Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антиквар

ModernLib.Net / Современная проза / Юденич Марина / Антиквар - Чтение (стр. 3)
Автор: Юденич Марина
Жанр: Современная проза

 

 


Теперь, однако, стоит ранняя весна.

Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.

Хмуро.

Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.

Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.

Но как бы там ни было – волнуют душу.

Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты:

«Ждите! Готовьтесь! Грядет!»

И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.

Не иначе и вправду грядет.

Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.

Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.

Зимний – балов, салонов, театральных премьер.

Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.

Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.

Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.

Суров этикет.

Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам – приживалкам.

Но все после, после!

А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.

Дальше за дело берутся зеркала.

И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.

Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет не правдоподобно сияет, затмевая зеркала.

Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные charmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charme de vous voir…[21] сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.

Однако ж не правда – или же правда лишь отчасти.

И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.

Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.

Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.

Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.

– Mon cher Michel!

– Борис!

Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.

Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.

Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.

– Ты не знаком?

– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.

И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.

– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.

– Entre nous[22], я плохой танцор.

– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!

– Mais tu es brave homme[23]. – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки; – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.

– Если б на конюшне…

– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.

– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine[24].

– Mon Dieu![25] Неужели дело так плохо?

– Что за дело?

– Ах, mon cher Michet, беда в том, что твой lе filleui[26]

– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?..

– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.

– Que diable, mon prince[27], говори толком!

– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.

– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grace[28]! «La force del dertino»[29].

– He совсем, буйнопомешанным не назовешь, окружающий мир воспринимает по большей части разумно, странность проявляет в одном.

– То есть ты не представляешь себе этот ужас – он не отходит от мольберта, не выпускает из рук кисти.

Приходит в страшное волнение, даже кричит, если хотят отнять. Но рисует все одно – и к тому же прескверно. Сам понимает, что выходит плохо, – плачет, рвет бумагу, а после все начинает сначала. Знаешь ли, кого ! он пытается писать?

– Кажется, знаю. Душеньку.

– Eh bien, vous etes plus avance que cela soit[30].

– Как? Разве ж тебе ничего не известно о несчастной танцорке княжеского балета?

– Теперь – известно. Enfant du malheur![31] A прежде терялся в догадках. Самого Петра Федоровича призвал в советники. Помнишь ли ты поэму Богдановича[32]?

– Как не помнить, сестры-девицы ночами зачитывались, в альбомы переписывали. И книжка была. А в ней – чудные гравюры работы графа Толстого. Не забыл.

– Вот и я не забыл и подумал – вдруг Иван о той Душеньке сокрушается? Теперь, брат, знаю – о другой музе тоскует. И ничем этому горю не поможешь. Граф Толстой, как и ты прежде, судьбой художника проникся, теперь вот взял на свое попечение. Докторов приглашает.

– Что же – есть надежда?

– Надежда, граф, мерещится всякому, кто желает ее узреть, да не у всякого сбывается. Однако ж никому не возбраняется – и я надеюсь. Теперь хлопочу о пенсионерской поездке – и начал уже toure des grands dues[33]. Иное небо, может быть, не в пример нашему, плаксивому, развеет смертную тоску. Оправится Крапивин в Италии, Бог даст.

– Comment c'est triste![34].

– Однако ж, господа, мы на балу, и это oblige[35]

К тому же дама в ужасной тоге настойчиво ищет твоего внимания, Michel…

– Побойся Бога, mon prince, c'est та tante[36]

Они говорили еще о чем-то, отвечая на поклоны, и, кланяясь, медленно двигались в нарядной толпе.

В жарком, искрящемся пространстве царила музыка.

Задумчивый вальс подхватывала бравурная мазурка и, отгремев, растекалась легкомысленным котильоном.

Меж тем стояла уже глубокая ночь.

Робкая питерская весна, испугавшись вроде непроглядной тьмы, отступила, укрылась где-то до лучших времен.

Холодный сырой воздух был таким, как бывает зимой, и промозглый туман совершенно по-зимнему окутал притихший город.

Москва, год 2002-й


Удивительно, но он запомнил с точностью до минуты – настроение испортилось за ужином в ресторане «Узбекистан», вернее, за десертом.

Беспричинно вроде бы, но основательно.

Причина, впрочем, была, но казалась в ту пору не слишком серьезной.

Мало ли несимпатичного народа снует по Арбату, подвизаясь при многочисленных промыслах – приторговывает фальшивыми долларами и фальшивой стариной, подлинными наркотиками и проститутками, мошенничает, при случае грабит и промышляет разбоем. Иногда убивает в коротких жестоких разборках. Или привычно утратив рассудок – опившись, обкурившись, обколовшись, – потому что подходящая жертва подвернулась под руку.

