Упоров прислонил лом к прокопчённой стене, подойдя к бочке с водой, сполоснул руки и сказал:
— Хули по кочегаркам блатовать? Рогом шевелить надо. Пашем мы за своё свободное существование и как можем. Он вас в блудную волокет.
Вадим опять указал на Билеткина.
— Ему выгодно мутить. Там замутил поганку, здесь плесканул керосина и, глядишь, среди порченых проскочил.
Упоров натянул кожаную кепку и подождал. А его уже никто не перебивал, его уже слушали с нужным вниманием.
— Вас здесь собрали по натырке администрации. Ей что надо? Чтоб мы кентовали? Хрен в рот! Чтобы мы врагами жили и клали друг дружку. Но я вам не враг. Даже тебе, Роман. Хоть ты и приличная сволочь. До свидания!
Он все сделал красиво, и его никто не тормознул. Уже за порогом подумал — на Том Свете ничего подобного быть не должно, иначе зачем он нужен, Тот Свет?
Двери за спиной скрипнули ещё разок расслабленной пружиной. Вадим не обернулся, при том, что знал: там есть кому ударить в спину. Он решил — за спиной остался тот, кто хотел с ним объясниться по-хорошему, быть понятым. Тем более не стоило останавливаться, чтобы не расслабиться и не нагружать себя излишней заботой о чьей-то душе. Не твоё это дело…
Чтобы отвлечься, он предпринял новую попытку мысленно обратиться к Тому Свету. Перешагнув кучу шлака, утопив сапог в вытаявшую грязь, не огорчился, поворачивая картину мира наизнанку. Однако она никак не выворачивалась. Мысль о предстоящей беседе с партийным секретарём — хозяином, ни с того ни с сего изъявившим желание его видеть, держала сознание в рамках жестокой реальности. Он забыл о сходке бугров и Том Свете. Он жил на этом, и у него были земные заботы обыкновенного заключённого…
В штаб Упорова вели вместе с Токаренко — бывшим членом Союза писателей, которого он знал ещё но пересыльной тюрьме, где мощный, спокойно — ироничный человек, называющий себя «выдающимся придурком социалистического реализма», доверительным голосом опытного пропагандиста рассказывал местным ворам, поди самим сочинённую историю о том, как Маркс по пьянке проиграл в немецкой тюрьме свою бороду Владимиру Ильичу: А тот…
— Змей подколодный, под гуманиста хилял. Чтобы скостить грешок отцу — основателю. Взял бритву и на глазах у воровского европейского пролетариата побрил Карлушу, как яйцо. Человек, естественно, расстроился: какой же он Маркс без бороды?! Стал тогда Маркс пугать нашего Ильича призраком, который в это время в самом деле шлялся по Европе. Ленин, не будь дураком, откинулся из немецкой тюрьмы, подвалил к тому призраку, напоил и притащил в Россию в крытом вагоне. Что они натворили, вам рассказывать не надо.
Призрак так и не протрезвел…
Воры посмеивались сдержанно, на всякий случай, чтобы не выдавать своей неосведомлённости о смещении времени опальным писателем. А один, по всей вероятности живущий в сомнениях жулик, Черт — кликуха, попытался вяло возродить:
— Лишка двигаешь за Ильича, фраер. Воры его уважают…
— Потому и толкую за его большевистскую дерзость — ну кто бы ещё догадался Маркса побрить? Один из его кентов, эсер. Тоже шпанюк, но бледной масти, слинял с нашей социалистической зоны и писал картавому уже со свободы. Щас вспомню, что он ему писал: «Вы одним росчерком пера, одним мановением руки прольёте сколько угодно крови с чёрствостью и деревянностью, которой позавидовал бы любой выродок из уголовного мира».
— Ну, это бандитский базар! — обиделся старый законник Лапша. — Ты его к нам не притусовывай.
Вадим тогда подметил: они имели какие-то фальшивые лица, за которыми — не совпадавшие с их выражением мысли. Наверное, им хотелось зарезать писателя.
