой-то болезненной истомы, и не было даже сил возмутиться. Все равно не отвяжутся.
      - Чем вы болели в детстве?
      - Насколько я помню, обычным детским набором: свинка, корь, что-то еще...
      - Когда вы начали ходить?
      - Куда, в школу?
      - Нет, вообще ходить.
      - Гм... не помню. Не знаю.
      - Мать вам не говорила?
      - Не помню, может быть, и говорила. Но я как-то не считал эту информацию очень важной. Так и прожил семьдесят восемь лет в неведении.
      - А заговорили когда?
      - Наверное, как все...
      - Что значит, как все?
      - Ну, когда дети начинают разговаривать?
      - Владимир Григорьевич, я вам задаю вопросы, а не вы мне.
      Может, все-таки послать ее подальше, эту настырную бабу? Не стоит, наверное, все равно не отцепятся, пока не выполнят весь ритуал. А то еще отметит: агрессивен. Лучше потерпеть. Он сделал глубокий вдох, чтоб успокоиться, унять, осадить поднимавшееся раздражение, сбросить с плеч усталость.
      - Я понимаю, - кивнул он. - Простите.
      - Так когда вы начали говорить?
      - В месяц.
      Врачиха медленно подняла на него глаза. Только сейчас он заметил, что ресницы у нее были накрашены, но как-то неровно, неряшливо. И эта неряшливость удивительным образом подходила к старомодному шиньону, к жеваному пористому лицу.
      - Вы говорите, в месяц?
      - Я пошутил.
      - А если серьезно?
      - Серьезно, года в два. Или три. В общем, наверное, нормально.
      - В каком возрасте вы пошли в школу?
      Почему он так устал, подумал Владимир Григорьевич, что он сегодня такого делал? Да вроде ничего особенного. Странно...
      - Что? В два... простите, я задумался... Как обычно, в семь лет. Или это теперь начинают учиться в семь?
      - Как вы учились?
      - Если честно, средне. Особенно по математике. Таблицу умножения миновал благополучно, а потом еле полз. Очень задачки меня пугали, все эти трубы, бассейны. Что угодно в голову лезло... - Владимир Григорьевич оживился, даже улыбнулся. - Сажусь решать, а сам так живо представляю себе эти трубы, ржавые такие, только краны медные блестят. А в бассейне рыбки, и все смотрят на трубы со страхом, а вдруг вся вода вытечет.
      - Очень интересно. Скажите, а эти рыбы что-нибудь говорили, как-то выражали свой страх?
      - Нет, преимущественно молчали, как им и полагается, но подплывали к трубам, высовывались из воды и смотрели как завороженные и так испуганно. Мне вообще фантазия учиться мешала. Сидишь на уроке и думаешь: вот сейчас поползет по штукатурке на стене, между портретов Фонвизина и Крылова трещина, раздастся грохот, стены закачаются в страшном землетрясении и некому будет говорить: Харин, опять домашнее задание не приготовил.
      - Очень интересно, - слегка оживилась врачиха.- Вы можете сказать мне возраст полового созревания?
      - Вообще или мой?
      - Ваш, конечно.
      - Гм... Наверное, лет в четырнадцать. Может, в пятнадцать. Впрочем, влюбился я первый раз значительно раньше, лет в десять... Ее звали, помню, Власта. Кажется, ее отец был поляком...
      - Нет, нет, меня интересует именно пубертация. Половое созревание.
      - Я ж вам сказал, Жоржетта Ивановна, лет в четырнадцать.
      - Угу. А какие у вас были склонности в детстве?
      - Обычные. Преимущественно, удрать из дому.
      - Куда?
      - Куда - не столь важно. Важно было удрать.
      - Почему?
      - Да потому что дома нужно было постоянно заниматься скучными вещами: колоть дрова, складывать их, заносить в дом, тащить пойло поросенку, который метался в своем загончике в сарае как ракета и норовил сбить меня с ног.
      - Гм... Ваша трудовая деятельность вкратце.
      - Учился, кончил Московский университет, перед войной работал в газетах, во время войны - фронтовой корреспондент. А потом стал писать пьесы.
      - Но вы где-то работали?
      - Нет. После первой же поставленной пьесы меня приняли в Союз писателей, и больше на работу я никогда не ходил. С тысяча девятьсот сорок седьмого года.
      - То есть почти сорок лет, - задумчиво сказала Жоржетта Ивановна, и Владимиру Григорьевичу показалось, что впервые с начала разговора в ее глазах мелькнули человеческие чувства: неодобрительное удивление и зависть.
      - Скажите, Владимир Григорьевич, если я правильно поняла, вы рассказывали своим друзьям о том, как вас перенесли в будущее и в прошедшее?