Интересуется Арбатом малоприятный народец рангом повыше, засылает своих эмиссаров с предложениями, от которых на самом деле нелегко бывает отказаться.

И – куда денешься? – приходится принимать.

Кражи случаются. Простые и очень серьезные, подготовленные с большим размахом и подлинным искусством. Все бывает.

Потому мерзкая физиономия, вообразившая себе нечто, – не повод для беспокойства.

И тем не менее тревога маленьким пугливым зверьком затаилась в душе Игоря Всеволодовича.

Поначалу, правда, вела себя подобающе – выползала исключительно в минуты затишья, когда сознание парило в свободном полете. Царапалась слабо, едва ощутимо. Немедленно исчезала – стоило всерьез задуматься над чем-то, и уж тем более в присутствии посторонних. Однако жила и даже некоторым образом обживалась.

В какой-то момент Игорь Всеволодович стал ощущать ее присутствие постоянно. Еще не страх, но слабое напоминание, горький привкус, легкое покалывание.

Не болезнь – но отчетливое душевное недомогание. Не змея – червяк, шевелящийся в душе. Червячок даже.

В борьбе с ним Игорь Всеволодович был неоригинален.

Сначала, как большинство трезвомыслящих людей, отравленных смутной тревогой, пытался не обращать внимания, потом убеждал сам себя, что не обращает.

Позже занялся изгнанием. Тоже традиционно – с головой уходил в работу, без особого энтузиазма погружался в пучину развлечений.

Не помогало.

Анализировал, сопоставлял, размышлял трезво, твердо намереваясь заглянуть опасности прямо в глаза – не видел никаких глаз.

По всему выходило – опасности тоже нет.

А предчувствие было.

Обозвав себя старым параноиком. Непомнящий напросился на встречу с людьми, называть которых поклонник поповского фарфора не стал – красноречиво устремил палец вверх.

Результат предвидел и не ошибся – они не усмотрели повода для беспокойства. Пока не усмотрели. Впрочем, дополнительные гарантии на тему «если что» были получены.

И; надо сказать, возвращаясь домой, Игорь Всеволодович впервые не чувствовал в душе мерзкого трусливого шевеления. Перед сном по привычке хотел было посмотреть что-нибудь на видео. Последнее время вдруг пристрастился к идиотским триллерам, из тех, где настырные маньяки не желают отправляться в преисподнюю даже с проломленным черепом и распоротой грудью. И безжалостная кровавая рука неожиданно жутко впивается в лодыжку героя, возомнившего было, что победа за ним.

Чужие кошмары, пересказанные со смаком, как ни странно, успокаивали.

Такая психотерапия.

Этим вечером, однако, кассета крутилась вхолостую.

Едва замелькали на экране картины мрачного опустевшего города и зазвучала музыка, отдаленно напоминающая бетховенскую поступь судьбы, – Игорь заснул.

Внезапно и так крепко, как не засыпал давно.

Магнитофон работал. Маньяк справлял кровавую тризну, жертвы молили о пощаде, сыщик-одиночка шел по следу – Игорь Всеволодович спал.

И не видел снов.

Он проснулся рано, ощутив непривычную ломоту во всем теле. Спал не раздеваясь, и главное – чертовски неудобно, на узком пижонском диване, для сна по определению не предназначенном. Потому назначение современной дизайнерской мебели исключительно – восхищать продвинутых гостей, помешанных на Hi-Tech.

Плазменная панель – слава Богу, продукт последнего поколения, умна невообразимо – выключилась сама.

Солнце приветливо заглядывало в лицо.

Жизнь в пентхаусе – почитай, в поднебесье – баловала иногда невозможными встречами – ласковое, в меру яркое, висело за окном светило, как яблоко на ветке. Впрочем, было еще рано, потому и солнце пока обреталось низко, собираясь с силами для полуденного рывка.

– Привет! – сказал Игорь Всеволодович и прислушался.

Не то чтобы, уподобившись революционному поэту, жаждал общения с солнцем – настороженно внимал себе.

Жив ли в глубине души параноидальный страх?

Насчет паранойи уже не сомневался.

Недаром все же со значением возносил палец к небу многоопытный Герман Константинович – вчерашние собеседники умели говорить веско.

И убедительно.

Червячок не подавал более признаков жизни.