Именно с таким лицом явился настоящий призрак в его недавнее забытьё, состояние — почти сон, возникшее на грани соприкосновения неизречённого с видимым.
Оно скрывало надвигающийся хаос, готовый произойти или явиться из того странно знакомого существа. Впрочем, призраку, наверное, не обязательно обладать сущностью. Достаточно того, что он — призрак.
Зэк понудил себя открыть глаза, но призрак не исчез, отплыл в сторону дверей над верхними нарами.
Прозрачно мягкий, неопределённо очерченный, словно сотканный из табачного дыма. В больничке, перед тем как войти в покойного Саловара, призрак имел бордовый цвет. Была смерть, и наряд был праздничный.
Этот серый, будничный, в нём он просто бродит по России. Упоров попытался истребить видение, тряхнул головой. Призрак взял и убрался с глаз долой. Осталось только ощущение присутствия фальшивой улыбки, как окно в будущее, затянутое серым дымком загадочности.
Сквозь то окно доносилось едва уловимое дыхание другой природы, несродной с той, что он называл жизнью.
Подмена. Фальшь — жизнь, пославшая своего представителя в доверчивый, легко поражаемый мир для пропаганды коммунизма. Причём цель могла быть и не так конкретна. Её определила направленность не прерывавшегося разговора бывшего члена Союза писателей с заинтересованными ворами.
— …Вы думаете: мы — люди?! Держи карман шире! Мы — блюдо. Бесовское блюдо, рецепт которого составил алкоголик Маркс, Ленин — поварёшка, а хватает нас Сатана…
Воры переглянулись. Им опять перестал нравиться этот тип, так складно компостирующий мозги. Но он был слишком, самостоятельный, сильный человек, с которым следовало считаться. Писатель широко улыбнулся Лапше:
— Вопросы есть?
— Ты хочешь сказать — главный черт в доле с коммуняками?
— А ты думал — он твой подельник?!
Вор не ответил на дерзость. Вор задумался…
Кажется, все было совсем недавно: Токаренко взял пятак и погнул его без видимых усилии. Положил на грязные нары, погладил сильной ладонью. Теперь та же рука опирается на костыль. Она усохла до размеров руки ребёнка, и сам Еремей Григорьевич, усталый, погасший, долго вспоминает их первую встречу. В неживом лице теплится неживая усмешка. От взгляда в бездонные больные глаза у Упорова остаётся ощущение внутреннего разговора, при котором мысли делали взаимные извилины, обтекая нежелательные воспоминания…
Они чего-то боялись. Чего могли бояться мысли? Их ведь никто не слышит…
«Всего!» — отвечает внутренний голос. Истолкование ясное, как бесхитростная логика раба. Странное дело: вопросов больше не возникает даже внутри себя.
Токаренко вошёл в кабинет первым. Вышел минут через тридцать. Придержав Упорова за рукав, спросил без улыбки:
— Знаешь, куда нас ведёт Коммунистическая партия?
Сопровождавший их старшина весь собрался. В фокусе мыслей охранника сконцентрировалась бдительность матёрого профессионала. Несколько секунд они рассматривали друг друга с тайной иронией. Токаренко ответил сам:
— К коммунизму, чудак. Что испугался?
Он действительно испугался сразу, как только переступил порог, потому, что к его собственному "я" вдруг прикоснулось чужое, тоже обнажённое, почти дружеское, но не плотское. И он сказал себе: «Будь осторожен: их трое», ничем не выдав своего тайнознания.
Губарь стряхнул пепел в хрустальную пепельницу, обратился к человеку у окна, особой посадкой головы выдающему свою принадлежность к партийной элите.
— Тот самый, заключённый Упоров.
Гость оглядел зэка с заботливым вниманием родного отца, выпустил дым изо рта и кивнул. Потом все вместе помолчали.
— С вами, Упоров, хочет поговорить первый секретарь райкома партии Иван Николаевич Лукин.
Расслабленная кабинетными удобствами фигура секретаря с властной мягкостью прошлась туда и обратно вдоль широкого окна, прежде чем раздался слегка давящий на "р" голос:
— Мне все про вас известно. Потому сразу начну с дела. Ваша бригада лучшая на Кручёном.
