Немолода, но еще не старуха. Некрасива и даже не привлекательна. Одета блекло, невыразительно и в целом непонятно во что. Серая унылая мышка.
Однако ж нечто неуловимо приметное было в лице, возможно, необычное, но – совершенно точно – неприятное.
Впрочем, в тот момент ни о чем подобном Игорь Всеволодович еще не думал – на незнакомку взглянул с раздражением. Была причина – Игорь Всеволодович не переносил прикосновений посторонних людей. Невинное похлопывание по плечу, палец, приставленный к груди, пуговица, оказавшаяся в чьих-то цепких пальцах, могли основательно вывести его из себя.
Она теребила его за рукав и не отняла руки после того, как он обернулся. Двумя пальцами Игорь Всеволодович взял тонкое запястье – сухое и очень холодное, – аккуратно отвел руку женщины в сторону.
Она наконец смутилась. Румянец, яркий, скорее, болезненный, полыхнул на бледном узком лице.
– Простите, это привычка. Так вы Непомнящий? – Она говорила глухо и отрывисто, будто все время превозмогала кашель.
Сухая, холодная кожа, лихорадочный румянец, кашель, готовый в любую минуту сорваться с бледных, тонких губ, странный надтреснутый голос…
Больна? Хорошо бы не психически.
На всякий случай он несколько смягчился.
– Непомнящий. Собственной персоной.
– Я ищу вас… Мне сказали, вы коллекционируете Крапивина…
– О нет. Боюсь, теперь я уже ничего не коллекционирую…
Игорь Всеволодович вдруг заговорил легко и слегка небрежно. Потому что понял наконец – она из тех, кто вынужден продавать последнее, потому так необычно и неприятно себя ведет. В то же время разозлился еще сильнее – потому что, не ведая того, женщина просыпала добрую щепотку соли на свежие раны. Вот же идиотизм какой! Приходится фальшивым, легкомысленным тоном объяснять каждой мымре, что не коллекционирует, дескать, больше…
Так думал Игорь Всеволодович, а говорил, как водится, что-то другое и вдруг… осекся на полуслове.
Осознал наконец услышанное.
И – не поверил ушам.
– Кого, простите, коллекционирую? – Вопрос прозвучал глупо, но это уже не имело значения.
– Мне сказали – Крапивина.
– А у вас что же – есть Крапивин?
– Да. Вы, должно быть, слышали о пропавшем портрете, «Душеньке»?
Игорь Всеволодович решил, что бредит.
Или странная женщина действительно была не в себе.
Следовало, наверное, прямо сказать ей об этом и пойти прочь.
Определенно следовало.
Однако ж он поступил иначе.
Москва, год 1937-й
Вот уж и полночь отлетела со Спасской башни.
Город спал или делал вид, что спит, чутко вслушиваясь в неровное дыхание ночи. Ждал, затаясь, шелеста шин по пустым мостовым, гулких шагов в спящем дворе, уверенной, чеканной поступи на лестнице.
Бред, конечно.
Спит себе город, уставший, натруженный, – спит спокойно и видит, наверное, сны.
В своем просторном кабинете на Лубянке Ян Лапиныш отошел от окна, хрустко потянулся сухим, жилистым телом, энергично покрутил головой.
Третья ночь без сна – вот и лезет в голову всякая чушь.
Однако ж как посмотреть.
На столе у товарища Лапиньша несколько листов машинописного текста – впрочем, какой там текст! – узкие столбцы, а в них четко пронумерованы в строгом алфавитном порядке имена, имена, имена.
Вернее, фамилии с инициалами.
Так принято.
Лапиньш взглянул в конец списка – последним значился номер шестьдесят четыре. Стало быть, шестьдесят четыре семьи – ждут они того или нет – будут разбужены нынче ночью.
Шестьдесят четыре узника примет внутренняя лубянская тюрьма.