      Владимир Григорьевич сжался, как от удара. Иди, объясни этой мымре... Тут же ярлычок на лоб. Сказать ей, пожалуй, что просто сочинял, чтобы развлечь друзей. Жизнь, мол, в богадельне скучная, вот и решил позабавить. Устная, так сказать, фантастика. Пожалуй, так и надо сделать, чтоб отвязались. Он уже даже приготовил мысленно фразу: да, рассказывал, но рассказывал не о подлинном путешествии, а просто придуманную историю... Но почему-то не произнес он эту фразу. Не хотелось ему называть нестерпимо прекрасные дни в двадцать втором веке придуманной историей. Не хотелось. Глупо, конечно, но не хотелось. Каким-то это было бы предательством. И по отношению к милой Соне, и Сергею, и суетливому добряку Прокопу, и долговязому Бруно... И даже бедному Хьюму, которому так хотелось быть принятым в высшем обществе.
      И черт с ней, с этой мымрой. Столько раз кривил за жизнь душой, так ее разработал, бедную, что гнулась, как резиновая. Хоть в цирке выступай с номером: человек с гуттаперчевой душой. Гнет и вяжет ее по желанию публики. Но он не в цирке. Хоть под конец можно не врать. Нужно не врать. В семьдесят восемь лет надо саван выстирать и выгладить, а не ерзать в дрянной какой-то суетне. И что они ему в конце концов сделают? Ну, решат, что он тихий псих. На здоровье. Он-то знает...
      Он посмотрел на Жоржетту Ивановну и сказал:
      - Да, я рассказывал о своем путешествии в будущее и прошлое.
      - И как же вы туда отправились?
      - Меня забрала в будущее моя прапрапраправнучка, если я не перепутал все эти прапра.
      - Ваша... кто?
      - Соня приходится мне прапрапраправнучкой, она родилась, если я не ошибаюсь, в 2150 году, и когда я был в двадцать втором веке, ей было двадцать три года.
      Перепрыгнул Владимир Григорьевич какой-то ровик, заполненный холодной нечистой водой, стоял теперь по другую сторону от Жоржетты с шиньоном и был для нее недосягаем, потому что было ему наплевать, что она подумает и что напишет в своих листочках. И от этого почувствовал он какое-то облегчение, почти радость, и даже усталость не давила на плечи тяжелым рюкзаком.
      - Значит, она забрала вас в двадцать второй век?
      - Совершенно верно.
      - Гм... Скажите, вы испытывали во время своего... путешествия какие-нибудь необычные ощущения?
      - Странный вопрос. Подумайте сами, может ли не испытывать, - он сделал ударение на отрицание "не", - может ли не испытывать человек, оказавшийся в столь невероятной ситуации, необычных ощущений? Конечно, не может.
      - А какие именно - ощущения?
      - О, это такой букет, который быстро не перескажешь. И недоверие, нежелание поверить в реальность происходящего, и убеждение в том, что это не сон, удивление, смущение, смятение пораженных чувств, мучительные сомнения...
      - Сомнения в чем?
      - Видите ли, они предложили мне либо остаться у них навсегда, в их прекрасном сияющем мире и стать полноправным гражданином века, в котором давно уже забыли о болезнях, старости и даже смерти, или вернуться сюда.
      Жоржетта Ивановна испытующе посмотрела на Владимира Григорьевича, и ему почудилось, что губы ее с облезшей помадой тронула улыбка. И в неприступных равнодушных глазах впервые мелькнул интерес: ну, конечно, псих. Хотя бы потому, говорила улыбка, что вернулся. Она бы, говорила улыбка, такой глупости не сделала. Она бы не вернулась в свою однокомнатную квартиру, где ее ждала парализованная мать, которую нужно было каждый день кормить, мыть и переворачивать, борясь со все более привычным раздражением, отгоняя от себя мысли, которые пугали. О, она бы не вернулась, это уж точно!
      - Скажите, Владимир Григорьевич, а во время... своего путешествия вы слышали какие-нибудь голоса?
      - Вы что, смеетесь?
      - Я вас спрашиваю: во время путешествия вы слышали какие-нибудь голоса?
      - Ну, как я мог не слышать голосов, когда я пробыл на хроностанции... это станция, где осуществляются временные пробои, - с каким-то торжествующим вызовом пояснил Владимир Григорьевич. - Я пробыл там несколько дней, я разговаривал со всеми сотрудниками, присутствовал на суде...
      Жоржетта Ивановна хотела было что-то спросить, раскрыла даже рот, но передумала.
      - ...А вы говорите - голоса.
      Не первый раз за время дурацкого этого разговора испытал Владимир Григорьевич острое желание сходить к себе в комнату, открыть журнал "Театр", вытащить оттуда фотографию - если ее можно было назвать фотографией - и принести этой идиотке с чулком в волосах. Чтоб увидела свет, струившийся с листка, увидела улыбки, живые, подвижные улыбки, услышала далекий Сонин голосок: "Дедушка..." Чтоб увидела своими глазами открытое окошко в двадцать второй век.
      Что б сказали вы тогда, уважаемая Жоржетта Ивановна? Как бы отвисла у вас челюсть, как бы сразу застряли у вас в горле ваши идиотские вопросы...
      Желание это было так остро, что оно подталкивало его в спину, тянуло к двери. Но нет, нельзя было этого делать, нельзя. Ни за что и ни при каких обстоятельствах. Хватит того, что уже показал раз Анечке, Ефиму и Косте. И то не следовало...
