Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дальние родственники

ModernLib.Net / Юрьев Зиновий Юрьевич / Дальние родственники - Чтение (стр. 10)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр:

 

 


      "Ленинградский проспект", - подсказала Соня.
      "Да, Ленинградский проспект. Мы зашли. В магазине было много народу, и мы не сразу сообразили, что там происходит. То есть все элементы ситуации были нам знакомы по различным историческим документам: очередь, сумки, толкотня, деньги, кассы, вся эта экзотика, но когда мы оказались внутри самой ситуации, мы просто растерялись. Настолько растерялись, что остановились перед суровой девицей, которая пропускала покупателей - так тогда назывались люди, пришедшие в магазин, порциями по несколько человек.
      "Чего вы стоите? - довольно резко спросила она. - Туда или сюда".
      "А..." - растерялся я.
      "Бэ-э... - зло передразнила она меня. - Нужны апельсины - проходите, молодой человек, не задерживайте других!"
      От растерянности я поднял мысленным усилием пакет с тележки, стоявшей за девушкой, направил его к себе. Но я, признаться, плохо соображал, что делаю, потому что пакет задел за белую шляпку какой-то старухи, и старуха завизжала:
      "Это до чего ж мы дожили, апельсинами швыряются, окаянные".
      Девица в халатике сначала открыла рот и молча глядела, как пакет плыл ко мне в воздухе, а потом закричала:
      "Не имеете права!"
      Я окончательно растерялся, запаниковал. Мне надо было, конечно, отдать пакет с апельсинами девушке и извиниться, но я зачем-то приподнял ее в воздух, она схватилась за юбку, крикнула: "Ой!" В очереди зашумели, загалдели. Кто-то кричал:
      "Отпускайте побыстрее, а не летайте!"
      "Они не только летать, нырять будут, только не работать!"
      "Это что же такое?"
      "Надо жаловаться".
      "Цирк устроили".
      "Кио".
      Что такое "Кио", я не знал, испугался, сдвинул локальную временную секвенцию на несколько минут, и мы с Соней бежали из магазина".
      "Вот видите, друзья, как это было опасно, - сказал Жоао. - Конечно, если бы продавцы магазина заявили, что у них уплыл по воздуху пакет с апельсинами, это посчитали бы глупой шуткой. Но вдруг в очереди был бы человек с фотоаппаратом, и он успел бы сфотографировать пакет в полете - это было бы уже некое доказательство..."
      "Чего? - спросил баскетболист. - Что апельсины могут летать? Что в магазине... как это называется... когда недостает..."
      "Недостача", - не удержался я, и Прокоп гордо посмотрел на присутствовавших, словно я был его учеником.
      "Спасибо, - поклонился мне баскетболист. - Недостача".
      "И все равно, Сергей нарушил правила пробоя, - сказал Жоао. - И это недопустимо. Хорошо, что на этот раз все как будто обошлось благополучно, но..."
      "Прости, друг Жоао, - опять встал баскетболист в красных шортах. - Если вы помните, друзья, когда-то богиня правосудия изображалась с весами в руках. Символ прост: любой акт правосудия напоминает взвешивание. На одной чашке деяние, на другой - законы, - обстоятельства, побудительные причины и так далее. Да, мой друг Сергей пошел на нарушение правил пробоя, да, он не испросил разрешения и не согласовал пробой с графиком работы станции в Хараре. Груз на этой чашке ясен. Но почему? Что двигало им? Взгляд любимой девушки и ее просьба - разве они не перевешивают все правила и инструкции..."
      "Браво, - сказала Майя Иванец. - Это уже банальность, переходящая в поэзию".
      "Судебная поэзия девятнадцатого-двадцатого веков, сказал тощенький Гурам. - Смотри работу профессора Чебоксарского университета Петра Шишлянникова".
      "Стажер показывает когти и эрудицию, - кивнула Эльжбета. - Так их, Гурамчик".
      "Ах, коллеги, коллеги, - покачал головой высокий Бруно, - вам все шутки".