— На Колыме, гражданин начальник.
Лукин улыбнулся, с напускной простоватостью тряхнул головой:
— Лихо! Допустим! Допустим, в вас говорит рабочая гордость.
— Другой нам не положено, гражданин начальник.
Иван Николаевич попытался убедить зэка, что интерес его к бывшему штурману возрастает, и снова засмеялся. Смех получился деланным рабочим смехом профессионала, выражающего своё партийное отношение к ситуации.
— Партия в своей работе ориентируется на конкретного гражданина, — он приглашает для участия в обмане начальника колонии, и полковник согласно кивает, — на его насущные потребности. Она не видит в вас, заключённых, навсегда испорченных людей, верит таким, как вы!
Искусственная страсть секретаря покоробила зэка, но он тоже кивнул с готовностью оправдать веру партии. «Ну, вот он себя и проявил, рогатый путанин».
— Мы тут посоветовались насчёт досрочного освобождения тех членов бригады, которые достойно проявили себя, находясь в заключении. Не скрою — есть серьёзные возражения, и некоторые дела, очевидно, будут задержаны по особым обстоятельствам…
— Позвольте вопрос, гражданин начальник? — сказал Упоров.
Не привыкший к тому, что его перебивают, Лукин поморщился, однако согласился, продолжая игру в доступного народу человека.
Вадим кашлянул в кулак, прислушиваясь к зачастившим ударам собственного сердца.
— Верный ленинец, Никита Сергеевич Хрущёв, неоднократно подчёркивал — неисправимых людей нет…
Лукин благосклонно опустил ресницы серых, приятных глаз, мимолётом глянув в сторону Губаря.
— Он лично обращался к представителям преступного мира с призывом встать на путь. Многие откликнулись. Наша бригада — наглядный тому пример. Пять лет впереди идём…
У секретаря зарделись уши, он нетерпеливо поглядел на часы.
— Меня не надо агитировать. Существует специальное законодательство, на основании которого…
— Я же к вам не как к прокурору обращаюсь, — тихо и проникновенно произнёс зэк. — Как к представителю ленинской партии. Над нами вся Колыма смеётся. Работаем лучше других, не щадя себя, а освобождаться на общих основаниях. Непонятно людям. Дух слабеет от равнодушного отношения. Маяк, он ведь тоже горит не вечно…
Лукин был смущён искренней тревогой бригадира за судьбу дела и, потрепав зэка по плечу, сказал:
— По-человечески тебя понимаю, Упоров. Вы — активный авангард массы. Возьмём ваше дело под контроль. Главное — не падать духом!
Секретарь убрал руку с плеча, недовольно морща нос, обратился к Губарю:
— Много ещё в нашей работе формализма, но процесс очищения идёт бурно, и скоро мы выметем бюрократов из всех звеньев социалистической системы. Партийность и бюрократия несовместимы! Вот я, как впрягся с комсомола, второй десяток лет заканчиваю на партийной ниве. Работа наша, как у чекистов, незаметная. Но представь себе на мгновение фантастическую мысль — нет партии…
Лукин задержал дыхание, зэк послушно последовал его примеру.
— …Все рухнет, рассыплется прахом, ибо она — цемент общества, намертво спаявший нас в духовный монолит. Ваша бригада тоже родилась не на пустом месте. Верно? Вы поверили в партию, партия оценила ваше прозрение…
Упоров, продолжая поддакивать откровениям партийного секретаря, совершенно неожиданно задумался о нем как об активной пустоте, не обременённой тяжкой ношей совести, да и разум при нем был искусственный, заложенный в носящее человеческий образ хранилище чьей-то недоброй волей и ею же ограниченный. Он мог, наверное, развиваться только согласно спущенным инструкциям. Пустота… куда, при надобности, легко вложить любое содержание — от палача до мироносца.