Шестьдесят четыре… Нет, допросить всех этой ночью вряд ли удастся – люди работают на пределе возможностей…
Ну, не сегодня – так завтра.
Главное – неотвратимость наказания. Неотвратимость и последовательность. Только так.
Шестьдесят четыре…
Эти наверняка ждут. Что ж, не стоит обманывать ожиданий…
Бланк сопроводительного письма рябил десятком росчерков – многие товарищи скрепили своей подписью решение, которое предстоит исполнить сегодня. Стало быть, верное решение, ошибка исключена. Осталась последняя подпись – его, Яна Лапиньша.
Еще раз пробежал глазами список – и нахмурился, зацепившись взглядом за чье-то имя. Поколебавшись, все же поднял массивную телефонную трубку.
Молодой человек в форме офицера госбезопасности возник на пороге через несколько секунд.
– Слушаю, товарищ комиссар государственной…
– Ладно. Сегодняшних – ты готовил?
– Так точно. С майором Коняевым.
– Коняева я отправил отоспаться. А ты относительно всех в курсе?
– Разумеется, товарищ комиссар государственной..
– Да оставь ты, заладил…
– В курсе, Ян Карлович. Кто именно вас интересует?
– Меня интересует именно комбриг Раковский.
– Есть такой.
– Вижу, что есть. Я спрашиваю, что на него есть?
– Все.
В полумраке Лапиньшу показалось, в глазах подчиненного мелькнула усмешка. В общем, понятная – группе военачальников, привлекаемых теперь к ответственности, инкриминировались одни и те же преступления.
Лаконичное «все», таким образом, означало, что Раковский оказался замешан всюду.
Как, впрочем, большинство.
Все так.
Однако не повод для ухмылок – высшее руководство РККА, едва ли не в полном составе, – предатели!
Умные, опасные, коварно затаившиеся враги.
Теперь не до смеха.
– Извольте доложить по форме.
– Следствие располагает неопровержимыми доказательствами активного участия комбрига Раковского в организации и деятельности разветвленной военно-троцкистской организации, возглавляемой бывшим маршалом Тухачевским. Кстати, Ян Карлович, Раковский состоит с Тухачевским в близких дружеских отношениях. Служил под его началом в 1920-м, еще на Южном фронте. С той поры практически неразлучны. Академия РККА, Генштаб и, наконец, Поволжский округ.
– Их что же, на пару сослали?
– Относительно Раковского такого решения не было.
– Выходит, он самовольно покинул место службы и зайцем рванул за Тухачевским?
– Никак нет. Написал рапорт с просьбой перевести для дальнейшего прохождения службы…
– Ясно. А почему сейчас в Москве?
– Десятого мая прибыл, сопровождая маршала, то есть бывшего маршала… Ну и семья у него здесь. Не успел перевести.
– Значит, неопровержимые доказательства?
– Так точно. Получены признательные показания большого круга лиц, имевших непосредственные контакты…
– Что ж, жаль… Начинал хорошо – мальчишкой ушел в революцию. В гражданскую воевал достойно.
– Происхождение, Ян Карлович, что ни говори, все же дает себя знать. Сколько бы лет ни прошло.
– Да? И кто же Раковский по происхождению?
– Насколько я помню, из дворян. Но можно уточнить в деле…
– Не нужно. В отличие от вас я совершенно точно знаю, что дед Раковского был крепостным художником, родители – сельские учителя. Происхождение, таким образом, самое что ни на есть правильное – крестьянское. Однако вины его это ни в коей мере не умаляет.
– Виноват, Ян Карлович. Ориентировался по фамилии. Выходит – ошибся.
– Я, представьте себе, тоже. Однажды, в девятнадцатом году… Мы тогда добивали корниловцев на Орловщине. Фамилии – вообще штука сложная. И порой обманчивая. Не находите?
– Честно говоря, не задумывался.