      "И прибаутки", - выкрикнула Майя Иванец.
      "Отлично, с шутками, с прибаутками, но давайте спросим Соню, что заставило ее просить Сергея".
      "Спросим, - согласился Жоао. - Соня, расскажи нам".
      "Хорошо, - сказала Соня. - Я начну с самого начала. Недавно я ездила к отцу, он живет в Находке, скрещивает там разных рыб, кого с кем именно, я так и не запомнила, но это неважно. Он мне говорит:
      "Дочурка, я тебе подарок приготовил".
      "Какой?" - спрашиваю.
      "Перебирал на днях старые вещи и нашел старинную лоцию. Вы, историки, ведь обожаете старые книги".
      Лоция и действительно была старая, издана более двухсот лет назад в Советском Союзе. Хотя я историей мореходства никогда не занималась, я все-таки перелистала ее. И нашла в ней старинный конверт, адресованный штурману корабля "Константин Паустовский" Александру Семеновичу Данилюку. Нетрудно было догадаться, что он был владельцем лоции. Но ведь Данилюк - фамилия моего отца, стало быть, Александр Семенович наш предок".
      - У меня сердце сжалось при ее словах, - сказал Владимир Григорьевич своим слушателям, - хоть и не первый раз слышал я о неотправленном моем и все же полученном внуком письме, а все равно сжалось. Я этого письма не отправлял и знал, что не сделаю этого. Значит, значит... его отправили Сашке после... моей смерти. Но почему обязательно смерти, перебил я в негодовании сам себя, почему его не переслали внуку после моего исчезновения? Резонно, резонно...
      Соня тем временем продолжала:
      "Конверт пожелтел, высох, адрес выцвел, но письмо, написанное дрожащим почерком - я сразу подумала: его писал старик, - прочитать было можно. И я прочла его. Его действительно написал старик, глубокий старик по понятиям того далекого времени, дедушка штурмана. Ему было много лет, он был болен, он находился в Доме для престарелых, и, кроме внука-штурмана, у него не осталось никого из родных и близких. Нет, не подумайте, что он жаловался, сетовал на судьбу или что-то подобное. Наоборот, чувствовалось, что старик старался изо всех сил, чтобы его письмо не получилось слишком грустным, но все равно оно потрясло меня. Столько в нем было печали, смирения, столько одиночества. Мне показалось, что оно адресовано вовсе не штурману, а мне, этот немой крик о помощи. Повторяю, друзья, он не жаловался, мой далекий предок, нет, не ныл. Он даже пытался шутить, описывая, как путешествует при помощи бинокля, когда сидит летом у открытого окна. Но все равно горе, печаль стариковского одиночества, неизбежный и скорый конец впереди и жалкие и одновременно прекрасные усилия сохранить при этом мужество и юмор - все это так сжало мне сердце и горло, что я разрыдалась.
      Я, молодая, с сильным загорелым телом, занятая любимым делом, чувствующая поминутно на себе ласкающий взгляд человека, который меня любит, я, живущая в светлом, легком, беспечальном мире, мире, полном друзей, мире без немощной старости, в мире без неминуемой смерти, что когда-то нетерпеливо подкарауливала жертвы на каждом шагу, я вдруг почувствовала острый, невыносимый стыд. Конечно, я понимала, что ничем не провинилась перед далеким предком. Но ведь крик о помощи через прикушенные губы относился и ко мне.
      Я отдавала себе отчет, что у каждого века своя школа горя и радости. То, что печалит нас сегодня, показалось бы, наверное, нашим предкам смехотворным. Люди двадцатого века, не говоря уже о предыдущих, жили в гораздо более суровом мире, чем наш мир. Наверное, они были терпеливее нас, смиреннее. Наверное, они были большими стоиками. А может быть, и мужественнее нас. Иначе они бы не выжили.
      Но это ничего не меняло. Все равно это было отчаяние, пусть с ним и боролись смиренным мужеством. Я думала о прапрапрадедушке все время. Это стало как наваждение. Я пыталась представить себя на его месте: одна, тяжко больная, дряхлая, ждущая конца.