Напевая, Игорь Всеволодович отправился в душ.

И там, в прозрачной круглой кабинке, приплясывая в ароматном пару, под упругими струями не сдержал ликующий порыв души – заголосил что-то жизнеутверждающее.

Но – осекся.

Правда, не сразу расслышав мелодичную трель телефона.

Голый, мокрый, он скользил по паркету, лихорадочно соображая, где вчера бросил трубку.

Оказалось – там же, где заснул, в гостиной.

И – все.

Кончилось утро – солнце больше не висло за окном как привязанное.

И еще много чего кончилось в этот миг.

А страх – появился.


Прошло не более получаса – от энергичного молодого человека, выводившего оглушительные рулады, не осталось и следа.

Посреди разграбленного, разоренного магазина бестолково копошился немолодой растерянный мужчина, совершенно выбитый из колеи.

Да что там из колеи!

Казалось, он еще не до конца осознал, что произошло, или, напротив, осознал все слишком болезненно и остро. И потому смотрит странно.

На вопросы отвечает сбивчиво, невпопад. В маленьком, тесном пространстве передвигается неловко, будто пьяный или слепой – с размаху налетает на предметы, после долго восстанавливает равновесие, с трудом удерживаясь на ногах.

Последнее, впрочем, объяснимо и простительно – торговый зал небольшого, но прежде довольного уютного, с некоторым даже шармом антикварного магазина напоминал сейчас поле боя. Вернее – крепостное помещение после сокрушительного штурма и набега жестоких варваров, коим падшая цитадель отдана была на потеху и разграбление.

Теперь, впрочем, ушли и они, набив утробы и насытив души пьянящим чувством вседозволенности. Утомились в кровавых, не праведных делах.

Дело было сделано.

К тому же даже варварский взгляд, очевидно, угнетала картина ужасающего погрома.

Так безжалостно, изуверски разнесено все было внутри.

Обращено в прах.

– Черт меня побери, если это ограбление…

– И не разбой.

– А что?

Арбатские сыщики ко всякому привычны.

Но и они – удивляясь искренне – сокрушенно крутили головами.

Непомнящему, впрочем, сочувствовали, вопреки обычной досаде, замешенной на изрядной доле профессионального цинизма и социальной неприязни: невелика трагедия – очередного Буратинку растрясли на золотые пиастры.

Игорь Всеволодович, как ни крути, классическим Буратинкой не был Из щекотливых полу – и околокриминальных ситуаций выходил достойно, с окрестными стариками обходился по-божески, краденого не скупал, фальшивой стариной не торговал. По крайней мере не попадался.

Et cetera – в том же благопристойном духе.

Подарки – когда возникала у здешних стражей порядка нужда преподнести кому-то презент особого рода – подбирал приличные и со вкусом. Притом не ловчил, норовя подсунуть искусно сработанный новодел. Хотя понятно было – клиент профан, и тот, кому подарок предназначен, вероятнее всего – тоже.

Сыщики это ценили.


– Игорь Всеволодович!.. – Начальник уголовного розыска говорил вкрадчиво, как обращаются к душевнобольным, истеричным женщинам, старикам и детям.

Ласково, чтобы не испугать, и настойчиво, дабы получить ответ, по возможности точный и краткий. – Сейчас, конечно, сложно. И все же чем быстрей мы получим перечень похищенного, тем больше шансов. Вы понимаете? Нужен список, очень подробный и, разумеется, полный.

– Что похищено? – Игорь впервые взглянул сыщику в глаза и будто только сейчас заметил. – Да все…

Разве вы не видите, не осталось ничего…

– Вижу. Но эти… хм… предметы, так сказать, на месте. Изуродованы, конечно. Восстановлению, понятно, не подлежат. Ущерб очевиден и все такое. Но черепки – я извиняюсь, конечно, – моим ребятам не помогут, в том смысле – никуда не приведут. Может, ублюдки что-то все же с собой прихватили? Самое ценное? Знаете ведь, как бывает – из-за одной только вещицы идут. А прочее – так, безобразие одно, антураж…

– Антураж! – Непомнящий отозвался неожиданно отчетливо и громко. К тому же уверенно, словно и сам думал о том же. Вышло, однако, с надрывом. Крикливо, агрессивно, на грани истерики.

Сыщики обескураженно притихли.

Главный смотрел выжидающе, но продолжения не последовало.

– Антураж!.. – еще раз отчетливо повторил Игорь Всеволодович и, повернувшись, той же пьяной, неуверенной походкой двинулся прочь.