Трудно даже заподозрить существование в нём души собственной, секретарь никогда не выкажет миру своего первородства. Он — ничто, а сыт от того, что пуст…
— …Скажи мне, Упоров, откровенно: как относятся в зоне к нашей партии? Откровенно — прошу! Почувствуй себя, так сказать, на одной ноге с хозяином района.
Вадим не спешил с ответом, хотя знал — придётся соврать. Прежде зэк закусил в раздумье губу, так, чтобы секретарь видел его внутреннюю сосредоточенность.
Нахмурился и сказал:
— Боятся, гражданин Лукин. И уважают, конечно. Некоторые, таких мало, ругают…
— Такие везде есть, Упоров. Особенно за океаном. Мы с тобой, дорогой, наблюдаем агонию частнособственнической психологии. Мир круто, болезненно идёт к социалистическому обновлению… Кстати, как ты отнесёшься к идее: создать из бывших заключённых такую же бригаду на свободе?
— Мы об этом думали, гражданин секретарь, — он попытался сделать плакатное лицо, — посторонними людьми себя не чувствуем. Стараемся следовать курсу партии, насколько нам позволяет наше положение. Многие сегодня переосмысливают свою жизнь…
— Вот! — Лукин поднял вверх палец и прошёлся с ним, как с факелом, по кабинету, — Слыхали, Остап Николаевич?! Вот о чём я буду говорить на следующем пленуме райкома. Глубинное оживление инициативы. Отклик на мудрую, дальновидную политику партии. Теперь конкретизируем разговор. Есть интересное месторождение. Сложное. Для настоящих энтузиастов.
— Содержание, гражданин начальник?
— Тридцать, тридцать пять граммов на куб.
— Фролихинская терраса.
На этот раз секретарь райкома удивился по-настоящему и, похоже, был сконфужен.
— Читаете мои мысли? Как это понимать?!
— Любознательность не чужда каторжанам. Там подвесной пласт. Необходимо снять метров десять торфов.
— Золотоносных.
— Именно. Снять и промыть только тогда, когда доберёмся до настоящего золота. Страна не должна терять ни грамма драгметалла.
— Интересно! Интересно!
Он что-то записал в блокноте и смотрел на Упорова, наконец-то опознав в нём своего человека. Оба лукавили. Для одного ложь была работой, для другого — мостиком, по которому он надеялся выбежать на свободу.
Каждый рассчитывал поменять ложь на искренность.
«Ловко я ему базакенбасил! — радовался подготовленный Ольховским по всем перспективным месторождениям каторжный бугор. — Только бы проглотил, не подавился».
Он же знал — затея с Фролихинской террасой при выигрыше сулила району стабильную золотодобычу, что и заставляло работать воображение партийного секретаря. Зэк тоже отдавал себе отчёт в полной никудышности замысла с точки зрения технического решения и чудовищной опасности для людей. Шёл обмен словами, за которыми не последует дела, а потому можно обещать, соглашаться, брать обязательства. Одним словом, делать все, как делают они.
— Простите меня за неловкость выражений, но мне кажется — вам вместо свидетельства о рождении следовало сразу выдать партбилет.
Секретарь оценил комплимент с полной серьёзностью:
— Коммунистом надо родиться. Здесь ты, пожалуй, прав, Вадим.
— Смею вас заверить, товарищ Лукин, — уловив потепление в голосе секретаря, вмешался в разговор полковник Губарь, — кроме этой бригады золото на террасе не возьмёт никто.
Но тут оказалось — Остап Николаевич нашёл не лучшую форму выражения своего мнения. Лукин ещё надеялся поразмышлять, взвесить, а лучше сказать — попонтоваться, сыграть в партийную мудрость. Полковник все испортил. Зэк подметил огонёк досады в глазах секретаря райкома. Впрочем, к этому он отнёсся равнодушно. Главное — хозяйский взнос за его будущую свободу сделан. Хозяин не испугался.
«Дважды! — отметил про себя Вадим, ощущая приятную дрожь в замлевшем от долгого стояния теле. — Теперь ты знаешь, на кого можно рассчитывать, а кого следует побудить к молчанию».