      Ждущая конца! Умом я понимала смысл этих слов. В конце концов смерть отступила от нас не так давно, чтобы мы забыли, что это такое. Но сердцем... Как вообще можно представить, чтобы кто-то или что-то насильно отнимало у тебя друзей, небо, облака, смех, работу, подсовывая взамен ничто, черную пустоту, абсолютный ноль, конец движения.
      Не знаю уж, мы ли стали такими слабыми или наши предки были такими сильными, но то, что дедушка штурмана Владимир Григорьевич Харин нес с таким кратким и тихим мужеством, для меня оказалось непосильным бременем.
      Я просто не могла не думать о человеке, написавшем это письмо. Все время. И все время представляла себя на его месте. И мне становилось так страшно... Какой-то древний, забытый давным-давно страх подымался откуда-то, и мне хотелось кричать, выть в такие минуты. Я попросила Сергея... впрочем, остальное вы все знаете. И как бы вы ни наказали нас - а мы заслуживаем наказания, вернее, я, а не Сергей, - все равно я нисколько не буду жалеть о проступке, потому что вон сидит мой любимый прапрапрадедушка и плачет. И я плачу вместе с ним".
      Прокоп погладил мою щеку, достал из каких-то глубин своего эстрадного комбинезона платок и вложил мне в руку. И во время. Слезы текли из глаз, как два фонтанчика, и Соня, милая Соня, расплывалась в радужном окаймлении.
      "Спасибо, Соня, - сказала Эльжбета и громко, совсем по-ребячьи, шмыгнула носом. - Прокурор, ваше слово".
      "Подведем итоги, - сказал Жоао. - На одной чаше весов лежат нарушенные инструкции, нарушенные грубо и, я бы сказал, вопиюще. На другой - сострадание и жажда помочь ближнему. Обвинение предлагает сделать Соне и Сергею внушение и выразить им общественное восхищение".
      "Протестую! - крикнул адвокат. - Ты забыл добавить и благодарность".
      "Ура!" - крикнула Майя Иванец.
      "Ура!" - подхватил тощенький Гурам, поднялся в воздух и сделал плавное сальто.
      "И выразим наше восхищение и нашу любовь дорогому другу Владимиру Григорьевичу", - сказала Эльжбета, засмеялась, тряхнула упрямо головой, поднялась в воздух и медленно, солидно, как дирижабль, подплыла ко мне и поцеловала меня в висок, точь-вточь как на известной картине Марка Шагала.
      "По-моему, тебе нужен еще один платок", - прошептал Прокоп.
      Как всегда, он был прав.
      И вот я снова один в своей круглой комнате. Всетаки, друзья мои милые, сердца наши очень прочны. Не верил я, что может оно выдержать тот водопад чувств, что обрушился на меня во время суда. А оно продолжало биться.
      Прокоп почувствовал мою усталость. Меня провожала сюда вся станция. Все смотрели на меня и все излучали такое участие, такую любовь, что я буквально разогревался в этом напряженном поле симпатии.
      Я отдышался немного, лег на свою чудо-кровать и - о, вечное мое детское любопытство! - нажал на этот раз на символ, похожий на экран. Тут же раздался тихий голос:
      "Что вы хотите? Назовите".
      "Последние известия", - сказал я.
      "Хорошо", - ответил сразу со всех сторон все тот же приятный мужской голос, и прямо передо мной возникло изображение. Я был настолько поражен самим изображением, что не мог даже понять, что именно я вижу. Передо мной было окно в мир, настоящее, абсолютно настоящее трехмерное окно в мир, яркое, живое. Я знал, что несколько секунд назад здесь была стена, но чувства мои отказывались этому верить. Чувства были сильнее знания.
      В окне показались три человека, две женщины и мужчина. Они склонились над приборами, похожими на компьютеры. Голос пояснил:
      "Группа специалистов из Саранского университета считает, что они нащупали путь к расшифровке так называемого Марсианского камня. Они не сомневаются, что этот текст был выжжен на камне около двадцати тысяч лет назад некой космической экспедицией, посетившей Красную планету. Ученые считают, что для полной расшифровки им понадобится еще две или три недели".