– Напрасно. Наша профессия побуждает размышлять на самые разные темы. Ну вот… – Лапиньш поставил на листе размашистую подпись. – Ступайте. Работы сегодня много… Полагаю, до утра.
Утро наступило уже через несколько часов. Вернее, обозначилось, проступило густой синью, разбавляя антрацитовый сумрак небес. Еще горели фонари. И первые трамваи только собирались выползти из депо.
Он велел шоферу остановить подальше от арки, нырнув в которую сразу оказался в родном дворе.
Ночью шел дождь – мокрая сирень пахла легким, мимолетным счастьем.
В другое время он наверняка не удержался бы – наломал охапку влажных душистых веток. Аккуратно пристроил бы букет возле Нинкиной подушки.
И все равно, как ни старался бы, разбудил жену.
Она чуткая, Нинка, и тревожная, как маленький пугливый зверек, – просыпается сразу от малейшего шороха. Замирает, с ужасом вглядывается в темноту огромными глазищами. И моргает часто – шелестят чуть слышно ресницы.
Сегодня не до сирени.
Прав был Лапиньш, ночка выдалась напряженная – варфоломеевская, пошутил кто-то из ребят.
Воистину так.
А спроси его: у кого были этой ночью?
Что толком происходило в тех домах, куда входили аккуратно, без лишнего шума?
Да и кому, собственно, шуметь, если ясно как день пришли – значит, заберут. Забрали – значит, за дело.
Невинных не забирают.
Так вот, спроси его кто: кого, собственно, брали этой ночью? – не ответит.
Промелькнула ночь, и не осталось в памяти ничего, только саднит невыносимо одна-единственная мысль, большим ржавым гвоздем застрявшая в мозгу, а еще – страх.
Даже ужас.
С тем и шел теперь домой.
Куда ж тут сирень?
Жена – теплая, румяная со сна, тонкие волосы цвета спелой ржи путаются, падают на лицо, хоть и заплетает Нинка на ночь в косу. Да разве ж такая копна удержится в косе?
Едва набросила на сорочку старенький платок – выскочила на кухню, в глазах тревога.
– Ты что куришь, Коля, не ешь? Говори – что?
– Может, еще ничего – пока.
– Может? – Лицо у нее сразу помертвело, осунулось, словно и не было только что нежного, во всю щеку румянца. – Николай, говори толком. Это невозможно, в конце концов.
– Погоди ты! Нечего еще говорить толком. Может, и вообще нечего. Был у Лапиньша. Обычное дело – ночные списки подписывал. И что-то… А, зацепился он за одного комбрига, оказалось – воевали в гражданскую. Не в комбриге, короче, дело, но фамилия его – Раковский. Я докладываю по форме, к тому же, говорю, происхождение явно чуждое дало себя знать. А он: какое происхождение? И смотрит так, знаешь… Внимательно смотрит. Комбриг, между прочим, крестьянских кровей оказался. А Лапиныш вдруг закусил удила. Фамилии, говорит, штука сложная. Не замечали? Нет, говорю, не задумывался. А он: напрасно, наша профессия обязывает над такими вещами задумываться. Все. Бумаги подписал. Вроде и не говорили ни о чем.
– Все. Ты прав, Коленька, это все. Лапиныш! Такие люди просто так ничего не говорят. Конечно же, он знает. Но давал тебе шанс… самому… Теперь все, конец! – Она тяжело упала головой на стол, зарыдала в голос. – Ой, Коленька, погубила я тебя! Пригрел, милый, змею на груди. Господи праведный, за что мне все это? За какие грехи? На свою беду ты, Коленька, меня спас… Зарубили бы вместе с мамочкой и сестрами – и лежала бы теперь там, в степи. А ты горя бы не знал.