      Что она говорит, чучело?
      - Да, да, я понимаю. Владимир Григорьевич, вы человек интеллигентный, разобраться в вашем состоянии не так-то просто. Поэтому постарайтесь помочь мне, хорошо?
      - Постараюсь.
      - Отлично. Вот вам картинка, расскажите, пожалуйста, что вы на ней видите или что она вам напоминает. - Врачиха протянула Владимиру Григорьевичу изрядно захватанный листок, на котором была изображена огромная клякса.
      - Присмотритесь, может быть, она вам что-нибудь напоминает, вы же писатель, вы сами рассказывали мне о своей фантазии.
      - Я бы рад, дорогая Жоржетта Ивановна, но... - он взглянул на ее мятое пористое лицо, вздохнул. - Ну, хорошо, хорошо. Немножко эта клякса напоминает... Росинанта...
      - Кого, кого?
      - Росинанта. Так звали лошадь Дон Кихота Ламанчского. И голову ее хозяина.
      - А эта? - Жоржетта Ивановна протянула второй листок.
      - Эта... Ну-с, скажем, схватку. Смешались в кучу кони, люди...
      - Хорошо, вот еще одна. Что вы здесь видите?
      Опять наваливалась на него усталость, опять в рюкзак за спиной положил что-то тяжелое, и он давил на плечи.
      - Ничего, - сказал он. - Кляксу.
      - Это я уже слышала. Постарайтесь всмотреться. Вы ведь уже видели лошадей... Этого...
      - Росинанта. Да, и снова лошадей. Смешались в кучу кони, люди, и залпы тысячи орудий...
      - Видите.
      - Я устал, - сказал Владимир Григорьевич.
      - Я тоже устала, - сказала Жоржетта Ивановна, и губы ее стали злыми. - Но я же не жалуюсь. А я хожу на работу каждый день...
      А, вон оно что, подумал Владимир Григорьевич, это она мне не может простить, что я сорок лет не ходил на работу.
      - Хватит, я думаю, дорогая Жоржетта Ивановна, на сегодня хватит.
      - Позвольте мне решать, хватит или не хватит.
      - Почему, с какой стати? Я и так делал вам одолжение, рассматривал ваши дурацкие кляксы. - Он попытался встать, но ноги плохо слушались его. Как до путешествия, машинально отметил он. Он напрягся и встал.
      - Сядьте, больной!
      - Вы мне надоели, - тихо и отчетливо сказал Владимир Григорьевич. Сердце его колотилось о ребра, ему почему-то было очень тесно в грудной клетке. - Вы и ваши дурацкие вопросы.
      - Больной! - рявкнула Жоржетта Ивановна строевым голосом, но Владимир Григорьевич уже закрыл за собой дверь и шел, покачиваясь, по коридору. Зачем он рассказывал этой дуре о каком-то землетрясении... О каком? А, вот почему он вспомнил. Пол плавно покачивался под его ногами. Только бы не упасть. Никогда в жизни ничего так не хотелось Владимиру Григорьевичу, как хотелось ему сейчас лечь, умерить как-то бешеный аллюр сердца.
      Он с трудом отворил дверь шестьдесят восьмой комнаты и рухнул на кровать...
      - Ну что? - спросил Юрий Анатольевич, с замиранием сердца глядя на психиатра.
      Жоржетта Ивановна брезгливо вздохнула, устало помассировала себе правый висок. Помолчала, чтобы успокоиться. Интеллигент, называется...
      - Конечно, окончательный диагноз ставить преждевременно, - сказала она, - нужно еще разок побеседовать с больным, но нарушения в психике очевидны...
      - У него... такой... ясный ум, - тоскливо промямлил Юрий Анатольевич...
      - Больной, если не ошибаюсь, перенес не так давно инсульт?
      - Да, совершенно верно...
      - Что вам сказать... В этом возрасте не часто встретишь четкие симптомы, границы бывают смазаны, одно накладывается на другое, личностные особенности на болезненные проявления. И все сплошь и рядом на фоне дементности. Думается, что в данном случае мы имеем дело с элементами парафренного синдрома... Вы замечали у больного состояние веселости, блаженства, эйфории?
      - Гм... Раньше - безусловно нет. Владимир Григорьевич чаще был печальным.
      - Что значит - раньше?
      - Я имею в виду - до его исчезновения.
      - Что значит - исчезновения?
      - Именно исчезновения. Он исчез из Дома, и его не было десять дней.
      - И где же он был?
      - В том-то и дело, что нам так и не удалось установить.
      - Но его искали?
      - Конечно. Мы даже обратились в милицию.
      - И что же?
      - Нигде не было ни следа, И появился он так же внезапно, как исчез,
      - Ни у родных, ни у друзей?
      - Нет. У него никого нет. К тому же он исчез прямо в пижаме и вернулся, представляете, тоже в ней.
      - При чем тут пижама, - раздраженно сказала психиатр, стало быть, свое отсутствие в эти дни он объясняет поездкой... в двадцать второй век?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17