      В окне появился уже знакомый зал, где только что судили Соню и Сергея. Камера показала Соню, потом меня, причем в тот самый момент, когда я вытирал платком Прокопа глаза.
      "Заканчивается первый день пребывания в нашем времени человека из двадцатого века Владимира Григорьевича Харина, рассказывал диктор. - Сегодня он присутствовал на бурном заседании суда на Московской хроностанции. Суд постановил сделать внушение двум сотрудникам станции Софье Данилюк и Сергею Иванову, которые самовольно отправились на двести лет назад, чтобы доставить к нам родственника Софьи Владимира Григорьевича Харина, и выразить им одновременно общественное восхищение и благодарность.
      Драматург из двадцатого века должен в ближайшие дни решить, остается ли он в двадцать втором веке или возвращается в свой двадцатый".
      Гм, не думал, что я выгляжу столь благопристойно.
      Почтенный старик, благородный отец, если пользоваться амплуа старого театра. На экране тем временем появился тощенький, пошатывающийся, как после выпивки, страусишко.
      "Ученым кенийского биоцентра удалось впервые воссоздать огромного африканского страуса - эпиорниса, исчезнувшего еще в девятнадцатом веке. Вы видите новорожденного, которого крестные отцы нарекли Крошкой".
      "Продолжается пребывание на Земле посланцев планеты, которую двадцать два года назад впервые посетили наши космонавты. Как известно, мы решили называть ее для себя планетой Королева, поскольку обитатели планеты используют для общения между собой колебания особого поля экс, которые не имеют эквивалента в земных языках, и их собственное название планеты можно выразить лишь математическими символами".
      В окне показался небольшой аквариум, в котором плавали полупрозрачные бесформенные существа. Перед аквариумом сидели несколько почтенного вида людей и оживленно беседовали с амебами. При этом они, очевидно, пользовались каким-то переводным устройством, которое походило на передвижной аппарат для снятия электрокардиограммы. На стенках аквариума были видны многочисленные присоски с разноцветными проводами, которые шли к аппарату.
      Внезапно окно захлопнулось, исчезло, и голос моего инфоцентра сказал:
      "Мы очень сожалеем, но следующую страницу в выпуске новостей вы посмотреть не сможете, поскольку она содержит информацию, которая не может быть передана в двадцатый век".
      Что делать, пожал я плечами. Увижу каких-нибудь амеб в дипломатических фраках в другой раз. Я протянул было руку к знакомому символу, который уже раз усыпил меня мягким покачиванием, плеском волн, скрипом переборок, криком чаек, но не нажал на него, потому что, очевидно, задремал. А проснулся из-за слов:
      "Вы сегодня немножко не в духе..."
      Голос был женский. Наверное, это Соня пришла ко мне. Я открыл глаза и повернулся, чтобы обнять внученьку, но ее не было, и мужской голос ответил:
      "Может быть. Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра..."
      Что за чертовщина? Я сел в кровати. Да это же мое окно в мир продолжало светиться.
      Казалось, все, перерасходовал я свой запас удивления, но нет, оказывается, был еще во мне какой-то неприкосновенный запасец, потому что я почувствовал, как отвисает у меня челюсть, сейчас шмякнется о пол. Видел я в окне... и сейчас язык поворачивается с трудом... Увидел знакомое мужское характерное лицо, да и женское лицо было знакомым, я знал, чувствовал, что видел эти лица, но память испуганно отказывалась включаться.
      "...У меня дочь больна немножко, - продолжал знакомый человек в военной форме, - а когда болеют мои девочки, то мною овладевает тревога, меня мучает совесть за то, что у них такая мать. О, если бы вы видели ее сегодня! Что за ничтожество! Мы начали браниться с семи часов утра, а в девять я хлопнул дверью и ушел".