– Хватит, Нин! Спас – значит, судьба такая. Что теперь голосить? И вины за собой не признаю – хоть перед Лапиньшем, хоть перед самим товарищем Сталиным. Спас! А кто не спас бы? Как вспомню… В чистом поле – поезд, вагоны – нараспашку, половина – горят. Банда свое взяла – и в степь. Выходит, опоздали мы – и вроде как виноватые. Вокруг люди порубанные – кто насмерть, кто жив. Стон, неразбериха. И – ты… Девчоночка… Сорочка тоненькая, вся в крови. Глаза открыла – смотришь. Как не спасти! Я ж не знал, что ты княжеского рода.
– А знал бы, так не спас? – Она затихла, пока он говорил, и теперь медленно подняла от стола распухшее от слез лицо.
– А ты не знаешь? Да и какая из тебя, к черту, княгиня, Нинка? Сколько годков ты этой княжеской жизнью жила?
– Ну, сколько… – Втягиваясь в беседу, она понемногу приходила в себя. Задумалась, наморщила лоб, прикидывая что-то в уме. – Я – седьмого года. Значит, в семнадцатом – ровно десять. Я, кстати, помню последний день рождения в Покровском. В июле. А в декабре крестьяне пришли нас жечь, и мамочка сама вынесла им ключи. И началась бесконечная кочевая жизнь, страх, безденежье – и постоянный, до полного отупения, поиск ночлега, еды, одежды… Мы все время куда-то переезжали. Знаешь, что-то такое страшное однажды просто должно было случиться. Не этот поезд – так следующий… – Она снова заплакала. Но иначе – тихо и как-то обреченно.
– Ладно, Нин. Может, обойдется еще. Первый раз, что ли, паникуем? Откуда Лапиньшу что знать? Документы у тебя в полном порядке.
– Только записано в них все с моих – а вернее, с твоих слов. И твоим же приятелем.
– Ну и что с того? Сказано ему было – настоящие сгорели, он и не сомневался ни минуты. А теперь спроси, так и не вспомнит: были настоящие бумаги или нет?
Вообще не было или какие-то обгорелые имелись? Я-то ему – помнишь? – листок паленый в нос совал для убедительности.
– Помню. Он еще чихал и ругался. – Она улыбнулась. Слабо, сквозь слезы. Но уже проступили краски на лице, и рука привычно потянулась к волосам – собрать непослушные пряди.
И его отпустило.
Как-то сразу, вдруг.
И подумалось даже: «Опять эта чушь! Сколько ж можно?»
И вспомнилась мокрая сирень – нужно было все же наломать букет.
Хотя…
Он чуть не подпрыгнул на табуретке.
К черту сирень!
Есть подарок посерьезнее!
Настоящий, можно сказать, подарок.
Метнулся в прихожую, впотьмах нащупал пухлый портфель – в расстройстве швырнул небрежно прямо у двери.
– Нин, ты, смотрю, картинки собираешь?
– Репродукции, Коленька. А что?
– Ну-ка взгляни, вот. Такая пойдет?
– Господи, Коля, откуда это?
– Да все оттуда же, от комбрига Раковского, будь он неладен со своей крестьянской фамилией. В общем, забирали сегодня его и жену. Мальчонку в детский дом оформили. Квартиру, надо думать, займут не завтра, так послезавтра. С вещами, как водится. Так что мы с ребятами прибрали кой-какие безделушки. Руководствуясь принципом социальной справедливости, так сказать.
Сама понимаешь, по мелочи – статуэтки там всякие, вазочки, лампу настольную, а мне картина эта на душу легла. Вроде ничего в ней такого нет – барышня в сарафане. Так? Без рамы опять же… А глаз радует.
– Это холст, Коля. Это может быть чья-то работа, я имею в виду – известного художника. Хотя, конечно, в таком виде понять сложно. Тебе ничего не будет за это?
– Глупости! Ценные вещи комбрига Раковского описаны, изъяты и сданы по описи куда следует. Хотя, честно говоря, больше они ему не понадобятся. Никогда.
– Знаешь, Коленька… у меня какое-то странное чувство, будто я уже видела этот портрет. – Правда, давно.
– Может, в музее?