Его не удерживали.

Понятно – не в себе человек.

Еще бы! Такие деньги в одночасье обращены в прах.

Одно слово – черепки.

Лучше не скажешь.

Санкт-Петербург, год 1835-й


Улица была хмурой и грязной.

Но – людной.

Промышленный народ, одетый как попало – нечисто, небрежно, а то и просто в лохмотья, – уныло брел по домам.

Еще распахнуты были двери лабазов.

Гремели телеги, протискиваясь в ворота постоялых домов. Бранясь беззлобно, горланили кучера.

Бродяги стекались к трактирам, топтались, выжидая, когда соберется пьющая публика.

Тогда знай – не зевай. Лови удачу.

Свезет – к полуночи будешь сыт, пьян и нос в табаке.

Нет – ни за что схлопочешь по шее.

Или того хуже.

Молодые мещанки в аккуратных платочках, старики и старухи в тяжелых одеждах глядели осуждающе – спешили к вечерне. Узкий проулок вытекал из угрюмой улицы, тянулся к храму – маленькой приходской церкви.

Такой же неопрятной и хмурой на вид, как все здесь – в отдаленном, глухом углу Петербурга.

В воздухе разлиты скука и уныние.

Хмурый день заглянул сюда без малейшего желания, вымученно отбыл положенное и с брезгливой миной убрался восвояси, желая лишь одного – побыстрее забыть увиденное. Торопливые сумерки выцветшим покрывалом свесились с угрюмых небес. И где-то рядом, за поворотом, смешавшись с толпой мастеровых, уныло брел, приближаясь, тоскливый вечер.

Все – как всегда.

До оскомины привычно и заранее известно на сто лет вперед.

Однако ж не все.

Легкая пролетка, запряженная двумя рысаками, вынырнула из-за поворота, быстро – и разбитая мостовая ей не помеха! – покатилась по улице.

Соляными столбами застыли прохожие.

А коляска, будто специально, на потеху, замедлила ход.

Кучер, сдерживая лошадей, завертел головой, высматривая что-то. Искал, однако, недолго.

Карета встала у капитального, в четыре этажа, дома с одним подъездом и сквозными воротами, пройдя которые можно оказаться на другой улице. Стены дома были черны.

Окон много, но все небольшие и занавешены кое-как, оттого казался дом убогим, сиротским, покрытым вроде бы множеством заплаток.

Подъезд был темен, входная дверь – даром что звалась парадной – чудом держалась на одной петле.

Пассажир пролетки, однако, ничуть не смутился.

Легко – хоть на вид был в летах – спрыгнул на шаткую мостовую, маленькой рукой в белой перчатке аккуратно придержал дверь и скрылся из виду.

Прохожие повертели головами, но ждать не стали – сумерки сгустились окончательно, наступила непроглядная темень.

Фонарей на столичных задворках не жгли.

А моложавый барин – граф Федор Петрович Толстой – тем временем ощупью поднимался по узкой зловонной лестнице.

Шел, однако, быстро.

Коренастый лакей едва поспевал за господином, норовил все же бережно поддержать под локоток.


– Оставь, братец. Скажи лучше, туда ли идем? Как-то уж очень здесь…

– Не сомневайтесь, ваше сиятельство, адрес точный. Здесь и проживают. И ждут-с. Предупреждены. Только смущаются очень. Да вот уж пришли. Сюда пожалуйте… Правду сказать, одно название, что квартира. Всего-то комната перегорожена натрое.

Прямо из сеней вступили в маленькую темную прихожую.

Там – едва различимы во мраке – жались друг к другу три одинаковые двери.

– Две комнаты хозяйские, эту – сдают.

Указанная дверь немедленно отворилась, узкая полоска мягкого света легла на лица гостей.

– Милости прошу, – слабый женский голос прошелестел чуть слышно.

Они вошли.

И сразу же в узенькой комнатушке с двумя низкими окнами стало тесно.

Все здесь было загружено и заставлено разыми необходимыми предметами, однако очень опрятно.

Мебели мало – просто белый стол и два стула, за ситцевой занавеской угадывалась кровать.

– Не угодно присесть?

Хозяйка так и не подняла глаз.

Вдобавок склонилась низко, смахивая пылинки с предложенного стула.

Не было, однако, там никаких пылинок.

– Спасибо. И ты садись… Лукерья. Тебя ведь Лушей зовут?

– Лушей…

Решилась наконец.

Торопливо, украдкой взглянула на гостя.

И – лучше б не глядела! – испугалась пуще прежнего.