      Боже, это же пьеса, сообразил я. Безумно знакомая пьеса, знакомые слова. Сейчас, сейчас я все вспомню. Я почувствовал, как название уже подымается к поверхности памяти.
      "Я никогда не говорю об этом, и странно, жалуюсь только вам одной. Кроме вас одной, у меня нет никого, никого..."
      Актриса тихонько прошептала:
      "Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так".
      В голове моей, точно дельфин на поверхность моря, выпрыгнуло: господи, да это же "Три сестры"! Это же Вершинин и Маша!
      И вспомнил я по одной только реплике: какой шум в печке. Чехов, только гений Чехова мог столько запрессовать во вздорные, в сущности, чепуховские слова.
      "Вы с предрассудками?" - продолжал Вершинин, и тут второй дельфин выпрыгнул на поверхность моего оцепеневшего сознания:
      "Это же... это же Станиславский".
      - Как Станиславский? - нахмурился Константин Михайлович. - Станиславский ставил...
      - При чем тут ставил? - Владимир Григорьевич сделал паузу, усмехнулся и продолжал: - Константин Сергеевич играл Вершинина.
      - Володенька, - вздохнула Анечка, и видно было, что ей не хотелось уличать Владимира Григорьевича в выдумках, но не могла она сдержаться. - Володенька, если я правильно помню, Станиславский играл Вершинина, когда и кино-то не было...
      - Я тоже так думал, - почему-то торжествующе кивнул Владимир Григорьевич, - но еще более невероятным было то, что Машу играла... Алла Константиновна Тарасова!
      - Абер дас ист... - сказал Константин Михайлович, и Ефим Львович добавил:
      - Невозможно.
      - Конечно, невозможно, - кивнула Анечка и вздохнула. Тарасова играла Машу в сороковых годах, я прекрасно ее помню. А Станиславский - лет на сорок раньше, если не больше.
      - Согласен, милые друзья, согласен. И я знал, что они никогда не играли вместе. И знал к тому же, что не могли их снять в цвете, с фантастическим стереоэффектом. И тем не менее колдовство продолжалось, чеховское колдовство.
      "Когда вы говорите со мной так, - тихонько засмеялась Тарасова, - то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно..."
      Через несколько минут я стряхнул с себя оцепенение и почувствовал, что, если тут же не получу ответа, просто сойду с ума. До сих пор все виденное в двадцать втором веке было фантастично, но по-своему логично. А здесь... Я вспомнил, как Прокоп обращался к инфоцентру.
      "Вы можете ответить мне на вопрос?" - неизвестно кого спросил я, чувствуя себя идиотом.
      "Конечно", - ответил приятный мужской голос, и невероятные Маша и Вершинин замерли.
      "Каким образом в одной сцене участвуют актеры, которые никогда не играли вместе, и каким образом они вообще оказались на... экране, когда их так снять не могли хотя бы из-за того, что в их время не было ни телевидения, ни цветного кино".
      "Вы видите постановку "Трех сестер" с участием звезд Московского Художественного театра, осуществленную в 2151 году к двухсотпятидесятилетию премьеры".
      "Да, но..."
      "Постановка создана методом компьютерного синтеза".
      "Что это?"
      "По фотографиям, кинокадрам, воспоминаниям, письмам театральный компьютер синтезирует, воссоздает физический и духовный образ актера, его голос, а режиссер ставит спектакль так же, как с живыми актерами. Мы показываем вам "Три сестры" по просьбе Прокопа Фарда. Разрешите продолжать?"
      Не знаю, наверное, ко всему нужно привыкнуть, но я еще явно не был готов к технике двадцать второго века. Что-то мне почудилось святотатственным в этом вызове духов, хотя, повторяю, я понимал, что скорее всего не прав.
      "Нет, - вздохнул я. - Не нужно".