Лукин похрустел жирноватыми пальцами, должно быть, соображая, как ему поступить. Затем несколько вынужденно ответил на счастливую улыбку заключённого и так же неохотно протянул ему руку:
— Держитесь прежней линии, Вадим Сергеевич.
— Наша линия с вашей не расходится, гражданин секретарь.
Лукин перестал улыбаться. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, и Упоров изо всех сил старался выглядеть идейным соучастником секретаря.
— Кто у нас следующий?! — строго спросил Лукин полковника Губаря.
Заключённый шёл по коридору, прикидывая в уме сроки приезда комиссии с правами Верховного Совета.
О ней говорил Голос, а Соломон Маркович попусту словами не сорит. В нем есть определённость тихого хищника, и он вполне надёжен, когда заинтересован. Три месяца, пусть полгода. Можно на нервах пережить, не дав никому совершить пакость и похоронить твою свободу.
«Как напугать Морабели? Жестокий человек всегда трус. А если ещё и есть что терять… Пусть эта усатая пропадла не держит тебя за безрогую овцу. Парторгом заделаться хочет. Очень хочет! Ништяк, мы ещё поторгуемся. Может, и сговоримся…»
Грохочущий звук опрокинутого самосвала не отвлёк зэка от начала работы над планом будущих действий.
Сомнения и суета бесполезных переживаний осыпались, прилив скрытой энергии заботливо укротил неуверенность. Он стал прислушиваться к тому, что диктовал трезвеющий разум, понимая: будущий скользкий путь — путь терпения.
«Нельзя кидаться в крайности, — Упоров подумал, что все ещё держит руки за спиной, и освободил их от обоюдного захвата. Это доставило ему первое удовольствие, и он повторил: — Твой путь — между придуманной святостью и придуманной грёзой. Незаметно, точно призрак. Никого не касаясь, пройдёшь и окажешься на свободе. Если…»
На спине выступил пот, нетерпение занесло его чуть дальше положенного: впереди был первый, пожалуй, самый ответственный шаг. Надо было сказать себе правду. Он сказал:
— Если тебя не зарежет вор, который работает на Морабели.
Событие взбудоражило всю зону: их отпустили на репетицию в поселковый Дом культуры. Без конвоя, в сопровождении одного старшины с такой безнадёжно ленивой фамилией — Холобудько, что даже сам он её подбадривал ударением на последнее "о". Говорили ещё, будто все придумал майор Рогожин, который уже числился в великих педагогах, и инструктировал того старшину в присутствии нового кума, прибывшего на Кручёный после окончания академии.
Но тут же — обыск, шмон по всем правилам, что казалось совсем непонятным, на общем фоне благожелательного отношения к каторжным передовикам, да ещё именно в тот момент, когда бригадир беседовал лично с самим товарищем Лукиным.
— Дело житейское, чему удивляться? — добродушно ворчал Никанор Евстафьевич, собирая свои немудрёные пожитки. — Однако искали со старанием отменным: пол вскрыть не поленились, подоконники все как есть беспокоили. Обязательству, поди, взяли повышенную: изловить нас досрочно, шушера вшивая.
— Точнее не скажешь, без выпендрежа? — спросил его только что узнавший об обыске бригадир и, наклонив голову, смотрел в упор на добродушного Дьяка.
Тот покрутил на пальце ржавые ножницы, забавно сморщив нос, ответил, сам глубоко погруженный в свои слова:
— Пока не скажу. Хороший мент намекнул — большое дело нащупали по наколке нашего человека. Тут ничего не поделаешь: они всегда были, ещё больше будет. Ну, да ты себе голову не ломай — чистый ведь, как царская невеста.
— Обыск-то в моей бригаде!
Упоров почти не сомневался, чья эта работа, Никанор Евстафьевич тоже знал, потому имя подозреваемого не произносилось вслух. Они ненавидели Морабели одним чувством, однако каждый по-своему его боялся.
— Бог с ними, со злодеями. Я тебе, Вадим, селёдку достал с голой лярвой. Русалочка, хвост — вместо задницы. Иностранной работы штучка.