– Нет. Не в музее. И вообще не на свету, ну понимаешь, висящим, как положено, на стене. Нет-нет. Где-то в полумраке, в пыли, среди старых вещей… Что-то такое всплывает в памяти. Может, у старьевщика? Мамочка ходила к одному старьевщику в Воронеже, продавать наши вещи. Там были какие-то картины, прямо на полу, впотьмах, в каком-то подвале. Нет, не помню.
– И оставь. Не забивай головку. И без того досталось сегодня.
– И вправду – сегодня. Утро уже. Господи, Коленька, ты ж не ел ничего!
Она сорвалась с места.
Засуетилась, загремела посудой.
Яркое майское солнце заливало крохотную кухню.
Струился в распахнутую форточку свежий ветер, доносил со двора запах цветущей сирени, бензина и жареной картошки.
Москва, год 2002-й
Призрак «Душеньки» явился снова.
Впервые за двадцать лет.
Единственный.
По слухам, упорно циркулирующим в определенных кругах, коллекция Непомнящего была благополучно отправлена на Запад.
И там канула в закрытых частных собраниях.
Не правдоподобно быстро, беззвучно и бесследно.
Начав работать с западными партнерами, выезжать на мировые аукционы, салоны и прочие антикварные сборища, Игорь Всеволодович, естественно, наводил справки. И часто встречал понимание.
В разных странах ему пытались помочь разные люди, в том числе очень влиятельные и весьма искушенные.
Они, собственно, и вынесли вердикт: «Странное преступление. Очень странное. Не стоит его ворошить. Ей-богу, не стоит. Мертвые – в земле, и это еще один повод вспомнить о том, что жизнь дается однажды».
Надо признать – он и сам думал так же. И это были основательные, взвешенные не однажды, спокойные и, пожалуй, умиротворяющие мысли.
Сейчас в голове Игоря Всеволодовича творилось нечто невообразимое.
Все – к одному, нет у нее никакой «Душеньки»!
Тем более необходимо разобраться, кому понадобилось так изуверски мистифицировать его именно теперь.
А может, никаких мистификаций, и «Душеньки» тоже нет – несчастная, свихнувшаяся женщина пытается привлечь к себе внимание или, того проще, наскрести на пропитание?
Что там сумасшедшая старуха! Он и сам сейчас был несколько не в себе. Однако железной хваткой вцепился в тощий локоть незнакомки, едва не волоком тащил ее прочь, подальше от людных залов.
Маленький бар на первом этаже, слава Богу, работал. Затаившийся в лабиринте узких коридоров, он был потерян для широкой публики – и это, похоже, всех устраивало.
В обычные дни здесь попивали кофе, или – по случаю – что придется, реставраторы и приемщики из багетных мастерских, девушки из киосков, продавцы антикварных лавок – словом, местный люд.
Сейчас – вследствие салонного столпотворения – народ, надо полагать, был при деле, а бар – совершенно пуст.
Это было везение номер один.
Если не считать всего прочего, но этого Heпомнящий твердо решил всерьез не принимать.
Пока.
Решение, похоже, было правильным – ибо, приняв его, Игорь Всеволодович несколько успокоился, сразу вспомнил про хитрый, потаенный бар и почти галантно предложил женщине выпить кофе.
– Чаю. Я пью чай. – Она отозвалась так поспешно, словно он собирался испить кофею немедленно, прямо в толпе, сквозь которую они пробирались.
В баре он спросил ей чашку чая, себе – кофе и, разумеется, коньяку, хотя приличного не оказалось. Но сейчас это было не существенно – нужно было окончательно прийти в себя.
Коньяк помогал – проверено многократно.
Помог и теперь.
Было не до церемоний, да и коньяк того не стоил – Игорь Всеволодович осушил содержимое низкого пузатого бокала залпом Остро обожгло горло, но сразу же приятное тепло разлилось в груди, и он уже с удовольствием отхлебнул кофе, достал сигарету, затянулся глубоко.