      Конечно, если это всего-навсего нечто вроде усовершенствованного мультфильма, это одно дело. Ну, а если электронные привидения, вызванные из небытия всемогущим компьютером, осознают себя? Мысль эта заставила меня зябко поежиться: я представил, вернее, попытался представить себя в виде электронного облачка в машинных потрохах... Бр-р! Но тут же успокоил себя, не волнуйся, тебя-то уж наверняка воссоздавать не будут, дух твой не вызовут, спи спокойно, дорогой Владимир Григорьевич Харин, второразрядный драмодел середины двадцатого века.
      Вместо этого я нажал на символ, в виде двух цифр и знака плюс, 2+2, и коснулся его.
      Мой центр мелодично тренькнул и сказал:
      "Вычислитель к работе готов, жду задания".
      "Я прибыл, - сказал я п посмотрел на часы, - девять часов тому назад. Всего мне дано для принятия решения девяносто шесть часов. Изобразите графически сколько мне осталось секунд, минут, часов и суток".
      "В статической или динамической форме?"
      "Динамической".
      "Вас устроит схема Яковлева?"
      "Покажите".
      Снова вспыхнуло яркое объемное окно. На этот раз большую часть его занимала горка, сложенная из камней разного размера. Из боковых камней сыпались песчинки, а внизу светились оранжево четыре группы цифр. В левой группе все время менялась правая цифра, уменьшалась, и я сообразил, что это мой тающий запас секунд. Так и есть. Вот вздрогнула и последняя цифра в следующей группе, и я увидел, что у меня осталось уже не 5220 минут, а 5219.
      Ага, горка, очевидно, тоже была сложена из единиц времени. Песчинки, что скатывались с нее - секунды. Вон упал уже камешек покрупнее, должно быть, минута. Если набраться терпения и следить за эрозией и дальше, скоро выпадет и часовой камень.
      Будь она проклята, эта динамическая схема неведомого мне Яковлева. Нагляднее не придумаешь. Теперь, даже закрыв глаза, я физически ощущал ток времени, что уносит песчинки секунд, подмывает минуты, сдвигает с места, раскачивает часы.
      "Надо решать".
      "Все, - сказал я, - хватит. Выключить все".
      "Хорошо", - послушно, но с достоинством ответил инфоцентр и бесшумно закрыл на окне ставни.
      Я лег на диван. Как и накануне, он принял меня в объятия с довольным вздохом. Почему-то все эти услужливые машины начали потихоньку раздражать меня. То есть все, разумеется, было бесконечно удобно, весь материальный мир, окружавший меня, казалось, только и ждет моих команд, чтобы тотчас же стремглав броситься их выполнять. Казалось, скажи я сейчас "солнце, хватит светить", и оно тут же послушно погаснет.
      "Солнце, - сказал я, - хватит светить".
      Инфоцентр мелодично звякнул, и голос сказал:
      "Хорошо".
      В ту же секунду потолок мой и та часть кругового окна, что была в лучах солнца, потемнели. Чертовы автоматы солнце не выключили, но приказ мой выполнили.
      А почему, собственно, я должен испытывать к ним неприязнь, подумал я. Чем плохи все эти слуги, что так облегчают жизнь. Ответа не было, во всяком случае разумного ответа. Но нет, пожалуй, он был. Во мне все время шла все та же битва: далекий мой двадцатый век, вы, мои милые друзья, Дом ветеранов, доктор Юрочка, букет стариковских болезней и семьдесят восемь лет продолжали бессмысленное сопротивление ослепительному двадцать второму веку. Что, что мог противопоставить Дом ветеранов победоносному маршу человеческого разума и могущества, что я видел вокруг? Бинокль "фуджи" и рассматривание часами пыльной крапивы под окном? Булькающего Ивана Степановича, взволнованного экономическими реформами? Тебя, Ефим Львович? Я люблю тебя, Фимочка, мы знакомы лет сорок, я прошу тебя не обижаться, но тогда мне казалось, что не мог ты перевесить чашу весов...
      - Я и не думаю обижаться, - ухмыльнулся Ефим Львович. - Я понимаю.
      - И ты, Костя, пойми меня...
      - О чем ты говоришь, - вздохнул Константин Михайлович, - абер дас ист ничево-о. Я бы сам... Да, сам... - Он кивнул и привычно начал нашаривать пуговицы на рубашке.