— Спасибо, Никанор Евстафьевич!
— Ещё чего?! Радуюсь по-стариковски за молодое ваше счастье. Чо Никанор видел в своей жизни? Если любовь, то у педерастов, свадьбу опять же меж имя. Срам один, насмешка над Святым делом продолжения рода человеческого. Може, эта власть свой род выводит?
До конца рабочей смены они уже не расставались и в жилзону шли рядом. Дорога, а вместе с ней гудящая приглушённая голосами колонна заключённых обогнули заросшее густой травой озеро. Трава захватила всю его тёмную, глянцевую поверхность, но на средине, где глубина была большой, сохранился свободный пятачок, вытянутый в продолговатый эллипс. На нем резвились молодые чирки с прямыми шеями.
— Крохалей нынче совсем не видать, — посетовал Дьяков. — Бьют, вурдалаки, без всяких сроков ещё по их любовной поре. Разве это мыслимо?!
После повернул голову в сторону шагающего по левую руку Калаянова и добавил:
— Передай, Зяма, всем: в поганом виде их видеть не желательно. Понял меня?
Он произносит это как-то особенно весомо, и всякое возражение или дополнение кажутся излишними…
— Кто отвечает за посуду? — заговорщицки спросил Фунт, когда одетые во все лучшее, что игралось в семнадцатитысячной зоне, члены передовой бригады стояли на растоптанной автомобилями дороге, придирчиво выбирая место для начищенных прохорей и ботинок.
— Ну, я! — откликнулся Зяма, колесом разворачивая к Граматчикову грудь, затянутую в полосатый жилет.
— Стаканы настоящие имеются?
— Восемь гранёных для особо приближённых к известной вам особе. Один из них мой.
— Мой! — нелюбезно поправил Фунт, показав Калаянову кулак.
— Это ещё почему?! — на всякий случай скрипнув зубами, не надеясь на успех столь незначительного проявления твёрдости духа, спрашивает Зяма.
— Три последних года во сне пью из настоящего стакана.
— И не напился?
— Шо за базар? — донёсся сбоку ленивый голос старшины Холобудько. — Вам доверия оказана, а вы — про стаканы тол завели.
— Ты ещё здесь тусуешься, Егорыч? — удивлённо посмотрел на охранника Никанор Евстафьевич, доселе вроде бы его не замечавший.
— Где ж мне быть, Никанор? Сказано сопровождать, я и сопровождаю.
— Вам это надо?! — спрятав за кромки жилета большие пальцы, вмешался Зяма. — Идите к законной жене, совершите с ней законный акт по скользящему графику. Очень прогрессивно.
— Мне, гражданин жид, до пенсии полчасика осталось. Не до актов…
— Ну, что за человек такой бесцельный, — оскалился счастливый Ключик. — С родной бабой жить не хочет! Лишь бы покараулить. Феликс Мундеевич на этом деле чахотку схватил.
— Товарищ Холобудько, дайте мне пистолет, я их покараулю.
Зяма решительно протянул руку.
— А это видел?!
Холобудько показал ему жирный кукиш.
— Кому не доверяете, товарищ Холобудько?! Мы ЧК организовывали, партию создали. Пользуйтесь! Вам сраного пистолета жалко?! Стыдно!
— Кто это мы?! Кто это мы?! — попёр буром на зэка старшина.
— Жиды! — расцвёл золотой улыбкой Зяма. — Мне не верите — у Голоса спросите. Он же умнее Троцкого, но не умнее вас…
Старшина покосился в сторону Соломона Марковича, тот печально скривил рот и кивнул:
— Они. Здесь все без обмана, гражданин начальник. Пистолет им всё равно не давайте: сами видите, что из этого вышло.
— Дурак я, что ли?! — зарычал Холобудько.
— Умный ты, Егорыч, — успокоил старшину Дьяков. — Дураки по тюрьмам спрятаны.
Никанор Евстафьевич вытер носок ботинка о штанину Озорника.