Наваждение проходило, отгородясь струйкой дыма, он разглядывал незнакомку беззастенчиво, в упор.
На вид женщине было лет пятьдесят, хотя вполне возможно, что меньше: нужда и болезни не красят – это известно.
Она болела, возможно, не тяжело, но долго и, главное, со знанием дела.
Есть такие люди – не нытики отнюдь и не любители болеть, чтобы жалели.
Эти несут свой крест стоически, о болезни говорят охотно, но – подчеркнуто иронично, досконально изучают все написанное по этому поводу – и потому сами себе диагносты, лекари и фармацевты.
Еще они обычно помешаны на гигиене, отчего руки моют бесчисленное множество раз на дню, а столовые приборы в общественных местах непременно протирают салфеткой.
Вдобавок от них обычно слабо пахнет лекарствами или какими-то травами. Разумеется, лечебными.
От нее – пахло.
Впрочем, легкий запах был приятным, горьковатым и каким-то летним.
И ложку – когда принесли чай – она быстро, украдкой протерла.
Что до нужды… Она была одета опрятно и даже прилично, однако такой же строгий брючный костюм, правда, другого цвета, был когда-то у его матери.
Игорь Всеволодович вспомнил даже, что он финский, а ткань называется – джерси. И подумал, что на матери костюм смотрелся совершенно иначе – роскошно, с шармом и неким даже эпатажем.
А может, просто он смотрел тогда другими глазами?
И видел иначе.
К тому же в отличие от его матери эта женщина никогда не была красивой и даже миленькой – в молодости.
Узкое бледное лицо, тонкие губы, глаза под широкими густыми, совершенно не женскими бровями. Она носила очки с дымчатыми стеклами, но сейчас зачем-то сняла их – маленькие глаза были посажены так близко к переносице, что казались подслеповатыми – и смущали, как смущает любое человеческое увечье. Впрочем, смотрела вполне осмысленно – и, судя по всему, видела неплохо.
Темные волосы были аккуратно пострижены и неплохо вроде уложены. Густые, здоровые, они заметно диссонировали с бледной, нездоровой кожей, покрытой – как легкой вуалькой – паутинкой морщин.
Лоб – опять же! – казался непропорционально низким.
Теперь он понял; неудачный парик, слишком низко надвинутый на глаза.
Только и всего.
И почти успокоился.
«Странность» рассеялась вместе с дымом сигареты, которую Игорь Всеволодович, кстати, докурил.
Самое время было поговорить.
– Значит, «Душенька» теперь у вас? – Он заговорил неожиданно резко. Женщина вздрогнула и пролила чай.
Удивился и сам Непомнящий.
Без сомнения, он все еще был зол, и, возможно, в большей степени, чем в первые минуты, ибо тогда ко всему прочему – обескуражен, растерян, напуган.
Словом, пребывал во власти эмоций.
Теперь эмоции отступили, наваждение рассеялось, а злость, выходит, осталась.
Вопрос-обвинение, вопрос-выстрел прозвучал совершенно по-прокурорски.
Игорь Всеволодович даже опешил, и жалость промелькнула к этой убогой в допотопном костюме – у нее мелко задрожали руки.
Но что-то внутри, в сознании уже сложилось, выстроилось, определилось – и по всему, продолжать следовало в том же духе.
– Да.
– Уверены?
– Совершенно.
– Ну а то, что картина была похищена из квартиры моих родителей, вам известно?
– Да, я знаю.
– И то, что при этом их зверски убили, тоже знаете?
– Игорь Всеволодович, я понимаю… ваши чувства.
И горе, которое с годами только крепнет… Поверьте, я тоже знаю… Не понаслышке, увы, – Ну ладно…
Он как-то вдруг выдохся, словно выплеснув зло, остался ни с чем.
Пустую душу немедленно захлестнула усталость.