Он немолод, сед, сухопар и, по всему, суров.

Глаза из-под густых бровей смотрят внимательно, в упор. Правда, не зло. И даже не сердито.

А все равно страшно.

Большой барин, граф, профессор, богач – Ванечкин благодетель.

Только напрасно все.

Вот ведь как обернулось.


– Расскажи мне, Луша, про Ивана Крапивина. Я ведь его в Италию учиться отправил и пенсию от академии хлопотал. Знаешь ли?

– Как не знать? С первого дня, как познакомились с Ваней, и до последней минуточки Бога за вас молил.

Кабы не вы…

– Кабы не я? – Федор Петрович горько усмехнулся – Что об том говорить? Чаял спасти Ивана, отсылая из России, а вышло… Ты-то, ты, милая, как в Италии оказалась?

– Муж мой крепостным был графа Петра Игнатьевича Шереметева. В юности талант к рисованию проявил. Сначала думали – забава одна. Маленького графа тешил: белочек да собачек рисовал. Ну и вышло так – увидала рисунки графиня, показала барину. На ту пору жил в усадьбе немец-художник, парадный портрет с их сиятельств писал. Позвал его граф, показал картинки – немец зашелся: талант, говорит, учить надо непременно. А граф наш человек был широкий, щедрый, слов пустых не любил. «Ежели надо, – говорит, – учи».

Остался немец на целый год. Графских деток рисованию учил, заодно Васеньку к живописным премудростям приобщил. И скоро нужды в немце не стало, такие Василий портреты писал – дамы из Петербурга приезжали позировать, да еще, случалось, очереди дожидались. А он, бывало, улучит момент, по своему разумению выберет натуру – и пишет украдкой. Для души – не по указу. Пастушка нашего как-то изобразил, очень, говорили, самобытный образ получился.

С «самобытным образом» вышла у Луши запинка.

Чужие, по всему, слова запомнились и легли на душу.

Хороши – да не привычны, не сразу выговоришь.

Сбилась, вздохнула коротко.

Исподлобья, украдкой снова взглянула на гостей – продолжать ли?

Федора Петровича безымянный пастушок, однако, заинтересовал:

– Погоди, матушка, ты что ж это мне, о Василии Раковском толкуешь? Его «Пастушок» в свое время большой успех имел.

– О нем, ваше сиятельство. О Василии Лукиче.

– Так он был женат?

– Несмышлеными венчались. Мне тринадцать годков было, Васятке едва пятнадцать минуло. Родители – его и мол – дворовые люди были, меж собой сговорились да барину в ножки упали. Так и сладилось. А когда стали Васеньку звать в Петербург на учебу да картины его повсюду выставлять, барин – не сразу, конечно и не с легким сердцем, однако ж – вольную дал. Ему и мне. Смилостивился, не разлучил. Только немного, знать, вольной жизни было отмерено.

– Знаю, как же – умер Василий Лукич прошлой весной. Чахотка, будь она неладна.

– За год сгорел. Застудился, закашлял, захворал в первую здешнюю зиму. Диктора велели – в Италию. Собрались – да не сразу, месяца три промаялся в самую пагубную сырость. Однако поехали. Надежда была, хотя в дороге сделалось обострение. А уж в Италии Василий Лукич – даром что солнцу радовался как маленький – слег и не встал больше. Там и схоронила. Погоревала, могилку обустроила И домой собралась – потому никакого занятия в тех краях у меня не было, кроме как за Василием Лукичом присматривать. Синьоре, у которой мы квартирку снимали, объявила, что съезжаю. А она – ничего, ;"с рассердилась даже, что до срока. Просится, говорит, на постой другой художник, тоже русский. И раз уж так удачно все складывается, нельзя ли его нынче же привести – квартиру смотреть? Можно, отвечаю, отчего ж не взглянуть, если человек здесь жить собирается. Вот и пришли они с Ваней под вечер. Глянула я на него – и так защемило в груди, будто родной человек вошел. И такой несчастный!

Бледный, худой – в чем только душа держится… А в глазах тоска страшная, черная – прямо бездна. Вроде не жил никогда среди добрых людей. И такая жалость меня взяла Слезы застили глаза, горло перехватили – душат.

А он, видя мое состояние, вдруг посветлел лицом, словно оттаял – выходит, греют его мои слезы. Что ж тут говорить? Да и не за теми разговорами вы пожаловали.

Приняла я Ванюшу в сердце с первого взгляда. Ни о чем таком… любовном промеж нами не помышляла даже.