— Прекратите, зубоскалы, хорошему человеку настроение марать, не то домой прогоню. В зону! Ты, Егорыч, доведёшь нас до первой рыгаловки на улице Ленина. Далее не пойдёшь…
— Приказ ведь, Никанор Евстафьевич!
— Слову моему не веришь? А что советский чекист… Под конвоем в приличное место ходить неловко. Я тебе ещё раз обещаю.
Холобудько пробормотал что-то себе под нос, и зэки плотной компанией, с одинаково безразличными лицами, вошли в посёлок.
Главная улица, носившая когда-то имя Лаврентия Павловича Берия, была переименована в улицу имени Павлика Морозова, но её по-прежнему звали Бериевкой. Новое название ничего существенного в облик улицы не внесло: те же засыпные бараки, двухэтажные, с кривыми, сложенными из плохого кирпича, трубами и сорванными с петель входными дверями, расписанные самыми изысканными ругательствами дощатые туалеты. Ещё — помойные ямы, не чищенные с момента своего основания. В стороне от дороги, задвинутый в глубь чахлого лесочка, стоял одноэтажный барак, просевший в тех местах, где весенние воды подмыли фундамент.
Здесь располагался поселковый совет, и потому латанная толем крыша была украшена линялым полотнищем с надписью: «Мы наш, мы новый мир построим!»
В этом здании, тогда оно выглядело поприличней, подполковник Оскоцкий бил заключённого Упорова ногой в живот, не теряя характерной для себя вежливости, спрашивал:
— Вспомнили?! Вспомнили?!
За окном рубило шаг молодое поколение чекистов, встряхивая песней мглистое осеннее небо:
— Нас в бой за партией ведёт товарищ Берия!
А он зарядил своё, занудное:
— Вспомнил?! Вспомнил?!
И все норовил угодить под ребра.
Зэк ничего не вспомнил. Он просто хорошо знал. Кабы вспомнил, так давно бы уже догнивал на Ермаковском ключе, отмытом и приспособленном под кладбище. Дал Бог терпения снести муки, теперь вот — свадьба особо опасного рецидивиста с комсомолкой Камышиной. С настоящим священником и посажёным отцом из честных воров. Забавно…
— Стой, ребята! — распорядился Дьяк.
Бывшая контрольная будка, по-местному — рыгаловка, была приспособлена под киоск товаров повседневного спроса, из которых спросом у населения пользовались спирт да табак. Через вечно распахнутую дверь видно отёкшее, чуть презрительное лицо «битой» продавщицы с мушкой, наколотой рядом с левой ноздрей, и торчащей из толстых накрашенных губ папиросой.
Пыльные банки кильки, засиженные мухами макароны, ржавые селёдочные трупы, сброшенные за её спиной для того, чтобы прикрыть гнилую стену, из щелей которой маслянистыми пейсами торчала пакля. На каждого покупателя продавщица смотрела как на личное несчастье и, лишь пересчитав поданные рубли, позволяла фирменную шутку:
— Шо тебе, одуванчик? Ананасика или хрен в попу?!
Все знают — у неё такие кенты, что лучше не обижаться. Спирт наливается из большого цинкового ведра, специально сплюснутого, прямо в чашку весов. Весы вздрагивают, продавщица, перебросив папиросу в угол рта, выдаёт команду:
— Хлебай! Быстро, козья морда!
Клиент хватает чашку за края, подправляя ладонями течение жидкости, без рывков запрокидывает голову. Уф! Кидает чашку на прилавок. Опрометью кидается через высокий порог, расхлыстанные ступени крыльца и припадает грязными губами к мутной луже.
— Хорошо!
А из рыгаловки уже несётся следующий обслуженный клиент.
— Дале не ходи, Егорыч, — строго сказал Дьяков. — На вот, возьми. Здесь на три бутылки.
Холобудько молча снял фуражку, сунул деньги за истлевшую подкладку. Ленивый и глубоко безразличный к мнению зэков, которых охранял добрых три десятка лет. Зяма не выдержал и опять отвязал ботало:
— Я б с таким в разведку не пошёл!