      - И вас, дорогая Анечка, я прошу не сердиться на меня.
      - А я и не собираюсь, - Анечка улыбнулась светло и победоносно. И вздернула при этом свою крашеную головенку, гордо и независимо. - Для чего? Ведь...
      - Спасибо. И позвольте продолжить, друзья. Я понял, что великолепие и суперуютность окружавшего меня мира просто не могли не одержать верх над скромным убогим мирком моих закатных дней. Слишком неравные были силы. Даже рефери на боксерском ринге и тот прекращает бой за явным преимуществом, когда силы и класс соперников оказываются очень уж разными.
      Наверное, в большинстве из нас есть хоть какое-то внутреннее чувство справедливости. Большинству из нас было бы неприятно зрелище беззащитного человека, которого награждает тумаками компания здоровенных верзил.
      Вот, наверное, почему меня раздражала вздыхавшая кровать, что нежно и сильно массировала мне спину и ждала команды усыпить меня плеском волн; невесть откуда появляющееся ярчайшее и объемнейшее окно в мир, готовое по первому слову показать мне что угодно, от амебоподобных послов до страусенка Крошки; обитатели хроностанции, которые соревновались в доброте и благородстве; даже стосемилетний порхающий Прокоп в эстрадном своем костюме - все они невольно были здоровенными верзилами по сравнению с моим старым мирком. Боже упаси, они никого не хотели бить, они даже не засучивали рукава, наоборот, они все соревновались в благородстве и тактичности, по крайней мере, люди, но все равно силы в битве были непристойно неравны.
      Надо было прекратить избиение. Пора было моим воспоминаниям выкинуть полотенце и признать поражение. Скажу Прокопу, твердо решил я, что незачем нам обоим присутствовать при жестоком побоище. Все. Хватит. Сейчас вздохну поглубже и испытаю мгновенное облегчение от принятого решения, от избавления от рабства лет и болезней. Что говорил Прокоп о выборе? Чем развитее общество и цивилизация, тем больше выбор у человека. Истинно так. Кожа моя разгладится и снова станет упругой, впитает солнце, мышцы нальются забытой силой, разогреются давно остывшие эмоции, я буду смеяться беззаботно и кувыркаться макакой на трапеции, ведя философские беседы о бесконечности Вселенной. Может быть, я напишу даже пьесу. Бесконечно прекрасную и глубокую. Которую так и не сумел сочинить в суетных своих прошлых буднях. И играть в ней будут великие актеры разных лет, разных эпох. Может быть, я даже сам поставлю эту пьесу. Мне и раньше приходила в голову эта мысль, как, наверное, и любому автору пьес. Но я знал, что такое актеры, видел, как нелегко складываются порой отношения актеров и постановщика, и понимал, что никогда не смог бы выйти с бичом в руках к группе смешанных хищников. Так, Костя?
      Константин Михайлович, коротко взмахнул рукой, как будто раскручивал над головой бич, улыбнулся, кивнул:
      - Абер дас ист ничево-о...
      - С электронными фантомами, - продолжал Владимир Григорьевич, - наверное, легче. Может быть, с живой Марецкой я бы не справился, но с синтезированным, так сказать, бесплотным духом... Но нет, поправил я себя, если фантом - точная копия, от этого его характер покладистее не станет.
      А может, я стану профессором русской литературы двадцатого века, и хохотушки-студентки будут смотреть на меня влюбленными глазами и шептать: представляете, он знал самого Василия Гроссмана. А может, я стану штурманом космоплана и облечу все небо, чтобы найти, куда попадают после нас лучшие наши воспоминания...
      Я вышел на улицу, и в который уже раз упругий травяной газон наполнил мою душу мистической радостью. Я пошел по направлению к темной полоске леса, что казалась театральной декорацией, заменявшей горизонт.
      А может, хватит с меня счастья идти вот так по траве, ни о чем не думая, ни с чем не сражаясь, ни о чем не мечтая.