К тому же его зацепила фраза про горе, которое крепнет.
Похоже – искренняя.
И подумалось: «У меня не крепнет, ничего не осталось – даже горя».
– Ладно… Откуда у вас «Душенька»? И кстати, кто вы? Между прочим, даже имени не назвали.
– Да?.. Простите, я как-то растерялась сначала, а потом мы сразу пошли…
– Теперь вот пришли, как видите. Слушаю.
– Да, конечно. Я Щербакова Галина Сергеевна…
Что вас интересует? Москвичка. По образованию – журналист. Впрочем, это вряд ли нужно… Что же еще?..
– Про вас – достаточно. Пока. Теперь – про «Душеньку», если можно…
– Да, разумеется. Но придется еще немного про меня… Буквально несколько Слов. Видите ли, мой муж был крупный дипломат… Не в этом, конечно, суть. А в том, что, во-первых, большую часть жизни мы прожили за границей. А во-вторых – это главное, – он всю жизнь собирал русские портреты. Просто с ума сходил, но тогда, знаете, была возможность. В семидесятые годы в Европе еще живы были многие из тех, кто уехал в семнадцатом. И они… не всегда хорошо устраивались в жизни. Словом…
– Словом, ваш муж спешил на помощь одряхлевшим осколкам империи. Благородно. И рискованно, между прочим. Как-никак идеологические противники.
– Вы напрасно иронизируете. Он никогда не обирал стариков, как поступают теперь ваши коллеги. Но я здесь не для того, чтобы спорить. "Однажды – это было в Париже – мужу принесли женский портрет работы неизвестного художника. Просили немного, он позвал меня посоветоваться. И я… в общем, я сразу поняла, что это.
Нет, нет – про «Душеньку» я тогда ничего не знала. И творчество Крапивина представляла, что называется, в самых общих чертах. Я видела вещь, понимаете? Разумеется, вы должны понять. Мы купили портрет.
– У кого?
– Обычный посредник. Из тех, что вьются на всех блошиных рынках, мелких аукционах, дают объявления в газеты. Мелкий торговец стариной – баз лавки, но с некоторым количеством постоянных клиентов. Таких много в Европе, и особенно во Франции. Я даже не помню, как его звали, но если для вас это важно – могу посмотреть в бумагах мужа. Наверное, вспомню, если увижу, возможно, и телефон записан. Но что это теперь даст?
– Вы правы. Теперь, разумеется, ничего. Бог с ним, с вашим посредником. Хотя, знаете, я часто бываю в Париже и, пожалуй, все же хотел бы с ним поговорить.
Просто поговорить. Понимаете?
– Да, конечно. Я поищу сегодня же.
– Буду признателен. Но – «Душенька»? Когда вы поняли, что это она? И как вообще возникла идея?
– Не скоро. Прошло много лет – почти тридцать. И за эти годы случилось много всякого… по большей части малоприятного. И тяжкого. Но это сейчас не важно. Мужа отправили в отставку, и скоро – не прошло года – он умер. Я осталась с коллекцией и… больше ни с чем, если вдуматься. Детей Бог не дал. Ну, пенсия, разумеется, квартира приличная. Год был 1992-й – начала жить, как говорится, исключительно ради собственного удовольствия.
Хотя какое там удовольствие? Сбережения сгорели в одночасье. Муж после отставки все наши деньги перевел из ВЭБа в Сбербанк – полагал, так надежнее. Такую вот глупость напоследок сотворил. И умер. Ну, похороны, потом – памятник… После – врачи, лекарства… Продукты дорожают. Короче, ничего оригинального – вы и сами наверняка не раз наблюдали подобные метаморфозы. Начала продавать картины – много за них не давали, художников первой величины у нас не было; Гаврилов, Платонов, Дубовской… Цены, полагаю, вам известны, «Душеньку» одно время вообще не собиралась отдавать – «н/х» по определению, копейки. Да и не везде возьмут.