Вытер рукавом нос и, расстроенный, начал мочиться в лужу, приговаривая с обидой, точно состоял в одной партийной организации с Егорычем:
— Позорит звание чекиста! Надо будет сообщить куда следует…
— Перестань, поганец! — возмутился Никанор Евстафьевич. — Куда ты дуешь, дубина?! Люди тут запивают.
— То ж разве люди?! — Калаянов махнул рукой. — Человеческий фактор в колымском исполнении. А лужа иссохнет без пополнения. Нечего ждать милости от природы! Верно я говорю, товарищ Борман?
— Помянешь моё слово, разбойник, — Никанор Евстафьевич был притворно сердит. — Сдохнешь от дизентерии.
— В такой ответственный для страны период такие безрадостные прогнозы? Невоспитанный вы какой-то…
Они снова шли по самой серединке улицы, забыв о старшине, который тоже о них забыл. Холобудько снял фуражку, вынул подаренные вором деньги, повернувшись спиной к рыгаловке, пересчитал. Что-то прикинул, закатив к небу глаза, и медленным, независимо от него хранящим застарелую ненависть пенсионной овчарки, взглядом проводил удаляющихся зэков. Вялый плевок упал в поруганную Зямой лужу. Чекист направился домой…
Клуб находился в большом, белённом по голому дереву, без штукатурки бараке, отгороженном забором из очищенных осиновых жердей. Верхний ряд забора перед парадным входом был разобран, а жерди поломаны о крепкие головы во время регулярных драк после танцев.
Убей-Папу встретил их с торжественной небрежностью завсегдатая. Поправил яркий галстук -бабочку на серой хозяйской рубахе с потёртыми краями воротника, предупредил:
— Никакого самовольства, граждане артисты! — тонкая шея бывшего комсорга факультета при этом изогнулась по-змеиному гибко. — Работники клуба отказались с вами работать, моё слово в этих стенах — закон! Это надо уяснить, иначе я…
Зэки прошагали мимо него с таким безразличием, что Серёжа Любимов невольно посторонился. Только Ольховский позволил себе задержаться, спросить занудным голосом:
— Где ваше «здравствуйте», молодой человек? Интеллигентные люди ведут себя иначе…
Тогда он вырвался вперёд всех, горячо выпалил, вздёрнув вверх худую руку:
— Хочу сказать, товарищи!
— Ты хочешь выпить, — Зяма ласково взял его под локоть. — Тебе надо успокоиться, отдохнуть. Такую махину прёшь!
— А вот и не хочу! — дёрнулся Убей-Папу, но глаза выдали особое волнение. — Делу — время…
— Хочешь! — категорически настаивал Калаянов. — Такое — чтоб до соплей, на дармовщину, раз в жизни бывает. Не упустите свой шанс!
И показал культработнику нераспечатанную бутылку спирта. На этот раз порочная наследственность проявила себя более определённо. Суетливая рука потянулась к бабочке, он сглотнул предательскую слюну.
— Это, позвольте узнать, по какому же поводу?
Калаянов подтолкнул в спину любопытного Ольховского:
— Вы капайте, канайте, Ян Салич. Пойте себе на здоровье, пляшите, рассказывайте про своё преступное прошлое. Бутылка на троих не делится. Привыкли грабить мирное население!
И когда Ян Салич удалился, повернул к Серёже Любимову ехидное лицо с ехидным вопросом:
— Тебе — повод или спирт?
— Но я… я же ответственный за весь цикл.
— Боже милостивый!
Зяма вырвал зубами пробку, крикнув вновь объявившемуся Ольховскому:
— Борман, канайте отседова, коричневая чума! Не липните к чужому фарту!
— Боже милостивый! — повторил он отрепетированный жест и возглас. — Ты, Сергей, помешан на искусстве. Я ведь тоже имел непосредственное отношение. Однажды на Привозе в Одессе стебанул у фраера лопатник. Держи кружку. Так что ты думаешь? Он бегал и кричал: «Ах, там было два билета в оперу!»
— Вы ему вернули? — едва отдышавшись после спирта, с участием спросил Любимов.