      Впереди с легким жужжанием ползла большая оранжевая черепаха. Я подошел к ней.
      "Простите, - сказала черепаха, - я газонокосилка два-одиннадцать, подравниваю лужайку. Разрешите, я объеду вас?"
      "Объезжай", - вздохнул я.
      А что скажет мне тот театральный лес, если я дойду до него? Здравствуйте, я лес номер три дробь пять, создаю тень и выделяю кислород, разрешите покачать ветками?
      Не получался у меня почему-то праздник души, вон даже хохотушки-студентки не расшевелили. Я пошел обратно. А может быть, я уже утратил способность радоваться жизни? Может быть, мне придется явиться в центр психокорректировки и попросить сделать мне инъекции оптимизма и дать пилюли для душевного веселья?
      О, господи, вздохнул я, когда же кончатся мои рефлексии? Господь, как обычно, ничего не ответил. Очевидно, он не считал мое душевное смятение вопросом первоочередной важности. А может, просто помощники не докладывали ему мои просьбы.
      В комнате меня ждала Соня.
      "Дедушка, - сказала она, - дедушка..."
      "Что, дочка?"
      "Мне показалось, ты был грустный..."
      "Я! Грустный?"
      "Да. Может быть, ты сердишься на меня?" - Она посмотрела на меня, моя далекая прапрапраправнучка, и глаза ее были испуганные и нежные. Она, казалось, ласкала меня взглядом.
      "За что ж я могу сердиться на тебя, девочка?"
      "Не знаю... Может быть, за то, что я вторглась так... неожиданно в твою жизнь..."
      "Но ведь ты хотела мне добра. Когда ты говорила давеча на суде, я даже не мог сдержать слез..."
      "Я видела. Не знаю, дедушка. Я так мало знаю, мало пережила и так мало понимаю. Бывает так, что люди сердятся, когда кто-то вторгается в их жизнь, даже для того, чтобы помочь им?"
      Милый мой трогательный потомок, милый мой проницательный потомок, подумал, я, каким же чувствительным прибором бывает любящее, доброе сердце.
      "Я не сержусь на тебя, Сонечка. И обещаю тебе, что что бы со мной ни случилось, в последний свой сознательный миг я подумаю о тебе с признательностью и любовью".
      "Спасибо, дедушка. - Она обняла меня и поцеловала в щеку слегка шершавыми теплыми губами. От нее пахло солнцем, водой, молодостью. - Ничего, что я называю тебя дедушкой? Может, тебе это неприятно?"
      "Господь с тобой, доченька..."
      Она внимательно посмотрела на меня и наморщила милый свой лобик.
      "Это бог. Когда-то ведь люди верили в бога, вот и остались эти слова".
      "А, да, да. Я знаю, что такое бог, я читала. Наверное, он был как наш идеал".
      "Идеал?"
      "Прости, дедушка, так трудно все время помнить, что ты из другого мира и не знаешь того, что кажется нам само собой разумеющимся. Идеал..."
      "Я знаю, что такое идеал".
      "У вас тоже были идеалы?"
      "Конечно. Не у всех одинаковые, не у всех достаточно достойные, но были. Когда я был совсем еще мальчишкой, мои идеалом был мой соученик. Его звали Ленька, а кличка была Китаец. Он поразительно умел плевать сквозь зубы: заряд слюны вылетал из его рта с восхищавшим меня цыканьем, и он мог попасть в цель метра на два, если не на три. Кроме того, он не просто курил, он умел выпускать дым кольцами. Кольца были круглые, туго свитые, и он заставлял каждое следующее пролететь сквозь предыдущее. К тому же он был физически сильным мальчишкой, а я - щупленький цыпленок, и его покровительство придавало мне вес не только среди остальных ребят, но даже в собственных глазах.
      Школа наша была во дворе старинного монастыря, расположенного на холмике, и я иногда выходил на остатки крепостной стены, смотрел вниз на площадь и выпячивал свою узенькую грудку, потому что воображал себя под покровительством Леньки всесильным..."

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17