Однако делать нечего – пришло ее время. Понесла в Грабаря – с атрибуцией, не мне вам объяснять, все же иное дело. А там замечательный старик…
– Никита Никитич…
– Да. Он-то всю историю мне поведал.
– И «Душеньку» атрибутировал?
– Предположительно. «Позволяет предположить…» – как это обычно пишется…
– Ну, дает старик. Седина в бороду – авторитеты побоку. Сам себе авторитет. Что ж, правильно.
– Он мне и вас посоветовал разыскать.
– За это будет ему отдельное спасибо. Что ж, Галина Сергеевна, беседа у нас с вами вышла занимательная. Настало, однако, время огласить приговор.
– Простите?
– Ну, простить вас или, напротив, обидеться смертельно я смогу после того, как услышу сакраментальное: сколько?
– Сколько?..
– Сколько, сколько вы, уважаемая Галина Сергеевна, желаете получить за полотно? С учетом, разумеется, атрибуции Никиты Никитича, пусть и предположительной…
– Игорь Всеволодович, в самом начале нашей беседы вы спросили, известно ли мне о трагедии вашей семьи. И я ответила – да. Неужели вы полагаете, что, зная все, я посмею предложить вам купить портрет?
Она сумасшедшая, подумал Непомнящий.
И одновременно ощутил давно забытое чувство – чьи-то большие теплые ладони осторожно сжали сердце, и стало ему хорошо в этих ладонях – спокойно, уютно.
Только щиплет в носу почему-то – и в глазах неожиданно горячо.
В это время – наверное, кстати, потому что забытое чувство накатило внезапно, сильно и Непомнящий совершенно не знал, как с ним быть, – в кармане пиджака слабо звякнул мобильный телефон.
– Простите. – Это был в высшей степени удобный повод для того, чтобы отвернуться.
Он возблагодарил судьбу, еще не зная, кто звонит.
А узнав, приятно удивился.
Звонил адвокат, любитель поповского фар – фора. Надо сказать, что некоторое время после ужина в «Узбекистане» и позже, когда уже разгромили магазин, Игорь Всеволодович рассчитывал на услуги мэтра. Разумеется, не безвозмездные.
Но время шло, и в какой-то миг стало ясно – рассчитывать не стоит. Человек, возможно, и хотел бы, но ничем не может помочь. Потому и не звонит. И уж тем паче звонить не следует ему, во избежание взаимной неловкости, которая, как правило, долго отравляет память.
Теперь Герман Константинович звонил сам.
И это означало примерно следующее.
Где-то в неведомых кущах или в заоблачных высях чаша весов, на которую кто-то поместил интересы, а быть может, и жизнь Игоря Всеволодовича, сдвинулась с места и легонько поползла вниз.
Возможно, движение было робким. Едва заметным.
Но не для Германа Константиновича.
И вот он звонил.
Говорил суховато, камуфлируя комплекс некоторой вины, но бодро, а главное, так, словно расстались вчера.
– Здравствуй, дружок. Насчет твоей сказки появилась некая ясность. А главное, люди, с которыми можно – и нужно! – говорить. Ты меня понял?
– Я готов!
– Вот и прекрасно. Не занимай вечер. Или по крайней мере будь в зоне досягаемости…
Это был сумасшедший день.
Воистину что-то там происходило со звездами или некими другими субстанциями.
Хорошо было бы еще понять – что?
Минск, год 1941-й
Это было странное, ирреальное, но захватывающее зрелище. Что-то из области фантастики, возможно.
Вспомнились фильмы Лени Рифеншталь и ее фотографии. Он любил творчество этой женщины.
Она фантастически снимала обычные, совершенно реальные вещи и события, в действительности даже скучноватые и однообразные. С фантазией у людей Геббельса всегда были проблемы. С образованием и вкусом, впрочем, тоже.
Но она снимала их топорные мистерии, будто слегка смещая происходящее в пространстве и во времени.