Вижу – болен человек, на ладан дышит. Знаю – словно шепнул кто неведомый, – буду ходить за ним. Встанет – заживем, как брат с сестрой. Большое это счастье брата нажить, когда Бог от роду не послал. Так что осталась я. А уж после – ваша воля, судите! – спознались мы с ним, как муж с женой…

– Не судья я тебе, Луша. Бог рассудит.

– Так Господь и рассудил, барин, грех мой воздался сторицей. Ванечка – он ведь тихий был, ласковый, слова дурного не скажет, не то чтобы руку поднять. Живи да радуйся. Только радость обернулась тоской. Да такой – впору ночью завыть на луну по-звериному. И завыла бы – да без толку.

– Обидел он тебя?

– Обидел, барин. Ничего худого не сделал, а правда что обидел. Вроде была я подле него – а вроде и нет.

Словно не было меня вовсе. Потому душа его знать меня не желала и не замечала будто. Высоко парила. Там обреталась, куда прочим путь заказан. Да не одна… Натерпелась я страху, как ночами напролет Ванюша с покойницей разговоры разговаривал да портрет с нее писал – как с живой.

– Прискорбно. Надежды, стало быть, не оправдались – рассудок его не прояснился. Полагал я – мир теней, в коем Иван и прежде все пытался укрыться, рассеется там, где солнце светит ярко и небо другое, светлое. Да судьба, видно, полагала иначе. От чего же он умер? Был ведь доктор?

– Как не быть. Сказывал – удар, вследствие чрезвычайного нервного возбуждения. Он последние дни вправду неспокойный был. Днем все ходил, ходил, быстро так – чуть не бегом. То спустится к морю, то, гляжу, уже карабкается на черную скалу – высоко, страшно.

Или уйдет по дороге, сам не знает куда и зачем, – а воротится затемно, не вспомнит где был. Весь в пыли, башмаки разбиты. А ночами не спал. И не ложился даже. Перед самой кончиной шесть ночей кряду не приклонил головы, а с зарей уходил прочь. На седьмой день воротился ввечеру, просветлевший вроде, тихий – свечи запалил, встал за мольберт. Опять, значит, ее портрет писать да с ней беседовать. И такая обида меня взяла – накинула платок и пошла прочь. А он и не заметил даже. Пришла к морю. Оно теплое, ласковое. Шепчет, баюкает – песок мелкий, мягкий, как пух. Прилегла.

А проснулась – уж рассвело. Чайки кричат. Да тоскливо так, душа рвется. Иду домой – тороплюсь, вроде к нему спешу. А уже знаю: нет больше Вани. К ней ушел. Там и лежал, у мольберта.

– А портрет?

– Который? Он их много рисовал, да ни одного не оставил. Резал, рвал в клочья, а то – жег. А больше не писал ничего. Бывало, правда, задумается – водит карандашом по листу, только ничего не понятно – узоры одни, то ли волны, то ли ветер кружит, снег заметает. А очнется, спохватится – и порвет лист.

– Да, милая. Большая это беда, коли затуманится рассудок. Ну да Господь милосерд – упокоилась несчастная душа с миром. А тебе, Луша, жизнь теперь заново обустраивать.

– Я, ваше сиятельство, домой поеду, в деревню. Молодой граф, как узнал о смерти Василия Лукича, передал, чтоб возвращалась. Пара рук – хоть и вольных – , в хозяйстве не помеха.

– И то дело. Езжай, голубушка, даст Бог, еще повстречаешь хорошего человека, детишек народишь…


Промолчала Луша, потупилась, поклонилась низко.

А как подняла глаза – в комнате пусто.

Тихо вышел граф Федор Петрович, аккуратно притворил за собой дверь.

И не расслышал в тот самый миг – за занавеской слабо пискнуло.

И следом, набирая звонкую силу, закричал младенец.

Слабо усмехнулась Луша:

– Детишек… Народила уж, барин. Только поздно – не увидел Ванюша сыночка и не знал даже, что понесла.

Теперь – с Божьей помощью – поднять бы. Да в люди вывести. Вот как.

Москва, год 2002-й


Игорь Всеволодович пришел в себя довольно скоро.

Оцепенение спало.

Отлетела странная пелена, заслонившая на некоторое время сознание, не полностью, как в беспамятстве, но ощутимо, заметно приглушив цвета, звуки, эмоции.

Путаясь в ней, Игорь натыкался на предметы, плохо понимал обращенные к нему слова и отвечал невпопад.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18